В метро Филипп еще раз перечитал воззвание Верховного Исполнителя и по мере сил его обдумал. Его немножко смущало, что Розамунда не одобрила бы его пристрастия к чтению, и вообще, она только случайно специально не попросила его не заниматься больше этой ерундой. Но ведь не попросила же, и теперь морально он был свободен. В его уме смутно шевельнулся тонкий вопрос: свободен в соответствии со строгим или более вольным толкованием морали и как бы он поступил, если бы Розамунда все-таки высказала подобное требование? Но вопрос так и остался на стадии формулировки. Филипп сознавал некую трудность, ворочавшуюся в сознании — ползущую к Вифлеему, но пока не достигшую его, — и почти намеренно уклонился от ее осмысления. Ему хотелось уточнить, что все-таки говорилось о любви в этом сомнительном воззвании. В отличие от Роджера, и к счастью для него, Филипп, как и Розамунда, никогда не обращался к стихотворцам. Посему ему был неведом рой соображений о важности и значении поселившейся в нем страсти. Конечно, он слышал о Данте и Беатриче, Тристане и Изольде, Ланселоте и Гиневре, — слышал, и только. Он никогда не размышлял о странном отождествлении Беатриче с богословием, а богословия — с Беатриче, а ведь именно так один великий поэт на столетия вперед оправдал сумбур в умах мириадов влюбленных. Но и в его жилах струилась та же благодать, и благодаря ей он чувствовал то, чего не знал, и испытывал то, чего не мог сформулировать. И слова, которые он теперь читал, не столько озадачивали его невинную преданность своей нелепостью, сколько смутно тревожили заключенной в них справедливостью. Африканские народы были ему совершенно ни к чему, ну разве что за их счет он имел возможность потакать своим европейским привычкам, обеспечить Розамунду домом, машиной и всем прочим, что она пожелает. Возможность окончания великого века разума тоже его не трогала: он и думать не думал о том, что существовал какой-то великий век разума. Да, наверное, времена Средневековья уступали в просвещенности нынешним, но разум ведь процветал и раньше, в Афинах, а потом и в Риме. Но даже отбросив все, казавшееся ему бессмыслицей, приходилось признать: никогда и нигде прежде никакие другие слова, напечатанные или сказанные, не заставляли его попытаться трезво понять, что же он в действительности испытывает к Розамунде, как этот абзац, который предположительно исходил из центра Африки от темнокожих вождей, поднявших свои народы против английских пушек и винтовок. В воззвании говорилось о «восторге», «провидении», «предчувствии победы», «победе над смертью». Он понимал, что это глупо, но также понимал, что благодаря Розамунде он чувствовал, пусть отрывочно и смутно, какое-то провозвестие победы, да и саму победу над смертью.
Вернувшись домой, он обнаружил там только своего крестного отца и тут же, удивляясь сам себе, заговорил с ним о странном документе. Кейтнесс читал текст, но отнесся к нему пренебрежительно. Если слова Верховного Исполнителя так или иначе освящали и одобряли душевные движения Роджера и Филиппа, то на долю Кейтнесса остался только «ошибочный принцип». Он выразил сомнение в подлинности документа и добавил:
— Довольно претенциозно, тебе не кажется? Я даже не стану делать вид, будто понимаю, что это значит.
Филипп сказал:
— Кажется, на Роджера текст произвел сильное впечатление.
— Ох уж этот Роджер! — добродушно сказал священник. — То, что для меня претенциозно, он назовет поэзией. Да, написано с чувством, в некотором, я бы сказал, возбуждении, но это и настораживает. Знаешь, от возбужденных людей лучше держаться подальше.
Филипп подумал и решил, что согласен с этим. Только его чувства к Розамунде… нет, возбуждение здесь совершенно ни при чем, с какой стати он должен держаться от этого подальше? Он сказал, бесстыдно приплев Роджера:
— Он надо мной издевался: сказал, что там про меня написано… Там есть такой абзац… ну, какой-то из абзацев.
Кейтнесс взглянул на газету.
— Подозреваю, вот этот, о восторге любви, — сказал он с улыбкой. — Роджер будет горой стоять за это, все поэты таковы. Возможно, они больше привыкли жить на вершинах, чем большинство из нас.
— Значит, вы думаете, это неправда? — спросил Филипп с легким и плохо объяснимым чувством разочарования. Он в общем-то и не ждал, что Кейтнесс согласится с новым учением, если это можно назвать учением, исходящим из Африки. Сэр Бернард однажды заметил, что в отношении всяческих учений Кейтнесс раз и навсегда ограничил себя Ближним Востоком: «Ближним Востоком, смягченным гораздо более ближним Западом».
Но на прямой вопрос Кейтнесс ответил не очень уверенно.
— Ну, не так чтобы неправда, — сказал он, — но, знаешь, не всякая правда полезна. Не стоит обещать людям так много.
— Да, наверное, — согласился Филипп. Может, он сам слишком многого ожидал? И ожидал ли он вообще чего-нибудь? Что такое могло случиться в мире, чтобы изменить его представление о таком ужасно важном явлении, как невыразимо изящный изгиб ушка его Розамунды? Он еще раз взглянул на газету, и в глаза ему бросились слова. «Верьте, воображайте, живите. Познавайте восторг и питайтесь им…»
— Значит, — взволнованно сказал он, — вы действительно думаете, что этому не стоит так уж верить?
