Правда, бывали в ее мучительных отношениях с Паоло минуты, когда миссис Стоун видела какие-то проблески – может быть, счастья? Найти для этого чувства точное слово она не могла – ведь такого с ней еще никогда не случалось. Ей был знаком нервный подъем актерских удач, но, даже когда премьера проходила с большим успехом, все равно, многократно играть потом в одном и том же спектакле было скучно и утомительно, и только профессиональное самолюбие побуждало ее всякий раз добиваться успеха такого рода. В глубине души она всегда завидовала драматургам, даже тем, кого давно уже нет на свете: ведь они в своем творческом труде были свободны, а ей приходится произносить только те слова, совершать только те действия, какие предусмотрены ролью. Как актриса она была не слишком изобретательна. Ее не оставляло смутное чувство, что ей не хватает истинного вдохновения, и хоть она частенько изображала бурный восторг по поводу успеха других актрис – посылала им охапки роз и пела дифирамбы в поздравительных телеграммах, – втайне она бывала рада, если на их долю выпадало меньше лавров, чем на ее собственную, и лишь когда у них случались провалы, проникалась к ним истинно сестринским сочувствием. Если же другая актриса имела грандиозный успех, который мог сравниться с ее собственным или даже превосходил его, миссис Стоун потом с неделю играла из рук вон плохо, забывала свои реплики, а то и теряла голос. Однажды она настояла на том, чтобы из театра вышвырнули актрису помельче, и та прислала ей записку: «Я знаю, почему Вы добивались моего увольнения: не могли перенести того, что Элен написала обо мне такую блестящую рецензию!» Но в те дни миссис Стоун еще незачем было смотреть в лицо неприглядной правде о себе. Она была так поглощена работой, столько времени тратила на то, чтобы сохранить видное положение в обществе и в театральном мире, что, если бы даже и захотела, не смогла б улучить минутку и разобраться в неясных движениях собственной души. Одно событие сменялось другим с такою быстротой, все они были сцеплены между собой так плотно и надежно, и ей казалось, что престиж ее незыблем. Порой она говорила мужу: «Не миновать бы мне нервного срыва, если б для этого нашлось время!» Но все ее существо, тогда еще молодое, вся энергия непрестанно были устремлены только на то, чтобы делать карьеру в театре и преуспевать в свете; ракетою взмывала она все выше, выше – без всякой видимой цели, разве что ради самого взлета и его скорости. Ее провал в роли Джульетты как бы и был результатом яростного столкновения двух противоположно направленных сил, и лишь тогда до нее дошло, что она мчалась куда-то, зажмурив глаза, сжав кулаки и сознавая только одно: что летит, и летит быстро. Силой же, предательски устремлявшейся ей навстречу, было не поддающееся учету время; время работало против нее, и вот наконец они сшиблись, она и время: сокрушительный удар, и она внезапно остановилась – на полном ходу. А потом, очутившись среди развалин, все-таки поднялась на ноги со смехом, который, как ей мнилось, доказывал ее отвагу, и даже с некоторым достоинством и возвестила миру (а его это интересовало куда меньше, чем воображали они с супругом), что бросает сцену из-за болезни мужа и отправляется с ним в длительный вояж по Европе и Азии.
У мистера Стоуна и в самом деле в последнее время случались приступы острой слабости, но если долгие годы живешь в беспрерывной спешке и одна встреча следует за другою, как у четы Стоунов, мысль о том, что ты смертен (равно как и твой спутник, совершающий вместе с тобою этот стремительный полет), кажется совершенно отвлеченной, ее просто не принимаешь всерьез. Когда день расписан по минутам, это действует успокоительно. Покуда ты точно знаешь, где и в какой час должен быть (к примеру: в четыре – у парикмахера, в пять тридцать – уфотографа, в шесть – в «Колони», в семь тридцать – в театре, в двенадцать – в ресторане Сарди, в час ночи – в постели), ты неуязвим. Покуда ты постоянно бываешь в таких местах, покуда ходишь туда в строго назначенное время, покуда развиваешь бурную деятельность, болтаешь со знакомыми, участвуешь в репетициях и спектаклях, одним словом, покуда ты на ходу, костлявая, безусловно, не посмеет напомнить о себе, разве что сообщениями в газете, но такого рода сообщения идут уже после светской и театральной хроники, так что через них можно перескочить и сразу же перейти к биржевым котировкам.
