ГЕНЕРАЛЬНАЯ РЕПЕТИЦИЯ

Среди самых разных существ, населявших Холм, живых или мертвых, имелось одно — ни живое ни мертвое. У него не было ни ума, ни воображения, оно не могло ни оценивать, ни созидать, ибо жизнь этого существа была лишь волшебным видением его творца. Старые сказки говорят, что дьявол постоянно жаждет воплотиться, дабы оспаривать Слово Божие в избранном им плотском обличий. И вот однажды он возжелал девушку. Но Божия благодать осенила ребенка, и дьявол был изгнан из своего отпрыска в самый момент зачатия. От этой подправленной связи с ангелом-отступником родился Мерлин, мудрейший из волшебников, который предсказал поход за Граалем и построил часовню, чтобы служить Круглому столу до тех пор, пока Логрису не придет конец и благословенный Галахад не займет свое место в сонме ангелов.

После такого разочаровывающего воплощения дьявол никогда больше не сближался со смертной женщиной. Его инкубы и суккубы, искушающие и испытывающие набожность отшельников, — только призраки, соткавшиеся из земного праха, телесного пота, пролитого человеческого семени или морской воды, чтобы смущать и обманывать ненасытные глаза и похотливые руки.

Лоуренс Уэнтворт и сам не заметил, как его желания породили странное существо. Вступив в Сад удовлетворенных мечтаний, он согласился и на общество призрака, созданного его волей. Теперь призрак потихоньку завладевал этой самой волей. Образ, родившийся в сознании Уэнтворта, нравился ему, ведь в нем не было ничего, что так раздражало в его реальном, живом прототипе. На нем он мог упражняться во всех искусствах, кроме одного: истинной любви. Человек не может любить себя, а вот превозносить — это пожалуйста. Правда, в таком превозношении нет смысла. Во взаимной любви всегда присутствует хотя бы частично совпадение интересов, а в самопревозношении есть только один интерес — свой собственный.

Они сошли по холму вместе, мужчина и плод его воображения, выросший внезапно, как цветок в восточной сказке. Женское порождение его мужского начала прижималось к нему плечом, поднимало на него обожающие глаза, гладило его руки. Призрак точно исполнял желания своего родителя, но мог и сам подогревать их словом или жестом. Уэнтворт не думал, кто или что управляет этой совершенной женщиной. Таким образом, их обручение состоялось еще до того, как они начали спускаться с холма. С этого момента часть разума Уэнтворта уснула, чтобы никогда больше не проснуться. Во время неспешной прогулки его дитя играло его чувствами и получило полное представление о его нуждах. Адела шла рядом с ним и смиренно упрашивала любить ее. Уэнтворт ощущал покой и умиротворение. От этого создания к нему струилось ощущение абсолютной власти над женщиной. Именно этого он тайно и страстно желал всегда — поступать только по своей воле, делая вид, что уступает желаниям другого. То было семя, которое взросло в его духе и из которого в свою очередь вырос его дух — суть плода и плод сути. Существо нашептывало ему нежные слова, оно окружило его преданностью и обожанием. От самого Уэнтворта теперь не требовалось ни уговаривать, ни прикладывать усилия к сближению. Суккуб взял на себя все, и ласковые упреки в непонимании, пренебрежении и обидах были бальзамом для ума Уэнтворта. Он обидел ее — значит, сам не был обижен. Его хотели — значит, ему не надо беспокоиться о том, чтобы хотеть или знать, чего он хочет. Его ласкали — в томной радости он согласился удовлетворить жуткую двусмысленность своих желаний.

У ворот его дома они остановились. Тут Уэнтворт ненадолго почти пришел в себя, обрел свою обычную осторожность. Он подумал: «А вдруг нас кто-нибудь видел?» — и нервно посмотрел на окна. Они были темны, слуги спали по своим комнатам в задней части дома. Он глянул на дорогу: никого. Но его осторожность уже обратилась к другому предмету: он посмотрел на существо напротив. Это была Адела в каждой частичке, в каждой черточке: ее волосы, ее округлые уши, ее полное лицо, ее пухлые руки, ее квадратные ногти, ее розовые ладони, жесты, взгляды. Только эта зазывная мягкость была новой, именно по ней он и понял: та, что стояла с ним рядом, Аделой не была.

Он пристально вгляделся, и его передернуло, он отступил на полшага и таким образом получил первый шанс к побегу. Мысли его отчаянно заметались. Мелькнула страстная надежда: вот сейчас она пожелает спокойной ночи и уйдет. Его рука лежала на щеколде калитки, однако он не решался уйти. Он осмотрел улицу — вдруг кто-то пройдет? Раньше он никогда не хотел видеть Хью Прескотта, а теперь вот хотел. Если бы только Хью Прескотт пришел, взял Аделу под руку и увел ее! Но даже Хью не помог бы ему, разве что Уэнтворт захотел бы ту, что принадлежала Хью, а не эту, другую. Мысль о Хью доконала его, напомнив о разнице между настоящей и ненастоящей Аделой. Если ему суждено спастись, он должен столкнуться с ревностью, лишениями, потерями. Мысль ему не понравилась и он сердито вцепился в руку своей спутницы. Она только теснее прижалась к нему, и все осталось по-прежнему. Она тянулась к нему, как будто боялась разочароваться так же, как в глубине души разочаровался он. Она положила ему руку на грудь около сердца и сказала беззвучным шепотом:

— Ты ведь не прогонишь меня?

