Когда я была маленькой и не могла ходить на улицу одна, мы все заказывали на дом — еду, одежду и все остальное. Мама тоже не могла ходить за покупками, потому что не умела читать и не знала, как обращаться с деньгами, а я была слишком маленькой, чтобы сопровождать ее. Думаю, Бернадетт больше нравилось, когда вся наша семья была дома: Говоря по телефону, Берни почти всегда удавалось уговорить собеседника немного нарушить правила, чтобы нам помочь. Время от времени кто-то отказывался доставить нам ту или иную вещь, и тогда нам приходилось обходиться без нее.
Но мы с мамой были совсем не похожи на Бернадетт. Мы очень хотели на улицу. Я часто сидела у окна на коленях у мамы, и мы обе смеялись над воробьями, садившимися на подоконник, или гудевшими на улице машинами. Когда я стала постарше, я умоляла Берни отпустить нас с мамой в магазин, и в конце концов она сдалась. Сначала она разрешала нам ходить только в магазины рядом с домом, из-за того, что мы не умели переходить дорогу. К счастью, на углу находился магазин «Дабл Ди». Все время, пока нас не было дома, Берни, ломая руки, ждала под дверью, но мы с мамой обожали «Дабл Ди». Нам нравилось толкать тележку по проходам и пробовать кусочки сыра или пирожных, которые иногда выкладывали для дегустации на кассе. По пути домой мы держались за руки и во весь голос смеялись над голубями, удиравшими из-под наших ног. Мне нравилось гулять с мамой. Но все изменилось в тот день, когда у нас сломался пылесос.
Наш пылесос был древним металлическим агрегатом с ножками, похожими на хвост готовой взлететь ракеты. Когда он сломался, Берни обзвонила окрестные магазины и обнаружила, что такие пылесосы давно не производят и в Рино остался один-единственный магазин, в котором была нужная нам деталь. Они не хотели присылать ее нам на дом, а сам магазин находился слишком далеко от дома. Я принялась упрашивать Берни позволить нам с мамой доехать туда на автобусе.
— Ну пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста! — канючила я.
Я никогда до этого не ездила на автобусе, но часто видела их из окна и страшно хотела проехаться на одном из них. Берни не соглашалась, но я приставала к ней, пока она наконец не показала мне из окна, где находилась автобусная остановка, и дала нам с мамой денег на два билета туда и обратно.
— Это далеко от дома, Хайди. Ты там никого не знаешь. Не привлекай внимания. Ни с кем не говори. Даже не смотри на них и всегда держи маму за руку. Там опасно, понимаешь? Опасно, — нервно говорила она.
Мама и я отправились на остановку ждать автобус. Несмотря на слова Берни, мне не было страшно — наоборот, я чувствовала радостное волнение. Автобус номер пять появился из-за угла и проехал так близко от нас, что ветер сдул волосы с маминого лица и поднял подол ее платья выше колен. Тормоза автобуса завизжали — по крайней мере, мне так показалось, пока я не поняла, что этот звук исходит от мамы.
Она продолжала кричать, а затем начала всхлипывать и прижимать руки к груди. Я схватила ее за руку и попыталась сдвинуть с тротуара по направлению к дому. Бернадетт все видела и, когда мы подбежали к дому, кричала нам, высунувшись из окна:
— Беги домой, Хайди, скорее, скорее! Беги домой!
Прохожие останавливались и глазели на нас. Какая-то женщина в большой шляпе попыталась ухватить меня за плечо.
— Девочка, тебе помочь? — спросила она. — Вызвать полицию?
Бернадетт ждала нас в дверях квартиры с пачкой мармелада, но мама, казалось, даже не заметила ее. Она забежала в комнату и принялась ходить по кругу, быстрыми движениями поглаживая себя по груди.
— Все. Все. Все. Хайди, ш-ш-ш, — повторяла она снова и снова.
Бернадетт попыталась дать ей мармеладку, но мама и знать ничего не хотела.
— Все. Все. Все. Хайди, ш-ш-ш…
— Почему она так себя ведет? — спросила я.
