«П л е й б о й». Почему вы сорвали нашу первую встречу?

Уильямс. Потому что я вижу только одним глазом: вот и подумал, что вы — Билл Бакли; вы на него очень похожи, а я его терпеть не могу. На каком-то сборище столкнулся с его женой и, набравшись, подумал: какая красотка!

«П л е й б о й». Но там вы все же остались, а с последнего представления пьесы «Осторожно, кораблики!» сбежали еще до начала.

Уильямс. Прощаться всегда грустно, вот я и решил, что лучше без меня. В предпоследнем спектакле, когда Доку задают вопрос, как дела на Острове сокровищ, откуда он вернулся после сделанного им аборта, я выпалил: «Не так плохо, как пойдут здесь, в Новом театре, на следующей неделе, когда будут играть Ноэля Кауарда! (Пьеса Уильямса уступила место музыкальному ревю «О, Кауард!” — Прим. амер. ред.) «Кораблики» должны были идти еще — мы ведь только входили во вкус. Правда, меня видели не в роли Дока, а в роли Квентина, гомосексуалиста. Знаете, «Исповедальня», из которой сделаны «Кораблики», была написана в 1967 году; в это время я сидел на успокоительных таблетках и меня ничто не волновало, хотя в личной жизни однообразие и жестокость явно усилились — жизнь казалась мне забытьем. Подобно Квентину, я потерял способность удивляться, а недостаток разнообразия и неожиданности в сексуальных отношениях затронул и другие чувства. Знаете, что длинный монолог Квентина (о стареющем гомосеке) — это суть моей жизни? Хотя, конечно, его сексуальные отклонения не имеют ко мне отношения: я никогда не обижался, когда до меня дотрагивались, понимаете? Мне нравится, когда меня касаются.

«П л е й б о й». А сейчас вы все еще способны удивляться неожиданностям?

У и л ь я м с. О да, да. Хотя физически я уже не тот. Психологически усталым себя не чувствую, просто немножко нервничаю — игра требует напряжения, вы же знаете. Мы получили смешную телеграмму от какого-то театрального менеджера из Австралии, вот она: «Предстоят гастроли «Корабликов» в Австралии. Мы хорошо знаем способности мистера Уильямса как драматурга, но нам ничего не известно о его актерских возможностях. Снабдите нас информацией". Мой агент спросил: «Что ему ответить?» Я сказал: «Ничего. Хочу повидать кенгуру, но не таких типов».

«П л е й б о й». Кроме Квентина, с какими другими своими героями вы себя отождествляете?

У и л ь я м с. Со всеми — это моя особая способность. С Альмой из пьесы «Лето и дым». Альма — моя любимица, потому что я поздно созрел и она тоже — и еще после какой борьбы, вы же знаете! С Бланш. Она после смерти мужа взбесилась — спала с солдатами из казармы: а ведь из-за нее-то он и погиб. Когда он рассказал ей о своих отношениях с другим мужчиной, она назвала его «отвратительным», а потом ушла и пошла по рукам. До 27 лет я даже не мастурбировал, были только спонтанные оргазмы и эротические сны. Но в отличие от мисс Альмы я никогда не был холодным, даже сейчас, когда мне нужно поостыть, тоже от этого не страдаю. Но и я, и она — мы оба выросли в семьях священников. Ее любовь была очень сильной, однако она пришла к ней слишком поздно: ее мужчина уже любил другую, и ей пришлось вести распутную жизнь. Я тоже был распутником, но, как пуританин, всегда имел преувеличенное чувство вины. Но я не типичный гомосексуалист. Я могу всецело идентифицировать себя с Бланш — мы оба истерики, с Альмой и даже со Стэнли, хотя жестокие характеры даются мне с трудом. Если вы знаете шизофреников, по-настоящему я не раздвоен; но я умею понимать и женскую нежность, и мужскую похоть, и либидо — оно, к сожалению, так редко проявляется у женщин. Вот почему я ищу андрогинов, — чтобы иметь и то и другое. Но я бы никогда не изнасиловал Бланш, как сделал Стэнли. Я вообще никого в жизни не насиловал. Меня насиловали, да, этот чертов мексиканец, и я орал во всю мочь…

«Плейбой». Что вы имеете в виду, говоря «ищу андрогинов»?