Адела и его нежелание знать Аделу, связанную с Хью, росло в нем смесью сладострастия и ревности. Он распахнул калитку.

Она взмолилась:

— Пожалуйста, не обижай меня! Делай что хочешь, только не прогоняй меня.

Уэнтворт никогда и не мечтал услышать голос женщины, наполненный такой страстью, и именно к нему! Рука, смягчившая его сердце, была той же, что лежала в руке Хью, и все же не той, он стиснул ее в своей, выбросив из головы все сомнения и приготовившись к воображаемой мести. Голова его пошла кругом. Он вцепился в нее сильнее на тот случай, если Хью в самом деле вынырнет из ночной темноты, высоченный как дом, и протянет здоровенную лапищу, чтобы вырвать у него из рук это сокровище. Он двинулся к дверям, и там она, будто в полуобмороке, почти повисла на нем. Он глухо пробормотал: «Ну, пошли, пошли же», — но, казалось, упустил момент. Ее голос еще страстно и неразборчиво лепетал что-то, но в ногах совсем не осталось силы. Тогда он предложил: «Может, мне понести тебя?» — и ее голова откинулась, а голос в трансе забвения ответил: «Неси меня, неси». Он взял ее на руки. Она оказалась легкой как перышко.

Пока он шел к дому, его разум или то, что над ним, рассуждал. Холм всем своим видом назойливо зудел в уши: «Глупец, это не Адела, ты бы не смог нести Аделу, она же тяжелая! Что ты от нее получишь, если это не Адела?» Уэнтворт и сам понимал, что поднять настоящую Аделу было бы трудновато, да и не стал бы он ее поднимать, вот в чем беда. Создание в руках было легким, ноша тяготила сердце, а не руки, а голова кружилась от ее шепота. Оказалось, что у нее нет сил только войти в калитку, а по садовой дорожке она опять смогла идти сама и дальше зашагала вполне уверенно прямо навстречу мечтам Уэнтворта.

После той ночи она часто приходила к нему, ибо той ночью произошло все, что он мог пожелать. Но только была эта ночь в лучшем случае пародией на настоящую любовь. Призрак умело изображал любовь. Как и положено всякой опытной любовнице, она удовлетворяла любые капризы его сердца, она заискивала перед ним и возбуждала его. Можно было смело наплевать на всякие противозачаточные средства, с которыми у мужчин вечные проблемы, ведь их отношения заведомо бесплодны. Она объяснила это Уэнтворту сразу, и он, с одной стороны — успокоился, а с другой, с досадой вспомнил о ее истинной природе. Его возбуждала иллюзия, обман, он знал это, но предпочел бы обойтись без лишних напоминаний. Впрочем, досада быстро улетучилась, ибо ему воздали в полной мере. Суккуб демонстрировал завидную изобретательность, умел доставлять удовольствие, а обстоятельства его появления лежали где-то далеко, на склоне Холма, и Уэнтворт вовсе не собирался ворошить эту палую листву.

Дни шли, а он все еще пребывал в умиротворении. По утрам она исчезала; летом на рассвете, прощаясь, она шепотом будила его, и в сонном мороке он понимал, что она поступает так, как хотелось бы ему. Первое время его интересовал вопрос, почему и куда она уходит, но потом ему стало все равно, потому что склонявшаяся над ним обольстительная обнаженная женщина всегда обещала вернуться. Ему становилось все равно — особенно на утренней грани сна и яви — Адела она или нет. Она уходила, и он не волновался, потому что, когда она была ему нужна, она всегда возвращалась. Если это Адела, конечно, ей нужно уйти, потому что ее могут ждать, а если не Адела, ей все равно нужно уйти, потому что настает утро… И потом, это так удобно… Ему нравилось, как осторожно она собирает предметы своего туалета, а затем, полностью одетая, прокрадывается к дверям и обязательно оборачивается на пороге, одним этим движением обещая себя опять. В рассветном полумраке она вспыхивала перед ним последним отблеском погребальных свечей нематериального огня, затем уходила, оставляя его досыпать. Когда слуга приносил утренний чай, он, естественно, был уже один. Но вот в один из дней, как раз за утренним чаем, он поймал себя на том, что мысль об Аделе больше не приносит удовольствия, скорее наоборот, думать о ней даже слегка неприятно. Он тут же и перестал. Он лежал, пил чай и пребывал в покое.

Шли дни. Ни разу не случилось так, чтобы его женщина не сдержала обещания. Уэнтворт выбросил из головы опасения о том, что однажды она может и не прийти. Порождение его разума все больше походило на настоящую Аделу. Поначалу он осторожничал, стараясь не нарушать тайный характер этих встреч, но однажды она как бы между делом обмолвилась: «Меня все равно не запомнят, даже если увидят». Уэнтворт принял это к сведению, и они даже стали иногда гулять по темным улицам у подножия Холма. Если им и попадались прохожие, то никого знакомого среди не оказывалось, а потом они и вовсе никого не встречали. Но Адела Хант порой удивлялась, почему она совсем перестала встречать Лоуренса Уэнтворта на улицах Баттл-Хилл.

Время и место во вселенной взаимосвязаны. Иногда там, где изменяется время, неизменно место, а там, где смешиваются пространства, неизменно время. Иногда они пребывают в равновесии, но вся конструкция, существующая в представлении живых, смещается в мир мертвых. Иногда это замечают мертвые, а иногда живые. Одни и те же часы начинают отсчитывать время разных миров, одна и та же дверь распахивается в оба мира сразу.

