Глава 1
За час до первого развода и первой переклички, время которых наступило в 7.00, доктор Рей Клейн открыл глаза, думая об океанских чайках, парящих высоко в небе над внешними стенами тюрьмы. Вернее, он их себе вообразил. Вполне вероятно, что чайки сюда не залетали. Если бы он, Клейн, был чайкой, он облетал бы эту убогую серую дыру за тридевять земель, предпочтя ей любую другую кучу мусора. Впрочем, даже самую шумную и крикливую во всем Восточном Техасе стаю стервятников Рей Клейн все равно не смог бы расслышать за постоянным бормотанием пятисот шестидесяти с чем-то заключенных, которые метались, храпели и стонали на своих узких койках.
Клейн моргнул и обозвал себя кретином.
Птицы, свободно парящие в бескрайнем небе, — не самый подходящий образ для заключенного, поскольку не вносит ни малейшего успокоения в его душу. И все-таки Клейн думал о чайках — отчасти оттого, что был упрям как осел, а отчасти из-за своей дурной привычки делать именно то, что заключенному делать не пристало. Этим он походил на своих соседей по тюрьме. Но, в отличие от них, сегодня у Рея Клейна была более веская причина мысленно представлять себе птиц, кружащих на фоне воображаемого восхода: после трех весьма суровых лет в этих стенах у доктора появился шанс — правда, довольно зыбкий, — что здешние ублюдки-начальники выпустят его наконец на свободу. Клейн решительно вышвырнул птиц из головы и перебросил ноги через край койки.
Каменные плиты пола под его босыми ногами были плотными и прохладными. Доктор уперся в плиты пальцами ног, затем в тусклом зеленом сиянии ночника наклонился, доставая обеими ладонями пол, разгоняя застоявшуюся кровь и разминая подколенные сухожилия и мышцы спины. Он вовсе не горел желанием подниматься ни свет ни заря и делать растяжку. Вообще-то он терпеть этого не мог и предпочел бы провести еще один час в забвении, сонно бредя по закоулкам своего сознания, полностью вмещавшего огромную вселенную, исключая разве что присущую ей жестокость. Тем не менее он провел следующие десять минут, терзая свое тело довольно болезненными упражнениями на растяжку, подбадривая себя заученными когда-то словами Уильяма Джеймса:
„…постоянно придерживаться аскетических принципов и проявлять мужество даже в самых незначительных ситуациях, совершать каждый день деяния, для которых нет причин иных, чем твое нежелание это делать, — все для того, чтобы по приближении часа испытаний ты не встретил его изнеженным и слабым…“
Покончив с растяжкой, Рей Клейн опустился на колени, усевшись на пятки и положив ладони на бедра. Даже после трех лет тюрьмы эта часть тренировки заставляла его ощутить себя почти хладнокровным. Вообще-то он не считал себя таковым, так что при редких оказиях позволял себе насладиться этим чувством. Доктор прикрыл глаза и резко втянул воздух через нос.
В это время в блоке „D“ было относительно тихо, и Клейн, следуя заветам Джеймса, обзавелся привычкой вставать за час до подъема, притворяясь перед самим собой, будто этот час принадлежит ему, и только ему. Он начинал с „моксо“ — концентрации дыхания, очищавшей мысли, а затем переходил к собственно тренировке до тех пор, пока удар гонга не возвращал все население блока к тупому бодрствованию, сходившему в „Зеленой Речке“ за человеческое существование.
Камера Клейна на втором ярусе была размером два на два метра семьдесят сантиметров. Доктор выполнял все приемы каратэ — удары ногами и руками, блоки и развороты — в замедленном движении, заставляя мускулы наливаться упругой силой от максимального напряжения. Такая тренировка требовала концентрации силы и чувства равновесия, и, хотя этими качествами Клейн от природы был одарен не особенно щедро, за три года он научился тренироваться в относительном молчании, не задыхаясь и не отбивая пальцы ног. Сегодня он проходил ката „гоюшино се“.
Утренний ритуал помогал доктору очистить кровь от озлобления, которое щедро подкачивало тюремную жизнь. Он нейтрализовывал яд и придавал Клейну силу и спокойствие, чувство отрешенности от остальных заключенных; короче говоря, помогал поддерживать в надежном состоянии металл и лед, которыми Рей надежно сковал свою душу.
Подобное архитектурное начинание давно уже доказало свою необходимость. В „Речке“ душа была ненужным и опасным дополнением, этакой персональной камерой пыток, которой обзаводились только мазохисты и законченные дураки. В свое время Клейн успел побывать и тем, и другим, но с тех пор здорово поумнел. Суровая дисциплина и самоотрицание дались ему, в отличие от большинства других, на удивление легко, поскольку к этому его приучила профессия. Он и без того провел большую часть своей жизни, обворовывая самого себя. Он обворовывал себя, когда был ординатором, врачом, а затем главным врачом. Он укрепил свое сердце против самого себя, приспособился к бесконечным дежурствам, к постоянному и невыносимому недосыпанию, к четырнадцати- и двадцатичетырехчасовым сменам на протяжении долгих лет, к напряжению и опасению совершить ошибку и убить или покалечить пациента; к кошмарному зрелищу изувеченных тел и обнаженному горю обездоленных. Он свыкся с необходимостью порой говорить людям о приближении неминуемой смерти и сообщать безутешным матерям о смерти их детей; он приобрел иммунитет против боли, которую врач причинял себе, и боли, которую он причинял другим… Иглы, скальпели, ампутации, наркотики… Пройдя, подобно своим коллегам, через эти испытания, Клейн закалил себя. Так что, когда на него обрушилась беда и он попал в „Зеленую Речку“, все, что от него потребовалось, — добавить к сковавшей его сердце стали немного льда.
На воле Клейн был хирургом-ортопедом.
Здесь он считался насильником, отбывающим свой срок.
А сегодня он может снова стать свободным человеком.
И если это случится, ему опять придется закалять свою душу на пороге грядущего такого же бесформенного и неумолимого, как окружавшие его гранитные стены камеры.
Клейн развернулся на узком пятачке и выполнил комбинацию „боковой — локтем в лицо — захват за горло — перегиб через спину“, ориентируясь на воображаемого противника, стоявшего непосредственно перед стальными прутьями двери. Клейн сдавил несуществующую шею, представляя себе искаженное лицо и обмякшее тело врага. Ты — воин „шотокан“, сказал себе Рей, ты ни на что не надеешься, ни в чем не нуждаешься; ты — свободен… За том он усмехнулся и вытер пот, заливавший глаза.
Клейн изучал каратэ еще в колледже, и эти занятия, как ничто другое, поддерживали его во время обучения медицине. Поначалу, возобновив свои утренние тренировки здесь, в „Речке“, он чувствовал себя глуповато, так и эдак вытанцовывая в своей камере. Соседи по обе стороны ломали головы, пытаясь объяснить себе происхождение негромких фыркающих звуков, доносившихся из камеры Клейна. Его обвиняли в мастурбации, заталкивании разных предметов в собственное анальное отверстие, самокатетеризации насухую и прочих опасных и непонятных извращениях. Со временем признание в том, что он, Клейн, посвящает свое утреннее время каратэ, стало казаться даже более постыдным, чем занятия онанизмом, не говоря уже о том, что подобное заявление могло повлечь за собой пару ударов ножом, и Рей забросил тренировки. Но позже он убедил себя, что исключительно с целью выживания ему необходимо оставить для себя что-то личное, а каратэ — как бы глупо это ни выглядело со стороны — ничем не хуже остального. Так что Клейн возобновил свои утренние упражнения, а незадолго до того, как шуточки в его адрес стали приобретать все более явный оттенок угрозы, Майрон Пинкли спер десерт Клейна — лимонное желе — прямо в общей столовой.
Полученное Пинкли некоторое время спустя повреждение мозга признали неизлечимым, и тот, будто родившись вновь, присоединился к местному отделению Армии Иисуса. Единственным человеком, пролившим слезы над последствиями этого инцидента, была мать Майрона, рыдавшая от счастья при виде духовного перерождения сына. А соседи Клейна враз перестали интересоваться его ежеутренними занятиями в камере, потому что до них мгновенно дошло, что это не их собачье дело.
Звон гонга и выкрики кислорожих охранников ознаменовали окончание тренировки Клейна. Насквозь мокрый от пота, доктор встал у двери своей камеры, вытирая лицо грязной рубашкой. Каждый день производилось шесть разводов по камерам и столько же перекличек, причем первая начиналась сразу по включении света. Весь блок одновременно просыпался в какофонии кашля, отхаркиваний, матерщины и громких жалоб на соседей по камере, которые портили воздух, наперебой пуская ветры. Затем к этим звукам добавлялся рев радиоприемников и кассетников, перемежаемый традиционно игнорируемыми приказами охранников выключить эту чертову музыку. Наконец, подходила очередь собственно переклички — монотонный литании, повторявшейся шесть раз в день.
За решеткой камеры Клейна появился вертухай — кубинец по фамилии Сандоваль.
— Клейн, номер восемьдесят восемь тысяч четыреста девять! — отрапортовал Клейн, назвав, как и все остальные, свое имя и номер.
Сандоваль молча кивнул, сверился со списком и двинулся дальше.
Клейн двинулся в глубь камеры, шлепая подошвами босых ног по забрызганному потом камню, отдернул отгораживающее парашу одеяло и помочился. Камера изначально была рассчитана на одного человека, и с тех пор, как Клейн накопил достаточно средств, он жил здесь один, хотя в большинстве одиночек жили по два, а в камерах, рассчитанных на двоих, — по четыре человека. Платить здесь приходилось за все, а жилая площадь стоила весьма недешево. Правда, частная медицинская практика в тюрьме давала Рею достаточно средств, чтобы позволить себе подобную роскошь. Как и в любом другом уголке мира, люди здесь делились на богатых и бедных, и, как и везде, возможность покупатъ квалифицированную медицинскую помощь являлась свидетельством высокого социального статуса.
Клейн умылся под краном и вытерся большим банным полотенцем, еще одним предметом роскоши. К концу этой процедуры он опять стал мокрым как мышь от влажности тюремного воздуха и тепла набухших мышц. Рей решил повременить с одеванием, пусть пот хоть частично испарится в застоявшемся воздухе. Голый перед бритвенным зеркальцем, он слушал, как жужжание его бритвы сливается с доносящимся со всех сторон жужжанием сотен других. Опасные бритвы были запрещены правилами. Вдоль нижней кромки зеркала на неряшливом куске белого пластыря черными чернилами были написаны слова, которые Клейн перечитывал каждое утро:
„НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО!“
Этот афоризм был вершиной и дном местной морали, своеобразной политической и философской системой, которую в совершенстве должны постигнуть все, кто намеревается выжить в государственном исправительном учреждении „Зеленая Речка“. Значимость этого лозунга Клейну растолковал Коули-Лягушатник — суперинтендант тюремного госпиталя. Как-то Рею пришло в голову поинтересоваться у него, каким образом у одного из пациентов отрезанные напрочь гениталии оказались в его же заднем проходе. Коули в ответ сгреб Клейна за рубашку:
— Слушай сюда, бледнолицый: никогда не замечай того, что здесь происходит; а если уж заметил, не хрен совать свой клюв в чужие дела. Никогда. Ежели, к примеру сказать, ты проходишь мимо душевой и слышишь, что там кого-то режут или шоблой дерут в очко, — вали оттуда, не стоит проверять, нет ли там твоего самого закадычного приятеля или лучшего друга. Даже если ты и сам не прочь присоединиться к компашке и получить свой кусочек кайфа. Или если кому-то, вроде этого бедолаги, отпиливают тупой бритвой яйца и ты слышишь его визг, доносящийся из-под грязного кляпа во рту, — иди себе своей дорогой, потому как всегда есть причина, по которой тебе ничего этого знать не следует. А если таких причин нет, все равно это не твое собачье дело…
С тех пор Клейну и в самом деле пару раз приходилось быть невольным свидетелем относительно редких, но тем не менее незабываемых зверств. И он в самом деле проходил мимо. В принципе это было не так уж трудно…
Слова „НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО“ снова попались Клейну на глаза. Он выключил бритву. Преисполнившись ощущения собственной силы, нетрудно считать себя первым парнем на деревне. Рей подумал о своих первых впечатлениях на воле — если, конечно, он там очутится. Мирок среднего класса, который он оставил, теперь казался чуждым, как пейзаж другой планеты; благовоспитанная, самовлюбленная и глупая болтовня станет раздражать его даже больше, чем раньше. Клейн про себя решил не раскатывать особо губы: пока что он все еще заключенный. И пока его не освободят, он заключенным и останется.
Рей натянул предписанную инструкцией синюю робу: рубашку с длинными рукавами и двумя нагрудными карманами, штаны и застегнул полотняный ремень. Когда он сидел на койке, затягивая шнурки своих кроссовок, вдалеке раздался и стал быстро приближаться, разразившись наконец зубодробительным лязгом, рокот, отдававшийся эхом под выгнутой стеклянной крышей. Первая перекличка была завершена, отлаженная машина на некоторое время успокоилась. Стальные двери ста восьмидесяти камер блока „D“ разом отворили на целый час. После завтрака Клейн и другие зэки вновь разбредутся по камерам, где вертухаи запрут их для следующей переклички. Затем выпустят, чтобы развести по рабочим местам.
Клейн встал. Отяжелевшие ото сна, апатично опустив плечи, мимо открытой двери его камеры тащились мужчины, которым наступающий день не сулил ничего нового. Никто из них не сгорал от любопытства заглянуть в камеру доктора, и никто не потрудился с ним поздороваться. Еще слишком рано, и их совсем недавно вырвали из мира кошмаров или мечтаний. Их грядущее уже позади. И если комиссия отвергнет ходатайство Клейна, он пополнит их ряды…
Доктор отбросил мрачные мысли и обругал себя за то, что смел тешить себя надеждой, в то время как его дорожка ведет только вниз. Эти придурки из комиссии могли прочитать в глазах Клейна глубочайшее к ним презрение и оставить его в клетке еще на год-два, а то и на пять. В тысячный раз Рей повторил про себя: прошлого нет, будущего нет, свободы нет. Есть только ты сам и твое место в настоящий момент. Только это, и ничего более. А теперь пора идти получать свой завтрак.
Клейн шагнул в проход, прошел вдоль яруса и застучал ногами, спускаясь вниз по спиральной лестнице. Внизу мимо него в сторону внутренних ворот проследовал Нев Эгри. Эгри был ниже Клейна сантиметров на десять и на пять килограммов тяжелее. Он был стопроцентным психопатом, и тяжесть нравственной ноши окружала его, подобно силовому полю. Эгри считался в блоке „D“ заправилой и самым влиятельным изо всех главарей „пожизненников“. Клейн частенько врачевал Эгри от мелких недомоганий и хронического заболевания легких — следствия трех пачек „Лакки Страйк“ в день. Клейн также поддерживал прекрасные отношения со здешней „женой“ Эгри Клодиной, но теперь та вернулась в блок „B“, где волей-неволей в очередной раз сменила роль и теперь уже под своим настоящим именем — Клод потела в изоляции.
Эгри кивнул Клейну и зашагал к столовой в сопровождении не отступавшего от него ни на шаг Тони Шокнера. При других обстоятельствах кивок Эгри можно было рассматривать как огромную привилегию, но единственной привилегией, которой жаждал сейчас Клейн, было постановление об освобождении. В пол-одиннадцатого ему предстоит встретиться с начальником тюрьмы Хоббсом и узнать решение комиссии.
Клейн уже сейчас мог с уверенностью сказать, что ему предстоит долгий день. Поэтому он пожал плечами и, готовый ко всему, присоединился к длинной очереди мужчин под основными воротами у входа в столовую.
Глава 2
На больничной койке в тюремном лазарете Ровен Уилсон, схватившись рукой за маленькую трапецию, болтавшуюся сзади над головой, сел, заскрипев зубами от боли в животе. Вообще-то болело не слишком, чтобы об этом стоило говорить. Зубами он скрипел больше из опасения, что швы разойдутся и внутренности вывалятся ему прямо на колени. Коули-Лягушатник сказал ему, что видел подобное не раз и не два и до сих пор, помнит, как визжали парни, с которыми это случилось. Шел уже тринадцатый день с тех пор, как Уилсону вырезали селезенку, и Рей Клейн заверил его, что, если только боксер не получит хорошего пинка в живот или не попытается сам пнуть кого-нибудь, рана станет затягиваться быстро и надежно. Уилсон, конечно, верил Клейну, но верил и рассказам Коули, поэтому на всякий случай старался быть поосторожнее.
По мнению Уилсона, лазарет был самым мрачным заведением во всей этой хреновой тюрьме, а Уилсон уже отсидел в карцере свое и даже немного больше. Он долго не мог разобраться в своем неприятии лазарета — хотя облицованные плиткой в тон магнолии стены палаты Тревиса выцвели от никотина и времени, они были все же более яркими и прохладными, чем в „Долине“. К тому же Уилсон предпочитал запах дезинфекции вони от смеси пота, мочи и спермы, пропитавшей каждый кубический сантиметр ярусов. Несмотря на постоянный кашель с присвистом из легких умирающих, в палате стояла тишина, вернее спокойствие по сравнению с неумолкающим в блоке „B“ шумом. Нет, зловещее впечатление от лазарета создавалось другим: белой стальной решеткой, разделявшей палату на две секции по двенадцать коек каждая; стальными прутьями для вящей прочности толстых оконных стекол; множеством коек, на которых умирали больные СПИДом. Решетки на окнах в совокупности с тощими фигурами воплощали самую страшную для Уилсона — и не только для него — вещь: смерть по эту сторону тюремных стен. Хотя жизнь в кандалах стала делом для многих привычным, смерть в оковах воплощала в себе последнее, окончательное поражение. И, как видел Уилсон, у этих ребят было полным-полно времени подумать над этим.