Уильямс. Что я привлекателен для андрогинов-мужчин, как Гарбо. Ха! Но после двух стаканов пол я уже не различаю и начинаю думать, что женщины интереснее мужчин; однако сейчас я уже боюсь спать с женщинами, они меня волнуют, но удовлетворить их я не могу…

«П л е й б о й». Вы считаете себя похотливым?

Уильямс. Конечно, нет. Сейчас я пытаюсь снова писать, а энергии и на творчество, и на секс уже не хватает. Вижу, что вы не верите. Да, и сейчас многие остаются со мной на ночь, потому что я не люблю спать один. Обслуга в отеле «Елисей» думает, что я сумасшедший, но я и впрямь начинаю сходить с ума ближе к ночи. Не могу оставаться один, потому что, оставшись один, боюсь умереть. Но пока всегда кто-то есть, хотя бы для того, чтобы дать мне снотворное. Каждый вечер я принимаю горячую ванну, и тот, кто рядом, делает мне массаж.

«П л е й б о й». Так все-таки вы можете долго жить и работать без секса?

Уильямс. Без секса я жить не хочу. Мне нужно, чтобы меня ощущали, трогали, обнимали. Мне нужен человеческий контакт. Контакт сексуальный. Но в мои годы начинаешь бояться импотенции. Прежней силы уже нет, но вся проблема в том, чтобы найти партнера, который бы не требовал постоянной готовности, а ждал бы, когда настанет момент. По-настоящему одаренный сексуальный партнер, если захочет, может привести вас к полной потенции. Иной же может лишить ее вообще. Но, знаете, многие только дразнят. Годы волнуют меня только в одном отношении: в мои лета уже не знаешь точно, одержали над тобой легкую победу или действительно было чувство. Но я точно знаю, что чувственным буду всегда — даже на смертном одре. И если доктор окажется молод и красив, — я заключу его в свои объятия.

«П л е й б о й». Правда ли, что до 1970 года вы открыто не говорили о своем гомосексуализме?

Уильямс. Правда. В одной из своих телепередач Дэвид Фрост спросил меня в лоб — гомик ли я. Я очень смутился и ответил уклончиво. Тогда он милостиво сделал паузу, после которой я сказал: «У вас бы это получилось». Аудитория зааплодировала. Потом Рекс Рид затронул эту тему в «Эсквайре». Но больше всего меня огорчил «Атлантик». Его репортер приехал к Ки-Уэст как гость, его оставили пожить, а потом он стал распускать сплетни о личной жизни человека, только выздоравливавшего после долгой депрессии, — о моей жизни. Его статья обо мне была злобной клеветой, не имевшей ничего общего с реальностью. После этого в Ки-Уэст меня предали социальному остракизму. Люди, проезжавшие мимо моего дома, кричали: «Педераст!»

Но сейчас мне уже на все наплевать — и это придает мне чувство свободы. И пускай у меня аморальная репутация, я-то знаю, что я самый настоящий чертов пуританин. И из Ки-Уэст не уеду никогда. Там мне помогали прекрасные люди — и очень многие черные… Когда две расы объединятся, возникнет самая прекрасная в физическом и духовном отношении раса в мире, но до этого еще минимум лет 150. Ки-Уэст до сих пор — мое самое любимое место из трех местожительств. Там я и хочу умереть.

«Плейбой». Вы боитесь смерти?

Уильямс. А кто не боится? Я умирал столько раз, но все-таки не умер, потому что по-настоящему не хотел. Думаю, не умру, пока счастлив. По-моему, я могу отсрочить смерть, хотя на эту тему особенно не думал. Я уже привык к этим тревожным сердечным приступам, они у меня почти всю жизнь, и сколько на нервной почве — даже не знаю. Конечно, если человек с плохим сердцем слишком волнуется, вероятность приступа велика, поэтому таких ситуаций надо избегать. Я всегда страдал от клаустрофобии и боялся задохнуться, поэтому путешествую первым классом. Долгое время не мог ходить по улице, если поблизости не видел какого-нибудь бара, не потому, что хотел пить, а потому, что при виде бара чувствовал себя в безопасности.