Бернадетт понаблюдала за ней с минуту, а затем ее взгляд стал понимающим и печальным. Она подошла к маме и мягко сказала ей:
— Цветочек, дай мне, пожалуйста, малышку. Так с ней ничего не случится. Можно, я у тебя ее возьму?
— Какая малышка? — удивилась я. — Ты чего, Берни?
— Отдай мне малышку, — снова сказала она маме. — Дай мне Хайди, цветочек.
Мама перестала ходить по кругу. Тяжело дыша, она медленно протянула обе руки Бернадетт, которая взяла у нее невидимого младенца. Как только она это сделала, мама ушла на кухню и улеглась на пол. Она свернулась калачиком и закрыла глаза.
— Что происходит? — спросила я Бернадетт.
— Мне кажется, твоя мама что-то вспомнила, — сказала она.
— Ты сказала «дай мне Хайди». Мама вспомнила меня?
— Не знаю, золотко.
Затем мама сказала что-то, что мы не расслышали. Я опустилась на пол с ней рядом и наклонилась к ней, поглаживая ее волосы.
— Что такое, мама? — прошептала я. — Что ты вспомнила?
— Сооф, — прошептала она еле слышно, — сооф.
Как узнать, что человек что-то вспомнил, если он не может рассказать о своих воспоминаниях? Мама помнила многое из прошедшего дня — как заваривать чай, где лежит ее зубная щетка, как открывать консервные банки, — но помнила ли она свое прошлое? Свою мать? День, когда я родилась? Моего отца? Может, все эти воспоминания хранились, как картинки, в ее голове, но у нее не было слов, чтобы описать их? Или, может, в боку ее сломанной машины зияла дыра и всё воспоминания выпадали через нее, как карамельки, закатываясь в темные углы или под кровать, где терялись в пыли? Все, кроме одной. Одно из воспоминаний было таким важным, что мама не отпускала его и называла особенным словом, которое помогало ей не забыть, — «сооф».
Я размышляла об этом слове часами, и все ответы на мои вопросы тянулись за ним, как хвост воздушного змея. Я представляла, что стою на земле, держа моток бечевки, а это слово парит, танцуя и подпрыгивая, высоко в безоблачном небе.
Но одна только мама знала, что оно значит. И она никому не рассказывала.
— Что такое «сооф»? — спрашивала я у нее шепотом, сидя на краешке кровати и поглаживая ее по спине. Я надеялась, что ответ выскользнет с ее губ на подушку, когда она закрывала глаза и расслаблялась от моих поглаживаний.
Иногда я садилась рядом с ней на диван, открывала журнал и показывала ей картинки с младенцем, собакой или машиной.
— Где тут «сооф», мама? Это «сооф»? А это?
Мама улыбалась своей милой, широкой улыбкой и гладила мою коленку — как всегда, когда я была с ней рядом.
— Чай, Хайди? — говорила она. — Чай?
Если бы на ее месте был кто-то другой, я подумала бы, что, предлагая мне чай, он пытается сменить тему разговора, избегая ответа на мой вопрос. Так же, как Зандер, предложивший показать бородавку у него на ноге, когда я захотела посмотреть на медали, которые, по его словам, дали его отцу, воевавшему во Вьетнаме. Но я знала — мама просто не понимает, что я спрашиваю. Она видела, что мне что-то нужно, и не хотела меня расстраивать, так что предлагала то, что всегда могла мне дать, — чай. И я говорила:
— Конечно, мам, сделай мне чаю.
И она отвечала:
— Хорошо, Хайди. Чай.
И шла на кухню, чтобы приготовить две чашки «Липтона» — в белой чашке с золотым ободком для нее и в чашке с розами для меня, обе с тремя ложками сахара и капелькой молока, как ее научила Бернадетт.
Но и тысяча чашек маминого сладкого чая не могли утолить во мне жажду знать, что значило это слово.