С другого конца палаты послышался раздирающий кашель, настолько надсадный, что у Уилсона заныло в груди. Боксер поднял глаза. На койке напротив тощий до полупрозрачности Грег Гарви съехал с подушек вниз, запрокинув голову. Парень был слишком слаб, чтобы сидеть прямо или просто повернуться на бок, и сейчас, слабо барахтаясь, пытался отхаркнуть комок гнусной мокроты. Слизистый ком, свисавший с губ густой зеленой массой, прилип к подбородку и шее, остальное застыло в горле, и Гарви мучительно кашлял, теряя остатки жалких силенок.
Гарви, белый парень, когда-то приторговывал наркотой и сейчас отбывал срок от двух до десяти лет за попытку вооруженного ограбления магазина и нанесение телесных повреждений его владельцу. Грегу было всего двадцать три года.
— Заткнись, пидор вонючий, к распротакой матери!
Пронзительный голос принадлежал Джимпу Коттону — убийце с покрытой черно-синим кружевом самопальных татуировок харей. Когда Гарви, не в силах сдержаться, разразился очередным приступом судорожного кашля, Коттон отшвырнул свою простыню и с трудом поднялся на ноги. Его левая нога была закована в гипс: Коттон в третий раз за последние пять лет собственноручно перепилил свое ахиллесово сухожилие, чтобы устроить себе небольшие каникулы в больнице и отдохнуть от блока „С“. Неловко ступая, он заковылял к койке Гарви.
— Если никто другой не решается иметь дело с этими треклятыми разносчиками СПИДа, я возьму это на себя! — визжал Коттон. Его физиономия сияла от удовольствия в связи с высвобождением бессмысленной ненависти. Вполне знакомое Уилсону состояние, поскольку в этом суть и его жизни.
— Отвяжись от него, Джимп, — предупредил боксер.
Джимп повернулся к Уилсону, скорчив злобную гримасу:
— Он всю дорогу выкашливает эту гнусную заразу на нас, нормальных мужиков. Это как, ничего?
— От кашля не заразишься, — ответил Уилсон. — Клейн так сказал.
Коттон остановился в головах у Гарви и, упершись для равновесия рукой в стену, взглянул на Уилсона:
— Фигня. Этот краткосрочник может сболтнуть все, что угодно. — Он прищурился, глядя на мучнистое лицо Гарви. — Я решил избавиться от него.
И Джимп сгреб подушку правой рукой.
— А я говорю — оставь его!
Уилсон, сидя на своей койке, подбавил в голос угрозы и подался вперед. Его заштопанный живот свело от усилий. На долю секунды Уилсон отчетливо представил себе собственные внутренности, вываливающиеся наружу, и услышал свой собственный голос, срывающийся на поросячий визг. Уилсон еще ни разу в жизни не визжал и не горел желанием когда-либо это делать. Его руки сами собой потянулись к шву: тут все было в порядке. Уилсон выпрямился и увидел, что Коттон следит за ним, украдкой косясь на руку, придерживавшую живот. Внутренности Уилсона снова сжались — на этот раз от унижения.
— Я делаю всем вам большую услугу, — сообщил Коттон, — в том числе и этому несчастному „петуху“.
С этими словами он положил подушку поверх лица Гарви и навалился на нее всем своим весом. Спустя несколько секунд из-под влажной простыни взметнулась тонкая рука и принялась слабо царапать запястье Коттона.
Уилсон стащил с себя свою простыню и сполз с высокой койки. Он не вставал с постели уже довольно давно, и его ноги подгибались, как ватные. Неуклюже выпрямившись, Уилсон подумал про себя: а что, собственно, он намерен предпринять, добравшись до другого конца палаты? В другое время Джимп навалил бы полные подштанники от одного только сердитого взгляда Уилсона, но сейчас татуированный убийца знал мнение Клейна насчет швов. Тощая рука оставила свои попытки и безвольно упала на постель…
— Коттон, — сказал Уилсон, — когда ты вернешься в блок, я тебе отрежу твои паскудные губищи.
— Поцелуй меня в очко, чмо.
Раздался грохот металла, направляемая разгневанной рукой стальная дверь распахнулась, и комнату сотряс свирепый голос:
— Господи Иисусе!
Эрл Коули по прозвищу Лягушатник был ростом под метр восемьдесят и весил добрых сто пятнадцать кило. Его черная, как гуталин, кожа сияла под светом лампы; голова, казалось, была высечена из единого куска камня, смягченного только изрядными запасами жира в области шеи и щек. Двадцать три года назад он был испольщиком на орошаемых землях Накогдоша в Восточном Техасе и имел жену, четырех детишек и мула. Однажды он застукал на месте преступления двух белых недорослей, ливших в глаза его мулу, привязанному к изгороди, жидкий растворитель. Взяв в руки плетеный кнут, Коули задал парням такую трепку, какую те заслуживали. Но нигер, поднявший руку на белых мальчиков, ищет неприятностей на свою голову, и суд графства, признав Коули виновным в нападении на детей и покушение на убийство, засадил его в тюрягу на срок от десяти лет до пожизненного. Лягушатник не видел свою жену уже семнадцать лет, а детей — двенадцать. Последние пятнадцать лет Эрл Коули работал суперинтендантом тюремного лазарета.
И вот сейчас он топал по центральному проходу палаты, засучивая на ходу рукава белого халата. Коттон отпустил подушку и быстро — насколько это возможно — заковылял обратно к своей койке; от страха его татуированная кожа обтянула скулы. Когда Коттон поравнялся со своей койкой, Коули сграбастал алюминиевый кувшин и вмазал им Джимпу по роже. Даже Уилсона, за плечами которого пятнадцать лет выступлений на ринге, передернуло при звуке удара. Коттон перевернулся и грохнулся на койку ничком, всхлипывая и прикрывая голову руками. Какое-то время Коули стоял над ним, трясясь от злости; в его зрачках притаилась смерть. Сделав над собой усилие, он перевел взгляд на Гарви: тот не подавал признаков жизни. Коули бросил кувшин, на котором отчетливо отпечаталась физиономия Коттона, и побежал через палату.
Сорвав подушку с лица Гарви, он подсунул обе руки под обмякшее тело парня и перевернул его на бок. Гарви едва дышал. Фельдшер залез ему пальцами в рот и вытащил спекшийся комок насыщенной заразой слизи. Гарви испустил слабый хрип. Коули через плечо взглянул на Уилсона:
— Подай тот аспиратор, парень. — Коули ткнул пальцем в свисавшее из фанерной коробки в ногах койки пластмассовое приспособление с двумя гибкими трубками. — Ну, эту пластиковую штуку, живее!
Уилсон шагнул вперед, но ноги окончательно изменили ему, превратившись в кисель, и он ухватился за спинку койки. Боксеру стало стыдно, но, во всяком случае, он сдержался и не схватился за живот, хотя ему этого очень хотелось. Взглядом он просил Коули о помощи.
— Боксер хренов, — презрительно сказал тот. — Стоит вашему брату слезть с ринга, и вы превращаетесь в девочек-зассанок.
Уилсона будто обдали кипятком, и он двинулся по палате почти нормальным шагом. У койки Гарви он выдернул аспиратор из коробки и подал его Коули. Фельдшер взял один из гибких шлангов в рот и всосал в себя воздух; второй шланг он затолкал глубоко в горло Гарви, выкачивая гной в пластмассовую емкость. Обычно брезгливый, Уилсон следил за работой Коули, невольно восхищаясь его сноровкой и опытом. К тому времени, как Коули закончил свои действия, Гарви снова начал хватать воздух мелкими глотками, сходившими для него за нормальное дыхание. Фельдшер перекатил парня на спину и придержал его в сидячем положении.
— Поправь ему подушки, — приказал он Уилсону.
Уилсон снова замялся, но на этот раз не от страха, а из гордости: в „Долине“ он был властителем жизни и смерти. Никто не смел разговаривать с ним подобным образом.
Коули взглянул на него:
— Ты уже готов вернуться в блок „В“?
Уилсон исподлобья глянул на фельдшера: давненько с ним так не разговаривали. В голове крутились варианты достойного ответа типа: „Люди, старичок, оставались без языка и за меньшее…“ Читал ли Коули мысли Уилсона по глазам? Уилсон, во всяком случае, в мыслях Коули разобраться не мог. И вообще, хозяином здесь был Коули… Уилсон протянул руки, не заботясь больше о том, что его потроха могут вывалиться прямо на большие плоские ступни фельдшера, и подоткнул подушки под плечи Гарви. Коули, убедившись, что умирающий устроен поудобнее, посмотрел на Уилсона из-под нависших бровей:
— Ты мне не ответил.
— Насчет возвращения в „Долину“? — переспросил Уилсон.
Коули кивнул.
„Ты что, шутишь, парень?“ — подумал Уилсон. Массивное лицо Коули выжидательно нависло прямо перед ним. Боксеру припомнилась шуточка насчет „девочек-зассанок“, и он сглотнул слюну.
— Сразу в блок мне не попасть. После выздоровления надо еще отсидеть десять суток в карцере, — сказал Уилсон. — Но если ты скажешь, что пора, — я готов.
Коули мрачно посмотрел на него: затем в его взгляде что-то изменилось.
— Я понимаю, что это неправильно, — пояснил он, — но там, внизу, у меня больные парни спят на раскладушках.
— Я с радостью переберусь подальше от Джимпа, — оглянулся Уилсон.
— Останься, пожалуй, еще на пару дней, чтобы поразмять шов.
Коули бросил взгляд на другой конец палаты и увидел, что Коттон подсматривает и подслушивает, пряча распухшее лицо в ладони.
— А ты отправишься на выписку сегодня, Джимп, — улыбнулся Коули. — Причем без гипса.
— Ты жирная черномазая харя. Ты меня покалечил. Ну ты за это еще заплатишь…
Коули пронесся по палате, как полузащитник, и, прежде чем Коттон успел съежиться, сгреб лапищей его волосатую размалеванную грудь и наполовину поднял Джимпа в воздух. Тот завопил.
— Ежели ты еще раз дотронешься до кого-нибудь из моих людей, то на собственной шкуре узнаешь, как мало внимания патологоанатомы уделяют тому, что мы им посылаем в пластиковых мешках для трупов!
Коттон вырвался и отполз в конец койки, где свернулся калачиком, повизгивая от боли. Коули снова повернулся к Уилсону:
— Мне нужно помочь с завтраками.
— Конечно, — ответил Уилсон.
Коули улыбнулся:
— Это позволит тебе поддерживать брюхо в хорошей форме.
Затем фельдшер повернулся и пошел к двери.
И Робен Уилсон, некоронованный король блока „B“, ощущая смутное удовольствие от того, что Лягушатник одарил его улыбкой, что есть духу заторопился вперед.
Глава 3
Генри Эбботт питал особую любовь к овсянке. Его дед, деливший стремя у Сэнд-Крик с самим полковником Чивингтоном, ел овсянку каждый день на протяжении всей своей жизни и дожил до девяноста трех лет. Теперь специалисты раскрыли секрет каши, заявив, что эта пища полезна для сердца и кровообращения. Эбботт ничего против этого не имел, но овсянка, стоявшая перед ним сейчас, была нехороша. Эбботт это точно знал и отодвинул пластмассовую миску, не съев ни ложки. Эта порция овсянки была пересыпана толченым стеклом.
Из нагрудного кармана рубашки Эбботт достал дешевенький блокнотик, купленный им в тюремной лавчонке, и черную „шифферовскую“ наливную ручку с золотым пером. Эта ручка была единственным предметом с воли, принадлежавшим Генри. Открыв блокнот на чистой страничке, Эбботт зелеными чернилами написал номер сегодняшнего дня: „3083“ и ниже: „Овсянка нехороша — полна толченого стекла“.
Напротив, яичницу из яичного порошка Эбботт нашел вполне приличной. Отложив в сторону ручку и блокнот, он разрисовал яичницу кетчупом и принялся пластмассовой ложкой забрасывать эту смесь себе в рот. С пластика есть было не так вкусно — так же как пить кофе из пенопластового стаканчика. В этой столовой — все пластмассовое, а Эбботт терпеть этого не мог. Теперь пластмассу закачали и в его лицо. Пластмасса забила его скулы так, что было трудно улыбаться, спустилась вдоль корней его зубов, чтобы было трудно жевать, залила корень языка, чтобы было трудно говорить… Они впрыснули химикалии в его левую ягодицу еще вчера утром. Сейчас, спустя двадцать четыре часа, химикалии, пока Генри спал, усвоились организмом и уже устремились к его лицу, для чего и предназначались. Теперь они застыли так, что Эбботт не мог нормально улыбаться, нормально говорить и тратил много сил на то, чтобы прожевывать и глотать яичницу. Более того, химикаты обдали само Слово облаком ледяного тумана, из-за чего оно доносилось неясно и неотчетливо, словно издалека. Тем не менее Слово, как всегда, присутствовало: под ним, над ним, вокруг него. По совету Слова Эбботт уже задокументировал в своем блокноте для грядущих поколений факт пластикации, хотя почти всегда чувствовал некоторое несоответствие своих записей важности указаний Слова. Несмотря на свои жалкие потуги летописца, Генри не оставлял стараний. Ведь им только того и надо, чтобы заставить Слово замолчать, что они и сделали, если бы могли. И Эбботт подозревал, что, засыпая в его овсянку толченое стекло, они преследовали ту же цель.
Только Слово ведало обо всем. Им было известно об этом, и они могли зайти далеко, лишь бы не выпустить знание, которым обладало Слово, наружу. На случай, если толченым стеклом они не добьются своего — а они и не добились, поскольку Эбботт был предупрежден, — они и закачали пластик ему в лицо, чтобы исказить его речь настолько, что никто бы ему не поверил. Эбботт не мог не восхищаться их предусмотрительностью — ребята свое дело знали. А раз их планы сорвались, значит, Слово будет услышано хотя бы и одним-единственным человеком. Им, Генри Эбботтом.
Генри уже давно заметил, что в определенные часы в столовой полно народу, например как сейчас, во время завтрака. Заключенные выстроились вдоль длинного ряда больших металлических котлов. Эти котлы плавали в поддонах с горячей водой, скрытые — насколько здесь вообще можно было что-то скрыть — за стойкой полированной стали. Позади этих кастрюль повара черпаками наполняли посуду на подносах заключенных. Тот повар, что засыпал овсянку Генри толченым стеклом, работал очень проворно: подмигнул сообщнику, улыбнулся ему, Генри (а ведь больше никому не улыбался!), и, тем самым отвлекая его внимание, высыпал молотое стекло из мешочка, вшитого в рукав. Эбботт даже не успел рассмотреть смертоносный наполнитель: стекло просто-напросто растворилось в каше, сделавшись невидимым.
Спору нет, ловко, да не очень.
Эбботт поднял глаза и увидел удущего к нему вдоль занятых шумными людьми столов доктора Рея Клейна. Эбботт, как обычно, сидел за столиком один, причем вовсе не по своей воле — просто так получалось само собой. Доктор, поставив поднос на стол, сел напротив Генри. Клейн под сто восемьдесят сантиметров ростом тем не менее едва доставал макушкой Эботту до ключицы. Его худощавое лицо горело бледным всепожирающим пламенем, пылающим, не согревая, и сжигающим, не поддерживая, дух доктора.
— Доброе утро, Генри, — поздоровался Клейн.
Эбботт вытер рот рукавом:
— Доброе утро, доктор Клейн.
Эбботт не узнал свой собственный голос, и не удивительно — пластикация голосовых связок… Он протянул руку, и доктор пожал ее. Рука Клейна казалась маленькой, и Генри старался быть осторожным, чтобы не причинить доктору боль. Никто больше не протягивал Эбботту руки. Он не знал почему. Да и доктора никто больше не звал „доктор Клейн“. Возможно, этому обращению Генри и был обязан рукопожатием, но наверняка сказать нельзя, и Эбботт придавал этой тайне немалое значение.
— Вы не ели вашу овсянку, — заметил доктор.
Наблюдательный, он замечал многое из того, что
недоступно другим, но, конечно, далеко не все. Эбботт видел то, чего не видел доктор. И согласно правилу VICE-VERSA, несомненно, могло получиться и наоборот. Это был секрет Эбботта и доктора Клейна, и когда доктор оставлял без внимания очевидные вещи, Генри поправлял его; принимал суждение Эбботта, и, разумеется, Эбботт с пониманием относился к мнению Клейна. Подобная взаимность шла только на пользу.
— Вы правы, — подтвердил Эбботт. — В ней полным-полно толченого стекла.
Доктор поднял на него озабоченный взгляд; Эбботт кивнул, подтверждая свои слова. Тогда Клейн пододвинул к нему свою миску.
— Моя овсянка хороша, — сказал он. — Возьмите.
Эбботт замялся:
— Вы голодны, я не могу…
— Вы крупный мужчина, — сказал доктор. — И тяжело работаете. Вам нужно больше пищи, чем мне.
Эбботт кивнул. Логика доктора, как всегда, была железной. Эбботт придвинул к себе миску с застывшей кашей и принялся есть. За едой он, не поворачивая головы, непрерывно обводил столовую взглядом. На минуту он задумался, не сказать ли доктору о пластмассе, впрыснутой в его, Эбботта, лицо, но затем решил, что Клейн встревожится — такой уж он человек, — а им еще предстояло обсудить много важных вещей. Опустив ложку и прикрыв губы ладонью, Генри сказал уголком рта:
— Не смотрите на меня. Мне нужно кое-что вам сообщить.
Доктор сосредоточился на своей яичнице:
— Слушаю вас.
— У меня предчувствие. Озарение. — И Эбботт проглотил полную ложку овсянки.
— Озарение? — повторил доктор.
Эбботт кивнул:
— Кое-кому предстоит вскорости умереть.
Доктор, не поднимая головы, кивнул и спросил:
— Вам?
— Они бы и рады, да я им не по зубам, — ответил Эбботт. — Вчера они добавили эпоксидку в мой укол, чтобы заставить меня замолчать. Сегодня вот — толченое стекло. — Он умолк, пока мимо их столика проходили заключенные Бьялменн и Кроуфорд, а затем рискнул взглянуть доктору в глаза. — Это ведь абсолютно очевидно, не так ли?
Доктор кивнул:
— Тогда в кого же направлен удар?