Думаю, в большинстве моих произведений есть мотивы смерти. Иногда мысль о смерти поглощает меня целиком — вот так же бываешь поглощен чувственностью, ну и еще многим другим. И все же я бы не сказал, что тема смерти — основная моя тема. Одиночество — да. Правда, со смертью друзей смириться трудно. К сожалению, большинство близких друзей уже не вернуть. Кое-кто еще остался, но уже мало. И знаете, многих из них я потерял лишь за последние несколько лет — Фрэнк, Дайяна Бэрримор, Карсон Маккалерс. Ведь казалось, что мы всегда вместе, правда?

«Плейбой». Есть ли у вас сознательное стремление к бессмертию, как у некоторых других писателей?

Уильямс. О Господи! Вот уж никогда об этом не думал! Не хочу только, чтобы меня напрочь забыли, пока жив. Этого я действительно не хочу и потому, мальчик, упорно работаю.

«П л е й б о й». Упадок в вашем творчестве начался со смертью Фрэнка?

Уильямс. Это не было началом, нет. Мой профессиональный упадок начался после «Ночи игуаны»: с 1961 года ни одной хорошей рецензии. Было бы, наверное, интереснее, если б я сказал, что чья-то смерть сильно на меня повлияла, но нет. Кроме смерти Фрэнка на нервы действовали, их расшатывая, и постоянные неудачи в театре. Все полетело кувырком — личная жизнь, писательская, и в конце концов сознание помутилось. Но все же я пришел в себя, мне думается, частично пришел. Признаться, истерики и сейчас случаются, но не так часто. По-моему, сейчас я в ясном уме. Боли прошли, только по утрам иногда тошнит.

«П л е й б о й». О плохих рецензиях. Вы и вправду расстраиваетесь, когда вас критикуют?

Уильямс. Рецензия может сломать, а поток плохих рецензий меня просто деморализовал. Вещи-то ведь были ничего — «Балаганная трагедия», «Царствие земное», «В баре отеля «Токио»», «Семь падений Миртл», «Молочные реки здесь больше не текут». О последней Хермиона Бэддели так отозвалась! Может, пьеса и не очень понравилась, но видел я и хуже — и они нравились. Уолтер Керр расправился с «Гнэдигес Фройлайн» одной строчкой. Он написал: «Мистер Уильямс не должен писать черных комедий». А я о них и не слыхал, хотя занимаюсь драматургией всю жизнь.

В это время почти перестал видеться с друзьями, и все забыли, что я существую. Представляете — жил как призрак, только работой. За четыре года лишь трижды занимался любовью — здоровью это, конечно, не на пользу. Но когда постоянно глотаешь таблетки — а я не принимал их только во время работы, — тебе все до лампочки. Знаете, с помощью наркотиков о депрессии легко забываешь. По-моему, большинство тех, кто принимает наркотики, — это люди, испытывающие депрессию.

«П л е й б о й». Так что же все-таки окончательно привело вас к расстройству? Может быть, последняя капля — разгром критикой пьесы «В баре отеля «Токио»»?

Уильямс. Да. «Тайм» — а он обычно хорошо ко мне относился — написал, что пьеса скорее представляет материал для уголовной хроники, чем для рецензии. Меня это не рассмешило. Нарушаешь принятые правила — вот и получай. «Лайф» посчитал, что я кончился — этот некролог перепечатала и «Нью-Йорк тайме». Я уехал в Японию с Энн Мичем — она играла в этой пьесе, — но от себя не убежишь. Стал по вечерам глотать успокоительное, а по утрам опрокидывал стаканчик, — чтобы писать. В конце концов вернулся в Ки-Уэст, и однажды утром, когда стоял у плиты и варил кофе, закружилась голова — вот что бывает, когда пьешь и глотаешь таблетки. Кипящий кофе снять с плиты удалось, но я тут же упал и обжег себе плечи. Больше ничего не помню — только изолятор психушки, еще, правда, кабинет врача и как он перевязывал мне плечо.