— Конечно, дорогой мой, — благодушно покивал священник. — Такие воззвания долго не живут. Либо оказываются ложью, либо меняются со временем, либо к ним привыкают. Нельзя слишком сильно доверять собственному восприятию: вот тут и появляется религия.
Сэр Бернард, несомненно, подметил бы то, что не пришло в голову никому другому, — Кейтнесс подсовывает Филиппу свою лошадку. Но сэра Бернарда здесь не случилось, и поэтому, слегка подавленный мыслью о том, что ушко Розамунды может со временем измениться, молодой человек сменил тему и временно отодвинул призыв Верховного Исполнителя в ту часть разума, которая соответствовала книжным шкафам Роджера Ингрэма.
Однако в последующие дни африканская проблема как-то не позволяла себя отодвинуть. Шаги, методично предпринимаемые властями, по единодушному признанию их представителей, не оказывали никакого влияния на мятежников (так обычно называли противника). Стало ясно, что «орды» в действительности состояли из хорошо организованных и вполне прилично экипированных армий. На севере Африки территория, удерживаемая европейскими силами, таяла с каждым днем: был уже потерян весь Египет за исключением Каира, французов оттеснили на берег Танжера, испанцев выгнали из Марокко. Колонии в Южной Африке отправляли на борьбу с мятежниками отряды, от которых не поступало никаких сведений — конечно, времени прошло еще не очень много, но полное отсутствие вестей настораживало… или же их не публиковали. В Англии предприняли попытку официальной цензуры, но она провалилась из-за быстрого роста влияния партии, требовавшей «Африку для африканцев». В обычном случае убийства христианских миссионеров разом покончили бы с подобными требованиями, но стойкое упрямство архиепископа мешало ярым патриотам. Поползли слухи о появлении вражеских самолетов над Средиземным морем и побережьем Южной Европы. В Лондоне и других больших городах на улицах собирались толпы негров. Роджер сообщил Изабелле, что с его занятий исчезли не только африканцы, но и сравнительно безвредные индусы. Правительство готовилось принимать меры по интернированию.
Делать это пришлось намного быстрее, чем ожидалось, когда пришли известия о пропавших транспортных судах с индийскими войсками, направлявшихся в Южную Африку. То, что африканские армии могут эффективно действовать не только на суше, но и на море, оказалось шоком даже для просвещенных умов, а по улицам начали маршировать толпы непросвещенных, крича, улюлюкая и преследуя любого темнокожего прохожего, попадавшегося на глаза. Досталось даже нескольким итальянцам, подвернувшимся под горячую руку. Конечно, полиция разгоняла толпы, но они опять собирались, подобно каплям воды, и колобродили до вечера, а затем неохотно расходились по домам.
События дурно влияли на финансовый рынок. Не способствовала стабильности и неопределенность с состоянием покойного мистера Розенберга. И главный раввин, и мистер Консидайн упорно молчали, равно как и оба наследника. В финансовых кругах воцарилось нездоровое напряжение. Нельзя сказать, что происходило что-то необычное, нет, казалось, не происходит вообще ничего. Но тишина стала тревожной. Никто не верил, что два престарелых приверженца кабалистики могут управлять обширными доходами Розенберга. Но, с другой стороны, и помешать им предпринимать любые действия никто не мог. Неемия и Иезекииль ходили в синагогу и обратно и больше никуда, хотя хорошо одетые незнакомцы в дорогих машинах появлялись в Хаундсдиче и проводили с ними долгое время. Эти визиты красочно расписывали газеты, и вскоре по Хаундсдичу покатились слухи о драгоценностях один другого невероятней. Волнения по поводу драгоценностей и волнения по поводу африканцев соперничали между собой, алчные глаза следили за евреями так же, как злые глаза следили за теми немногочисленными неграми, которых еще можно было увидеть в Ист-Энде. Вокруг них начало скапливаться зловещее возбуждение, сродни тому самому восторженному воображению, которое Верховный Исполнитель объявил истинным путем к желанному знанию.
Более естественное возбуждение, которое вряд ли одобрили бы оба верховных исполнителя — и африканский и местный, в роли которого выступал архиепископ, — охватило все пригороды, когда началась распродажа акций. Медленно, но верно цена акций концернов Розенберга начала падать. Поговаривали, что за всем этим кто-то стоит и что-то знает. Приступ паники охватил экономику, слившись с паникой, уже затронувшей окраинные области Южной Европы. В Англии испуганные голоса наводили справки по телефону, пока испуганные глаза следили за самолетами над Средиземным морем. Пелена неосознанного страха расползалась над страной и окутывала множество умов. Что-то лихорадило цивилизацию; так уже бывало и раньше, но теперь это «что-то» приняло полуосознанный образ чужеродных сил: летящих в небе негров, или евреев, изымающих свое золото из мировых хранилищ. С каждым днем волнение усиливалось. Отовсюду, словно тараканы из щелей, повылезали безвестные толкователи Откровения: старушки, отставные военные, а то и наиболее эксцентричные священнослужители дерзко заговорили о конце света. В Бирмингеме голый человек пробежал по улицам с криком, что видел огнь небесный, и, прыгнув на рельсы, был задавлен скорым поездом прежде, чем полиция смогла его схватить. «Адвентист в Бирмингеме сходит с ума», — прокомментировали вечерние газеты. В церквях становилось темно. Правительство неофициально предложило епископам не поощрять посещение прихожанами церквей. Епископы опубликовали пастырское послание, в котором, естественно, не смогли скрыть некоторое несогласие с правительством, из-за чего первая его часть, адресованная новообращенным, имела несколько насмешливый и угрожающий тон. Это еще больше усугубило положение. Неофиты, естественно, решили, что если Церковь может позволить себе такой тон, значит, она полагает себя в полной безопасности, что и подтверждала вторая часть пастырского послания, написанная вполне обыденным языком. Она начиналась со слов: «Дети, да любите друг друга», и продолжалась в том же духе, заканчиваясь другой цитатой: «Мир Мой даю вам; не так, как мир дает, Я даю вам. Да не смущается сердце ваше и да не устрашается». В словах заключалось обещание чудесной безопасности, желанной для многих, и сэр Бернард поздравил Кейтнесса с более успешным распространением веры за последние десять дней, чем за предыдущие десять лет.