Вот почему миссис Стоун лишь тогда сочла нужным всерьез заняться здоровьем мужа, когда это понадобилось ей как предлог, чтоб отказаться от участия в спектакле, в котором она провалилась. Пользовавший их врач поначалу тоже заверил супругов, что в недомогании мистера Стоуна нет ничего опасного. Что это явление временное и связано с «мужским климаксом», как он выразился. Однако примерно за неделю до их отплытия в Европу врач пригласил миссис Стоун к себе для откровенного разговора и вот тут признался, что просто хотел успокоить своего пациента и заключение его – не подлинный диагноз, а психотерапия. Сердце у мистера Стоуна сдает; поэтому крайне сомнительно, чтобы он смог выдержать кругосветное путешествие и благополучно вернуться домой. Это было все равно, как если бы он сказал ей: «Сообщите мне свой маршрут, и я порекомендую вам надежных гробовщиков в каждом порту, где у вас будет стоянка».
Слова врача миссис Стоун восприняла как личное оскорбление.
«Нет, мистер Стоун не умрет, – холодно объявила она. – Такое обычно предчувствуешь, и, будь его жизнь действительно в опасности, сердце мое это наверняка бы мне подсказало. Знать не хочу, что показывают ваши приборы. У мужа просто сильное переутомление, он слишком близко принимал к сердцу мои театральные дела, куда ближе, чем я сама; ему надо месяц-другой отдохнуть, успокоиться, и этот кардионевроз пройдет у него сам собой. У меня всегда было подозрение, что врачи в сговоре с гробовщиками, и, если вы останетесь не у дел, им тоже делать будет нечего».
Рассмеявшись, она поднялась и самым эффектным из своих актерских жестов протянула врачу руку в белой перчатке – что там ни говори, он всего-навсего нечто вроде жалкого помощника режиссера, который превысил свои полномочия, вздумав поучать ее, звезду, в вопросах сценического искусства. Но когда она вышла из кабинета со списком зарубежных врачей, который чуть ли не в виде одолжения согласилась взять с собою, вся ее уверенность в том, что мистеру Стоуну вовсе не грозит серьезная опасность, вдруг рухнула. А в день их отплытия на «Куин Мэри» угроза эта серым призраком поднялась вместе с ними по трапу и угнездилась, неотвратимая, среди повязанных лентами бутылок с шампанским и завернутых в целлофан корзин с фруктами, преподнесенных им на дорогу с пожеланиями счастливого пути. Казалось, в каюте постоянно присутствует кто-то, кого тщишься не замечать, и все-таки то и дело косишься в его сторону.
У нее было подозрение, что и мистер Стоун, как ни старается он показать, что настроение у него превосходное, ощущает присутствие этого призрака. Если он не смеялся и не болтал, то беспрестанно прочищал горло, поправлял воротничок, нервно покашливал. Сигареты выкуривал на треть, не больше, а потом с непонятным остервенением давил о пепельницу; взгляд его мягких, серых, на удивление детских глаз, стал какой-то остекленелый, чего не бывало даже в самую тяжкую пору экономического кризиса.
Одной из многих сторон ее жизни, над которыми миссис Стоун прежде не давала себе труда задуматься, было чувство к мужу, сила и характер этого чувства, и теперь она сделала запоздалое открытие: то, что ей казалось обычной привязанностью, на самом деле было зависимостью, и очень глубокой. Ибо мистер Стоун, и только он один, находился с нею в ракете, с головокружительной скоростью возносившей ее сквозь межзвездное пространство к высотам театральной карьеры.
Поначалу их супружество едва не закончилось крахом из-за ее холодности, граничившей с физическим отвращением, и неловкости мужа, граничившей с импотенцией. И если б однажды ночью, почти четверть века назад, он с отчаяния не разрыдался, как дитя у нее на груди, превратившись тем самым из неудавшегося повелителя в вызывающего глубокую жалость подопечного, их брак, несомненно, развалился бы. Жалость помогла там, где оказалось бессильным желание. Она обняла его с неожиданной нежностью, и брак их вдруг как-то наладился – во всяком случае, был спасен. Так физическая несостоятельность мистера Стоуна открыла им глаза на то, что каждый из них хочет иметь в лице другого: она – взрослого ребенка, он – молодую, прелестную мать.