— Еще не знаю, но на всякий случай советую вам держаться подальше от Нева Эгри и его людей.
— Думаю, это хороший совет, — согласился доктор.
Эбботт засомневался, достаточно ли хорошо доктор осознает нависшую опасность. Да и как обойтись без помощи Слова? Эбботт решил быть бдительным за двоих. Овсянка тем временем была прикончена, и Генри отхлебнул уже остывший кофе.
— Советую вам, — продолжал он, — посидеть пока в своей камере. Для полной страховки избегайте всяческих контактов. — Генри понизил голос: — Особенно с цветными парнями.
— Но я должен идти в лазарет, — возразил доктор.
Ну конечно. Это Эбботт прекрасно понимал. Доктор там нужен.
— И, кроме того, меня вызвал к себе начальник тюрьмы Хоббс.
— Будьте осторожны, — предупредил Эбботт. — Начальник Хоббс — опасный человек.
Доктор встал из-за стола и, положив руку Эбботту на плечо, крепко сжал его. Генри почувствовал, что пластмасса, залившая изнутри его лицо, на мгновение размякла.
— Вы тоже будьте осторожны, — сказал Клейн.
Эбботт поднял на него глаза, ощущая, как чувство размягчения разливается по его телу. Глаза доктора были светло-голубого цвета; в пронзительно-черных зрачках горел опустошающий огонь.
— Если вы захотите мне что-нибудь сообщить, — продолжил Клейн, — или если вас что-то обеспокоит, прошу вас сразу найти меня и поделиться. Ладно, Генри?
Эбботт пошевелил челюстями: пластик уже почти не ощущался.
— Конечно, я понимаю.
Доктор сжал плечо Генри еще раз и ушел. Глядя ему вслед, Эбботт перехватил взгляд Нева Эгри, сидевшего за одним столом с Кроуфордом и Бьялменном. Ну, ясное дело, здесь что-то не так. Эгри вообще удостаивал столовую своим посещением только в сопровождении своих „лейтенантов“ — убийц типа Тони Шокнера. А Кроуфорд и Бьялменн были краткосрочниками, растратчиками — в общем, пустым местом. Один только факт, что сам Эгри сидит рядом с ними, побуждал их намочить портки, и они едва могли донести до рта пластиковые ложки. А Нев Эгри, откинувшись, улыбался так, будто был их закадычным приятелем.
И курил, держа сигарету в левой руке.
***
Эбботт отнес свой поднос к мусоропроводу, бросил остатки пищи и направился к задней двери, стараясь не подавать виду, что торопится. Оставляя поднос, он заметил, что охранник — Перкинс, что ли? — прошел к столу Эгри и что-то зашептал тому на ухо. Эбботт отвернулся и пошел быстрее, чувствуя своим затылком недобрый сверлящий взгляд Эгри, словно тот пытался прочитать мысли Генри, прочитать само Слово, окутанное тайной. Внезапно Эббот остановился как вкопанный, ощутил, как на него снизошло озарение.
Нев Эгри всегда держал сигарету в правой руке!
А охранник Перкинс работал в блоке „B“, с цветными…
Все чертовски очевидно.
Неожиданно предчувствие Эбботта стало сильнее обычного и превратилось в озарение чистейшей воды, внутренний гул безымянного хаоса, в глубине которого властвовало одно лишь Слово.
И Эбботт задумался: в безопасности ли доктор?
Этот вопрос не давал ему покоя; Генри потянулся было за своим блокнотом, но поднимающийся из глубины его существа гул внезапно зазвучал хором, наполнив пространство вокруг головы то ли пением, то ли молитвой необычайной глубины: „Он Нам Нужен!“
Он нам нужен…
Он нам нужен…
Эбботт зашагал вдоль рядов сгрудившихся мужчин, цепляя их подносы и не слыша несущихся ему вдогонку проклятий, а затем побежал, огромный и неуклюжий, прочь из шумной столовой, вниз по лестнице, ниже, еще ниже, прямо в темноту и сырость, где, как он знал, Слово всегда предоставит ему убежище. Там он будет в безопасности. На некоторое время.
Глава 4
Ко времени окончания второго развода и переклички Клейн совершенно изнервничался. Там, в замке-башенке над воротами, на столе Хоббса уже лежали результаты заседания комиссии. Клейн снова взглянул на часы: через девяносто четыре минуты он уже будет знать решение относительно его освобождения. Возможно, время, которое ему предстояло провести в „Речке“, исчислялось часами; впрочем, так же легко оно могло обернуться и многими годами. Сама система освобождения на поруки была дыбой, на которую подвешивались практически все зэки — даже те, кто отбывал двести двадцать лет или три пожизненных заключения подряд. Подвешены и распяты, только их молчаливого крика никто не хотел слышать: члены комиссии давали вам ровно пять минут на то, чтобы вы вылизали им задницу так, как им хочется. Давай сделай это, и все — ты вольная птичка, лети, чирикай в бескрайнем небе! Но попробуй только заартачиться, или попади в неудачный день, или выбери время, когда перенаселение тюрем не актуально, или попади под избирательную кампанию под стягом законности и порядка, и привет — вышвырнут обратно за решетку на год, а то и больше. В прошлом году Клейна завернули именно так.
Рей постарался отогнать эти мысли подальше, но у него плохо получалось: за время своей отсидки он растолкал по дальним закоулкам сознания слишком многое. И теперь, когда перед ним маячила перспектива решающий встречи с Хоббсом, мысли рвались наперебой.
Ну как не вспомнить сейчас заместителя прокурора Генриетту Ноудс, чопорную очкастую стерву, чьи глаза излучали наслаждение при зачитывании судьей приговора, согласно которому Клейну отвесили от пяти до десяти лет? В благодарность за то, что своей пристрастностью она собрала для своего босса голоса женщин-избирателей, ее продвинули по службе. Так она сделала себе карьеру на дымящихся руинах карьеры доктора Клейна. Сам Рей никогда не рвался вверх по служебной лестнице, стараясь пробить лбом небесный свод. Все, чего он хотел, — это работать себе в городской больнице Галвестона относительно свободно от врачебных интриг и направлять всю свою энергию на оттачивание мастерства и надлежащее выполнение работы. Кроме этого, у него был домик с видом на залив и яхта. Теперь-то, конечно, все это уплыло, и Клейн давно осознал, что скорбеть об этом бесполезно. Во всяком случае, он старался себя убедить.
И все-таки глубоко под коркой льда на сердце Клейна тлел непрерывно ноющий очаг боли: ему никогда не позволят вернуться к работе, ради которой он многим пожертвовал. Клейна осудили за насилие, так сказал закон, а у закона не было склонности снисходить к двусмысленностям, свойственным отношениям между людьми. Клейн не совершал этого преступления. Он был повинен во многих других, более распространенных преступлениях — эгоизме, черствости, глупости, — но только не в изнасиловании. Он обидел женщину, которую когда-то любил больше жизни и чье имя теперь не позволял себе произносить даже про себя. Он обидел ее сильнее, чем мог себе представить, — так же как обидели и его самого, — и ее месть была жестокой. Позже она наказала его еще раз, и даже более жестоко. Но человеку свойственно принимать любые удары судьбы; принял их и Клейн, решив, что заслуживает этой участи.
Время от времени Клейн напоминал себе, что первую половину его жизни судьба благоволила к нему. Он не выпал из материнского чрева на каком-нибудь выжженном солнцем пустынном поле где-нибудь в Африке или в туалете какого-то промороженного нищего жилого квартала. Природа наделила его хорошей головой и сильным телом. Мать научила его любить печатное слово, а отец — никогда не поднимать на человека руку первым и вместе с тем не спускать обиды, не возместив за нее незамедлительно и бесстрастно.
Нет, судьба его не обманывала. И большинство бед, которые на него обрушились, Клейну уже удалось пережить, — во всяком случае, он на это надеялся. Отец не дожил до дня падения своего сына, и Рея это очень радовало. Радовало, что не довелось видеть боль, которую он причинил бы старику. Дойди до этого, отец сопровождал бы сына рука об руку и к электрическому стулу, невзирая на то, виновен он или нет. Он остался бы с Клейном до конца, потому что родился еще в старые, бесхитростные годы. Но ни один человек не выбирает себе время рождения. Сейчас времена куда серьезнее, и Клейн-младший являлся их составляющей.
И вот — от пяти до десяти лет в тюрьме „Зеленая Речка“.
Клейн со временем понял, что насильники не вызывают у сокамерников чувства благоговения. Значительно большим уважением пользовались грабители, торговцы наркотиками и даже просто убийцы. В „Речке“, которую вряд ли можно было назвать бастионом защитников прав женщин, клеймо, поломавшее всю жизнь Клейна, стоило немногого. По ту сторону стены — да, там его встретят по одежке. Но Клейн мог определенно сказать одно: он не станет хныкать и оправдываться. Он примет все как есть. Он не настолько глуп, чтобы отрицать свой страх перед будущим, но он готов к этому. Он не знал, что ждет его за тюремными воротами. Не знал и не задавался этим вопросом. Будущее — словно четная дыра, и Клейн не позволял себе задумываться над ее сутью. Хватит с него воздушных замков. Теперь он умеет обходиться без них. Этому его научила „Речка“, и этого умения, во всяком случае, у него теперь не отнять.
Клейн второй раз за утро начал спускаться по спиральной лестнице блока „D“ Пройдя через главные ворота в атриум, он повернул у сторожевой вышки и прошел по коридору административного корпуса к двери главного входа. По дороге он выбросил из головы прежние жалостливые мысли и сосредоточился на предупреждении Генри Эбботта. Интересно, какие такие шевеления учуял гигант?
„Речку“ населяло большое количество подверженных паранойе осужденных преступников, попавших в мир, где паранойя была нормой существования. Это касалось не только заключенных, но и их тюремщиков. Даже самые спокойные и устойчивые натуры изо дня в день испытывали страх и подозрительность — самую рациональную реакцию на окружающую обстановку. Кроме этой группы обычных, разумных параноиков, к которым принадлежал и Клейн, имелась еще группа безумцев в клиническом смысле этого слова. Выдающимся представителем последних и был Генри Эбботт; причем в общем и целом его избегали представители и первой и второй группы. Эбботта все считали умственно неполноценным, и только Клейн по опыту знал, что, даже наполняя обыденные явления неверным смыслом, разум шизофреника сверхъестественно чувствителен к настоящим, даже невысказанным, эмоциям окружающих людей. Старая шуточка „Если ты псих, то это не значит, что другие чем-то лучше“ заключала в себе некий смысл. И Эбботт со своим искаженным, искривленным ощущением действительности, этакой психопатически настроенной антенной своего мозга временами чувствовал реальность, которой Клейн не замечал.
Девять лет назад, благоуханным новогодним вечером, опустившимся на деревенские холмы к западу от Лэнгтри, Генри Эбботт здоровенной кувалдой в пять взмахов убил всех пятерых членов своей семьи — жену, трех дочерей и мать, — пока те спали. Затем он поджег дом. Когда приехали пожарные, он стоял во дворе, смотрел на огонь и распевал псалом, слов которого никто из приехавших не понимал. Вплоть до этого события Эбботт считался прекрасным мужем, отцом и сыном и выделялся только своим огромным ростом, делавшим его самым высоченным учителем английского языка в штате, который издавна гордился статью своих мужиков. Единственное объяснение, данное Эбботтом касательно своего преступления, гласило: „…пожары Орка, воссиявшие единожды среди дыма пожарищ, потушены были кровью дщерей Уризена“. Эксперты-психиатры предоставили суду великое множество разнообразных интерпретаций этого заявления, но ни одна из них не получила подтверждения самого Эбботта. Ни у кого, а тем более у присяжных, не возникло ни малейшего сомнения в том, что Эбботт абсолютно невменяем и ни в коей мере не может отвечать за свои поступки. Тем не менее они единодушно вынесли вердикт о том, что обвиняемый психологически здоров и заслужил пять последовательных пожизненных заключений, о чем и ходатайствовал судья. Присяжные не обольщались состоянием психиатрической службы реабилитации невменяемых преступников: Эбботт, будучи поручен заботам этой службы, мог оказаться на свободе в прежнем состоянии уже через несколько лет, да и то если не сбежит уже через несколько часов. Таким образом, вместо квалифицированной медицинской помощи и надлежащего лечения Эбботта бросили в „Зеленую Речку“.
Здесь Генри оказался среди кошмара более страшного, чем те, что порождало его больное сознание. Запуганный и всеми презираемый, он подвергся изуверствам и наказаниям, являющимся обычным уделом умственно отсталых, но только еще более изощренным. Его оскорбляли и запугивали. Он был самым одиноким человеком в тюрьме. А ведь его рост достигал двух метров с лишним, и он мог перенести на руках блок двигателя вдоль всей мастерской, не запыхавшись. Возможно, не будь он таким огромным или таким безумным, ему бы удалось отыскать какой-нибудь укромный уголок, где он спокойно существовал бы, как и многие другие. Но Эбботт не смог. Когда он не был мишенью для издевательств, он был ничем. В огромной клетке из стекла и стальных прутьев его разум крутился в ловушке его собственного больного сознания: изоляция, психоз, унижения, лекарства и пренебрежение сменялись еще большей изоляцией, психозом — и так без конца. Терзаемый изнутри и снаружи, Генри Эбботт жил как бы между сцепившимися в драке собаками.
А Клейн помог ему. В первый же месяц в блоке „D“ доктор познакомился со способностью тюрьмы выворачивать человеческую натуру наизнанку. Он чувствовал, как страх и лишения извращают его мышление, искажают здравый смысл. НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО. В относительной тишине, наступавшей после отбоя, он прислушивался к доносившемуся порой сдавленному плачу. Но это не его дело… Иногда эти постыдные, жалкие звуки издавал он сам. Но даже тогда это было не его собачье дело, да и ничье вообще. Обитатели „Зеленой Речки“ привыкли наблюдать за проявлениями безмерной скорби без малейшей жалости и не ждали иного отношения к себе. Жалость к другим считалась слабостью и была, таким образом, опасна и аморальна. Жалость же к самому себе была злом, граничащим с извращением. Поэтому Клейн, подобно всем желавшим выйти когда-либо на свободу живыми, подавлял свою боль и старался не слышать чужой.
Но донесшийся однажды ночью, спустя семь недель после прибытия Клейна, голос Генри Эбботта не был приглушенным.
— Эй?
Это слово прокатилось по ярусам блока, продираясь через кошмары спящих, подобно воплю проклятой и забытой души, терзаемой, в аду. В зеленоватом свете ночной лампы Клейн посмотрел на часы: было три минуты третьего. Когда голос раздался снова, по его спине пробежал холодок.
— Эй?
И вновь:
— Эй?
И опять:
— Эй?
С каждым разом интонация становилась все отчаяннее, все ужаснее, как будто весь лексикон страдающего сведен к одному-единственному. Есть здесь кто-нибудь? Чего вам нужно? Скажите мне. Скажите же мне! Оставьте меня в покое. Да оставьте же меня! Ну, пожалуйста, оставьте меня в покое… Пожалуйста, дайте мне умереть. Прошу вас, дайте мне умереть…
По мере того как в воплях Эбботта гневные интонации сменялись жалобными, Клейн как опытный врач сразу распознал хрестоматийное воспроизведение полудиалога между психопатом и мучителем, сидящим в них самих. Клейну приходилось слышать подобное и раньше, в хаосе приемного пункта неотложки, но никогда — находясь по одну сторону забора с кричащим. Единственными знаками внимания, которых удостоился Эбботт, стали потоки брани и угроз.
— Ты покойник, козел!
— Я вырежу у тебя твой поганый хрен!
— Заткнись, гнида!
— Эбботт, мешок ты с дерьмом, я тебя в последний раз предупреждаю.
— Иди повесся!
— Во-во, давай!
Весьма неприятная сцена. Но Клейну до этого не было дела, и он игнорировал происходящее. Вернее, он игнорировал Генри Эбботта, поскольку заключенным надоело орать в пространство, и они притихли.
Спустя два дня Эбботт все еще сидел в своей камере без еды и питья, по-прежнему не находя иных слов, кроме бесконечных „Эй?“.
На третью ночь наступила неустойчивая, гнетущая тишина. Пока Эбботт кричал, вертухаи не горели желанием вытаскивать его из камеры, опасаясь недосчитаться после этой боевой операции глаз или рук. Только когда жалобы соседей по ярусу на зловоние стали чересчур громкими и начали сопровождаться метанием полос зажженной туалетной бумаги, капитан Клетус раскачался и приказал вытащить Эбботта.
Когда Клейн увидел бегущих к камере Эбботта вертухаев с пожарным рукавом наперевес, он внезапно обнаружил, что лозунг „НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО“ на этот раз не находит в нем отклика. Даже если людям удается лишить тебя очень многого, кое-что им неподвластно. В любой ситуации у каждого остается что-то свое, а сколько — зависит только от тебя самого. На протяжении тех трех дней Клейн почувствовал, что и сам умирает. Это чувство не имело никакого отношения к метафизике — это была реальность, отдававшаяся во всем теле болью в тазу и спине, отвратительным ощущением во внутренностях. А увидев пожарный шланг, он понял, что вместе с экскрементами, которыми были перемазаны стены и пол камеры Генри Эбботта, струя воды смоет и его, доктора Рея Клейна. На его плечах лежал груз знания, врачебного знания, а вместе с ним и ответственность за страдающего человека.
Клейн попросил у Клетуса разрешения войти к Эбботту и поговорить с ним. Капитан после долгой паузы спросил:
— Что, Клейн, хочешь быть самым умным?
— Надеюсь, что нет, капитан, — отрапортовал Клейн.
— Если тебя пришьют в мою смену, мне придется накропать тысячу докладных.
— Я там просто переночую, — сказал Клейн.