Первым обитателем такого совместившегося мира был несчастный самоубийца. Уэнтворт и он шли разными путями — один шагал по пути гордыни и самолюбия, другой тащился по дорожке самоуничижения, но оба пути объединяло то, что они были ложными. Гордыня одного порождала жестокость, самоуничижение другого было следствием жестокости, а между этими двумя крайностями и лежат обычно все колебания человечества, питая одно и производя другое. Все бывшие, настоящие или будущие обитатели Холма Битв склонялись либо к одному, либо к другому, за исключением лишь тех, кого святая любовь освободила своим откровением от слишком пристального интереса к собственной персоне.

В прежнем сне Уэнтворт спускался по веревке спокойно и даже с некоторым удовольствием, примерно так, как наш просвещенный мир качается на веревке, на одном конце которой болтаются отбросы цивилизации. Однако с тех пор, как его стал навещать призрак Аделы, сон больше не приходил. Уэнтворт спал крепко. А о чем ему беспокоиться — ведь если он проснется, она будет рядом с ним, лаская или баюкая его. Однажды ночью он подумал, как хорошо было бы проснуться и посмотреть на нее спящую, и когда он проснулся в следующий раз, она и вправду спала, готовая ответить на любые его желания. Но тут возник новый источник беспокойства. Глядя на нее спящую, он начинал думать о другой Аделе, спящей у себя дома. Некоторое время он утешался мыслью, что обладает ею без ее ведома, но эта умственная конструкция оказалась тяжеловата для его уже ослабленного ума. Он понял, что ему не нравится сам факт существования настоящей Аделы. Счастье обладания этим милым существом было бы куда полнее, будь та, другая, мертва. Нет, явно удовольствию кое-что мешало: ведь он знает, что она не знает… и что, возможно, однажды Хью… Он поспешно разбудил существо, спавшее рядом, и прошептал очередной приказ: она никогда не должна спать, когда он просыпается. Так закрылась еще одна дверь между ним и истиной.

Но вот однажды его сон вернулся и принес с собой беспокойство. В темноте он спускался по сияющей серебристой веревке и чувствовал себя еще спокойнее, чем раньше. Он смутно припомнил: он спускается к спутнице, ждущей его далеко внизу, там, где веревка привязана к стене пещеры в невидимом с высоты склоне. Спутница с мягкими обнаженными руками всегда ждет его там, она никогда не устанет ни от него, ни от ожидания, она томно закрывает глаза в предвкушении его появления… Пока он спускался навстречу этим ожиданиям, на него обрушился ужасный звук. Стонала бездна. Снизу и сверху, со всех сторон, его охватила душераздирающая скорбь почти невыносимого страдания, он судорожно вцепился в веревку, и она тоже дрожала от звука. Вопль страдания огласил пустоту, отразился эхом от невидимых стен, вдали еще раз перекатился отголосок и медленно стих. За этим последовала глубочайшая тишина. Он прислушивался, затаив дыхание, но стон-крик не повторился. Звук мгновенно превратил его сон в кошмар, он затрясся на своей веревке, задрожал всем телом и проснулся. Тут же проснулось и существо рядом с ним, та самая спутница, к которой он стремился во сне. Он вцепился в нее, торопливо спрятал уши между ее грудей и ладоней, чтобы больше никогда не слышать ночного стона. Он так торопился спрятаться, что не заметил лица той, у которой искал спасения. Оно было измученным и бесконечно дряхлым, щеки ввалились, глаза помутнели. На него тупо смотрело лицо слабоумной. Существо явно было раздосадовано, хотя и пыталось это скрыть. Движения почти-Аделы стали механическими, в них сквозила неестественность автомата, у которого кончается завод.

В этот миг из глубин Холма изливалась боль Господа. Так же изливалась она из глубин горы с прикованным Прометеем, так же стекала от креста на холме, тоже сложенном из черепов. От такого же крика-стона так же прятались некогда уши в постелях Гоморры.

А здесь и сейчас мертвец смотрел на Маргарет. Паулина думала о Стенхоупе и успокоилась, когда замерло эхо. Призрак рядом с Уэнтвортом ощутил живительную силу желания своего творца и возлюбленного. Тут же суккуб вернул себе утраченную было привлекательность и гладкость кожи. Великий обман Уэнтворта запрещал ей умирать и призывал к продолжению фантомной жизни. Создание вновь стало юным, как настоящая Адела. Ее возлюбленный сладко спал.

Как обычно, Уэнтворт встретил утро один. Но обычное умиротворение покинуло его. Утром он редко вспоминал ночь и был доволен этим. Июльским утром ему нравилось думать о работе — книгах, которые он читал, о книге, которую он писал. Он вспомнил, что так и не написал Астону Моффатту, хотя несколько раз принимался за письмо. Он попробовал обдумать очередное предложение, но даже не смог записать его. Ему то и дело приходилось возвращаться в кабинет за нужными документами, хотя они должны были лежать возле его кровати. В сознании плавали какие-то осколки мыслей. Теперь по утрам он часто ощущал вялость и в теле, и в мыслях. Вряд ли он признался бы себе, что все дело в физиологии. Его разум явно слабел. Потом, когда наступал день и его мужская сила возвращалась, он успокаивался. Но этим утром он испытывал смутное беспокойство. Он садился, вставал, ходил взад-вперед, старался сосредоточиться на той или иной мысли и не мог. Он плюнул на дела в городе и остался дома. Чем дольше длился этот злосчастный день, тем отчетливее Уэнтворт понимал, что просто боится встретить Аделу Хант, настоящую Аделу Хант. Он бы не вынес этого. В самом деле, какое она имеет право делать его возлюбленную своим фальшивым подобием?!