А тем временем и без того взбудораженный мир получил второе послание Верховного Исполнителя. После первого формального провозглашения «желаемого и предопределенного», «богах многих и едином», автор в новом тексте все так же высокопарно сокрушался о том, что власти Европы даже и не подумали ответить на предыдущее послание и явно не готовы вступать в какие-либо переговоры. Вместо этого они всеми доступными им способами готовятся к войне.
«Некоторые заметили, — говорилось далее в послании, — что африканские армии предприняли определенные действия в ответ на эту подготовку, но Верховный Исполнитель считает необходимым довести до сведения царственных особ и других лидеров государств, что простых защитных мер будет уже недостаточно. Если власти Европы намерены навязать Африке войну, Африка будет вынуждена объявить войну Европе. Учение, по праву рождения принадлежащее африканским народам и предлагаемое ими как послание надежды даже униженным и измученным людям белой расы, не навязывает человеку никаких принципов, если он не хочет претворять их в жизнь. Христиане Европы провозглашают великую, но непризнанную истину: кровь мучеников — основа Церкви. Африка знает этот принцип, понимает его и подчиняется ему. В высоких таинствах рождения и смерти, в напряженных духовных поисках Африка познала тайное предназначение человека. Народы нашего континента с восторгом предают себя как на ложе смерти, так и на ложе любви. Теперь Верховный Исполнитель призывает их к осознанному существованию.
Результат борьбы неважен. Если армии Европы уничтожат борцов Африки, в смерти мы обретем больше, чем получат наши противники. Но армии Европы бессильны, потому что началась Вторая Эволюция человека. Вожди и пророки Африки, словом и делом которых стал Верховный Исполнитель, более не обращаются к людям разума и науки. Они обращаются к своим собственным народам. Я призываю сыновей и дочерей Африки к вечному жертвованию. На этом алтаре не имеет значения, терпите вы боль или причиняете ее. Круг завершен и древнее знание возвращается. Призываю всех, ибо настало время смерти, которое навсегда сменится временем любви. Призываю всех, ибо без познания одного не будет познания другого. Призываю всех; благословенные, наследуйте то, что заложено для вас с начала мира».
Вечером того дня, когда появилось это воззвание, толпы на улицах были гуще, чем когда-либо. В специальном выпуске газет сообщалось о первой жертве: негра буквально загнали на Хэмпсгедской пустоши, а потом (возможно, по неосторожности) убили. Сэр Бернард позвонил Изабелле.
— Помнится, ты однажды говорила, — сказал он, когда она взяла трубку, — что Хэмпстед — негритянский район, вот я и решил узнать, как у вас там, все ли спокойно?
— Я бы не назвала это беспорядками, — ответила Изабелла. — Так, маленькое происшествие. Люди шумели возле нашей двери, и у нас дома сейчас находится цветной джентльмен.
— Господи! — воскликнул сэр Бернард. — Кто его привел — ты или Роджер?
— Мы вместе, — объяснила Изабелла. — Услыхали шум и выглянули на улицу, а там негр — по крайней мере, чернокожий, — негр это ведь кто-то вполне определенный, верно? — около нашей двери, а вокруг — такая неприятная бесноватая толпа белых. Роджер вышел и поговорил с ними, но без всякого толку. Он пытался им объяснить, как подобает вести себя англичанину… Наверное, они его поняли, потому что стали бросать камни и размахивать палками. Поэтому Роджер втащил его в дом, и вот он здесь.
— Ты в порядке, Изабелла? — резко спросил сэр Бернард. — А что делает толпа?
— Да что ей делать? Ну, покидали камни в окна, одно разбили, а потом появилась полиция, и они ушли, — ответила Изабелла. — Не волнуйтесь, я в полном порядке. Как раз собиралась варить кофе. Может, зайдете на чашечку?
— А где ваш гость? — спросил сэр Бернард.
— Разговаривает с Роджером об африканской любовной поэзии, — сказала Изабелла. — Они прекрасно сошлись, только насчет наречий никак не договорятся. Роджер считает, что наречиям не место в большой поэзии — не понимаю, почему.
— Я бы хотел его послушать, — сказал сэр Бернард. — Спасибо, Изабелла, я зайду, если позволишь.