Лишь после ухода со сцены миссис Стоун с годами постепенно научилась быть искренней с самой собою. Пока она была помешана на актерской карьере, у нее, естественно, не было склонности искать истинную подоплеку своих действий, и однажды она поступила просто безобразно, даже не позволив себе задуматься над тем, почему, собственно, она такое выкинула. Дело было пятнадцать лет тому назад, когда она гастролировала по стране, играя шекспировскую Розалинду. Орландо играл молодой актер – лиричность исполнения и приятная наружность делали его опасным конкурентом; миссис Стоун порой подмечала, что в сценах, где они заняты оба, внимание зрителей переключается на него, и с каждым разом это все больше и больше ее взвинчивало. Но она делала вид, будто радуется его успеху и бурно-восторженным рецензиям дам-критикесс, которые, как правило, деликатно упоминали о его редкостном умении носить весьма откровенные костюмы елизаветинской эпохи. День ото дня она накалялась все сильнее; и однажды во время дневного спектакля в Толидо миссис Стоун, проходя в антракте мимо его уборной, увидела, как он сидит перед зеркалом в светло-зеленых обтягивающих штанах, и тут с ней случилось что-то вроде истерического припадка: она влетела в уборную, с маху захлопнула дверь и повернула ключ. Он оторвал самовлюбленный взор от зеркала и удивленно посмотрел на нее. В ее взгляде удивления было еще больше: она и сама не понимала, зачем ворвалась к нему. Чтобы накинуться на него с истерическими воплями и оскорблениями? Быть может, смутная догадка, что именно таковы и были ее намерения, настолько ее напугала, что она решила дать себе разрядку единственным способом, до какого в тот миг додумалась: неистово сжала его в объятиях, словно это она мужчина, а он девушка; он же, в свою очередь, повел себя так, будто они вдруг поменялись полами – впрочем, в нужный момент она изобразила более естественную для женщины податливость, а ему удалось переключиться на роль завоевателя и сыграть ее довольно успешно. Перед следующим актом занавес подняли с опозданием на пятнадцать минут: звезду никак не могли дозваться – из ее уборной никто не отвечал. Однако, когда в один из ближайших вечеров этот Орландо вознамерился нанести ей в антракте ответный визит, она объявила ему, не отрывая взгляда от зеркала: «Я считаю, субботнее происшествие объясняется просто тем, что я накапала себе в кофе бензедрина. Так что извините. Я тороплюсь, мне еще нужно переодеться».
Случай этот имел одно благотворное последствие: миссис Стоун перестала бояться своего партнера. С этого дня она совершенно подавляла его на сцене своим мастерством, оттесняла на задний план со смелостью ястреба, что камнем кидается на беспомощного, копошащегося в траве зверька. Рождество они отпраздновали в Денвере, и миссис Стоун преподнесла ему дорогой кожаный бювар, на котором серебром было вытеснено: «Восторженные рецензии». В подарке этом был намек – тонкий, но ядовитый, ибо после того утреннего спектакля в печати о нем упоминалось лишь вскользь. А вскоре он, разобиженный, подал заявление об уходе, сопроводив его письмом, где говорилось: «Господствующая в театре система звезд задушила молодой талант…»
Это происшествие в Толидо было для миссис Стоун неожиданным – гром среди ясного неба, редчайший случай, к слову говоря, никак не отразившийся на ее дальнейшей театральной карьере. Она позаботилась о том, чтобы на роль Орландо подобрали актера, на ком ржаво-красная кожа и светло-зеленый шелк не выглядели бы столь соблазнительно и не отвлекали внимание зрителей от нее самой, а когда турне закончилось, вернулась к мистеру Стоуну с чувством особой признательности: так ребенок, очнувшись от страшного сна, судорожно обхватывает за шею мать. Она не отдавала себе отчета в том, что поступила с молодым актером подло; до ее сознания не дошло, что она уподобилась хищной птице. И все-таки что-то в миссис Стоун восставало против ее поступка; остался после него какой-то осадок. Ей было просто необходимо, чтобы мистер Стоун ее заверил, что ничего страшного не случилось. Как-то вечером она рассказала ему обо всем, что произошло в уборной молодого актера, и он ответил: «Я знаю, что как мужчина никогда не был с тобою на высоте». Ибо на него, естественно, особое впечатление произвела сексуальная сторона этой истории, а не этическая, куда более важная. Мистер Стоун простил ей супружескую измену – он расценил происшествие это именно так; она же сделала вид, будто бы, как и он, считает, что этим и ограничивается ее вина (а такую вину следует понять и простить), после чего, в свою очередь, не слишком погрешив против истины, заверила его, что отношения их по-прежнему не оставляют желать лучшего, и хоть случай в Толидо подобен внезапному грому, это гром среди ясного неба, а вовсе не из грозовых туч скрытой неудовлетворенности. И той ночью она обрела в нем утешение, а не он в ней, ибо со временем мать и дитя странным образом меняются ролями, когда брак зиждется на такой основе, как у Стоунов.