Клетус смерил его взглядом:
— Ну, смотри: башка-то твоя…
В камерах оживились и пронесся слушок: к решеткам припали любопытные, руки вцепились в прутья — новичок Клейн шел к психу. В обычном состоянии Эбботт был втрое, а во время припадков — впятеро сильнее нормального человека. И ни от кого не секрет, что буйнопомешанные нечувствительны к боли. Все зэки прекрасно помнили, как в позапрошлом году один такой отпилил обломком зеркальца для бритья свой собственный член вместе с яйцами и при этом даже не пикнул. А Клейн этот, надо полагать, совсем ни хрена не соображает. Да и что взять с краткосрочника, он и знать не знает, почем фунт лиха. Тот придурок Эбботт сильнее его раз в семь, а то и в восемь. Мать его распротак, он же гигант!
А гигант Эбботт в это время корчился в уголке своей камеры, покрытый дерьмом с головы до ног, и ковырял болячку на лице. Страх его придал поту и экскрементам свой запах — еще более едкий и постыдный… Именно этот запах отвращал людей, потому что извлекал из самой примитивной доли их мозга память об атавистической беспомощности и ужасе, которые они пережили, представ на этот свет жалкими и нагими. Клейн, борясь с желанием проблеваться и сбежать, встал на пороге камеры и представился:
— Привет, Генри. Я Рей Клейн.
Не дождавшись ответа, Клейн шагнул внутрь и присел на койку. В следующее мгновение дверь с грохотом захлопнулась, оставив его наедине с Эбботтом.
Так, не говоря ни слова, Клейн просидел на койке всю ночь, игнорируя бессовестные вопли и издевки из соседних камер. Он просто сидел и молчал, привыкая к вони и пытаясь найти в себе хоть чуточку уверенности, на которую мог бы опереться и Эбботт. Ближе к утру Клейн незаметно для себя задремал; проснувшись к первой перекличке, он обнаружил, что его голова лежит на плече гиганта, а чудовищная лапища Эбботта поддерживает его за талию.
В тот же день Эбботт безо всяких понуканий и уговоров последовал за Клейном в карцер и согласился на курс лечения, который тот для него рекомендовал. Вообще-то, доктор не пришел в восторг от идеи запереть больного человека в каменный мешок и посадить его на сильнодействующие транквилизаторы. Но все же ему разрешили четырежды в день навещать Эбботта, никто при этом не был покалечен, и гигант начал потихоньку отходить. Сейчас ему два раза в неделю вводили внутримышечно медленно действующие фенотиазины, немного ослаблявшие такие симптомы его заболевания, как, например, ощущение пластмассы, закачанной в лицевую мускулатуру и мешавшей говорить и улыбаться.
Эбботт уже никогда не смог бы вернуться к нормальной жизни, но после этого инцидента ему хотя бы обеспечили сносное существование в тюрьме. Деннис Терри предоставил ему работу на очистных сооружениях, на которую все равно никто больше не претендовал, а в тех случаях, когда на Генри опять накатывало, под рукой был Рей Клейн, который препровождал гиганта в карцер, что не вызывало со стороны Эбботта никаких возражений. Правда, однажды Эбботт попал в карцер в относительно нормальном состоянии: это случилось несколько позднее, когда Клейну пришлось пережить еще один факт своей биографии в „Зеленой Речке“…
Майрон Пинкли был безмозглым, самовлюбленным социопатом двадцати одного года от роду, с мясистыми плечами и заостренной, как пуля, головой. В свое время он, предаваясь гнусным любовным утехам со своей девицей в национальном парке „Биг Бенд“, пришел в игривое настроение и убил трех совершенно незнакомых ему туристов. В „Речке“ Пинкли униженно пресмыкался перед членами команды Нева Эгри, напрасно рассчитывая со временем слиться с ним. Он был одним из тех надоевших всем дрочил, которые обычно кончали тем, что убивали кого-нибудь прямо перед носом охранника и проводили остаток жизни в одиночке.
И вот как-то в субботу, вскоре после истории с Эбботтом, Майрон Пинкли спер в столовой десерт Клейна — лимонное желе.
Клейн почувствовал, как под взглядом десятков устремленных на него глаз его внутренности превращаются в расплавленный камень. Сам по себе крошечный квадратик вонючего бутылочно-зеленого желе, впихнутый Майроном Пинкли в пасть, не представлял ценности не то что для человека, но и для собаки; но в данной ситуации этот желатиновый кирпичик олицетворял достоинство, уважение и силу. Клейн пробыл в „Зеленой Речке“ достаточно долго, чтобы усвоить абсолютно чуждую ему систему ценностей этого мирка. Попытка остановить Пинкли повлекла за собой драку со всеми вытекающими отсюда последствиями. Никчемность кусочка желе была так очевидна в сравнении с ценой его возвращения, что Клейн так и не решился что-либо предпринять. Он просто сидел на месте, наливаясь кровью и стараясь удержать контроль над своим мочевым пузырем, пока Пинкли обсасывал пальцы и, ухмыляясь, шел прочь, выкатив грудь, как индюк. Клейн провел остаток дня в мучительных размышлениях; советы окружающих сводились к тому, что если он спустит это Майрону с рук, то может считать себя „опущенным“. Вечером того же дня Пинкли отобрал у Клейна его порцию шоколадного пудинга. Но на этот раз за соседним столиком сидел Генри Эбботт.
Встав из-за стола, гигант схватил Пинкли за руку; тот двинул Эбботта по лицу. Генри даже не дрогнул: он просто продолжал сжимать руку Майрона. Уже спустя несколько секунд лицо Пинкли исказилось от невыносимой боли. Он попробовал было вцепиться пальцами свободной руки в глаза Эбботта, но тот сжал руку посильнее, и хулиган с воплями упал на колени. Сначала трое, затем четверо и, наконец, пятеро охранников пытались заставить Эбботта разжать руку: они угрожали, отвешивали пинки и лупили гиганта по голове дубинками — все тщетно. Когда Эбботта понесли в карцер, верещавший Пинкли потащился за ним по полу, как непослушный плюшевый мишка. Три часа спустя Эбботт все еще не разжал руки, и ему вкатили внутривенно сперва двадцать, затем семьдесят, а затем сто восемьдесят кубиков валиума.
Пинкли лишился большого и указательного пальцев правой руки, что немногим лучше потери всей правой кисти. Кроме того, он утратил и остатки своей репутации. По тюрьме разнесся слух, что он вырезал имя Эбботта на рукоятке своего „перышка“ и ждет только выхода великана из карцера, чтобы его пришить. Все сходились на том, что для Пинкли Эбботт представляет слишком простого противника и Клейн должен что-нибудь предпринять.
Когда доктор осознал необходимость действия, решение пришло почти сразу же. Все, что Клейн делал до сих пор, сопровождалось глубоко укоренившимися в его сознании страхом и беспомощностью. Шел ли он в душ, мочился ли в туалете, качался ли в спортзале, разговаривал ли с охранником или, наоборот, не говорил с ним, выбирал ли столик в жевальне, решал ли, с кем надо здороваться, а с кем нет, — каждое действие, каким бы незначительным на первый взгляд оно ни казалось, сопровождалось мучительными раздумьями на тему: как бы чего не вышло. Можно ли разговаривать с латиносами, позволительно ли не ненавидеть негров, можно ли болеть за Мадди Уотерса, а не Уилли Нельсона безнаказанно? Или все не так уж страшно? Наверняка не скажешь. Эти самые неуверенность и страх подпитывались смесью слухов, воображения и грубой реальности. Так что решиться на что-то на свой страх и риск оказалось даже приятно. У парня в столярке Клейн купил пятнадцатисантиметровый гвоздь, а у уборщика-кубинца — обломок рукоятки от метлы. Затем вбил гвоздь в обломок, получилось некоторое подобие штопора. После этого Клейн отыскал опустившегося до унизительной работы по очистке подносов Пинкли на задворках кухни и аккуратно пробил гвоздем его голову точно позади височной кости.
Когда часом позже главный повар Фентон наткнулся на Пинкли, молодой зэк продолжал трудолюбиво счищать с подносов объедки как ни в чем не бывало, словно за его ухом не красовалась дыра от стального прута.
Пинкли пережил последовавшую операцию по лечению средней менингиальной артерии, совершенно не помня об инциденте без свидетелей. Никто ничего не узнал, да особо и не старался. А пару дней спустя Нев Эгри наклонился к уху Клейна, собиравшегося расправиться со своей порцией пудинга, и обронил: „Отлично сработано, док“.
А капитан Билл Клетус отвел Рея в сторону:
— Ты, Клейн, конечно, мужик хитрозадый, но не стоит корчить из себя большого умника.
Если совесть Клейна и вопрошала его, стоил ли комок вонючего желе весом в четыре унции покалеченной руки и неизлечимого повреждения мозга, то голос ее тонул в воплях ликования всего его существа. Терзавший Рея страх, как по волшебству, испарился. Впервые за время своего пребывания в тюрьме Клейн подошел к писсуару помочиться, встав между двух пожизненников. Чувство вины за потерю Пинкли своей индивидуальности Клейн на корню глушил, тем более что даже родная мать Майрона признавала тот факт, что новый характер сына несравненно лучше сработанного Творцом. Послушный, смирный, почти назойливо вежливый и предупредительный Пинкли присоединился к „Армии Иисуса“ (Сила в Любви и Вере!) и, продолжая чистить на кухне подносы и радоваться, что труд его шел на благо Господа, стал проводить в тюремной часовне по два часа в день, молясь о спасении своей души. А то, что Пинкли мог погибнуть — а такое могло случиться, хотя видит Бог, кому, как не Клейну, знать, насколько глубоко можно затрагивать фронтальные доли мозга, — искупалось тем, что теперь десерт Клейна полностью находился в его распоряжении. Кстати, он, как правило, отодвигал его прочь.
У внутренних ворот административного корпуса Клейн увидел охранника Красовича, хмуро присматривавшегося к проходившим мимо, и вернулся к действительности. Красович как раз выдернул из очереди зэка-латиноса для обыска.
Коридор административного корпуса с нормальными этажами и комнатами подавлял не так сильно, как ярусы жилых блоков. Над головой — совсем невысоко! — был обыкновенный потолок, а не осточертевшая стеклянная крыша. В этом крыле находилась библиотека, церковь, две комнатушки, отведенные для идиотских собраний реабилитационной группы, так любимой комиссией по освобождению, и спортивный зал. Последний служил источником незатухающих конфликтов между боксерами, которые считали его своим, и баскетболистами, предпочитавшими деревянные полы спортзала бетонированной площадке во дворе. Минуя его, Клейн — теперь чисто рефлекторно — старался не задеть кого-нибудь плечами, чтобы не спровоцировать драку.
У внешних ворот прямо под вентилятором воздушного кондиционера дежурил слегка взмокший охранник Грайрсон. Клейна обыскивали редко, а еще реже его обыскивали с пристрастием. Таковой обыск, проводимый профессионалом, занимал от пяти до семи минут, принимая во внимание скулеж обыскиваемого и изобретательность, с которой совершенствовались методы сокрытия нелегальщины. Обычная схема — вывернуть карманы, отвернуть воротник и манжеты, прощупать швы, снять обувь, раздвинуть пальцы ног, поднять гениталии, расслабить и раздвинуть ягодицы… В общем, нудное и неблагодарное занятие, тем более что таким образом редко обнаруживали контрабанду, заслуживающую серьезного наказания. Самокруточка анаши, к примеру, стоила лишения возможности пользоваться телефоном сроком на неделю. Суровость выносимого наказания полностью зависела от характера и настроения дежурного охранника. На всех проходных обыскивать всех проходящих зэков у администрации „Зеленой Речки“ просто не было возможности. Все ворота оснащались детекторами металла, но нынче им уже исполнилось по двадцать лет. При необходимости они легко выводились из строя и часто не использовались, дожидаясь, когда у парней из обслуживающего персонала под руководством Денниса Терри дойдут до них руки. Грайрсон кивнул Клейну и махнул рукой, пропуская через ворота.
Снаружи на бледно-голубом небе сияло солнце, а воздух после душной тюрьмы казался особенно свежим. Слева, между административным крылом и блоком „D“, за высокой металлической оградой находилась площадка, где белые зэки, преимущественно из банды Грауэрхольца, накачивали мышцы. После того как Майрон Пинкли ударился в религию, Клейну позволили три раза в неделю наведываться сюда и качаться в окружении лбов с полуметровыми бицепсами. Справа, между спортзалом и блоком „B“, располагалась такая же площадка для чернокожих. Клейн побывал в той клоаке только дважды, каждый раз для оказания помощи слишком усердным качкам, ронявшим себе на грудь штанги весом в сто кило и ломавшим ребра.
Клейн шагал по бетонному проходу к основным воротам. Те представляли собой тоннель с крутым сводом, зажатый между двумя парами огромных дубовых дверей, усиленных полосами кованого железа. Между этими дверьми, выходившими вовнутрь и наружу, находилась еще одна, питтсбургской стали, открываемая дистанционно с помощью электромотора. Массивная гранитная стена, соединяя концы гигантских спиц шести основных тюремных строений, образовывала в плане исполинский каменный шестигранник, скрывающий в своих недрах две тысячи восемьсот заключенных и их надзирателей. Основание стены, по слухам, уходило глубоко в землю, чтобы нельзя было сделать подкоп. По верхнему краю стены шли два ряда колючей проволоки, отсвечивающей тусклым даже в самый солнечный день металлическим блеском. На одинаковом расстоянии друг от друга охранники на стене баюкали в руках свои М-16 и поглядывали на смертельно надоевшие им дворы и мастерские.
Прямо над главными воротами возвышалась загадочно сочетавшая в себе в равной мере элегантность и варварство приземистая башенка. Внутри башенки повелевал своими проштрафившимися земляками начальник тюрьмы Хоббс. Обдуманная архитектура была весьма красноречивым памятником другой эпохи и в этом качестве вызывала чувство благоговения, будучи по-своему красивой. Клейн же видел в этом здании только гору гранита, ассоциирующуюся с отчаянием, и не испытывал к нему ни уважения, ни восхищения. Под пристальным взглядом ближайшего стрелка доктор свернул в сторону. Позднее он вел прием в своей частной клинике в арендованном у Денниса Терри подвальном помещении. Безопасность и нормальная работа клиники гарантировалась словом Нева Эгри. Сюда мог пожаловать со своими болячками и недомоганиями любой заключенный, расплачиваясь с Клейном сигаретами, порножурнальчиками, купонами, имевшими хождение в тюрьме, наличными баксами — в общем, любой валютой, которую Клейну угодно было принять. А пока доктор свернул за угол проволочного лабиринта и направился в сторону тюремного лазарета, который посещал с обходом каждое утро.
Больница располагалась в двухэтажном здании под юго-западной стеной. Клейн мысленно прокрутил в памяти расписание на сегодняшний день: Джульетты Девлин сегодня не будет, из-за чего Клейн, в перспективе встречаясь с Хоббсом, не очень-то и расстроился, хотя обычно с удовольствием предвкушал встречи. Давеча Девлин раскрутила его на пари по поводу предстоящей сегодня вечером встречи между „Лейкерс“ и „Нике“. Клейн поставил блок „Уинстона“ против двух пар новых трусов производства фирмы „Кельвин Клейн“ на то, что „Нике“ продуют с разницей не больше шести очков. Поскольку бельишко, пошитое более известным однофамильцем Клейна, было немалой роскошью, Рей считал, что игра стоит свеч. Взбежав по лестнице, Клейн проскочил в двери лазарета, которые днем обычно были распахнуты настежь. Сегодня на втором этаже у забранных решеткой ворот дежурил охранник-кореец по имени Сянь. Пока Сянь впускал доктора и отпирал ему третью, стальную дверь, Клейн пожелал ему доброго утра: кореец, по своему обыкновению, не ответил. Сянь проехал полмира, прежде чем устроился охранять в Техасе банду насильников и убийц, и, по-видимому, не видел особого смысла желать им чего-либо доброго. Клейн миновал амбулаторию и вошел в кабинет врача. Лет пятнадцать назад стены кабинета выкрасили в ядовито-горчичный цвет — надо полагать для того, чтобы больные и персонал не забывали о том, что здесь не в бирюльки играют. Теперь желтая краска вздулась и облупилась, обнажая отставшую местами штукатурку потолка.
Прихватив на ходу белый халат и пачку бланков анализов, Клейн заторопился в палату Крокетта. Лягушатник-Коули поднял свою кудлатую башку и, оставив пациента, устремился между койками к Рею. С шеи свисал стетоскоп, а на руки были надеты резиновые перчатки.
— Что нового, шеф? — спросил Клейн.
— Лопес по-прежнему высирает ту кровь, что в нем еще осталась. Глянь сам. Лично я думаю, надо бы предупредить его мамашу. Она знает, что Винни не хочет ее видеть, но как-то просила, чтобы ее в случае чего предупредили.
— Конечно.
— Райнер, сдается, где-то перехватил феноциклидина. У Дино Бейнса подскочил гемоглобин. А Джимп пытался задушить подушкой Гарви.
— И остался в живых?
Коули вопросительно изогнул бровь.
— Я имею в виду Джимпа, — уточнил Клейн.
Коули мрачно кивнул.
— Ладно, пошли посмотрим этих дятлов.
Коули стащил свои перчатки, аккуратно отгибая их с краев так, чтобы одна из них оказалась внутри другой, а открытая кожа не соприкасалась с наружной поверхностью резины. Эту привычку негр перенял у Клейна, и тот всегда следил за Коули с тайным удовольствием. Фельдшер швырнул резиновый комок в мусорную корзину и вслед за Клейном направился к ближайшей койке.
Временами Клейн представлял себе „Зеленую Речку“ в виде русской матрешки из пластов страха разной интенсивности. Так вот в самом центре этой матрешки находилась черная пустота, называемая СПИД. Это была не та болезнь, с которой Клейну часто приходилось иметь дело на свободе, но зато теперь ему пришлось столкнуться с ней вплотную.