До того как Бернадетт заболела агорафобией, она очень любила ходить в библиотеку и бывала там почти каждый день. Я знала, что Берни скучает по библиотеке, так что была очень рада, когда она наконец разрешила мне ходить туда самостоятельно. Мама тоже ходила со мной — ей нравилось рассматривать книжки с картинками. Мы бывали в библиотеке хотя бы раз в неделю, пока мама могла выходить на улицу. Берни делала списки нужных ей книг и часто давала мне задание найти какую-нибудь информацию про раков-отшельников, или Джорджа Вашингтона Карвера, или про что-то другое, что мы проходили в «школе». Каждый раз, когда я приносила домой новую стопку книг, Берни подносила их к носу, закрывала глаза и делала глубокий вдох — я видела, что она делает то же самое со старым пальто ее отца, все еще висевшим в шкафу у нее в прихожей.
Когда я задумалась над тем, что такое «сооф», я спросила библиотекаршу, миссис Копплмэн, и она сказала, что это слово звучит как иностранное. Она показала мне, где стояли иностранные словари, и я просмотрела их все, но ничего не нашла. Я уже проверила дома в Л.Д.Ч., надеясь, что мой палец наткнется на это слово в столбике с другими словами на «со»: «собака», «совет», «сокровище», «софа». Но его там не было. Его не было нигде — только у мамы в голове.
Я всегда была настороже, ожидая, когда она его скажет. В те редкие моменты, когда она это делала, я вцеплялась в нее, пытаясь узнать, что она имеет в виду. Однажды мама произнесла его, когда наблюдала за тем, как Берни причесывает меня после ванны. В другой раз она сказала его, порезавшись о край крышки консервной банки, которую пыталась открыть. Но она делала это без всякой логики. Я много раз расчесывала перед ней волосы, пытаясь заставить ее снова сказать «сооф», но безуспешно. Каждый раз она произносила его совершенно случайно.
Я начала слышать его в других местах — просыпаясь ночью во время грозы, и в шуме машин, проезжавших под окнами, когда их шины шуршали: «сооф». Иногда его нашептывали шлепанцы Берни, когда она шаркала ими по стертому линолеуму по пути от раковины к нашему неказистому холодильнику.
Часами я смотрела в мамины глаза, представляя, что где-то там, в глубине, лежит маленький сверток, ждущий меня, с ярлычком, на котором написано: «это сооф».
Я стала плохо спать. Бернадетт научилась держаться от меня подальше, когда я недосыпала, — она повидала немало сонных кошек, чтобы знать, как увернуться от их когтей и сердитого шипения. Но когда мое плохое настроение затронуло маму и она стала часто насупливаться, Бернадетт потеряла терпение и набросилась на меня:
— Хайди, я сто раз тебе говорила и еще раз скажу. Есть вещи, которые нам не дано знать, и что значит слово твоей мамы — одна из таких вещей. Чем быстрее ты с этим смиришься, тем лучше будет для всех нас.
Может, она была и права. Может, пришло время сдаться. И почему я думала, что это слово так важно? С тем же успехом оно могло быть бессмыслицей, чепухой, которую мама услышала от кого-то на улице. Я говорила это себе снова и снова, надеясь заставить себя в это поверить. Может, я бы и поверила, если бы однажды не нашла тот фотоаппарат в липком нижнем ящике кухонного шкафа, где мы держали разные мелочи, вроде свечек для торта и резинок. Я искала клейкую ленту и открыла ящик так резко, что он выпал на пол. Там я и увидела черный фотоаппарат «кодак», а внутри него — рулон использованной пленки.
По-настоящему мой поиск правды начался, когда я проявила эту пленку. В тот день, когда я пришла домой с проявленными фотографиями, Бернадетт сидела за кухонным столом и читала библиотечную книгу о сумчатых.
— Вот бы у меня была такая сумка, — произнесла она. — Было бы очень удобно хранить в ней очки для чтения.
Я положила конверт с фотографиями перед ней на стол. Она закрыла книгу, даже не отметив место, на котором остановилась.
— Скажи честно, Хайди, — сказала Берни, беря желтый конверт и поворачивая его в руках, — ты заглядывала в него по пути домой? Это ничего, если ты не удержалась.
— Нет. Мне было страшно, — призналась я.
— Что там может быть страшного?
— Ничего. Самое страшное, если там ничего не будет, — прошептала я.
— Ну что же, солнышко, давай посмотрим, — мягко произнесла она, просовывая палец под клапан и открывая его. — Давай возьмем и посмотрим.