Был в их супружестве непостижимый, но постоянный привкус тоскливого одиночества. Привкус этот неизменно появляется там, где подлинные отношения подменены эрзацем. Ибо алчущие руки обнимают лишь привидение, жаждущие губы прижимаются к губам призрака. Но пусть мать в могиле, а дитя не родилось; все равно, самая эта подмена – свидетельство особой нежности, порождаемой жалостью. Быть может, если бы не нарушилась привычная форма их существования, сутью которого была карьера миссис Стоун, жалость эта так и осталась бы где-то на самой периферии ее сознания, не обрела бы воплощения – совсем как дитя, так и не рожденное ею; но привычная форма существования была нарушена, – они покинули Нью-Йорк и отправились в длительное путешествие; исчезли все отвлечения: театры, конторы, банки, светская жизнь – словом, все, что прежде не позволяло им задумываться, и вот тогда это неизбывное ощущение незавершенности, этот привкус тоскливого одиночества стали зримыми, словно облачко пара, вырывающееся при дыхании. Оно плавало между ними серым туманом, и, горячо желая убедить друг друга, что никакого тумана нет и в помине, они обменивались сквозь него улыбками и вели успокоительно-легкомысленные разговоры.
Сперва они собирались не торопясь, в свое удовольствие поездить по свету: билеты на пароходы и самолеты, номера в отелях – все было заказано заранее. Но однажды поздним вечером – дело было в Париже, – когда они вернулись из театра и мистер Стоун пошел в ванную чистить зубы, обычные звуки, которыми сопровождается этот мирный ритуал, вдруг сменились нечеловеческим хрипом, будто там кого-то душили. Миссис Стоун бросилась в ванную; его обмякшее тело сползло на пол, короткие толстые ручки вцепились в край раковины так судорожно, словно белый фаянс – единственная его опора, последнее, что удерживает его в этом мире. Из того приступа он выкарабкался, как и из нескольких предыдущих, но тут уж они решили, что продолжать поездку ему сейчас не под силу и лучше им временно где-то осесть. Несколько дней мистер Стоун пробыл в парижской клинике, а потом они отправились самолетом на юг, в Рим.
Здесь у мистера Стоуна наступило улучшение, и супруги воспрянули духом; как раз во время этого улучшения они и съездили в ателье всемирно известного портного на Корсо д'Италиа: снять с мистера Стоуна мерку и заказать несколько костюмов – не потому, что в этом была нужда или ему того хотелось, а скорее в знак уверенности, что он останется жив и будет их носить.
* * *
И вот теперь, приехав к этому же портному с Паоло, миссис Стоун припомнила, как они с мужем улыбались друг другу через залитую солнцем приемную ателье, пока с мистера Стоуна, такого смешного, толстенького, снимали мерку. Они заказали ему костюм из фланели сизого цвета. И сейчас тот же самый портной подошел к одному из застекленных шкафов, достал оттуда штуку того же материала и стал развертывать ее на демонстрационном столе.
– Попробуйте на ощупь, – предложил он миссис Стоун.