— Конечно, — ответила Изабелла, — а кофе я могу и через полчаса сварить. До встречи.
На этот раз сэр Бернард взял такси: обычно он их избегал, предпочитая более активное созерцание жизни в автобусах и подземке, ну и еще потому, что, как правило, не торопился. В доме он обнаружил Филиппа и Розамунду, сидящих бок о бок на кухне и наблюдающих, как Изабелла варит кофе.
— Проходите, сэр Бернард, — сказала она, впустив его. — Скоро увидите нашего спасенного. Он в единственной комнате с камином, а поскольку Розамунда до смерти его боится, нам приходится ютиться на кухне, чтобы не замерзнуть. Как кто-то сказал: «Октябрьские ночи зябки»…
— Изабелла, — гневно возразила ее сестра, — вовсе я его не боюсь, но думаю, что с его стороны не очень-то хорошо здесь оставаться. Почему он не идет домой?
— Ты забыла о шайке, рыщущей у садовой калитки? — спросила Изабелла. — К тому же Роджер еще не все рассказал гостю о взаимосвязи ударения и поэтического размера. Дорогая моя, когда ты выйдешь замуж, ты же не захочешь, чтобы друзья Филиппа расходились по домам, пока он окончательно не выговорится. Иначе в полночь он притащится в твою комнату и захочет поделиться кое-какими мыслями, которые не успел изложить им. А поскольку ты спишь и не знаешь, о чем был разговор, да еще и не понимаешь, надо ли ему возражать или лучше соглашаться, хотя ты готова и на то и на другое, лишь бы отделаться, тебе будет трудно ему угодить. Мы с Роджером, по-моему, так никогда всерьез и не ссорились, — продолжала Изабелла, наливая молоко в кастрюлю. — Только однажды, когда он разбудил меня среди ночи вопросом: «Что в поэзии является эквивалентом принципа дуги?», я действительно рассердилась, но он даже внимания не обратил, продолжал бормотать строфы и пытался понять, похожи ли они на дугу. А все потому, что его друг, пришедший на обед, ушел в полдвенадцатого, а не в полвторого. Розамунда, всегда помни: ты нужна мужчине, чтобы он мог побыть один.
— Ты имеешь в виду, побыть без меня? — спросила Розамунда, по-хозяйски глядя на Филиппа.
— Нет, — сказала Изабелла, — сэр Бернард, молоко кипит… большое спасибо. Нет, Розамунда, не в этом дело. Я имела в виду именно то, что сказала. У мужчины должна быть женщина…
— Перестань говорить «мужчина». Изабелла, — запротестовал Филипп.
— Ну хорошо Филипп, дай мне ложку, — тогда так: у Филиппа должна быть ты, чтобы он имел возможность побыть один. Если бы тебя не было, ему не от кого было бы отдыхать.
Вид у Розамунды был при этом довольно скучный. Филипп отметил любопытную вещь: многие его знакомые были бы рады поддержать подобную болтовню. Его отец, Ингрэм, Изабелла. А Розамунде это было не нужно. Он понял это сейчас, вдруг, когда смотрел, как она передает тарелку сестре: ее рука заставила его вспомнить о меловых холмах Южной Англии на фоне неба. Отточенность формы, плавная красота, что-то вечное. Ее медлительность тоже от вечности, хотя иногда она немного мешает. Ну, в конце концов, Розамунда всего лишь человек: не может же она быть идеальной. В это время Розамунда опять протянула руку, и Филиппа снова пронзило ощущение совершенства. Он узрел величие замысла, воплощенного в гармонию формы. За этим алебастровым изгибом открывалось невообразимое пространство: за ним лежали бездны вселенского разума. Через мгновение видение померкло, осталась только ярко освещенная кухня.
Сэр Бернард встал, собираясь отправиться в другую комнату. Филипп поспешно вскочил и принял у Изабеллы поднос с кофе.
— Тише, — шепнула Изабелла возле дверей комнаты, где Ингрэмы, одни или с близкими, обычно проводили время. — Тише, давайте послушаем, о чем разговаривают спасенный со своим спасителем.
Она тихо приоткрыла дверь, и до них донесся голос Ингрэма.
— А, рифма! — говорил он. — Рифма — дешевый псевдометафизический сленг нашего времени. По крайней мере, была им: сейчас она отмирает. Все разговоры о поэзии рано или поздно сводятся к рифме. К поэтам, наполняющим слова смыслом, относятся с иронией, а сами предпочитают описывать жизнь словами бессмысленными. А если в словах нет смысла, то как с их помощью приблизиться к смыслу жизни?
— Рифма существует до тех пор, — послышался другой, странно глубокий голос, — пока смысл не раскрыт.
— Вот именно!
Роджер спрыгнул со стола, когда Изабелла широко распахнула дверь и вошла в комнату. После того как подносу подыскали место на столе, последовало знакомство, по крайней мере Ингрэм начал говорить:
— Розамунда, позволь представить тебе… — и внезапно осекся. — Ей-богу, — сказал он, — я же не знаю, как вас зовут.
Незнакомец, великолепный высокий молодой человек с темно-бронзовой кожей, поклонился Розамунде.
— Меня зовут Инкамаси, — сказал он. — По крайней мере, — добавил он чуть насмешливо, как показалось сэру Бернарду, — это самая простая форма моего имени.