Запихнуть меня в психушку — все равно что пытаться легально убить. Правда, больше я уже никогда не «ломался» — боялся, что снова туда попаду. Врач там был просто монстр — он вообще ненавидел меня и отказался осматривать. Сама мысль не заниматься пациентом, у которого мозговые конвульсии и коронарная недостаточность, преступна. В итоге я вышел оттуда под надзор трех невропатологов, высокая квалификация которых оказалась сильно преувеличенной. Потерял тридцать фунтов — жизнь тогда во мне еле теплилась. Так и пришел конец моему давнему желанию умереть — теперь я хотел жить.

«П л е й б о й». Почему вы изменили название пьесы «Спектакль для двоих» на «Крик»?

Уильямс. Потому что «Крик» больше подходит. Я вынужден был закричать и сделал это. «Крик» — единственно подходящее название для этой пьесы. Героиня кричит: «На улицу, на улицу, на улицу! Пойдем, позовем кого-нибудь!» Это пьеса о людях, которые боятся выйти наружу. «Играть в страхе — играть с огнем», — говорит герой, а героиня отвечает: «Нет, хуже, гораздо хуже…» Вот что испытал в шестидесятые я сам, попав в положение брата и сестры. Пьесу ставили несколько раз, однако публика либо скучала, либо не понимала, о чем речь. Но вернулась Клодия Кэссиди, написала рецензию — пьеса ей понравилась — и спектакль продолжался. По-моему, «Крик» — лучшая моя пьеса после «Трамвая «Желание», однако я не прекращаю над ней работать. Не знаю, как ее воспримут; по-моему, это cri de coeur. Но, собственно, все творчество, вся жизнь в каком-то смысле cri de coeur. Однако критики скажут, что пьеса слишком личная, и я в ней жалею себя.

«П л е й б о й». Все-таки не можете забыть о критиках.

У и л ь я м с. Да нет же, я забыл о них, мальчик, и хочу, чтоб и они обо мне забыли.

«Плейбой». Совершенно очевидно, что вы о них не забыли. Но и они о вас не забудут.

Уильямс. Хм, надеюсь. Но надеюсь также, что никогда не превращусь в одного из тех стариков, которые вечно с ними скандалят. Никогда не буду им отвечать. Какой толк — критиковать критиков? Правда, иногда мне кажется, будто они меня преследуют, — это американский синдром. Искусно укладывают на обе лопатки — а власть-то у них. Только притворяются, что нет, а на самом деле знают, что у них, и очень этим довольны. Власть любит каждый. Но судить о моей работе в традиционном ключе? В то время как стараешься пойти чуть дальше, чем театр представления, отходишь от реализма и обращаешь внимание на само представление. Критики все еще считают меня поэтическим реалистом, а я никогда им не был. Все мои герои больше, чем жизнь, «нереалисты». Для того, чтобы вместить полноту жизни в два с половиной часа, все должно быть предельно сконцентрировано, напряжено. Нужно уловить жизнь в минуты кризиса, в минуты самой волнующей конфронтации. В действительности жизнь течет очень медленно, но на сцене с восьми сорока до одиннадцати пяти ты должен показать ее всю.

«П л е й б о й». Все эти годы вы неоднократно бывали в Голливуде. А как вы впервые туда попали?

Уильямс. В 1943 году я работал билетером в бродвейском театре «Стрэнд» за 17 долларов в неделю. Спектакль назывался «Касабланка», и в течение нескольких месяцев я имел возможность слушать, как Дули Уилсон пел «А время проходит». И вдруг мне сказали, что меня продали «Метро-Голдвин-Майер» за неслыханную сумму — 250 долларов в неделю. Но для этого нужно было сделать сценарий по ужасному роману для мисс Ланы Тернер, актрисы, которая вечно путалась в своих кашемировых шалях. Сделал — продюсер Пандро Берман вернул мне его и сказал: «Твой диалог для нее слишком литературен — она его не понимает» (а ведь я старался избегать эклектики). И они взяли лишь две мои реплики.

«П л е й б о й». С кем вы дружили в Голливуде?