– Незачем, – сказала миссис Стоун. – Я знаю, какой он на ощупь…
И, порывисто отвернувшись от стола, принялась рассматривать куст белых азалий на низком подоконнике с таким видом, будто только что их заметила; ибо костюм из этой самой фланели был на мистере Стоуне, когда с ним случился последний приступ – удушье и острая боль в сердце, а произошло это в самолете, по пути из Рима в Афины. Стоя спиною к портному и Паоло, она вспоминала эту ужасную кончину – высоко над землей, в вихре латунно-желтого света и механических шумов. Вспомнила, как, взглянув через узкий проход на короткую приземистую фигурку мужа, увидела: он сидит, неестественно выпрямившись, побелевшие пальцы сжимают подлокотники кресла с такою силой, будто подлокотники эти, и только они, не дают ему упасть, и стоит ему их выпустить, как он рухнет с головокружительной голубой высоты в Ионическое море, над которым они летят. Вспомнила, как, чуть подавшись вперед и в сторону, спросила его нерешительно, осторожно: «Том, тебе нехорошо?» И еще вспомнила, как он отрывисто мотнул головой – нет, все в порядке, – но она знала, что это неправда. Вспомнила, как бросила взгляд на платиновые часики у себя на запястье – они показывали полдень, – и с ужасом поняла, что пройдет еще три часа, прежде чем эта непостижимым образом парящая в воздухе, но неживая птица, что мчит их сквозь пространство, снова опустится на землю и там снесет их, как яйца. Она подалась в другую сторону и посмотрела через закругленное окно вниз, сквозь слепящую пустоту воздушного пространства на еще более ослепительную пустынную ширь моря и вдруг заметила неподалеку, чуть севернее взятого самолетом курса, крошечный островок с белыми зданиями на нем и только тут закричала. Крик ее был обращен к стюардессе: «Скажите пилоту, пусть приземлится! Моему мужу плохо!»
Но даже и тогда мистер Стоун обернулся, силясь улыбкой сказать ей – нет, не надо, – и что-то проговорил вслух, но слова его потонули в неумолчном, громком крике механической птицы. Тут между ними встала молоденькая стюардесса, она заботливо склонилась над мистером Стоуном и заслонила его собою, так что секунду-другую миссис Стоун была видна лишь его розоватая макушка, и за эти считанные мгновения, покуда они не могли видеть друг друга, мистер Стоун ушел из жизни – словно молоденькая женщина, с невероятной быстротою и ловкостью проникнув под сизый жилет, вырвала у него сердце из груди. Миссис Стоун казалось, что, если бы стюардесса, на вид такая прохладная в своей серой форме, не встала между ними – оборвав тем самым связующую и поддерживающую нить, какою был их устремленный друг на друга, слившийся воедино взгляд, – может, ее бы и не было, этой смерти, и потому, когда молодая женщина вновь повернулась к ней и сказала: «Ваш муж в обмороке», миссис Стоун вскочила в неистовстве и, упершись руками в грудь и живот стюардессы, стала ее отпихивать, выкрикивая что-то нечленораздельное, покуда не оттеснила к самым дверям кабины пилота, и тут миссис Стоун кинулась к мужу – поскорее вернуть его в тот мир, из которого вырвала его эта захватчица. Но по тому, как обмякло короткое толстое тело в костюме из сизой фланели, она мгновенно поняла: того, что ушло из него, уже не воротишь. Теперь оно где-то там, в сверкающей воздушной пустоте. И она вся обратилась в вопль, в мольбу, с которой протягивала руки, тщетно стараясь прорваться мимо крепкой молодой стюардессы к кабине пилота, к этой двери из волнистого серого металла, и выкрикивала: «Остров! Остров!» И, наконец, решив, что девушка и молодой человек в серой форме, внезапно возникший в дверях кабины, не понимают, что она хочет сказать этим словом – «остров», она бросилась на свободное сиденье ближе к кабине и, распростерши руки, как крылья, заколотила ими по окну, в которое виднелось море и кусочек зеленого острова, что безмятежно скользил под ними, оставаясь позади.
«Мадам, – мягко ответили ей, – сделать посадку на этом острове невозможно…»
* * *
Паоло заказал не только костюм из сизой фланели, но еще темно-синий смокинг и чесучовую пару цвета желтого жемчуга.
Никогда и ни у кого, даже у ребенка, не доводилось миссис Стоун видеть такого возбуждения, какое охватило Паоло в ателье портного. Говорил он, так сильно запрокидывая голову, что, казалось, шея у него вот-вот переломится, и яростно жестикулировал одной рукой, сложив напряженные пальцы чашечкой.