— Отлично, — облегченно улыбаясь, сказал Роджер. — Мисс Мерчисон, мистер Трэверс — привет, сэр Бернард, не знал, что вы здесь, — сэр Бернард Трэверс, Король Желудка.
Это было прозвище, которым близкие дразнили сэра Бернарда в те времена, когда он оперировал. Филипп слегка нахмурился. Он как-то не рвался знакомиться с чернокожим красавцем — но что поделаешь, если события последних часов связали его с Ингрэмами. Розамунда старалась держаться поближе к Филиппу. Роджер опять уселся на край стола и взял у Филиппа кофе.
— Мы говорили… — начал он.
— Да, дорогой, мы слышали, — остановила его Изабелла. — Можно не повторять. Вы меня извините, — добавила она, обращаясь к незнакомцу, — но когда у Роджера больше двух слушателей, он всегда начинает читать лекцию.
— Мне давно следовало уйти, — покаянным тоном произнес Инкамаси. — Но ваш муж поднял очень интересную тему о песенной поэзии и принципах бытия.
— Вот и хорошо, — сказала Изабелла, — куда вы сейчас пойдете? Да и стоит ли? — Она посмотрела на Роджера.
— О, вполне, — сказал африканец. — Полиция сделала свою работу, а я живу неподалеку.
Роджер взглянул на часы.
— Без четверти десять, — сказал он, — лучше немного подождать. Я не совсем уловил вашу мысль о Гомере. Поговорим еще, а потом я пройдусь с вами. Сэру Бернарду, надеюсь, тоже будет интересно. Эпиграфом для своей книги он поставил строчку из Гомера, как раз напротив особенно мерзкого рисунка на титуле.
— О, а я и не знал, что ты так далеко в нее углубился, — усмехнулся сэр Бернард.
— Обычно после обложки я все-таки даю шанс титульному листу, — сказал Роджер. — Это книга о желудке, — объяснил он Инкамаси, — с девятью большими фотографиями и примерно пятьюдесятью иллюстрациями одна другой хуже. Когда ее издали, сэр Бернард раздал по экземпляру друзьям. Он, конечно, понимал, что они не станут ее читать, но хотел услышать, почему. По-моему, никто не сознался.
— Мне было бы интересно, — сказал гость. — Я немного занимался медициной, прежде чем стать юристом.
— Ну, в настоящее время она погребена под Рабле, Свифтом и Улиссом, — Ингрэм ухмыльнулся сэру Бернарду, — но я отрою ее к вашему следующему приходу. «Не дам и не продам, а одолжу лет на полсотни». Но не подарю. Оставлю себе усмирения ради.
— Думаю, мне пора идти, — сказал Инкамаси, отставляя чашку. — Спасибо, миссис Ингрэм, вы были так добры.
— Ну, как хотите, — сказал Роджер. — Филипп, ты составишь нам компанию?
— Да, конечно, — ответил Филипп, хотя до последнего момента надеялся, что ему не придется защищать этого неприятного чернокожего от неприятных белых.
— Филипп, — шепнула ему Розамунда, вцепившись в него, — пожалуйста, не ходи. Мне он не нравится.
— Надо, — шепнул он в ответ. — Я ненадолго, дорогая.
— Мы все пойдем, — сказал сэр Бернард. — На улицах неспокойно. Я не уверен, мистер Инкамаси, что в такое время надо отказываться от предложения правительства вывезти дружественных союзников. Если вы живете один…
Африканец размышлял.
— Не стоит беспокоиться, я прекрасно доберусь сам, — сказал он. — Они не нападут во второй раз.
— Ну как же! — саркастически воскликнул Роджер, — кто же не знаком с кодексом уличных шаек — никогда не нападать на одного человека дважды! Ерунда, дружище, никогда не знаешь, кто болтается поблизости. Я бы вообще на вашем месте остался у нас. Мы же предлагали.
— Пожалуйста, оставайтесь, — попросила Изабелла.
Казалось, Инкамаси колеблется, но через мгновение он принял решение:
— Нет, извините, мне надо идти. У меня есть причины…
— Они действительно были такие злобные, Роджер? — спросил сэр Бернард.
— Обычная шпана, — пренебрежительно ответил Роджер. — Мистер Инкамаси их и сам бы разогнал. Я только помог немного.
— Я знаю таких, — сказал африканец с презрением. — У меня на родине они как гиены, но стоит появиться льву, и они с визгом улепетывают.
— Вот так, да? От одного только льва? — серьезно спросил Роджер. — Боже правый, сколько раз я гонял львов с Хэверсток-Хилл, стоило только прикрикнуть… Как вы, когда мы к вам вышли. Кстати, а что вы кричали?
Африканец выпрямился, и его великолепная фигура, казалось, выросла в глазах Роджера.
— Они спросили, как меня зовут, и я ответил. Я — Инкамаси, глава сыновей Чаки, предводитель армии, я — король Инкамаси, вождь зулусов.
Наступила мертвая тишина, а затем Роджер внезапно, как будто вызов в голосе африканца побудил его к движению и речи, ответил голосом, которым обычно читал стихи. Он вскинул правую руку в приветственном салюте и выкрикнул: «Виват!» Зулус застыл от неожиданности. Затем кто-то шевельнулся, Роджер опустил руку, усмехнулся и сказал:
— Райдер Хаггард. Вы и вправду король?