Лишь после одинокого ленча и часа работы, не принесшей ничего, кроме раздражения, он наконец позволил себе вспомнить о суккубе днем, и тут же услышал стук в дверь. У него не возникло и тени сомнения в том, кто стучит. Уэнтворт поспешил открыть. Она пришла.

Они сидели и разговаривали. Немного покопавшись у него в сознании, почти совсем Адела свободно говорила о Цезаре и Наполеоне, о генералах и кампаниях — о вещах, которых не могла знать, об истории, которую не могла помнить, о человеческой сущности, которой не могла постичь. Ему стало полегче, и все же весь этот день был испорчен мыслями о настоящей Аделе. Наступил час заката. Рука Уэнтворта лежала на ее обнаженной руке, ее руки ласкали его, а смутное беспокойство все не уходило. Он хотел опустить шторы, запереть двери, изгнать то, что засело в мозгу, отгородиться от всего мира, оставшись с тем, что с этим миром никак не совмещалось. Да, именно так — либо отгородиться полностью, либо уничтожить этот проклятый мир. Ну ладно, мир, допустим, уничтожить не удастся, ну тогда хотя бы одно существо, одну настоящую личность, которая шлялась где-то тут неподалеку…

Его беспокойство усиливалось настойчивым вторжением этой так называемой настоящей Аделы. Некоторое время назад он послал миссис Парри эскизы и описание формы стражи Герцога. Потом она пару раз звонила и настойчиво приглашала к себе, чтобы он оценил и одобрил результат. Он не хотел идти. Скоро премьера, он и туда не хотел идти. Адела будет на сцене, а ему не хотелось видеть ее ни в костюме восемнадцатого века, да и вообще ни в каком другом. Придется говорить с ней, а он не хотел с ней говорить. Он хотел остаться наедине со своими мечтами. Весь этот суетный мир во главе с мерзкой настоящей Аделой мешал ему. Конечно, отгородиться от него можно, но если он собирается и дальше наслаждаться призраком Аделы, его слуги должны видеть ее, подавать ей чай. А что они подумают, если выяснится, что настоящую Аделу в это самое время видели где-то еще? Или если случайно настоящая Адела сама зайдет к нему?

Его Адела знала, что господин чем-то озабочен, но пока не придет ночь, ей не удастся исцелить его. Она бросала на него долгие влюбленные взгляды, она шептала: «Мне надо идти». Она ловила и целовала его руку, с голодным жаром повторяя: «Сегодня? Дорогой Лоуренс, сегодня?» Он отвечал: «Сегодня» и хотел назвать ее по имени, но не смог, как будто имя и в самом деле что-то значило.

Он повторил: «Сегодня», прижал к себе, поцеловал и быстро выпроводил за дверь, как всегда делал из непонятного чувства, будто, расставшись с ним, она никуда не пойдет. Ему не хотелось бы видеть, как она у него на глазах растворяется в невыносимо ярком свете летнего дня.

Этим летом многие замечали какую-то особенную яркость, разлитую в воздухе. То был не зной, для этого погода была слишком мягкой и ветреной. Что-то усиливало освещенность, очертания проступали резче, голоса звучали отчетливее. Репетиции проходили живее, люди и на сцене, и в жизни двигались энергичней. Кругом то и дело слышалось: «Какое чудесное лето!» Однажды Паулина услышала, как Стенхоуп с некоторым удивлением ответил на эту фразу «А-а, лето, вы правда так думаете?» Но его собеседник уже успел куда-то убежать.

С момента их памятного разговора прошло два дня. И разговор при встрече тоже начался с летней темы.

Стенхоуп пожал плечами.

— Разве оно похоже на лето? — спросил он.

— Не очень, — согласилась Паулина. — А вы что о нем думаете?

— Да, пожалуй, что-то носится в воздухе, — ответил он полушутя. — Настоящее выглядит более значительным, ненастоящее и вовсе сходит на нет.

— А я к чему отношусь? — полушутя спросила Паулина.

— Ну, вы-то, конечно, настоящая, хотя и существуете во многих образах. Ну как, вы больше никого не встречали?

Она собралась ответить, но тут вошла целая группа самодеятельных актеров. На этот день была назначена генеральная репетиция, и по этому поводу все пребывали в некотором нервическом возбуждении.

Приближался финал. Более молодые и менее опытные актеры млели от восторга, хотя и побаивались собственной неопытности. Те, что постарше, боялись неопытности других. Адела Хант, например, боялась, что Периэль и Хор — недостаточно яркий фон для нее. Еще она опасалась, что ее театральный возлюбленный не сможет в должной мере продемонстрировать ей свое обожание. Милый и застенчивый мальчик до сих пор запинался во время вызывания огня. Миссис Парри рассчитывала, что он привыкнет к горящим листьям, но в кульминационный момент голос у него продолжал предательски подрагивать.

Медведь разрывался между собственным желанием походить на медведя и требованием миссис Парри говорить цветисто. Однако оба важных эпизода с его участием требовали больше действий, чем слов. В первом из них ему предстояло преследовать Принцессу, а во втором он и Периэль начинали танец в толпе, постепенно вовлекая в него всех участников сцены. К счастью, от него никто не требовал становиться на четвереньки, а «медвежью» походку он придумал себе сам. Высокие меховые сапоги, шуба и рукавицы вкупе с медвежьей головой делали его образ довольно убедительным. Хотя он и Главный Дух танцевали вместе, между ними всегда оставались другие смертные, позволявшие каждому из них спокойно вести свою партию.