Уильямс. Мой самый старый друг на побережье — Кристофер Ишервуд. Через него я познакомился с Томасом Манном. Еще один друг — Гэйвин Лэмберт. Но только с Мэй Уэст я знакомился специально. Хотел выразить ей свое уважение, сказал ей, что она — одна из самых ярких звезд экрана. Две другие — У.К. Филдс и Чаплин. Она ответила: «Хм, это, конечно, здорово, но кто такой этот У.К. Филдс?»

«П л е й б о й». В ваших собственных пьесах и фильмах играли многие знаменитые и прекрасные актеры. Стал кто-нибудь из них вашим другом или, может быть, сыграл важную роль в вашей жизни?

Уильямс. Я всегда стеснялся актеров. Однако все они любили Фрэнка — он как бы осуществлял между мной и актерами двустороннюю связь, облегчал установление контактов. Помню Майкла Уорка и его жену Пэт; Майкл просто очаровательный, очаровательный молодой человек, но самое главное, что он — великий актер. Хорошей подругой стала Морин Стэплтон, она гениальна. Недавно я видел Джерри Пейдж, у нее был ужасный вид, она распустилась, и ее дом стал похож на крысиную нору. Таких актеров, как Брандо и Пол Ньюмэн, я встречал после спектаклей, когда заходил к ним в уборную поздравить. Когда приезжаю в Рим, общаюсь с Анной Маньяни.

«П л е й б о й». Однажды она, вроде бы, заявила, будто хочет выйти за вас замуж.

Уильямс. Что ж, значит, уцелела. Но не думаю, что она сказала это всерьез. А кроме того, я люблю изящную грудь.

«П л е й б о й». У вас были какие-нибудь связи с этими звездами?

Уильямс. Я не тот человек, который позволяет актерам с собой заигрывать, — ведь это мешает интересам дела. Не одобряю драматургов, режиссеров или продюсеров, которые используют актеров в качестве сексуальных партнеров. Я, правда, был в постели с одним помощником режиссера, да, но это было задолго до того, как он им стал. В этом вопросе я законченный пуританин. Хотя знаю, что многие режиссеры делали прекрасные спектакли с актерами только потому, что с ними спали.

«П л е й б о й». Какие из фильмов, снятых по вашим работам, вы считаете наиболее удачными?

Уильямс. Мне понравились «Трамвай «Желание» и «Куколка» — но их снимали по моим сценариям. Люблю также «Римскую весну миссис Стоун» — фильм по моему роману — и «Сладкоголосую птицу юности» (картина, возможно, даже лучше, чем пьеса). Хотя «Стеклянный зверинец», может быть, лучшая моя пьеса, а «Кошка на раскаленной крыше» все еще самая любимая, — этот фильм я ненавижу. По-моему, в нем не хватает чистоты, а в пьесе она есть. Фильм сыгран чересчур быстро и местами звучит фальшиво. Я одобрил назначение на роль Брика Берла Айвза, после того, как он прочитал первую реплику, но никогда не думал, что Мэгги-Кошку будет играть Элизабет Тейлор.

«П л е й б о й». Говорили, что у вас было трудное время, когда вы писали «Трамвай», что он всецело «овладел» вами.

У и л ь я м с. Я работал над ним года три, а то и больше. Боялся, что для театра пьеса слишком велика, да и речь в ней идет о том, что на сцене раньше не показывали. А «овладела» мной Бланш — сладострастная демоническая женщина. В «Трамвае» много всего, но садизма там нет — это единственный вид секса, который я не одобряю. А есть жестокость, которую я считаю единственным смертным грехом. Насилие над Бланш — не садизм, а естественное мужское возмездие. Стэнли говорит Бланш: «Мы же назначили друг другу это свид&ние с первой же встречи», — и он знает, что говорит. Он должен был доказать свое превосходство над этой женщиной, и он знал для этого только один способ.

«П л е й б о й». Вы когда-нибудь были у психоаналитиков?