— Правда, — кивнул африканец. — Откуда вы знаете, как отдается королевский салют? Я сам слышал его только два раза в жизни. Я думал, вы в Англии забыли монархию.
— Ну, у нас все-таки есть что-то такое наподобие, — сказал Роджер. — А я вот не знал, что в Африке сохраняется династическая королевская власть.
— На Западе многие хотели бы, чтобы и мы об этом забыли, — с горечью ответил зулус. — Но забыть короля Чаку не так легко. Вы же не забыли Цезаря?
Не дожидаясь ответа, он повернулся к Изабелле, и на этот раз голос его звучал истинно по-королевски.
— Спокойной ночи, миссис Ингрэм, — сказал он. — Ваш муж скоро вернется. Здесь совсем недалеко. Спокойной ночи, мисс Мерчисон.
В дверях африканец пророкотал, обращаясь к старому хирургу:
— Сэр Бернард, вы не проконсультируете меня по одной желудочной проблеме?
Изабелла, провожавшая гостя, вернулась к Розамунде с озадаченным видом.
— Я что-то не поняла, кто из них кого опекает? — задумчиво вопросила она.
— Это просто ужас какой-то! — Голос Розамунды дрожал. — Как ты могла позволить ему войти в дом, Изабелла? Им же тут все пропахло. Нет, вы подумайте: король! Позорище!
Изабелла вскинула брови.
— Ты считаешь, что быть королем — позор? — удивленно спросила она.
— Позор вещать тут с видом этакого бога! — чуть не в истерике выкрикнула Розамунда. — Ненавижу!
Изабелла посмотрела на кофейные чашки.
— Унести их? — задумалась она. — Или оставить Мюриэл? Знаешь, Роджер никак не может называть ее по имени. Ему вечно приходится идти и искать ее, если ему что-то нужно. Он не может просто крикнуть: «Эй! Мюриэл!» Да не волнуйся ты, Розамунда, вряд ли вы еще раз встретитесь.
— Ненавижу! — уже спокойней повторила Розамунда. — Сидел бы у себя в Африке! — Она подошла к окну. — Изабелла, они ведь сюда не придут?
Изабелла частенько иронизировала над сестрой, но сама прекрасно понимала, что имела в виду Розамунда, называя Инкамаси «позорищем». Это был спонтанный протест против внезапного вторжения незнакомой силы. В обычной комнате вдруг появилась особа королевской крови, да еще с иным цветом кожи, и все почувствовали силу власти. Она и Роджер много читали. Иногда в строках Шекспира или Марло, в церкви на торжественных богослужениях Изабелла ловила себя на том, как буквально гипнотизируют звучные титулы: «Его Величество Король», «Его Величество Император», «Правительство Его Британского Величества». А вот для Розамунды, не отягощенной опытом душевных переживаний, внезапное осознание энергии власти стало настоящим шоком. А тут еще эти африканские новости… и вдруг африканец рядом с тобой, да еще король… Бедная Розамунда! Как это у Марло…
Торжественные строфы зазвенели у нее в памяти. «Это не то, — сказал как-то Роджер на одной из своих „популярных“ лекций, — что поэзия говорит о власти, это сама власть и есть». Стихи говорили о величии, но их сила была не в этом. Они взывали к величию, своим звучанием вырастали во что-то по-королевски величественное, в то, что продемонстрировал им гость-зулус. Но в стихах Изабелла могла переживать эти ощущения, когда захочет, и если нет желания, книга останется на полке. А тут властная сила сама пришла к ней, не спрашивая ее желания…
Розамунда вернулась от окна к камину, и Изабелла вспомнила, что не ответила на вопрос сестры. Она сказала:
— Нет, сюда они не придут.
— Ты же больше не будешь с ним встречаться? — спросила Розамунда.
— С кем? С королем? — спросила Изабелла. — Не думаю.
— Я считаю, нельзя этого делать, — сказала Розамунда. — Это же не патриотично, правда? Зачем ты вообще позволила Роджеру его привести?
Изабелла немного напряглась.
— Моя дорогая девочка, — ответила она, — не я «позволяю» или «не позволяю» Роджеру. Если он хочет что-то позволить себе, — продолжала она, расслабившись, — он это делает.
По выражению лица Розамунды нетрудно было догадаться, кто и как будет позволять Филиппу проявлять свою свободную волю.
Изабелла добавила:
— Ты бы предпочла, чтобы мы «позволили» толпе напасть на него?
— Да, — решительно ответила сестра. — Ты не понимаешь, насколько он мне не нравится. Он… отвратителен.
— Не говори ерунды, Розамунда, — сказала Изабелла. — Ты вроде бы спокойная девушка, а позволяешь себя расстраивать кому угодно. Я не думаю, что вы еще встретитесь, но даже если и так, какая разница?
Розамунда поежилась.
— Почему Филипп такой рохля? — жалобно сказала она. — Не надо было ему сегодня уходить с ними.
Изабелла рассмеялась.
— Ты хочешь, чтобы Филипп был сильным мужчиной, которого можно водить на поводке, — сказала она. — У тебя не получится, дорогая. Филипп не пещерный человек.