Конечно, львиная доля интереса к постановке обеспечивалась именем Питера Стенхоупа. Премьера была в центре внимания. Пресса в Нью-Йорке и в Париже не оставила событие без внимания, так что билетов на всех не хватило. Предвкушение славы сладкой отравой витало над труппой. Им казалось, что весь мир устремился в Баттл-Хилл. Никто не сомневался, что грядущая постановка — явление почти историческое. А тут еще пресса… Даже у артистов были входные билеты, а репетицию охранял полицейский.

Такой интерес со стороны внешнего мира сплотил постановщика, актеров и всех, кто имел отношение к пьесе. Сыгранность стала настолько необходимой, что ее действительно удалось достичь при содействии судьбы и доброй воли. Стенхоуп согласился сказать несколько слов в конце. К нему относились с небывалым пиететом. Адела ругала Паулину за то, что та, по ее мнению, слишком легкомысленно говорит о великом человеке.

— Вот уж не знала, что ты им так восхищаешься, — фыркнула Паулина.

— Да при чем тут я! Знаешь, как его уважают в Лондоне! А я просто не сразу поняла, насколько он важен для современной поэзии! Ты не смотри, что пьеса написана в духе романтизма, на самом деле она очень даже современная.

Когда Адела упоминала о романтизме, Паулина, как и многие другие, спешила поменять тему разговора. Иначе далее следовало длинное и страстное разоблачение всех романтиков как врагов истинного искусства. Известный критик недавно объявил истинное искусство «искажением фактов». Что уж тут было говорить о бедняге романтизме, который по своей несколько туманной природе соответствовать фактам никак не мог, а из-за отсутствия достаточной ловкости и искажать их толком не умел. Впрочем, как бы и кто бы ни искажал факты, ни один из них не мог объяснить, почему в присутствии Хью Адела начисто забывает о романтизме, а если о нем упоминают другие, сама стремится увести разговор в сторону. Так что Паулина просто последовала наработанной практике.

— А вон и мистер Уэнтворт, — сказала она. — Очень надеюсь, что ему понравится Стража.

— Надо бы ему раньше на нее посмотреть, — строго сказала Адела. — Он слишком редко появлялся на репетициях. Ты же не видела его в последнее время?

— Нет, мне хватало хлопот с бабушкой, — ответила Паулина. — И ты не видела?

Адела помотала головой. Уэнтворт, не поднимая глаз, медленно шел по лужайке в сторону девушек. Едва ли он видел их. Когда Паулина сказала: «Добрый вечер, мистер Уэнтворт», он поднял на нее глаза и заморгал. Наконец ему удалось сфокусировать взгляд, он улыбнулся и тихо ответил:

— А! Добрый день, мисс Анструзер.

— Мистер Уэнтворт! — выпалила Адела.

Уэнтворт подскочил. Он повернулся к Аделе и, казалось, только теперь заметил ее. На его лице появилось и исчезло неприятное удивление, когда он ответил:

— О да, мисс Хант! — Это прозвучало вовсе не как приветствие, а скорее как информация к размышлению.

Адела растерялась. Что его так удивило, и ведь неприятно удивило! Она-то чем виновата? Да ладно, эти ученые все немного того.

— Надеюсь, вам понравятся костюмы Стражи, — отрывисто сказала она.

Уэнтворт подался назад.

— Тише, не так громко, — попросил он. Казалось, самые обычные слова удивили его еще больше. Днем и ночью он считал, что ненавидит настоящую Аделу, в его воображении она прочно приняла образ врага. Нет, он переоценил ее. В действительности она не была тем, чем ему представлялась, и теперь, когда он ее встретил, то едва узнал. Просто девушка, разговаривавшая с… с… — имя опять ускользнуло от него — с другой девушкой. В лучшем случае, эта Адела отдаленно напоминала его ночную возлюбленную — так, кое-чем, вот этим поворотом головы, например; и все-таки это была, конечно, не она. Да и как могла эта чем-то раздраженная, даже немного враждебная женщина походить на его восхитительную, нежную и загадочную подругу? О, она говорила! И это было странно. Он ждал только любви, он не хотел слышать ее голоса, не ожидал услышать его, и сам вынужден теперь говорить что-то. Впрочем, он быстро понял, что этот голос никак не может принадлежать его возлюбленной. Резкий, грубый голос, он расстроил его. Голос походил на тот надоедливый мир, с которым он был вынужден иметь дело — ожесточенный, сокрушительный, ранящий резкими криками и такой далекий от его неслышной мелодии. Неспроста Китс изображал на вазе любителя неслышных мелодий, настоящие горластые греческие танцовщицы понравились бы ему куда меньше.

Хотя Уэнтворт был потрясен неуклюжей походкой и громким голосом оригинала своего творения, они все же принесли ему облегчение. Еще недавно в нем жила ненависть, а теперь она ушла. Можно было не возмущаться больше огромностью мира, довольно одного мановения, чтобы отвергнуть его. Теперь у него есть собственное живое снадобье от всех забот, а для всего остального — неприязнь и забвение.

— У вас голова болит? Как досадно! Очень мило с вашей стороны прийти на репетицию, но мы все-таки хотим убедиться, что все нормально. Я имею в виду, если у нас должна быть форма… Лично я… — немного смягчив голос, тараторила Адела.