Никто толком не знал, какой процент населения тюрьмы был ВИЧ-инфицирован, но он, бесспорно, был высок. Многие на воле баловались наркотиками, вводя их внутривенно, и принесли заразу с собой. Наркомания процветала и в стенах „Речки“: общие шприцы, беспорядочные половые сношения между зэками и нередкие кровопролития провоцировали дальнейшее распространение болезни. Во внешнем мире СПИДом заражались здравомыслящие мужчины, с приличным жалованьем, прекрасным образованием и верными женами и тем не менее они вели себя потрясающе глупо. Им, по мнению Клейна, оправдания не было. В „Зеленой Речке“ обстановка была иной. Здесь страх перед заразой так велик, что само упоминание о ней было табу, и только в глубине сознания каждого человека вспыхивал неугасимый огонек ужаса. Лазарет был переполнен инфицированными. Рей Клейн и Эрл Коули уже устали бороться с кризисом.
Им приходилось сражаться со зверинцем микроскопических тварей, борющихся за жизнь в телах людей, которые, в свою очередь, цеплялись за свою жизнь в мире, в тюрьме и, наконец, в своем последнем окопе — палате Крокетта, где их приканчивали кандидоз, туберкулез, заражение крови, стрептококковая пневмония, сальмонелла, токсоплазмозы центральной нервной системы, криптококковые менингиты, цетомегаловирусные ретиниты, мультифокальная лейкоэнцелопатия, лимфомы и черт знает что еще — целый хоровод болячек, количество и разнообразие которых делало честь воображению Господа Бога и упорству ненормальных людей, смевших оказывать сопротивление высшей воле.
Утренний обход производился в соответствии с устоявшейся схемой. Клейн и Коули вместе подходили к каждой койке, и Коули, который не покидал этого здания уже много лет, рассказывал доктору об изменениях в состоянии лежавшего на ней больного. Клейн показывал фельдшеру те немногие лабораторные анализы, которые они имели возможность делать сами, и при необходимости растолковывал негру их значение. Затем Коули методически обследовал пациента согласно указаниям Клейна. Доктор с удовольствием следил за движениями рук Коули, созданных, казалось, для собирания хлопка и вспахивания каменистого поля. За прошедшие три года Клейн научил Коули большей части того, что следовало знать в клинической медицине, а тот, подобно губке, впитывал знания с такой страстью, что Клейн невольно ему завидовал. Рей нисколько не сомневался в том, что в бывшем чернокожем издольщике жил великий терапевт Божьей милостью. Тела больных передавали его пальцам свои страдания, а Коули умел их выслушивать. Клейн встречал на своем пути очень немного подобных врачей и всегда любил следить за их работой, сожалея о том, что у него нет оснований приравнивать себя к таким лекарям. Клейн никогда не говорил этого Коули и не выражал ему своего восхищения и гордости из-за опасения поставить и себя, и негра в неловкое положение. Он никогда не любил цветисто выражаться, тем более считая, что тюрьма — не самое подходящее для этого место. Но перед своим освобождением он хотел бы высказать Коули свои соображения на его счет. Возможно, это произойдет совсем скоро. Может быть, даже сегодня…
Из другого конца палаты раздался скрежет металла по камню и отвлек Клейна от мыслей о свободе.
Винни Лопес лежал, глядя в потолок, на слипшихся перепачканных простынях. Из капельницы, свисавшей у сгиба его левой руки, поступала декстроза с добавкой калия. На полу подле койки валялось подкладное судно из нержавейки: видно, Лопес пытался взять его с тумбочки, но уронил. Не имея сил достать судно, Винни лежал в собственных испражнениях, прижимая к бокам сжатые кулаки; его лицо превратилось в маску стыда и унижения.
— Поди принеси чистое белье, — приказал Коули Клейну.
Клейн быстро направился к бельевому шкафу в конце комнаты. Он выполнял многочисленные приказы Коули, касавшиеся ухода за больными, не прекословя. Не признавая таким образом власти Коули, Клейн никогда не смог бы использовать или передать тому свои медицинские познания. Коули заправлял лазаретом шестнадцать лет до появления в нем Клейна и, если, конечно, проживет, будет заправлять им столько же и после его ухода. Коули был здесь начальником.
Когда Клейн вернулся с простынями, Коули как раз снял пустой мешочек с капельницы:
— Это все. Парень получает переливание каждые восемь часов. Как гадаешь, этого хватит?
Клейн кивнул, глядя на Лопеса, и Коули отошел. Рей положил простыни и задернул занавеску, отгораживавшую койку Лопеса. Принеся тазик горячей воды, доктор натянул резиновые перчатки и обмыл Винни с головы до ног. За каких-то шесть месяцев мексиканец из спарринг-партнера Робена Уилсона превратился в сорокасемикилограммовый мешок с костями. Содержание лимфоцитов в его крови упало ниже ста пятидесяти; его внутренности были поражены кампилобактериальной инфекцией, устойчивой к медикаментозному лечению или, во всяком случае, к тем антибиотикам, которыми располагал лазарет „Зеленой Речки“. Клейн читал о новых, более действенных лекарствах, но те стоили дороже, чем они с Коули могли себе позволить потратить. А кровавый понос, терзавший Лопеса, уже истощал в его организме резервы калия и протеина, что служило причиной анемии, прогрессировавшей с каждым днем. К тому же полость рта и микрофлора парня были поражены кандидозом.
Вообще-то заявки на кровь для переливания, так же как и на необходимые лекарства, оформлялись Баром, официальным тюремным врачом, но тот не видел в этих заявках особого смысла. Бар, местный интерн, забегал в тюремный лазарет четыре раза в неделю — каждый раз на полчаса, то есть ровно на столько, сколько требовала буква его контракта. Перед тем как вернуться на поле для гольфа, он наказывал Клейну и Коули отсылать всех тяжелых больных в центральную больницу графства. Его представления о лечении СПИДа сводились к тому, чтобы вкалывать больным слоновые дозы успокаивающих и не мешать им почивать в бозе. Клейн презирал Бара, но не за то, что его доктрина неразумна или негуманна, а за то, что врач с ее помощью просто манкировал своими служебными обязанностями. Бар получал от Управления исправительными учреждениями за несчастные два часа в неделю неплохую зарплату, а между тем на эти деньги можно было закупить медикаменты. Но власть в руках Бара. Стоит ему только пожелать, как Коули и Клейн в два счета вылетят из лазарета. Фактически они так нарушали инструкции, что их с полным на то основанием можно было сгноить в карцере. Поэтому они целовали Бара в задницу, брали на себя его обязанности и обращались к нему только с просьбой выдать заключение о смерти очередного пациента, за что, кстати, Бару платили отдельно. Тот против подобного положения дел не протестовал.
В полном соответствии с политикой Бара Клейн и Коули пришли к выводу, что лечение зависит от самих больных. Если человек хотел сражаться с болезнью, они сражались вместе с ним. Пока дело вплотную не доходило до диспансеризации, заболевшие терпели сколь возможно долго. В больнице лежали мужики, которым было не впервой попадать в переплеты, но умереть в тюремном лазарете от СПИДа — предел падения, доходить до которого никому не хотелось. В „Зеленой Речке“ проявления мужественности культивировались со страстью почти религиозной. Люди свыкались с каждодневной перспективой получить перо в бок, многим пришлось в свое время заглянуть в ствол тридцать восьмого калибра; большинство, приговори их к электрическому стулу, по крайней мере плюнули бы в глаза тюремщику, принесшему это известие. Но долгое умирание за решеткой да еще от этой болезни — „болезни пидоров“, — считалось дном, ниже которого, по мнению обитателей „Речки“, опуститься нельзя.
Соответственно, большинство пациентов предпочитало садиться на транквилизаторы. А почему, собственно, и нет, спрашивал себя Клейн; иногда он думал, что ценность жизни сильно преувеличивают. Люди рождаются и умирают, и кому какое до этого дело, за исключением разве что близких родственников? А скорбь — это удел скорбящих, а не покойников. Клейн надеялся, что, когда придет его час, у него хватит здравого смысла, чтобы покончить со всем быстро и чисто. Конечный результат уже предопределен — зачем же тогда копья ломать?
Но Винни Лопес был из породы бойцов. Боксер. Заталкивая комок замаранных простыней в пластиковый мешок, Клейн случайно встретился глазами с Лопесом и увидел в них свирепое отрицание минутной слабости. На секунду сердце Клейна дрогнуло: доктора захлестнули запретные эмоции, и, не дожидаясь, пока совсем размякнет, Рей отвернулся. Щелкнув резиновыми перчатками, он сунул их в тот же мешок с простынями и натянул чистую пару. Затем, стараясь не встречаться с этими опасными глазами, он встряхнул свежую простыню и, перекатив парня на бок, подоткнул ее под тело Винни. Когда Рей снова повернул больного на спину, он увидел, что лицо того сморщилось.
По щекам Лопеса текли слезы. Спрятав глаза под согнутой в локте рукой, он отвернулся, так что Клейн видел только его затылок. По мнению доктора, никому еще не доводилось видеть плачущего Лопеса.
Внутри Клейна все сжалось. Лопес, осужденный за четыре убийства, совершенных в ту пору, когда он был главарем одной из уличных банд в Сан-Антонио, и пользовавшийся авторитетом даже в тюрьме, плакал, как восьмилетний ребенок. Клейн развернул вторую простыню и прикрыл ею скорчившегося парня. Клейн знал, что иногда человеку необходимо побыть наедине со своим стыдом и болью, но он также понимал и то, что порой подобные соображения служат оправданием собственного нежелания помочь. Бог его знает… Поэтому Клейн отбросил рассуждения и, подтыкая простыню, прислушался к голосу сердца. Затем он выпрямился.
— Винни, — позвал он.
— Вали отсюда, приятель, — отозвался Лопес из-под локтя.
Клейн опустился на стул возле койки. Прямо перед ним была обтянутая простыней спина Лопеса. Клейн опустил руку ему на плечо и почувствовал, как больной напрягся еще сильнее. Рука доктора осталась лежать на плече парня, и через некоторое время Винни обмяк. Клейн пожалел, что совершенно не говорит по-испански.
— Винни, — сказал он. — Ты, конечно, можешь послать меня подальше, но это наша с Коули работа, и мы знаем, что здесь почем. Дело в том, что в этом месте нет никакого позора в слезах, дерьме или в этой проклятой заразе. Только не здесь. Понимаешь?
Тощее тело под его рукой затряслось от горя.
— Если бы я заболел, ты, возможно, поступил бы так же, — предположил Клейн.
Лопес рывком повернулся к нему: глаза парня пылали от гнева и презрения. Рука Клейна свалилась с его плеча.
— Я бы на тебя плевал! — огрызнулся Винни.
Клейн бесконечно долго выдерживал его взгляд, затем качнул головой.
— Нет, — спокойно сказал он. — Это ты сейчас плюешь на самого себя.
Все презрение, светившееся в глазах Винни, растворилось в неприкрытой горечи. Лицо его исказилось, и он хотел было снова отвернуться, но Клейн удержал его за плечо:
— Умри как мужчина, Винни…
Тот в смятении уставился на Клейна; губы парня дрожали.
— Хотел бы я… — прошептал он, борясь со слезами. — Это все, чего я хочу. Это все, приятель.
Все…
Клейн проглотил комок:
— Мужчины умирают и так.
Винни отрицательно затряс головой, но Клейн продолжал:
— Конечно, легко чувствовать себя мужчиной, наступив кому-нибудь на горло. Приятное ощущение, я знаю. А вот остаться мужчиной, лежа в своем собственном дерьме, — это другое дело. Это чувство мне незнакомо. Может быть, у меня и не получится, даже если придется попробовать. Но человек, который останется мужчиной в такой ситуации, может считать себя очень сильным человеком.
На глазах Лопеса навернулись слезы, и он было зажмурился, но затем с трудом посмотрел на Клейна.
— Мне страшно, приятель, — признался он.
— Я знаю, Винни. — Клейн взял парня за руку.
— Мне страшно, — повторил больной и стал негромко всхлипывать.
Клейн молча сидел рядом, позволяя огромной, как мир, боли распирать его грудь. Он понимал, что все сказанные им слова могли служить утешением ему, но не Винни. Какие могут быть утешения, если тебе предстоит сгнить заживо в двадцать два года… На мгновение лед в сердце Рея растаял полностью, и он страстно возжелал обрести какую-нибудь волшебную силу, которая сделала бы всех здоровыми, счастливыми, богатыми и свободными. И его самого тоже… В эту секунду он испугался, что его прошение об освобождении будет удовлетворено, и понял мотивы своего вызывающего поведения на прошлогоднем заседании комиссии: ведь если его освободят, он потеряет все. Здесь он оставался врачом; на свободе он станет никем. В голове даже промелькнула мысль обломать о голову капитана Клетуса стул, чтобы отправиться в карцер, но минутный порыв быстро прошел, и Клейн остался сидеть подле койки Лопеса, держа того за руку и прислушиваясь к свисту измученных легких парня. Спустя несколько минут, показавшихся Клейну часами, Винни обмяк и затих.
По ту сторону занавески рыкнул грубый голос:
— А ну прекрати эти штучки, Дино: и так дышать нечем. Я тебя предупреждал: если есть силы на курево, так напрягись, чтобы дотащиться до курилки. Нам здесь неохота твоим дерьмом дышать…
Лопес замер и вытер лицо краем простыни.
— Я не хочу, чтобы Лягушатник видел меня таким, — сказал он.
— О чем разговор, — ответил Клейн, зная, что Винни, как и все больные, благоговел перед Коули. Кивнув, он поднялся со стула. — Я еще загляну к тебе позже.
Подняв с пола мешок с бельем, он остановился перед занавеской:
— Винни, я хочу попросить тебя кое о чем.
Лопес вопросительно взглянул на него.
— Разреши мне вызвать твою мать, — сказал Клейн.
Винни отвернулся.
— Подумай хорошенько. И над тем, о чем мы с тобой говорили, — посоветовал Клейн и потянулся к занавеске.
— Клейн, — окликнул его Лопес.
Клейн взглянул на парня через плечо. Секунду помешкав, Лопес кивнул.
— Спасибо, Винни, — кивнул в ответ Клейн. Он выскользнул за занавеску как раз вовремя, чтобы перехватить Коули:
— Винни нужно некоторое время побыть одному. Коули посмотрел на занавеску, затем перевел взгляд на Клейна и подбросил на ладони мешочек с жидкостью для внутривенного вливания.
— Сдается, это может маленько и подождать.
— Спасибо, — поблагодарил его Клейн. Коули бросил взгляд на часы:
— Насколько я припоминаю, у тебя свидание с нашим всемогущим повелителем, чтобы узнать, насколько прилежно ты сосал белые пупырышки у членов комиссии. — И он показал на часы Клейну.
Без двадцати пяти одиннадцать! Хоббс уже ждет!..
— Твою мать! — вздохнул Клейн и, сдирая с плеч белый халат, побежал к двери.
Глава 5
— Становись раком, нигер!
Хриплый шепот Стоукли громыхнул ей в ухо.
— Я не хочу видеть твою паскудную рожу.
До нее донесся сперва кислый запах дыхания, который был тут же перебит мерзкой, гнилой вонью от члена Стоукли, извлеченного им из своих трусов. Голос Стоукли мешался с громыханием угрожающего голоса вокалиста „Айс Ти“, чья боевая песнь доносилась из кассетника.
— И давай смирно. Я тебя уже предупреждал, что если он выскочит, как в прошлый раз, я вырежу твой черный пидорский член и вдолблю его тебе в задницу.
В „Речке“ любили поговорить о вырезании, потрошении и размозжении: в основном это была одна болтовня. Но когда нечто подобное говорит Стоукли Джонсон, лучше отнестись к его словам серьезно. Все прекрасно помнили, как распорядился Джонсон яйцами Миджа Миджли. Упершись головой в тощую подушку и перенеся вес на согнутые в локтях руки, Клодина сделала несколько глубоких вдохов и расслабила грудь и живот. Кислый запах дыхания мешался с асептическим запахом латекса презерватива, с которым сражался Стоукли, резко контрастировавшим с жарким зловонием.
— Вот дерьмо! Мать твою, как я ненавижу эту пакость…
Клодина ждала. В следующий момент она почувствовала между своих ягодиц кончик члена Джонсона и, глубоко вздохнув, напряглась так, будто у нее был запор. Стоукли скользнул в нее со сдавленным удовлетворенным выдохом. Его голос внезапно стал нежным.
— Клево, — сказал Стоукли.
Воздух в камере, жаркий и влажный, пропах запахами гашиша, кишечных выделений и спермы. Стояло самое прохладное время суток, солнце еще не поднялось над краем стеклянной крыши блока.
Если не считать посещений столовой, обитатели блока „В“ не покидали своих камер уже две недели. К тому же последние десять дней не работал кондиционер. По словам вертухаев, он был сломан и ожидал ремонта. К полудню температура воздуха поднималась до сотни градусов и пропитывалась насквозь потом и горячим дыханием пяти сотен мужчин, распиханных по камерам, рассчитанным от силы на три сотни человек. В некоторых отношениях Клодина только приветствовала жару: она усиливала ощущения вялости и равнодушия, с которыми легче сносить домогательства Стоукли.
— Детка, — выдохнул Стоукли.
Он нежно погладил затылок Клодины, и та подумала о том, какие картины сейчас проносятся перед его мысленным взором и чьи лица Джонсон хотел бы видеть перед собой. Говорили; что у Стоукли где-то в Калифорнии, кажется в Бейкерсфилде, женщина и двое ребятишек. Сыновей. Далеконько забрался Стоукли от своего дома…
— Детка, — повторил Джонсон.
Его руки обхватили Клодину за талию, сильно, но на этот раз совсем не грубо; это были руки мужчины, который в глубине души мечтал обнять женщину, заглядывая в ее глаза, отвечающие ему взаимностью… Печаль сжала сердце Клодины, и она пожелала, чтобы Стоукли не пробуждал в ней сочувствия, поскольку так его было легче ненавидеть.
Она внезапно пожалела о своих роскошных, длинных, лоснящихся волосах. В качестве женщины ей было легче ненавидеть и уступать, легче верить, что гнусные домогательства Нева Эгри — именно то, что она заслуживает. Перевод Клодины обратно в блок „B“, откуда начались ее тюремные скитания, поверг ее в смущение: она больше не знала, кто она на самом деле.