— А мне не нужен пещерный человек! — воскликнула Розамунда. — Я все равно его ненавижу. Он выглядит как твой Роджер, когда цитирует эти проклятые стихи. Это неприлично. Как эти ужасные люди на пустошах.
— Что ты имеешь в виду? Какие ужасные люди? — спросила изрядно озадаченная Изабелла.
— Отвратительные твари, — процедила Розамунда. — Ты знаешь, что я имею в виду — все эти скоты, затаившиеся в ночи. Они делают все таким… таким омерзительным. Почему люди не могут быть милыми и вести себя прилично?
— Не цитировать стихи и не быть зулусскими королями, — пробормотала Изабелла. — Тебе многое не нравится в жизни, а? Надеюсь, ты не собираешься замуж за Филиппа потому, что ненавидишь его гораздо меньше, чем других знакомых тебе молодых людей? Боюсь, ему бы это не понравилось.
— Филипп! — произнесла Розамунда таким тоном, что Изабелла с тревогой посмотрела на нее. Слишком много неожиданных чувств сестра вложила в это имя. В голосе ее звучали и упрек, и страх, и ненависть, словно это Филипп, а не зулус, должен нести ответственность за все, что так не нравилось Розамунде. Похоже, она только сейчас увидела мир не просто устричной раковиной Розамунды Мерчисон, а этаким несимпатичным спрутом, чьи шевелящиеся щупальца тянутся к ней из ночной мглы. Король — Филипп — поэзия — люди с пустошей — африканские воззвания — конечно, что-то огромное пряталось во внешней тьме, что-то, чего Розамунда всегда избегала, если только… Изабелла вспомнила, как ее младшая сестра, которая всегда притворялась, что не любит шоколадных конфет, однажды тайком с жадностью слопала целую коробку. Неприятный был случай, и что еще хуже, Розамунда попыталась свалить вину на Изабеллу, и преуспела бы, однако сильнейшая аллергическая сыпь выдала виновную. Возможно. Розамунда ненавидела не только спрута, живущего снаружи. Изабелла, хмурясь на огонь в камине, пыталась быть рассудительной и любящей одновременно, и не очень расстроилась, когда Розамунда внезапно сказала:
— Я устала: пойду спать. Пожелай от меня Филиппу спокойной ночи, — и ушла.
Тем временем небольшая компания неторопливо приближалась к дому, где жил Инкамаси. Они шли в ряд, Роджер с одной стороны, Филипп с другой, а сэр Бернард и зулус обсуждали желудочные проблемы посередине. Слушая рассуждения старого врача, Ингрэм с легким стыдом подумал, что сэр Бернард всегда с удовольствием обсуждал с ним вопросы литературы, а вот Роджер почему-то никогда не рвался обсуждать с сэром Бернардом медицинские вопросы. Роджер восхищался им как специалистом, но при этом считал само собой разумеющимся, что его собственная профессия важнее и нужнее. В качестве оправдания он тут же возвел на старика напраслину, обвинив его про себя в излишнем добродушии и неспособности отстаивать собственные интересы. Сын его страдал теми же недостатками. Филипп был славным парнем, но он никогда не лез вперед, а серьезностью и неторопливостью даже превосходил отца. А еще Филипп отличался неразговорчивостью. То, что сэр Бернард уже много лет мог незаметно направить любой разговор в любую нужную ему сторону, при этом любая сторона оказывалась для него одинаково интересной, Роджеру как-то в голову не приходило. Ингрэм был настолько поглощен своим собственным предметом, пренебрегая остальными, что неизбежно предполагал подобную же увлеченность и небрежность в своих друзьях. Прислушиваясь к собеседникам, он подумал об обществе, явно недооценившем прекрасного специалиста, и тут же пообещал себе прочесть пресловутую книгу при первой возможности.
Лицо зулуса в свете фонаря навело его на мысли о том, как быстро и легко этот незнакомец овладел их чувствами. Этот внезапный поворот в рассуждениях и самого Роджера сбил с толку. Но уж такой он, этот Инкамаси. Сильный характер, сильная личность — он и должен легко подчинять людей. В сознании Роджера сами собой стали всплывать рифмованные строки… «Черт бы побрал эту рифму! — сердито подумал он. — Неужто нельзя без нее обойтись?» Но одно слово цеплялось за другое, поплыли цепочки ассоциаций: в голове завертелось с полдюжины строк, проникнутых войной и царственным величием, от «Мой соловей! Мы спать навеки уложили многих» до «убоявшись неба иль побледнев, как полотно, пред ликом короля». Нет, в рифме определенно что-то такое было, возможно, Мильтон имел в виду что-то более значительное, чем обычно думают, когда говорят, что великий поэт сам должен быть поэмой, возможно…
— А ты как думаешь, Роджер? — спросил сэр Бернард.
Ингрэм резко пришел в себя.
— Прошу прощения, — сказал он, — я не слушал. О чем?
— Да вот мы тут говорили, что не стоит королю жить в одиночестве, да еще в таком месте.
— Вы живете один? — спросил Ингрэм зулуса.
— Я единственный квартиросъемщик, — серьезно ответил Инкамаси. — Еще есть домохозяйка.