— О, пожалуйста! — с усилием сказал Уэнтворт. Пронзительный голос этой несносной девицы напомнил тот кошмарный крик-стон из его сна. Тупое, неповоротливое, некрасивое существо напротив угрожало крушением его мечтам. И куда от него скроешься? Он не мог, как ночью, кинуться под защиту этих успокоительных грудей с воплем: «Укройте меня!» Голос терзал его слух, вид подавлял его. Эти две схватили его и рвали на части, они копались в его внутренностях и чего-то хотели от него.

Пока Адела в изумлении таращилась на него, пытаясь понять, к чему относится это странное восклицание, Уэнтворт совсем ушел в себя и теперь категорически отказывался выйти наружу. Подобно мертвецу, когда тот бежал с горы, он больше не хотел говорить. Каким бы ни было его состояние, оно его не испугало, а значит, и страх не стал для него орудием спасения.

Сзади его окликнули. Опять голос, такой же громкий, но не такой ненавистный, как у Аделы, по крайней мере, не вызывающий никаких ассоциаций, скомандовал:

— Мистер Уэнтворт! Наконец-то! Мы все вас ждем. Паулина, Стража сидит под буками, проводи мистера Уэнтворта. Я приду через минуту. — Отдав распоряжение, миссис Парри и не подумала проследить, как его выполняют, а тут же умчалась дальше.

Паулина улыбнулась озадаченному Уэнтворту и раздраженной Аделе.

— Полагаю, нам лучше пойти. Идемте, мистер Уэнтворт?

Уэнтворт с облегчением повернулся к ней. Этот голос был спокойнее остальных.

— Да, да, пойдемте, — согласился он.

Паулина заметила, как по лицу Аделы скользнула недовольная гримаса. Это ее позабавило. Отойдя на несколько шагов, она тихо спросила:

— Надеюсь, вашей голове получше? Вас совсем задергали.

Освободившись от крикливого давления Аделы, Уэнтворт со вздохом ответил:

— Люди такие шумные. Конечно… я посмотрю костюмы… но у меня мало времени.

— Да тут и нужно-то всего несколько минут. Мы вас не задержим. Вы просто скажите: да или нет. — Паулина заметила тщеславное выражение знатока, проступившее на лице Уэнтворта. — Но, вы понимаете, сегодня уже генеральная, поздно что-то менять. Доставьте нам удовольствие, просто скажите «да».

К ним подбежал Хью Прескотт, по-герцогски великолепный и искусственно состаренный.

— Приветствую, мистер Уэнтворт! Надеюсь, с моей Стражей все в порядке?

Голос Паулины действовал на Уэнтворта успокаивающе. В отличие от голоса Аделы он даровал его разуму нечто такое, к чему он и сам стремился. Казалось, он поселился у него внутри, освоился там и незримой рукой ласково приобнял Уэнтворта. Ее голос был способен творить, но совсем не претендовал на авторство. Помраченный рассудок Уэнтворта наделил голос Паулины силой, которой в нем никогда не было. Фраза застряла в мозгу и теперь крутилась по кругу: «Доставьте нам удовольствие и скажите „да“, скажите „да“ или „нет“… мы… мы… скажите „да“», а другой голос вторил первому: «Со Стражей все в порядке? Надеюсь…» Голоса превратились в хор, звуки начали раскачиваться, как деревья на ветру: «Мы… мы… мы… Стража в порядке?… Скажите, скажите, скажите же… Стража… в порядке…»

Конечно, она была не в порядке. Уэнтворт сразу заметил. Несмотря на его наброски и описания, аксельбанты сделали неправильно. В восемнадцатом веке не было ничего подобного. Внутри себя он неожиданно присоединился к этому безумному звону: «Нет, нет, нет, Стража не такая… О нет. Говорю… Я говорю…» Он смотрел и покачивался, словно на веревке, словно решая — качаться дальше или подниматься? Он медленно прошел перед строем, обошел его сзади, не обращая внимания на замечания и вопросы, а внутри продолжал раскачиваться на волнах хора. «Скажите „да“… или „нет“. Аксельбанты легко сменить, все двенадцать, это не займет много времени. Или ну их… доставьте нам удовольствие… скажите „да“… А можно и оставить. Такая же ерунда, как и стишки Стенхоупа…» Нет, не нравились они ему. Тут и портной не нужен. Его экономка вечером, под его руководством все переделает за час. «Стража… в порядке?»

К нему опять обращались. Голос Хью:

— Ведь мои подчиненные должны точно соответствовать, не так ли?

Он на самом деле сделал акцент на слове «подчиненные» или нет? Уэнтворт вопросительно посмотрел на него. Хью с победным видом вышагивал рядом.

— Конечно, мы могли бы что-то поменять, — снова вступила Паулина. Молчание Уэнтворта заставляло ее нервничать.

Он стоял поодаль, обозревая Стражу со спины. Да, он может настоять, чтобы они все переделали. Может забраковать эти мундиры. Но это же придется возиться с ними вечером? А значит, он не сможет… Он ощутил в воздухе запах вечернего сада.

— Ну, со Стражей все в порядке? — пророкотал над ним командирский голос миссис Парри.

— Да, — сказал он. Теперь — все. Теперь можно идти.