В качестве жены Эгри Клодина считалась красоткой по всем стандартам. Эгри покупал ей одежду, духи и настоящий „Ледишейвер“ для выведения волос на ногах. Шелковые рубашки. Алый лак для ногтей. А уж ее волосы доходили до середины спины. Эгри называл ее — безо всякой насмешки — своей королевой. Того, кто попытался бы каким-либо образом поставить под сомнение эту иллюзию, ждало неотвратимое и жестокое возмездие. Эгри устроил свою с Клодиной свадьбу прямо там, в блоке „D“. Это была самая экстравагантная вечеринка в истории тюрьмы — с подарками от главарей других банд, дружками невесты и трехъярусным тортом с вензелями молодоженов наверху. Зэк из блока „A“, имевший на воле, в Оклахома-Сити, лицензию священника, произвел церемонию бракосочетания. Все быстро сообразили, что к чему, и не посмели ни оскорбить, ни грязно посмеяться; не было никаких шуток или намеков. Быть объектом зависти и похоти еще куда ни шло — это в конце концов удел всех женщин, — но никто не мог позволить себе ни малейшего намека по поводу явно не женских гениталий невесты под подвенечным платьем без риска немедленного наказания. Это даже вертухаи понимали.
После четырех лет такой жизни Клодина перестала осознавать свой подлинный пол, как эмигрант со временем перестает ощущать себя гражданином покинутой им страны. Говорить высоким голосом, жестикулировать, как женщина, строить глазки и отставлять мизинчик, держа сигарету или чашечку кофе, стало ее второй натурой. Она была Клодиной Эгри. Нев Эгри купил ее перевод в его роскошную четырехместную камеру за не подлежавшую разглашению цену, состоявшую, по слухам, из полной унции отличного кокаина и ящика „Мейкерз Марк“. И вот теперь Клодина находилась там, откуда пришла, — в блоке „В“.
По секрету от всех, а особенно от Эгри, она запросила о переводе сама, по причинам, которые было бы слишком опасно раскрывать. Если Эгри узнает правду до освобождения Клодины — она покойница.
По возвращении в блок „В“ она-он обрезал свои волосы, подстриг ногти, отмыл лицо, сменил шелк на тюремную джинсу, а лосьоны для кожи — на собственный пот. Высокая, стройная Клодина Эгри снова стала тощим неуклюжим молоденьким Клодом Туссеном. Королева блока „D“ превратилась в бывшего торговца наркотиками, низшего из низших, Нигера, которого презирали даже нигеры за то, что он осмелился отсасывать белому. Клод снова стал мужчиной, но пока рано говорить об изменениях к лучшему.
Мысли Клодины вернулись к настоящему, поскольку движения Стоукли стали быстрее и энергичнее. Она вцепилась пальцами в простыню. Стоукли кончил спокойно и без грубостей и на минуту застыл, перенеся свой вес на кулачищи, поставленные по сторонам головы Клодины. Его пот крупными теплыми кляксами падал на ее голую спину. Пауза затянулась, и Клодина со страхом ждала ее окончания, которое не замедлило наступить. Стоукли с презрением выдернул свой член так резко, что она невольно вскрикнула и дернулась от болезненного спазма, скрутившего мускулы ее таза.
— Заткнись, сучара!
Нежность в голосе Стоукли исчезла до следующего раза: сейчас Джонсон преисполнился несдерживаемой ненавистью к самому себе.
— Глянь сюда, — приказал он.
Клодина не повернулась.
— Приятель, дай дух перевести, черт тебя возьми!
Стоукли перевернул ее на спину, и Клодина перевернулась клубочком, держа согнутые руки у головы и поджав ноги. Стоукли зажал ей рот ладонью и двинул кулаком по ребрам. Клодина фыркнула в широкую лапищу Джонсона и втянула в легкие воздух, смешанный с запахом резины, исходившим от ладони Стоукли. Большой негр отпустил ее и, поднявшись на ноги, отошел в глубь камеры и содрал презерватив. Потирая ребра и слушая, как Джонсон отливает, Клодина напомнила себе, что, если Хоббс сдержит свое слово, терпеть осталось недолго.
А Хоббс пообещал ей позаботиться о том, чтобы комиссия по освобождению отнеслась к ее ходатайству с большим пониманием, если Клодина, в свою очередь, перестанет одеваться и вести себя как женщина. Хоббс обратил ее внимание на то, что комиссия вряд ли проявит сочувствие к мужику, явившемуся на заседание с красными ногтями, накрашенными губами и накладными ресницами. Клодина, в свою очередь, поставила начальника тюрьмы в известность об отсутствии у нее выбора: Нев Эгри пришьет ее до того, как она успеет выйти во двор, на что Хоббс обязался гарантировать ей полную безопасность — но только в том случае, если она по своей воле перейдет в блок „B“. Клодина колебалась, поскольку Эгри достал бы ее и в карцере. Тогда Хоббс рассказал ей о том, что блок „B“ подлежит полной изоляции, и даже Эгри не сможет проникнуть туда. А к окончанию изоляции Клодина будет уже на свободе. Определенный риск, конечно, оставался, но если Клод согласен, то он, Хоббс, берется все обеспечить.
Так Клодина враз снова стала Клодом, понимая, что игра стоит свеч. Подумать только, снова прогуляться по „Куотер“… Она — нет, он! — встанет на Бурбон-стрит и вдохнет воздух, напоенный выхлопными газами, и почувствует, как у него встает при одном взгляде на длинноногих телок в коротких юбчонках, вышагивающих на своих высоченных каблуках… А потом у „Альфонсо“ он выдует через соломинку высокий стакан виски „Сто волынщиков“. Ага. А карман будет оттопыривать пухлая пачка двадцаток. Интересно, помнят ли его эти сучки? Ему не сосали уже тысячу лет…
Так что Клод сказал Хоббсу „да“ и теперь сидел здесь, с соседом по камере, который драл его в задницу.
Он. Его. Он вернулся сюда.
— Оденься, — приказал Стоукли.
Уровень ненависти в голосе Джонсона достиг своего пика и теперь снизился до обычного. Из угла тесной камеры слышался плеск воды. Кассета с „Дйс Ти“ доиграла до конца, и магнитофон отключился. Откуда-то с нижнего яруса донеслось бренчание гитары и голос, напевавший что-то из репертуара Альберта Коллинза. Клод развернулся на краю койки и потянулся за штанами. Своими штанами… Ему срочно требовалось сходить в туалет, но мускулистая фигура Стоукли по-прежнему занимала крошечную уборную.
— Скоро вернется Уилсон? — спросил Клод.
Стоукли, повернувшись к нему и вытирая лицо когда-то белым, а теперь серым от долгого употребления полотенцем, уточнил:
— Что ты там вякаешь?
— Ничего, — ответил Клод, уже жалея о своем вопросе.
— Ты думаешь, я не могу управляться с делами без него?
— Я не говорил ничего подобного, — запротестовал Клод.
Стоукли отшвырнул полотенце и настолько приблизился к Клоду, что навис над ним подобно скале. Клод съежился.
— Уилсон взял тебя сюда, потому что ты — оскорбление наших братьев, и он хочет доказать бледнолицым козлам, что мы достаточно сильны, чтобы забрать тебя. — Большой негр сжал пальцы правой руки в кулак. — Потому что мы сильнее, врубаешься, приятель? Здесь „Долина Бегунов На Дальние Дистанции“. Солнце еще высоко, но однажды, собравшись с силами, мы перевернем весь этот поганый мир — однако, пока мы здесь, мы будем тянуть нашу лямку вместе. Иначе мы ничто.
— Поэтому я и вернулся, — вставил Клод.
— Вранье. — Стоукли наставил указательный палец прямо в лицо собеседнику. На Клода снова пахнуло резиной. — Ты нас используешь. Не знаю пока, каким образом, но используешь.
— Мне надо в сортир. — Клод попытался встать. Стоукли толкнул его в грудь, заставляя опуститься на место.
— Ты используешь нас так же, как раньше использовал этого козла Эгри.
Туссен так и не понял, кто — Клод или Клодина — говорил его устами, когда от гнева он на мгновение расхрабрился и у него вырвалось:
— Эгри требовал от меня то же самое, что и ты. Так в чем разница, Стоукли?
Последнее слово он выговорил так, будто хотел свернуть его трубочкой и воткнуть в задницу Джонсона, и тут же об этом пожалел. Стоукли отступил на полшага назад и подсветил Туссену кулачищем по зубам. Клод еще успел почувствовать на губах привкус крови, когда огромная рука сжала ему горло. Стоукли вздернул его в воздух так, что их лица оказались на расстоянии пяти сантиметров.
— Ты будешь спорить со мной после того, как докажешь, что ты человек. А до сих пор твое грязное очко принадлежит мне, а теперь иди просрись, Клодина!
Стоукли разжал руку и отошел. Прокашлявшись, Клодина рванула к унитазу и торопливо присела, спустив штаны.
Она. Ее. Клодина. Ну и хрен с ним. Не смертельно.
Он подумал о том, позволит ли ему Уилсон встретиться еще раз с Клейном. Туссен хотел поговорить с доктором. Больше довериться некому. А если и есть кому, сомнительно, чтобы его стали слушать. В животе раздалось громкое бурчание; Стоукли по ту сторону занавески взвыл от отвращения:
— Господи Иисусе! Выходи оттуда, сучара, пока я тебя не вынес по кускам!
Клод вздохнул и потянулся к рулону туалетной бумаги. Он был рад тому, что вернулся в блок „B“. Нет, в самом деле рад. Подтираясь, он позволил себе снова помечтать о длинноногих оторвах в мини-юбках и наспех помолился, упрашивая Бога о том, чтобы очутиться на Бурбон-стрит раньше, чем до него доберется Нев Эгри.
Глава 6
После второго развода и переклички Нев Эгри завалился в постель и лежал там в одиночестве и прострации, смоля одну „Лакки Страйк“ за другой. Все его тело мучительно сотрясалось.
Он таращился широко открытыми глазами в потолок, видя перед собой только Клодину. Ее лицо. Ее губы. Ее кожу и длинные, безукоризненной формы бедра… Затем перед его мысленным взором возникла похабная картинка, слишком отвратная, чтобы присматриваться к ней; к горлу подкатил комок. Нев сел на постели и, закрыв глаза, держал веки каменными пальцами до тех пор, пока по сетчатке не запрыгали мигающие огоньки. Гнусная картинка исчезла, и Эгри немного успокоился. Только сейчас он услышал доносившиеся из его кассетника голоса Боба Уиллса и „Тексас Плейбойз“, исполнявших „Розу Сан-Антонио“. Вообще-то Эгри никогда не считал себя особо сентиментальным мужиком, но от „Розы Сан-Антонио“ у него всегда перехватывало горло. А уж сейчас он вообще недалек от того, чтобы расплакаться.
Эгри протянул руку и выбросил кассету из магнитофона. Да, время слез приближалось — и для него, и для кое-кого, — но пока еще не подошло. Не время изгонять из своей головы и мерзкие видения, порожденные рассказами Перкинса, — такие вещи смываются только кровью. Но ничего, успокоил себя Эгри, ждать осталось недолго. К тому же Перкинс, прирученный Эгри белый вертухай из блока „B“, только подтвердил самые скверные предположения Нева.
Вонючий паскудный нигер Стоукли Джонсон драл его Клодину всеми возможными способами.
Очередная картинка: сцепившиеся тела, замедленные движения. Опускающиеся бедра. Черная потная кожа…
Желудок Эгри болезненно сжался. Сжав зубы, он с трудом удержал поток желчи, смешанной с непереваренными остатками утренней яичницы, и, сглотнув, поднялся на ноги. Стены камеры заходили ходуном. Окурок „Лакки Страйк“ догорел до пальцев, и Эгри опустил глаза: красный кончик сигареты обжигал его, наполняя воздух смрадом горящей кожи. Боль казалась такой далекой и желанной, что Эгри страстно возжелал ощутить ее, и она не заставила себя долго ждать: рука Эгри дрогнула, окурок упал на пол. Сознание Эгри избавилось от мучительных сомнений — он знал, что надо делать. Начальничек стал вести себя так, будто на самом деле был здесь командиром. Ничего, Нев Эгри покажет ему, кто по чем. Прикинув, во что обойдутся предстоящие действия, Нев решил, что готов платить. Ничего, они все тоже заплатят. Эгри наступил на окурок и содрал с себя рубашку. Пора вернуть Клодину домой.
Теперь, без нее, Эгри один жил в четырехместной камере, расположенной в дальнем конце нижнего яруса блока „D“ и оборудованной в соответствии с принятыми среди пожизненников „Зеленой Речки“ понятиями о роскоши. Тут были цветной телевизор и видюшник с коллекцией порнографических лент, музыкальный центр, кровать с пружинным матрасом и деревянное сиденье на очке параши. Холодильник. Четырехскоростной вентилятор. На двери висела муслиновая занавеска, создавая атмосферу приватности, но в то же время просвечивая настолько, чтобы силуэт каждого человека, подошедшего к двери, вырисовывался на ткани. А в соседней камере днем и ночью дежурили двое его парней, готовых в любую минуту принять на себя пулю или нож, предназначавшиеся Эгри.
Сам Эгри был мужчиной среднего роста, уже начинавшим лысеть, что невозможно скрыть короткой тюремной стрижкой. Его кожа белая, как свеча, была покрыта редкими рыжими волосками. Он имел от природы коренастую фигуру и крепкие мускулы, хотя и не был так раскачан, как эти пидоры-культуристы. Плечищи его смахивали на окорока; на левом красовалась эмблема Корпуса Морской Пехоты — череп с лозунгом „Честь Превыше Смерти“.
Эгри потянулся к аптечке, достал оттуда охапку разных бутылочек и по очереди проглотил таблетки „Мегавитамина“, немного женьшеня, грамм витамина „С“ и по пригоршне рыбного протеина и обезвоженных пилюль для печени, запив все это холодной минеральной водой „Эвиан“. Нев не знал, помогают ли эти таблетки от чего-нибудь, да и стоили они немало, но сейчас ему не следует пренебрегать даже малейшей поддержкой. У себя в камере Эгри никогда не держал запрещенных лекарств; наркотики всегда могли принести его парни: обычно в них возникала необходимость перед занятием сексом, намного реже — перед акциями устрашения или мести. Сексом Эгри не занимался уже давно: две чертовых недели… Поставив бутылку на место, Нев осознал, что в нем поселилось чувство глубокого спокойствия. Это, как ничто другое, подтверждало, что план, который он запускает в действие, был единственно правильным.
Подняв с кровати матрас, Эгри достал самодельный бронежилет местной работы, гарантировавший полную защиту от ножей и бритв. Эти доспехи были сделаны из двух слоев кожи, склеенных эпоксидной смолой, в которую была запрессована мелкоячеистая сетка из металлической проволоки. Просунув голову в отверстие посредине, так что жилет прикрывал торс сзади и спереди, Эгри затянул шнуровку по бокам. Прохладный жилет на голой коже пробуждал воинственный дух. Нев снова надел рубашку и, застегнувшись доверху, влез в штаны.
SEMPER FIDELIS, мать вашу!
Из-за занавески деликатно покашляли.
— Входи, Тони, — пригласил Эгри.
Занавеска отдернулась, и в камеру вошел Тони Шокнер. Высокий, стройный двадцатидевятилетний Шокнер в своих позволенных инструкцией очках в проволочной оправе смахивал на баскетбольного тренера откуда-нибудь со Среднего Запада. Между тем он отбывал стовосьмидесятилетний срок за убийство и вооруженное ограбление. Здесь, в „Зеленой Речке“, он по распоряжению Эгри пришил уже двоих. Эгри видел в нем умного, — возможно, даже умнее, чем он сам, — и хорошего исполнителя. Если Тони и рвался в короли, в чем Эгри сомневался, то амбиции свои он скрывал прекрасно.
Сейчас он стал перед боссом, свесив длинные руки по бокам туловища, и приветственно кивнул:
— Босс.
— У тебя есть что-нибудь для меня? — спросил Эгри.
Шокнер запустил руку в карман и достал оттуда опасную бритву. Как правило, Эгри не носил с собой оружия — подобное нарушение автоматически влекло за собой десять дней в карцере — и не хранил его в своей камере. Да с такой командой на подхвате нужды в этом и не было.
Сейчас он взял у Шокнера бритву, провел лезвием по руке, выбрив в покрывавших ее волосах узкую дорожку, и удовлетворенно кивнул. Шокнер снова полез в карман и вынул маленькую пластмассовую бутылочку из-под таблеток от кашля.
— Еще вы просили это, — сказал он.
Эгри свернул с бутылочки колпачок: та была на три четверти полна героином в порошке. Эгри подцепил кончиком бритвы щепотку наркотика и мощно втянул его через левую ноздрю. Клево… Эгри презирал кокаин, считая его леденечиками для сопляков и нигеров. Но для кого не секрет, что морские пехотинцы выиграли три крупные войны, сидя на амфетаминах — и ничего, не подохли. Он, Эгри, тоже не подохнет. К его великому сожалению, ему не довелось повоевать с морпехами, поскольку большую часть времени своей службы в армии он провел на „губе“, дожидаясь бесславного дембеля. Сейчас пришло время доказать, хотя бы и самому себе, что в бою он, Эгри, не посрамит флага корпуса. Втянув вторую щепотку героина, он прикрыл бутылочку колпачком и вернул ее Шокнеру.
— Угостись и пойдем, — сказал Эгри.
Шокнер встряхнул бутылочку и оттопырил губы; его глаза за стеклами очков приняли озабоченное выражение.
— Что-нибудь не так? — поинтересовался Эгри.
Шокнер пожал плечами:
— Да так, нервишки…
Эгри показал на бутылочку кончиком бритвы:
— Это восстановит те нервишки, которые тебе понадобятся и избавят от тех, что не пригодятся.
— Вы уверены, что они на это пойдут? — спросил Тони.
— Кто?
— Дюбуа и остальные.
— А у нас, знаешь ли, Тони, не демократия.
Шокнер кивнул:
— Они нас ждут.
— Отлично.