— Тогда, конечно, не стоит, — сказал Ингрэм. — Да еще вот здесь? — Они остановились перед домом на краю пустоши. — На вас могут напасть и укокошить совершенно запросто — хоть спереди, хоть сзади. Вам лучше вернуться и остаться у нас, как я вам и предлагал.
Инкамаси покачал головой.
— Вы очень добры, мистер Ингрэм, — ответил он, — но я не могу подвергать миссис Ингрэм возможным неприятностям.
— Чепуха, — сказал Роджер. — Она не…
Сэр Бернард взял его за руку.
— Подожди, Роджер, — сказал он. — Ты знаешь, я знаком с министром внутренних дел. Через два-три дня правительство будет вынуждено интернировать всех африканцев в Лондоне. Разумеется, оно этого не хочет, но нельзя же позволить убивать их одного за другим. Я думаю, его величеству лучше остановиться у меня, я все-таки смогу замолвить за него слово. А он сможет гулять по саду и изучать пищеварение в теории и на практике.
— Вы хотите сказать, там его не достанут? — сказал Роджер. — Ну, наверное. Тогда нам лучше поискать такси.
— Минутку, мистер Ингрэм, — остановил его зулус. — Сэр Бернард, это чрезвычайно мило с вашей стороны. Но для меня это будет несколько затруднительно, если можно так сказать. Если я остановлюсь у вас, то буду вынужден соблюдать нейтралитет. А если я захочу помочь соотечественникам?
Роджер оглянулся. К ним неторопливо приближалась машина.
Сэр Бернард с сомнением сказал:
— Это, скорее всего, приведет к аресту. Но сейчас вы все равно мало что можете для них сделать, а если вас убьют…
Он замолчал, поскольку машина остановилась рядом с ними. Как раз при словах короля: «Мне не следует связывать себя никакими обещаниями», дверца открылась и на мостовую вышел Найджел Консидайн.
— Ба, мистер Ингрэм! — воскликнул Консидайн и поприветствовал сэра Бернарда и Филиппа. — Счастливая встреча. Не знал, что вы друзья моего друга.
— Это благодаря лондонской толпе, — ответил Роджер. — Мы провожали его величество домой.
— Вот, этого я и опасался, — ответил Консидайн, — поэтому приехал его забрать. — Он улыбнулся Инкамаси, и Филипп подивился тому, как он сам, отец и Роджер внезапно словно стали меньше ростом по сравнению с этими двумя.
Сэр Бернард сказал:
— Я как раз предлагал королю остановиться у меня.
Африканец и Консидайн смотрели друг на друга и молчали.
— Я должен быть свободен, — повторил Инкамаси. — Мне необходима свобода действий.
— Вы будете свободны, друг мой, — ответил Консидайн. — Но сейчас вы поедете со мной, а потом я вас освобожу. — Он внезапно разразился потоком незнакомых звуков, видимо, заговорил на зулусском языке, продолжая пристально смотреть в глаза вождю. Африканец начал было отвечать и умолк, а требовательный повелительный голос все звучал. Инкамаси внезапно протянул руку к сэру Бернарду, стоящему рядом, и взял его за рукав, словно пытался ухватиться за что-то надежное. При этом он слабо пробормотал по-английски: «Но я не хочу…», затем все его тело внезапно обмякло и он уронил руку. Консидайн сказал ему еще что-то, похожее на резкую короткую команду, и вождь медленно, словно во сне, двинулся вперед и сел в машину. Консидайн последовал за ним, но, уже взявшись за дверцу, обернулся.
— Сэр Бернард, — сказал он, — через несколько дней я покину Англию. Сегодня я написал вам, предлагал пообедать со мной завтра. Прошу прощения за краткость записки. Может быть, вы примете предложение? И джентльмены тоже? — он кивнул сразу и Роджеру и Филиппу. — Мистер Ингрэм, не откажетесь еще раз поговорить со мной о поэзии?
— Вы уезжаете? — с удивлением услышал собственный голос Роджер.
— Тем не менее все мои предложения остаются в силе, — с улыбкой сказал Консидайн. Вид у него был при этом довольно самоуверенный.
Сэр Бернард коротко поблагодарил:
— Спасибо. Не откажусь.
— Тогда завтра в восемь, — кивнул Консидайн. — Спокойной ночи.
Он забрался в машину, и она тут же укатила. Вся троица смотрела ей вслед…
— М-да, — сказал наконец сэр Бернард, — я все-таки хочу спросить у него про фотографию. На свете много серьезных людей, но если мистер Консидайн может приказывать зулусскому королю, который может приказывать нам…
— Да подумаешь! — пренебрежительно махнул рукой Филипп. — Я только удивился, что король позволил себя убедить.
Сэр Бернард повернулся и пошел в сторону дома.
— «Убедить», Филипп? Ты думаешь, «убедить» — подходящее слово? — сказал он.
— Мне показалось, что король не очень-то хотел ехать с ним, — сказал Филипп. — Но, конечно, я не знаю, что Консидайн сказал ему по-зулусски, если это был зулусский.
— Я тоже, — сказал сэр Бернард. — Но я знаю, что бы я говорил таким тоном. Наверное, это звучало бы примерно так: «Давай, болван, пошевеливайся! Кому говорю!» Когда я практиковал, то таким голосом убеждал американских миллионеров есть поменьше. Я вот все спрашиваю себя, нравится мне мистер Консидайн или нет?