Он решился. В ушах больше не звенело. Все было совершенно спокойно. Даже оттенки были неподвижны. Затем вдалеке опять началось движение. Его будущее было надежным, окончательным и бесповоротным. Но его настоящее было у них в руках: его не отпустили. В этот вечер дьявол попросту надул его. Уэнтворт обманул, и его тут же обманули в ответ. Миссис Парри ожидала, что он останется на репетицию и посмотрит проход Стражи; по ходу пьесы она то ли наступала, то ли отступала. Миссис Парри ясно дала понять, что она на него рассчитывает. Уэнтворт попробовал протестовать; на его протест не обратили ни малейшего внимания. Она подвела его к стулу, усадила и ушла. У него не было сил ей сопротивляться. Да ни у кого не было. Надо всей толпой актеров и зрителей, над Стенхоупом и Паулиной, над Аделой и Хью, над поэзией, надо всем царила женщина. Это было ее время, она своим упорством заработала право повелевать.

Кэтрин Парри сотворила нечто и повелевала своим творением. Она взяла на себя труд, и теперь ее упорство диктовало стихам Стенхоупа, как им звучать, откладывало на потом действие снадобий Лилит, приковывало к месту Уэнтворта и совершало еще множество подвигов. Адела подчинялась с демонстративным неудовольствием. Питер Стенхоуп смеялся и соглашался со всем. Наверное, пьеса, кое-как рождавшаяся на сцене, была не лучшей иллюстрацией его искусства, но Стенхоуп не сделал даже попытки как-то оценить театральное действо. В конце концов, это его личное дело, а оно может и посторониться, чтобы дать дорогу делам других. Он поддерживал миссис Парри как только мог. Бегал по поручениям, принимал сообщения, репетировал непонятные места, застегивал крючки и держал оружие. Но он только поддерживал. Деятельность была ее главным качеством, и Царство Божие, которое воплощало себя в самых отдаленных уголках просторной вселенной Стенхоупа, точно так же воплощалось и в ее деятельном превосходстве.

Итак, миссис Парри занимала позицию в центре всего. Несколько зрителей уже сидели, актеры собирались. Стенхоуп стоял рядом с ней. Пролог со своей трубой торопливо бежал через сцену к деревьям, образующим задник декораций. Миссис Парри скомандовала: «Полагаю, мы готовы?» Стенхоуп согласился. Миссис Парри энергично кивнула Прологу. Репетиция началась.

Уэнтворт, посаженный рядом со Стенхоупом, слегка покачивался с закрытыми глазами в такт своим тайным мыслям. Паулина вместе с Хором ожидала монолога Сына Дровосека, за которым должна была последовать первая могучая песнь. Постепенно ее охватывал восторг сцены. Она по-своему приняла на себя авторское бремя Питера Стенхоупа. Ему легко было считать происходящее развлечением, а не пьесой, а поскольку он предпочитал, чтобы Паулина следовала наставлениям миссис Парри, она им и следовала ради всеобщего блага, включая и свое собственное. Но если Стенхоуп привык уноситься воображением к настоящим высотам, то для Паулины высочайшей вершиной было именно это действо. Других столь же высоких она пока не знала, а возможно, никогда и не узнает. Если бы сейчас ее ужасный двойник показался на лужайке, она бы только мельком взглянула на него и попросила посидеть спокойно в сторонке до конца репетиции. Мысль ее позабавила. Она порадовалась, что может шутить на эту тему.

Сын Дровосека с вязанкой хвороста выступил вперед. Его голос нарастал в великолепном блеске огня и славы, впечатанной в стихи бездумной щедростью поэта. Он договорил свои слова и смолк, а Паулина вместе с Хором начали ответную песнь.

Пока шла репетиция, она не чувствовала ничего, кроме восторга. Все участники пьесы, каждый по-своему, разделяли его. Постепенно и зрителей, и актеров, за исключением Лоуренса Уэнтворта, охватило общее радостное чувство причастности к высокому. Генеральная репетиция становилась чем-то большим. Паулина видела костюмы актеров, и они казались ей такими же естественными, как платье миссис Парри или легкий костюм Стенхоупа. На всех репетициях во все времена у людей на сцене не было задачи важнее, чем сделать свою игру совершенной. И эта репетиция не стала исключением, разве что она уже светилась совершенством изнутри. Неуклюжий Медведь танцевал, Герцог изрекал древнюю мудрость, Принцесса и Сын Дровосека купались в первой светлой любви, фермеры считали гроши, а разбойники переругивались.

Восторженное состояние Паулины дало сбой в перерыве перед последним действием. Она немного отошла от других, чтобы расслабиться, и огляделась. Возле возвышения, где недавно горел костер, Пролог разговаривал с кем-то из Стражи. Она видела, как он поднял трубу, форма стражника вспыхнула на солнце, и внезапно ей вспомнилась другая картина: гравюра в старом издании Книги Мучеников. Там тоже была и труба, и стража, и костер, и человек на нем. История утверждала, что это происходило где-то здесь, возможно, как раз на том самом месте, где теперь располагалась сцена.

Паулина все еще продолжала думать о последнем действии. Впереди ждали страдания, прощение, явление всемогущей любви в одном общем танце, но теперь на всем этом лежала тень смерти и людской жестокости. Солнце светило так же ярко, краски оставались живыми, смех — веселым, но все это накрыла тень. Ее природа разительно отличалась от природы праздника на лужайке. Паулина чувствовала, что даже если бы все мирские горести и беды были излечены и забыты, из пустоты все равно возникало бы знание о мертвых, не доживших до этой радости. Прошлое обвиняло; история ее семьи была частью мрачного прошлого. Ее предок добровольно пошел на смерть, он сам выбрал ее, настаивал на ней. Всего несколько слов раскаяния — и судьи могли бы пощадить его. Но они осудили человека на мучительную смерть. А мир, который взирал на все это и упивался его мучениями? Не слишком ли он походит на тот, в котором жила она, на Хью, на Аделу, на Кэтрин Парри и остальных? Паулина растерялась. Она понимала, что радость можно и нужно сохранить, несмотря на трагедию, только не знала как.