Уильямс. Только по необходимости, и они действительно помогали. Не думаю, что сеансы повредили моему творчеству; в конце концов, вы просто проводите пятьдесят минут, болтая с ними о чем угодно. Писатели — параноики, потому что живут двумя жизнями — творческой, в которой наиболее защищены, и обычной, человеческой. Но они должны быть защищенными в обеих жизнях. Для меня главная жизнь — творческая. В угоду ей жертвую даже личной, но когда не могу работать или когда преследуют тотальные неудачи, тогда — кризис. Хотя бывают в жизни минуты, когда наступает пик кризиса, и надо полностью уйти в себя.

«П л е й б о й». Другие писатели как-нибудь повлияли на ваше творчество?

У и л ь я м с. Не сомневаюсь во влиянии Чехова и Д.Г. Лоуренса. В совершеннейшем восторге от Рембо, люблю Рильке. Жид мне всегда казался чересчур правильным. Очень люблю Пруста, но на меня он не влияет. Самым великим, без сомнения, был Хемингуэй. У него было поэтическое чувство слова, и он расходовал его весьма экономно. Ранние книги Фицджеральда, по-моему, очень плохие — я так и не смог дочитать до конца «Великого Гэтсби», но роман «Ночь нежна» перечитывал неоднократно. Очень мало писателей, которых я терплю; правда, это ужасно? Но я в восторге от Джейн Боулс и от Джоан Дидион и, конечно, люблю «южанок» — Флэннери О’Коннор и Карсон Маккалерс, свою любимую подругу. Это был единственный человек, с которым мы могли работать в одной комнате. Часто читали друг другу Харта Крейна. Первый роман мисс Дидион «Беги, река» написан хорошо, но он начинается с убийства, а я всегда с подозрением относился к книгам, начинающимся с убийства.

«П л е й б о й». Вы не думаете, что путешествия с «прекрасными людьми», которые совершал, например, Капоте, мешают работе?

Уильямс. Нет, я так не считаю. А Капоте они только обогатили. Как и Пруста; они, должно быть, служили ему источником творческого вдохновения. И он ничего не говорил о том, что его спутники оказались неинтересными людьми. У некоторых из них был неописуемый шарм и достаточно культуры.

«П л е й б о й». Вы хотели бы жить, как он?

Уильямс. Нет, я никогда не хотел иметь дом в Беверли-Хиллз или Палм-Спринг, как Трумэн. И никогда не хотел жить на пьяцца, как Гор. Никогда не хотел иметь большую виллу, яхту и никогда не мечтал купить «кадиллак». И вообще машину иметь не хочу. На калифорнийских дорогах душа в пятки уходит. Всегда ношу с собой маленькую фляжку, и если забываю ее, то не могу найти себе места. Когда мне нужна машина, — я ее нанимаю.

«П л е й б о й». Вы однажды написали эссе, в котором говорили, что успех и безопасность это нечто вроде смерти для художника.

Уильямс. Да. После «Стеклянного зверинца», который принес мне мгновенную известность, я прервал связи с внешним миром и начал подозревать всех и каждого, включая самого себя, в лицемерии. Хотя, по-моему, оно мне все-таки не так свойственно, как другим. Думаю, лицемерие присуще нам всем. Может быть, лишь с его помощью мы и выглядим пристойно. Я бы не назвал это маской, которую надевают по какому-то случаю, просто бывает необходимо вести себя иначе, чем тебе подсказывает инстинкт. Но мое общественное «Я», это хитрое зеркало, перестало существовать, и я понял, что сердце человека, его тело и мозг ради конфликта доходят до белого каления. Этот накал для меня и есть творчество. Роскошь — это волк у двери, а его клыки — тщеславие и самодовольство, порожденные успехом. Когда художник об этом узнает, он понимает, откуда исходит опасность. Без борьбы и лишений нет спасения, и «Я» — это просто меч, которым рубят маргаритки.

«П л е й б о й». Будучи католиком, вы посещаете мессу или исповедуетесь?

У и л ь я м с. Я бы исповедовался, если бы мог рано вставать. Но ведь творчество — это тоже исповедальня, кроме того, я чувствую, что могу исповедоваться и в таких интервью. Что еще сказать на эту тему? Мой брат Дэйкин обратил меня в католицизм, когда ему показалось, что я умираю; это мне не повредило. Я всегда был приверженцем церкви, раньше епископальной, теперь католической, хотя и не согласен с очень многим, с чем нужно было бы согласиться, например, с верой в бессмертие. Не верю также в папскую непогрешимость. По-моему, как раз папам-то и свойственно грешить. Ересь несу, не так ли? И все же люблю поэзию церкви. Люблю наблюдать и высокую англиканскую службу, и римскую католическую. И еще люблю причащаться, но в воскресенье по утрам я работаю, так что причащаюсь обычно на похоронах.