Эгри взглянул в зеркало, из которого на него блеснули ясные серые глаза. По горлу Нева прокатилась струйка горькой жидкости. Он втянул носом воздух и сглотнул: героин уже несся по его нервной системе курьерским поездом. SEMPER FI, мать твою!
Нацепив пилотские очки фирмы „Рей Бан“, он повернулся к Шокнеру:
— Пошли.
В сопровождении Шокнера Эгри миновал спиральную лестницу, ведущую на верхние ярусы, и мимо ворот блока и пункта проверки вышел в центральный атриум. На открытой площадке трехэтажной сторожевой вышки стоял охранник-старослужащий по фамилии Берроуз и, прислонясь к дубовой балке, ковырял в носу. Сама вышка представляла собой цилиндр шестиугольного сечения из камня и дерева, с металлическими дверями и косяками. На первых двух этажах в стенах были прорезаны прикрытые закопченными плексигласом окошки, выходящие на центральные проходы всех шести блоков. На первом этаже башни находился основной контрольный центр. Эгри представил себе его изнутри: двух охранников, клюющих носом перед рядом черно-белых телевизионных мониторов, изображение на которых каждые пять секунд менялось, принимая сигнал с очередной видеокамеры. Как и сами охранники, Эгри понимал тщетность этих предосторожностей: „Зеленая Речка“ постоянно находилась в движении — две с половиной тысячи человек принимали пищу, мылись, разминались, одевались, стирали и собирались на работу. К тому же здания тюрьмы были огромными и запутанными. Жалкие видеокамеры охраны покрывали разве что ничтожную часть ее территории, а уж до укромных уголков не доставали вообще.
В подвале сторожевой вышки находился коммуникационный центр двадцатилетней давности, который посредством кабелей под административным корпусом сообщался с пропускным комплексом основных ворот. Рядом с мониторами находилась панель управления дверями камер и воротами блоков. Отсюда камеры можно было отпереть как по одной, так и целыми ярусами. У ворот каждого блока находилась маленькая будочка, из которой также можно было манипулировать замками дверей, впрочем, при необходимости они блокировались из контрольного центра. Эгри был осведомлен об этой системе, и сейчас она была ему на руку.
Эгри и Шокнер у башни свернули направо, столовая встретила их вонью протухшей пищи и подгорелого жира. Здесь было пусто, если не считать десятка дежурных зэков, небрежно возивших швабрами по полу или протиравших покрытые пластиком столы перед началом обеда. Эгри двинулся наискосок мимо стоек выдачи еды прямо на кухню, пышущую жаром от длинных рядов закопченных дочерна сковород и бачков из нержавейки. Здесь царила лихорадочная суета: люди в грязных халатах, в основном мексиканцы и представители других национальностей, обливались потом, делая свое дело и стараясь не обращать внимания на понукания главного повара Фентона:
— Рис, козлы! Рис! Arros! Comprendo?
Фентон был костлявым Нигером с двумя поблескивавшими во рту золотыми зубами, которые каким-то образом сохранились на протяжении всех семи лет в тюряге. Эгри взглянул на повара, подавив отвращение; подавив потому, что Фентон был слишком ничтожным куском дерьма, недостойным ненависти. Хотя нет, сегодня Эгри ненавидел и его, за то что он — нигер, черномазый и мерзкий и, как все его собратья, не достоин дышать даже грязным липким воздухом тюрьмы. Исключение составляла только Клодина. Его, Эгри, Клодина, ради которой он собирался пожертвовать всем в порыве сметающего все на своем пути гнева. Он придет с огнем и мечом. И никаких полумер! Эгри намеревался сжечь дотла „Долину Бегунов На Длинные Дистанции“ вместе со всеми ее обитателями, а потом смыть пепел этих нигеров своей мочой.
Временами Эгри казалось, что гнев вот-вот разорвет его изнутри, разнеся при этом в клочья и весь мир. Сколько сил Нев уже истратил, чтобы сдержать свою ярость, какая невероятная сила воли требовалась, чтобы день за днем, час за часом удерживать хрупкую крышку котла, под которой бурлила ненависть… Кто-нибудь послабее уже сломался бы, но не на того напали, и Нев Эгри гордился этим. Эгри не знал источника гнева, но как бы велик он ни был, вся его мощь представляла собой лишь крошечную щепотку той ненасытной злобы, что была „Зеленой Речкой“.
Фентон стащил с головы свой поварский колпак и, вытерев им свою физиономию, в него же и высморкался. Натягивая колпак обратно, он увидел идущего к нему Эгри и окаменел: положение Фентона позволяло ему при случае выказывать свою преданность, и он был одним из тех немногих черномазых, до разговора с которыми Эгри вообще снисходил. Расплывшись в ухмылке типа „вы только посмотрите, с кем приходится работать“, Фентон сверкнул золотыми зубами и кивнул в сторону мексиканцев:
— О, мистер Эгри… Боже мой, эти кретины по большей части настолько тупы, что даже не знают английского.
Эгри не остановился, и Фентон заторопился следом. Не глядя на повара, Нев спросил:
— Ничего, главное — чтобы они знали свое место. Понимаешь, о чем я, кашевар?
— Конечно, мистер Эгри, сэр.
— Ты приготовишь мне сегодня что-нибудь вкусненькое, повар?
— Телячьи котлеты.
— Ладно, прикажи отнести мне в камеру. И полей этим голландским соусом, что научился делать в Новом Орлеане.
Не секрет, что с уходом Эгри Фентон станет крыть его на чем свет стоит и, возможно, даже высморкается в голландский соус. Но пока повар исправно кивал и улыбался во весь рот. Экая мерзость… Эгри передернуло, и Фентон исчез среди печей. Эгри и Шокнер через заднюю дверь кухни попали на верхнюю площадку узкой лестницы, тускло подсвеченной снизу. Вместе со светом доносились грохот, постукивание механизмов и тонкое шипение пара. Посреди лестничного пролета у стенки покуривали два тяжеловеса — Эткинс и Сприггс. Взглянув вверх и увидев спускавшегося Эгри, они бросили сигареты и раздавили их подошвами. Тяжеловесы были настоящими зэками; за ними не числилось ничего изощреннее вооруженных ограблений, отягощенных убийством легавых, однако этого хватило для того, чтобы оказаться в блоке „А“ в компании с Ларри Дюбуа. И Эткинс, и Сприггс удостоились крепкого рукопожатия и приветствия по имени.
— Вы уже видели Стоукли Джонсона? — спросил Эгри.
— Это Нигера, что ли? — озадаченно спросил Сприггс. — Дык он взаперти!
— Ага, но его должен был привести Перкинс. — Краем глаза Эгри заметил, что Шокнер смутился. — Я думал, они уже здесь.
— А какого хрена ему здесь надо?
— Сейчас, пока Уилсон в карцере, наступило время убедить Джонсона в том, что королем черномазых должен стать он. Уилсон не дурак, а Джонсон — полный козел, и мы сможем заставить его скакать перед нами на задних лапках и выполнять наши приказания, даже если он понятия иметь не будет, зачем это нужно. Правильно я рассуждаю?
Сприггсу оставалось только согласно кивнуть. Эгри сжал руку амбала: трицепс был крепок, как камень.
— Позже заскочи ко мне в блок „D“ — хряпнем по стаканчику „Старого Дедушки“, ладно?
С этими словами Эгри пошел вниз. На нижней площадке лестницы он миновал пару тяжелых дверей из полупрозрачной пластмассы и оказался в тюремной прачечной.
В ярко освещенной прачечной стоял такой же тяжкой жар, как и на кухне. Суета подле стиральных машин, катков и паровых прессов также являлась уделом презренных латиносов и узкоглазых. В конце прачечной виднелась еще одна дверь, ведущая на склад чистого белья. Эгри сквозь струи пара направился туда. У двери торчали еще два неуклюжих зэка в засаленных футболках; на той, что изношенней, было написано „NUKE BAGHDAD“, на другой — „СОЖРИ ПОБЛЯДУШКУ“. Владельцы футболок подались в стороны, чтобы дать Эгри пройти, и молча кивнули. Не удостоив их ответа, Эгри проследовал мимо. Это были Хорэс и Бубба Толсоны, люди из банды Гектора Грауэрхольца, — одинаковые мускулы, бороды, татуировки и по три серьги в каждом ухе. Братья Толсоны, бывшие члены банды, Ангелы Ада“, оказались за решеткой за то, что, нажравшись таблеток из сока кактуса пейотль и „Олд Кроу“, участвовали в групповом изнасиловании двенадцатилетней девочки. Вдоволь поизмывавшись над девчоночьим тельцем, они напоследок проехались на своих „харлеях“ прямо по голове ребенка. Приехавшие полицейские застали Хорэса Толсона сидящим на корточках и выковыривающим спичкой из протекторов мотоцикла остатки мозга девочки. Толсоны были дерьмом, и таких тварей Эгри в своей команде не держал: его парни убивали мужиков, а не детей. Но сегодня Неву пригодился и этот мусор — во время войны союзников не выбирают.
Остановившись в дверях прачечной, Эгри кивнул Шокнеру и дальше пошел один.
Большая и жаркая комната хорошо проветривалась. Пахло здесь, наверное, лучше, чем в любом другом месте „Зеленой Речки“. По сторонам центрального прохода от пола до потолка громоздились сложенные на поддоны или на полки стопки выстиранного белья. С потолка рядком свисали пять голых ламп, горела только самая дальняя. Это придавало комнате вид склепа. Под светившей лампой лицом к вошедшему Эгри выстроились Гектор Грауэрхольц, Деннис Терри и Ларри Дюбуа. Стоукли Джонсона среди них не было, да Эгри его и не ждал — он просто хотел залучить Сприггса на свою сторону, если Дюбуа заартачится.
— Я опоздал, — сказал Эгри. — Прошу прощения. — И подошел поближе.
От группы отделился Деннис Терри с протянутой для рукопожатия рукой.
— Нев.
Эгри пожал его руку.
— Деннис. Как делишки?
Терри, седоватый человек лет сорока с лишним, встревоженно пожал плечами и улыбнулся в ответ. В отличие от остальных присутствующих, он не был главарем банды: он сидел уже двадцать восьмой год за то, что задушил свою невесту, школьную учительницу из Уичита-Фоллс. Терри убедил себя, что несчастная вовсю изменяла ему с поваром-португальцем по имени Эл. Во время следствия не обнаружилось никаких доказательств существования этого Эла, не говоря уже о его связи с невестой Денниса, и судья, друг семьи убитой девушки, вломил Терри девяносто девять лет тюрьмы. В наши дни, если бы Терри вообще посадили, то дали бы не больше четырех. Вся эта история выглядела достаточно печально, да и сам Терри был человеком печальным. Худой и приветливый, он чувствовал себя неуютно среди этих насильников. Эгри понимал, что ожидание рядом с тремя психопатами нервировало Денниса. И тем не менее, несмотря на свой мирный нрав, Терри считайся в „Зеленой Речке“ ключевой фигурой, да и довольно богатым человеком — он контролировал ремонтную службу.
Такое огромное старое здание требовало постоянного ухода, ремонта, замены электрооборудования. Благодаря своему каторжному труду и хитрой политике, Терри удерживал, унаследовав в более цивилизованные времена от своего предшественника, скончавшегося с тюрьме от удара, позицию в течение уже двадцати лет. Здесь все покупалось и продавалось — работа, услуги адвоката, зубная паста, приличное место в кино, право покачаться на площадке и даже место в камере. В ремонтной службе была уйма квалифицированных рабочих мест, каждое из которых выставлялось на продажу. К тому же открывались широкие перспективы заработать на другом, начиная с контрабанды, бартерных сделок на черном рынке, поставок предметов роскоши и кончая внеочередным ремонтом или помощью в обустройстве. Заправлять всем этим было ниже достоинства главарей-пожизненников, и они с удовольствием сваливали все заботы на Терри, гарантируя ему своим авторитетом безопасность и урывая немалую долю его прибыли. Терри, в свою очередь, никогда никому не перечил и вследствие этого наслаждался таким комфортом, какой большинству главарей и не снился. У Терри для того дела, которое наметил Эгри, кишка была тонка, но Нев пригласил его в соответствии с этикетом: его делом было нервно сглатывать слюну и соглашаться со всем, что прикажут.
Потом Эгри пожал руку Гектору Грауэрхольцу, глядя прямо в его похожие на блестящие пуговицы глаза, абсолютно лишенные каких-либо эмоций. Грауэрхольц был худощавым, невысоким, задиристым и даже по меркам Эгри опасно ненормальным. Ему было всего двадцать четыре года и остаток жизни предстояло провести в тюрьме за невероятное количество полностью доказанных убийств: восемнадцать на воле и три в тюрьме. Разрешая некий конфликт с торговцами наркотиками, он забросал зажигательными бомбами фабрику по производству „крэка“ и, находясь снаружи с „узи“ наперевес, расстреливал на месте всякого, кто пытался спастись от огня. Фабрика располагалась на первом этаже жилого дома в районе „Дип Элем“, и среди погибших оказались семеро спящих детей и три женщины. Несмотря на то что все жертвы имели темный цвет кожи, присяжных настолько поразила вопиющая неспособность подсудимого испытывать что-либо, хоть отдаленно напоминающее муки совести, что они единодушно закатали ему две тысячи двадцать пять лет. Такой срок являлся предметом гордости Грауэрхольца.
У Грауэрхольца было открытое, младенчески невинное лицо; волосы он стриг очень коротко и, по мнению Эгри, выглядел как молодой монах, готовящийся принять постриг. В „Речке“ Гектор сплотил разное хулиганье, „Ангелов Ада“, наркоманов, панков и прочих подонков из зэков помоложе в небольшую, но серьезную группу, специализирующуюся на наркоте и мордобое. За ангельским личиком Грауэрхольца скрывалась неукротимая жажда разрушения, которая — если Грауэрхольцу не предоставляли отдушины — могла спровоцировать беспощадное кровопролитие. Эгри предоставлял Гектору такую отдушину, равно как и уважение и власть, дабы Грауэрхольц смирился с потерей свободы. Грауэрхольц был ребенком, способным уничтожить весь мир лишь для того, чтобы посмотреть на искорки, которые при этом полетят. Но помощь он мог оказать существенную. Эгри задержал его руку на секунду дольше.
— Я слыхал, Нев, что мы вроде как собираемся спеть что-то типа „Уанг-Данг Дудль“, — сказал Грауэрхольц.
— На всю ночь, — ответил Эгри.
Лицо Грауэрхольца расплылось в приятнейшей улыбке.
— Будем развлекаться так долго, насколько у твоих ребят силенок хватит, — добавил Эгри.
— Шутишь, кореш?
Эгри ухмыльнулся. Грауэрхольц втянул щеки, пискнул сквозь губы и шагнул назад.
Но ни Грауэрхольц, ни Терри не были главной заботой Эгри. Его беспокоил Ларри Дюбуа. Эгри пожал мягкую, влажную руку Ларри.
— Ларри, — произнес он.
— Ты уверен, что выбрал подходящее время для заварухи, Нев? — спросил тот.
Эгри попытался поймать взгляд Дюбуа, но так и не смог. Ларри был весьма тучен — весом этак килограммов сто пятьдесят — и имел привычку смотреть куда-то поверх головы собеседника, опуская глаза только в самый последний момент.
— Уилсон в больнице, — сказал Эгри, — а черномазые в блоке „В“ стоят раком, варясь в собственном поту уже две недели. Никогда не будет более удобной ситуации. — Он помолчал. — А что?
Дюбуа приподнял и опустил брови.
— Я просто хочу убедиться, что это… — он наконец опустил глаза, встретившись с Эгри взглядом, — не личное дело.
Эгри почувствовал, как внутри словно заструилась ледяная вода. Сальный, похотливый и хитрый Дюбуа в своей камере в блоке „А“ держал двух жен — пуэрториканцев. Поговаривали — но только шепотом и только когда Ларри не было рядом, — что тот время от времени развлекался, давая Синди, той из своих жен, что посветлее, трахать себя в задницу, пока другая, по имени Паула, втирала в его гениталии тухлый куриный жир. Это уже считалось опасным приближением к педерастии, считавшейся по нормам тюремной морали недопустимым извращением, но у Ларри хватало власти, чтобы стоять над законом. В прежние времена — до появления в „Зеленой Речке“ Эгри — Дюбуа слыл здесь самым грозным убийцей. А до того он сделал карьеру от сявки до босса, контролирующего порнобизнес и перевоз наркотиков между Хуаресом и Эль-Пасо. Их с Эгри борьба за власть осталась далеко позади, сменившись взаимовыгодным мирным сосуществованием. Но Неву то и дело в голову приходила мысль, не проверить ли брюхо Дюбуа на прочность. А сейчас оскорбительный смысл его, Дюбуа, намека на „личные обстоятельства“ не оставлял сомнений. В груди Эгри запылал зловещий огонь, и он с трудом сдерживался, чтобы не выпотрошить жирного козла на месте. Ничего, как-нибудь в ближайшее время он аккуратно вырежет Синди ее петушок и подаст Дюбуа на тарелочке, обложив куриными крылышками… Эгри с усилием подавил ярость и дружелюбно спросил:
— Полагаешь, чтобы вернуть Клодину, мне нужна посторонняя помощь?
Дюбуа отвел глаза:
— Я просто думаю о людях, Нев: кое-что их касается, а кое-что — нет.
Эгри почувствовал, как злоба раздирает его изнутри; ее подхлестывало и действие героина. Жирный ублюдок в присутствии Грауэрхольца и Терри посмел утверждать, что он, Нев Эгри, не в состоянии удержать свою собственную паршивую жену! Краем глаза Эгри заметил, что Грауэрхольц следит за их с Дюбуа пикировкой с блестящими глазками, и, насилуя вопящие о кровавой мести клетки своего мозга, попробовал еще раз.
— Мы с этим сталкивались и раньше, Ларри, — сказал он. — Нигеры слишком много о себе возомнили. А сколько их сейчас? Сорок процентов? Пятьдесят? Да если они не испытают силу нашего стального кулака прямо сейчас… — Эгри выдержал драматическую паузу, — …через пять лет мы будем драить им сортиры и мыть полы вместе с латиносами.