К ней подошел Стенхоуп.

— Ну, — сказал он, — кажется, все идет хорошо.

Голосом, охлажденным наползающей тенью, она ответила:

— Вы так думаете?… Знаете, моего предка сожгли заживо как раз на этом месте?

— Знаю, — кивнул он. — Я читал, да и ваша бабушка рассказывала.

— Извините, — проговорила она с раскаянием. — Сегодня все так радуются. Пьеса, костер, наш костер, — это замечательно. Но как можно быть счастливым, если помнить?… И как мы смеем забыть?

— Не надо ничего забывать, — ответил он. — Такому нет и не может быть оправдания. Но, может быть, вы забываете еще что-то?

Паулина с удивлением посмотрела на него. А Стенхоуп продолжал как ни в чем не бывало:

— Как вы думаете, нельзя ли принять и его бремя?

Паулина словно окаменела.

— Но ведь он умер!

— И что? — мягко спросил Стенхоуп, тоже останавливаясь.

— Вы имеете в виду… нет, вы же не хотите сказать… — Она озадаченно умолкла, и перед ней мелькнуло понимание смысла его слов. Он был так огромен, что она даже дыхание затаила от одного лишь намека. Голова кружилась. Паулина смогла только вымолвить беспомощное «Но…».

Стенхоуп взял ее за руку и осторожно потянул вперед.

— Но ведь он умер, — повторила она, хотя собиралась сказать совсем другое.

— Да, вы уже говорили, — мягко промолвил Стенхоуп. — И я спросил, что это меняет. С таким же успехом вы могли бы сказать, что у него рыжие волосы. Насколько я знаю, он вполне мог быть рыжим.

В это время их окликнули.

— Да, да, миссис Парри, идем, — отозвался Стенхоуп. — Идемте, мы всех задерживаем, — обратился он к Паулине. — Потом. Всему свое время.

— Вы советуете мне попробовать нести его страх? — все-таки спросила она, ускоряя шаг.

— Ну, — протянул он, — пока вы едва ли сможете установить связь. Смерть мешает, рыжие волосы или что там еще. Но, думаю, с помощью Всевышнего вы могли бы предложить ему ваше… что-нибудь, что у вас есть. Эй, только я собираюсь получить это первым.

— Что получить? — с замиранием спросила она.

— Да радость, конечно! Если вы почувствовали счастье вокруг, примите его, не отказывайтесь. Будьте счастливы. Ведь вы же не будете предлагать Господу какую-нибудь ерунду. У вас должен быть хоть маленький, но капитал, чтобы попытаться поддержать, например, мученика времен Марии Кровавой. Нет, нет, не сейчас. Нас ждут. В шатер, о Периэль!

Паулина еще услышала слова, сказанные ей вдогонку.

— Возможно, именно в этом разница между Израилем и Иудой! Они разошлись по своим шатрам и оставили Давида одного. Отсюда Рассеяние… и Исчезновение.

— Кто у вас исчез, мистер Стенхоуп? — озабоченно спросила миссис Парри.

— Пустяки, миссис Парри. Спасителя вот ищем. Как удачно начинается это действие, правда?

Пока Паулина бежала через сцену к своему месту, рассудок ее словно заледенел. Снова над ее миром взметнулась волна нового смысла, снова все перестраивается иначе: невероятно сложная мысль, изложенная простейшими словами, вела за собой совершенно необычный порядок давно знакомых вещей. Ее вселенная разваливалась на части, а дух парил и не падал. Она остановилась, развернулась, заговорила. Она спешила на сцену, и вбежала в пьесу, где речь тоже шла о мученичестве. «Я видел спасение Господа моего…» Спасение реяло над ней в воздухе, дрожало в ярком свете. «Кто имеет, тому дано будет…» А кто не имеет? И вдруг она ясно услышала ответ: «А кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет».

Плакала труба. Оплакивала исполнение приговора ее Величества Королевы над осужденным и нераскаявшимся еретиком. И его кровь текла в ее жилах! Паулина отчаянно старалась осмыслить это наследство. Внезапно перед ее внутренним взором возникла толпа странно одетых людей. Его не было там, он умер много веков назад. А действительно, так ли важно, когда это было? Возможно ли, чтобы прошлое, настоящее и будущее существовали одновременно здесь и сейчас? Горит на костре нераскаянный еретик Струзер, она с друзьями танцует там, где он горит, бабушка умирает, а Стенхоуп говорит об этом стихами… Прошлое Холма пронизывает его настоящее. Выходит, теория обмена любовью действует и для живых, и для мертвых? Понимание взметнулось из глубин ее сознания и тут же пропало. Актеры расступились перед ней. Это были ее знакомые, друзья, преображенные в персонажей пьесы. А сама пьеса?… Не отображает ли она эту сверхъестественную жизнь? Ессе, omnia nova facio.

Хор заканчивал свою партию. Паулина серьезно и радостно доиграла свою роль, изо всех сил стремясь стать органичной частью спектакля. Близился финал. Заканчивалась генеральная репетиция. Впереди ждала премьера.