«П л е й б о й». Ваш католицизм примечателен чем-нибудь еще?

Уильямс. Ну, например, когда я буду умирать, мне все равно — будут со мной совершать помазание или нет; раз уж с этим пришли — ничего не поделаешь. И я верю в любые противозачаточные средства. Не думать о демографическом взрыве нельзя, перенаселение разрушает экологию планеты. Человек, которого куда-нибудь выбирают и который не заявляет о том, что допускает аборты, меня пугает. По-моему, политик должен стоять только за то, во что действительно верит, а не вилять, как это пытался делать Макговерн.

«П л е й б о й». Ведь вы его поддерживали, не так ли?

Уильямс. Да, я был одним из немногих немассачусетцев, кто считал, что у Никсона шансов нет, — эта ужасная война несомненно разрушила весь уклад американской жизни. Пожалуй, самое ощутимое и печальное — это разрушение в Америке идеала красоты, а оно затрагивает и человека, который правит. По-моему, когда столько лет ведется аморальная война, — тем более позорная, что она ведется такой мощной державой против жалкого, подвергающегося дискриминации народа, — тогда рушится мораль всей страны. Вот почему я был обеими руками за Макговерна и даже хотел помочь ему.

Правда, все эти общественные движения мне надоели. Публичные выступления гомосексуалистов ужасно вульгарны, ими они только себя дискредитируют. Когда женщины требуют, чтобы их пускали в мужские бары, это смешно. Все эти фантастические травести в открытых автомобилях — набитые дураки, только дают повод смеяться над гомосексуалистами. Я никогда не принадлежал ни к какой партии, но, по-моему, в этой стране в конце концов установится один из вариантов социализма со своей разновидностью и спецификой…

«П л е й б о й». Но вы достаточно богаты, не так ли?

У и л ь я м с. Об этом все спрашивают. Мои деньги поступают, в основном, из-за границы, от зарубежных постановок — на них я и живу. У меня есть несколько домов и довольно много акций, хотя я даже не знаю их стоимости; таким образом, точно не знаю, сколько у меня денег. Но не так много, как у президента Никсона: одно его имение стоит восемьсот тысяч. Когда я спросил своего адвоката, сколько я стою, она ответила: «Ваше богатство — не деньги, а творчество».

«П л е й б о й». Каковы ваши главные достоинства и недостатки?

Уильямс. Лучше всего мне удаются характеристики персонажей, диалог и язык. И мне кажется, я чувствую театр. А насчет слабостей — их так много! Когда была первая читка «Сладкоголосой птицы», я вдруг вскочил и заорал: «Прекратите немедленно, ужасно многословно!» Но если пьеса хорошо поставлена и сыграна, тогда понимаешь, что она получилась. А самая большая слабость — композиция. И страсть к символам; символы, конечно, естественный язык драмы, но у меня иногда их многовато. Есть также чрезмерная склонность к самоанализу — не знаю, как от нее избавиться. Люблю смотреть внутрь себя. И не люблю писать о том, что не идет из глубины личности, что не раскрывает душу человека.

«П л е й б о й». Когда будут снимать кино о вашей жизни по вашим «Мемуарам», кто будет играть Теннесси Уильямса?

Уильямс. Дайте подумать. Кто у нас самый красивый актер? Майкл Йорк? У Маджо море обаяния — Билли Грэму такое и не снилось. И еще мне очень нравится Виктор, мой новоорлеанский слуга, не правда ли, красавчик? Вот только играть не умеет.

«П л е й б о й». Вернемся к сексу. Вы верите в то, что в конце концов человек следует зову своего фаллоса?

Уильямс. Надеюсь, что нет, мальчик. Надеюсь, что он следует зову своего сердца, своего испуганного сердца.