– Strette, strette, strette! – кричал он портному, пока тот обмерял его безупречное юное тело.
И покуда неистовствовал Паоло, покуда делались все эти подсчеты и выкладки, миссис Стоун, уединившись в углу приемной, подальше от предательски яркого солнечного света, вновь погрузилась – уже не в воспоминания, а в размышления, еще более тягостные, стараясь понять, как же она дошла до нынешней своей жизни. Пожалуй, между ее существованием в Америке, весь смысл которого составляла театральная карьера, и этим противоестественным его продолжением в Риме есть некая (хоть и скрытая) логическая связь, и, если сейчас ей дадут побыть наедине с собой и хорошенько, не торопясь, обо всем поразмыслить, может, ей и удастся понять, как это все получилось. Безусловно, где-то на том пути, которым она шла к успеху – начиная с далекого детства в штате Вирджиния в заурядно-благоприличной провинциальной среде, со школьных спектаклей, натолкнувших ее на мысль о профессии актрисы, через годы маниакального стремления к успеху и вполне обыденного супружества – словом, где-то на трассе этого устрашающе быстрого, но в общем-то однообразного восхождения к высотам карьеры есть какой-нибудь, пусть потайной, указательный знак, какая-то, пусть неприметная, стрелка, показывающая в направлении Паоло и этой римской весны. Вот перед нею все многообразие чисел и символов длинного уравнения, расположенных в их временной последовательности, но последовательность эта обрывается, и уравнение остается нерешенным. Впрочем, «обрывается» – слово, конечно, не совсем точное. Ибо, по сути дела, последовательность продолжается… Если бы это она умерла в самолете по пути в Афины, уравнение имело бы более четкий конец, хотя все равно осталось бы нерешенным. Но что-то и в самом деле оборвалось, отошло в прошлое: вся та часть ее жизни, которая являла собою упорядоченный ряд чисел и символов; все то, что пришло к концу так внезапно; тем не менее она как-то умудряется жить дальше, существовать, наблюдать, мыслить и ощущать, причем даже острее, чем раньше: ведь то смятение чувств, в котором теперь она пребывает постоянно, в прошлом ей довелось познать лишь дважды – в общежитии колледжа и в уборной молодого актера в Толидо, да и то не такое сильное, а…
* * *
Миссис Стоун вскинула глаза, оторвав взгляд от своих белых перчаток. Теперь голоса портных и Паоло доносились откуда-то из дальней примерочной, но насторожило ее не то, что они стали глуше, а вторжение нового, постороннего звука. В приемной явственно слышалось отрывистое постукивание – стучали чем-то металлическим. Сперва она не могла понять, откуда идет этот звук. Но потом увидела на улице, у витрины ателье, фигуру молодого человека. Казалось, он смотрит не внутрь, в приемную, а на свою вытянутую руку, в ней зажат какой-то металлический предмет, им он и стучит по стеклу. Голова у него опущена, и миссис Стоун вполне могла бы и не узнать это лицо, которое так часто, хотя и мельком, видела в последнее время, бродя по улицам города; но вот повадку его – сочетание странной затаенности и смелости – она узнала сразу. То была повадка стоящего в толпе человека, который старается привлечь внимание одной-единственной души, – но так, чтобы подаваемые им знаки не были замечены больше никем. Погода стояла теплая, но воротник его пальто был поднят, и он прятал в него опущенное лицо; не переставая чуть слышно постукивать по стеклу, он украдкой оглядел залитый солнцем тротуар: быстрый взгляд в одну сторону, в другую. Затем – едва уловимый жест, полы незастегнутого пальто чуть раздвинулись, и в глаза миссис Стоун, ужаснув ее, молнией ударила возмутительная нагота. Она вскочила со стула и отвернулась к застекленным шкафам у задней стены приемной. Так она простояла секунду-другую. Металлический стук прекратился, и она увидела в стекле шкафа, как неясно отражающаяся в нем фигура двинулась прочь от витрины. Тут она окликнула тех, в дальней примерочной. Окликнула испуганно, но, когда Паоло отозвался, постеснялась ему объяснить, в чем дело, – сказала только, что надо поторапливаться: они договорились обедать со знакомыми, и их ждут.