— Мне почаще приходилось иметь с ними дело, — ответил Дюбуа. — Черные — это хороший рынок сбыта. Анаша, героин, кокаин, „крэк“… Надо просто понять их психологию. У них не хватит мозгов, чтобы самим заправлять делами. Взгляни на округ Колумбия, Атланту или там Детройт: эти недоделки не в состоянии управлять даже своими городами. В этой тюряге поначалу было всего десять белых, и знаешь, кто здесь всем заправлял? — Дюбуа ткнул себя пальцем в грудь и покачал головой. — Отнюдь не черномазые, кореш. И ты об этом знаешь.
— Мы долго готовились, — настаивал Эгри. — Можем начать сейчас…
— Извини, Невилль.
Глаза Эгри внезапно застлало красной пеленой: лишь Клодине, да и то только в самые интимные минуты, позволялось называть его полным именем. К тому же Дюбуа произнес его имя так, что оно рифмовалось, например, с именем „Люсиль“, то есть позволил себе гнусный намек на то, что он, Нев Эгри, гомосек… Остальные слова Дюбуа доносились до Эгри будто издалека.
— …Не вижу причин поддерживать тебя в этом деле, — продолжал толстяк. — Это не в моих интересах.
Значит, открытая война. Несомненно, она планировалась уже давно. Жирный прыщ решил высмеять Эгри, рассчитывая, что тот без него не обойдется. На лице Эгри появилось такое выражение, что Грауэрхольц на шаг отошел назад, а Деннис Терри — на два. Дюбуа остался на месте, но левый глаз его нервно задергался. Эгри наклонился к нему.
— Знаешь, что мешает тебе жить, Ларри? — зловеще спросил Эгри и, помолчав, сам же ответил: — У тебя на брюхе болтается слишком много вонючего сала.
— Полегче, Нев, — внезапно побледнел Дюбуа и перенес вес тела на пятки.
Эгри взглянул на Грауэрхольца:
— Что скажешь, Гек?
Лицо подонка сияло ярче обычного. Переведя взгляд с Дюбуа на Эгри, он ответил:
— Скажу, что нигеров пора поставить на место.
— Так тому и быть, — сказал Эгри и ткнул растопыренными пальцами левой руки в глаза Дюбуа.
Ларри отреагировал неплохо, хотя он уже не был таким шустрым, как в борделях Хуареса. Ногти Эгри скользнули по его векам: Нев собирался вырвать противнику глаза, но толстяк грациозно отскочил назад, оттолкнув нападавшего левой рукой и одновременно запустив правую себе под рубашку. У Эгри в руке блеснуло лезвие опасной бритвы. Дюбуа, смахнув слезы с глаз, отступил дальше, выдергивая из-за пояса короткоствольный револьвер.
— Ну, жирный педрила!..
Резко взмахнув бритвой, Эгри распахал живот Дюбуа от левого бедра до правого.
Над поясом Ларри бесстыдно раскрылись, выворачиваясь наружу и набухая кровью, две огромные губки желтого жира. Спрятанные глубоко под салом мышцы брюшного пресса не пострадали. Дюбуа взревел и качнулся в сторону, пытаясь найти цель стволом револьвера и зажимая левой рукой зияющую рану на животе.
Эгри подскочил к толстяку слева и сбил его с ног подсечкой.
С громким паническим блеянием Дюбуа грохнулся лицом вниз, прижав своей тушей левую руку. В ту же секунду Эгри прижал его правую руку к полу и, уткнув колено в сальный затылок поверженного врага, перенес на него всю тяжесть своего тела. Затем чиркнул бритвой по сгибу правого локтя Дюбуа, перерезав сухожилия и артерию. Дюбуа взвыл и забарахтался, пытаясь оторвать голову от пола. Эгри навалился еще сильнее и засунул лезвие бритвы прямо под лоснящиеся брыла Ларри. При каждом новом крике изо рта и ноздрей толстяка стали вылетать брызги крови; он забился еще отчаяннее. Голова заскользила по окровавленному полу. Эгри погрузил бритву еще глубже, почти по самую рукоятку, отыскивая в истерзанной шее сонную артерию. Когда голова Дюбуа выскользнула наконец из-под колена Эгри и Ларри попытался встать, Нев нашарил лезвием то, что искал, и поднялся на ноги.
— Класс! — захлебнулся восторгом Грауэрхольц.
Денниса Терри вырвало прямо в тележку с бельем.
Эгри сгреб кипу полотенец и вывалил их на кровавый фонтан, бьющий из тела Дюбуа. Жирный козел давно на это напрашивался… Эгри ощущал потрясающее спокойствие: все внутреннее напряжение рассосалось. Он вытер руку и бритву об одно из полотенец. Рубашка Нева насквозь промокла от крови. Расстегивая ее на ходу, он шагнул было к полкам, чтобы подобрать себе чистую, но остановился на полпути, поднял револьвер Дюбуа — „Смит и Вессон Спешл“ тридцать восьмого калибра — и задумчиво подбросил его на ладони. Вертухаи не должны прознать о смерти Дюбуа по меньшей мере до следующего развода и переклички. Водостойкие часы на запястье Эгри показывали два. Нев обернулся.
— Гек, — позвал он.
Грауэрхольц, напевая себе под нос, глядел на заваленный окровавленными полотенцами труп Дюбуа, словно на произведение искусства. Подняв глаза на Эгри, он увидел в протянутой руке револьвер.
— Давай-ка споем боевую песню, корешок.
Грауэрхольц вцепился в оружие, восторженно глядя на вороненый металл. Даже Санта-Клаус не приносил ему ничего более желанного. Прижав револьвер к груди, он уставился на Эгри с таким обожанием, что Нев понял: угодил. Если в эту минуту он приказал бы Грауэрхольцу отстрелить себе яйцо, тот спросил бы только какое: левое или правое?
— Что делать теперь, мистер Эгри? — спросил Гектор.
Эгри глубоко вздохнул: власть кружила голову. Пришло время посчитаться за все. Он взглянул на Терри: тот стоял с посеревшим лицом; в глазах Денниса застыл ужас.
Эгри отвернулся к Грауэрхольцу:
— До третьей переклички нам предстоит сделать уйму дел. Пока Джонсон и его прихлебалы чавкают в блоке „В“, твои ребята должны отсечь столовую от строймастерских. Надо как-то отвлечь внимание нигеров.
Глаза Грауэрхольца вылезали из орбит от воодушевления.
— Верно, — сказал он. — Отвлечем, будет сделано.
— В мехмастерской и гараже у нас припрятан бензин, но о нем позаботятся уже мои люди. — Эгри повернулся к Терри: — Деннис, ты с Тони Шокнером займешься главным контрольным центром: я хочу отрезать его от главных ворот. Поможешь Тони, я знаю, у тебя получится.
Терри побледнел еще сильнее. Он попытался было что-то сказать, но не смог и, сглотнув слюну, попробовал еще раз:
— Так вы хотите… Я имею в виду…
— Точно так, Деннис, — сказал Эгри. — Это война. „Удар грома“, „Буря в пустыне“, „Блицкриг“. Называй как хочешь: нигерам предстоит получить свое, а заодно и всем тем, кто встанет у нас на пути.
Терри не смог выдержать взгляда Эгри дольше секунды.
Эгри кивнул на толстый труп Дюбуа и взглянул на Грауэрхольца:
— Пускай твои ребята здесь приберутся.
— О чем речь, мистер Эгри.
Грауэрхольц вприпрыжку направился было к выходу, но Эгри окликнул его.
— А потом найди Теда Сприггса, — приказал он, — и скажи, что нигеры только что пришили Ларри Дюбуа…
Эгри скривил губы в благородном возмущении. Поднял сжатый кулак:
— …И мы намерены заставить гадов заплатить за это!
Глава 7
Двойные, подбитые металлом двери захлопнулись, и Джульетта Девлин шагнула на ничейную землю между свободой и наказанием. Малую толику этой ничейной земли она, как всегда, прихватит в тюремный хаос. А сейчас еще несколько секунд она оставалась одна.
Яркий свет флуоресцентных ламп под сводом тоннеля резал глаза. Прямо перед Девлин находилась глухая стальная дверь, достаточно большая, чтобы пропустить внутрь пожарную машину, и достаточно массивная, чтобы выдержать прямое попадание из гранатомета. Девлин знала, что по ту сторону двери сейчас кто-то следит за ее изображением на экране телевизионного монитора. Наблюдатель, несомненно, мужчина, а когда она пройдет внутрь, на нее будет направлено еще множество мужских глаз. Никогда прежде ей не приходилось так остро чувствовать свой пол, свою чужеродность — чужеродность женщины в абсолютно мужском мире. Более того, в этом мире обретались мужчины, принесшие — и теперь сами испытывающие — неизмеримые страдания. По крайней мере, одна из разновидностей этих страданий и привела ее сюда, поскольку Девлин поставила перед собой задачу измерить малую толику тех мучений, меры которым не было, и таким образом постичь сердца и души людей.
Дожидаясь здесь открытия дверей, Девлин испытывала труднообъяснимое чувство сродни тревоге и возбуждению. Это чувство каким-то образом связано с нарушением правил, с выполнением действий, которые она не собиралась делать, в месте, где она не собиралась находиться. Возбуждение это своими истоками уходило в запретное и происходило, таким образом, из чувства вины и страха. Сама тюрьма была монументом вины и страха и обуславливала эти чувства подобно тому, как готический собор благоговение. Но для Девлин этим все не ограничивалось: во-первых, исправительные учреждения всегда вызывали в ее памяти призрак ее отца, Майкла Девлина; во-вторых, там, в тюрьме, находился Рей Клейн.
Отец Девлин, отдалившись сейчас от дел и постоянно проживая на маленьком ранчо неподалеку от Санта-Фе, в свое время был управляющим федеральной тюрьмы в Нью-Мексико, и его дочь, образно говоря, выросла под сенью заведения, подобного тому, где сейчас находилась. Девлин-старший был убежденным демократом, категорическим сторонником отмены смертной казни и человеком, предельно уставшим от неспособности Великого Общества удержать себя от сползания в антагонизм и хаос. Ко времени его отставки Пенитенциарное Бюро официально отказалось от проведения политики реабилитации и исправления, и количество рецидивистов подскочило до девяносто двух процентов. Вину за эту неудачу Майкл Девлин возлагал и на себя. Отцом он считался либеральным, хотя на самом деле был эгоистичным и требовательным; он не удостоил своих детей похвалы ни за одно из их достижений. Во всяком случае, если он и гордился Джульеттой, то успешно это скрывал. Вдобавок ко всему он как ирландский католик питал страстную любовь к Джеймисоновскому виски. Но, выпив, он не буянил и никогда не поднимал на домочадцев руку, поэтому для Джульетты не имело большого значения, что он порой бывал и свинтусом и лицемером. Она все равно любила его.
Временами она спрашивала себя, не связано ли ее появление в „Зеленой Речке“ с желанием что-то доказать отцу, но оказалось, что это не так. Эдак можно всю жизнь продоказывать, а отец все равно останется в полной уверенности, что она ненормальная. Правда, возможно, налицо попытка наказать отца. Майкл Девлин никогда не рассказывал дочери о тюрьме, и постепенно в ее представлении она приобрела загадочность и очарование заколдованного сказочного леса. Здесь тоже можно докопаться до истины, преодолевая при этом страшные опасности. Отец предполагал, что дочура станет изучать предменструальные неврозы, или депрессии матерей-одиночек, или еще какую-нибудь ерунду, подобно многим из ее друзей-психологов, искренне недоумевавших, чего ради ей тратить время среди насильников и убийц. Ее занятия были своего рода большим кукишем всему свету. Да кто они такие, чтобы в ней разочаровываться? Ладно, как бы то ни было, сейчас Девлин здесь и под едким светом флуоресцентных ламп ждет позволения войти в темный лес под названием „Зеленая Речка“.
Девлин — она предпочитала такое обращение, а не по имени — изучала медицину и психологию в Тьюлейне. Коэффициент ее интеллекта был достаточно высок, чтобы ПРИНЯТЬ ДОСТАТОЧНО ТАБЛЕТОК, ЧТОБЫ ЗАПОЛНИТЬ СУПЕРДОМ и затрахать насмерть пеструю коллекцию плейбоев и сорвиголов из Крещент-Сити, не завалив при этом ни одного экзамена. В Нью-Орлеане же обнаружилась азартность ее натуры и склонность к этому. Ординатура в психиатрической клинике слегка охладила ее, но разумная карьера — если под этим понимать что-то спокойное и денежное типа психотерапии — ее особо не прельщала. Здорово раздражало ее и то, что парням, точно как в кино, достаются самые интересные роли, вроде перегона автоцистерны нитроглицерина через горный перевал, охраняемый врагами, в то время как девушкам остается только ныть на обочине. И когда тюремная психиатрия заявила о себе как самая крутая область психологии, Девлин поспешила забить себе местечко. Интеллектуальный уровень коллег, по ее мнению, был прискорбно низок, а ее исследования в „Зеленой Речке“ прецедентов не имели и удостоились похвалы нескольких весьма известных специалистов в этой области. Девлин чувствовала, что попала в точку.
За стенами тоннеля послышался скрежет шестеренок и завывание привода, и Девлин вернулась к действительности. Стальная дверь в пазу дернулась перед ее носом и откатилась в сторону.
К радости Девлин, с той стороны ее поджидал сержант Виктор Галиндес. Как и в любом другом учреждении, охранники „Зеленой Речки“ относились к привилегированным чужакам, вроде Девлин, с недоверием и подозрением, но Галиндес был более приветлив, чем остальные. Поздоровавшись, он проводил девушку в приемное отделение, где она оставила свои ключи и книжку в бумажной обложке, расписалась в книге посетителей, ознакомившись с правилами поведения в тюрьме. Галиндес быстро осмотрел содержимое ее чемоданчика и вывел через вторые кованые ворота во внутренний двор.
Сегодня Девлин надела белую хлопчатобумажную блузку, застегнув ее до горла, потертые черные „Левис“ и ковбойские сапоги. Под джинсами, по давней привычке, на ней были „джи-стринг“ — узенькие трусики, ничего не прикрывавшие сзади, под блузкой плотно обтягивающий бюстгальтер, в котором она занималась гимнастикой: в нем грудь не раскачивалась в такт движениям и соски не натягивали ткань блузки. Девлин не боялась спровоцировать нападение, но хотела избавить заключенных от мучительного желания недостижимого. Возможно, несмотря на терзания, они бы предпочли увидеть побольше, но определенно она сказать не могла, а желание не выглядеть суетной помешало спросить об этом у Клейна. Она даже не знала, хочет ли увидеть побольше сам Клейн. Он с самого начала держал некоторую дистанцию, и Девлин никак не удавалось навести мосты. Она никогда не считала себя особо привлекательной: да, выглядела неплохо, но, в общем, ничего особенного. Высокого роста — сто семьдесят три сантиметра — и довольно стройная, но руки и ноги у нее были великоваты, а лицо — слишком мальчишеским для девушки. Густые черные волосы сейчас она коротко подстригала с боков и сзади. Девлин иногда машинально желала, чтобы ее груди стали побольше, а попа — поменьше, но теперь как серьезное официальное лицо она оставила подобные заботы. В общем и целом ей это удалось, хотя она по-прежнему носила под джинсами „джи-стринг“ и время от времени задумывалась, что почувствовал бы Рей Клейн, положив ей руку на попочку. До сих пор ничего подобного не происходило, и Девлин в голову не приходило развлекаться в рабочей обстановке, но в более подходящее время и в другом месте она бы только обрадовалась подобной инициативе со стороны доктора.
Честно говоря, она уже исповедалась Катрин, своей подруге, что не прочь сделать Клейну минет и потрахаться на палубе катера для ловли креветок, стоя к Рею задом и лаская рукой его яйца. Реакция Катрин заставила Девлин задуматься о том, трахалась ли та когда-нибудь так, как ей хотелось, или она так же сексуально неудовлетворена, как и большинство ее одногодок. Катрин, которая черпала свое мнение большей частью из дамских журнальчиков второй свежести, заявила, что подобные фантазии унижают ее, и на самом деле ей нужен чуткий мужчина, раскрывающий таящуюся внутри него женственность. Под таковым понимался индивидуум, способный, лежа с тобой в постели и испытывая эрекцию, понимающе и нежно улыбнуться и заняться йогой или еще чем-нибудь в случае отсутствия у тебя настроения для секса. Девлин претила подобная чушь. В ней не наблюдалось ничего мужского — ни внутри, ни снаружи. А если порой и просыпалась амбициозность и решимость, источник находился где угодно, но только не в неком таящемся в ней мужчине. То же самое относительно ее уязвимости и желания опереться на чье-нибудь плечо. Это было ее личное, и она не видела причин, почему для парней что-то должно быть по-другому. Ей нравилось быть рядом с кем-то, кто вел себя как мужчина, выражал себя как мужчина и даже в минуты уязвимости и нежности уязвим и нежен, как мужчина. И у него должны существовать мужские причуды и фантазии типа желания трахать ее в лодке для ловли креветок, в то время как она будет ласкать его яйца. Для нее это звучало неплохо: слишком много парней в наше время читает те же журналы, что и Катрин. Не хочется думать об этом, но большинство приличных ребят ее, Девлин, возраста, предпочитали мастурбацию унылой перспективе обсуждения их сексуальных отношений с женщинами. Впрочем, возможно, Девлин просто вращалась не в тех кругах. Хотя как минимум один круг, хотя и круг ада, был тем, что надо: больница тюрьмы „Зеленая Речка“, где Девлин познакомилась с Клейном.
В некотором смысле Девлин прекрасно узнала Клейна, наблюдая за его работой; в некотором же не имела о нем ни малейшего представления. О его прошлом известно только то, что он родом из Нью-Джерси, а учился в Нью-Йорке. Перед отсидкой он работал хирургом-ортопедом в городской больнице Галвестона. Немного странно — составлять мнение о человеке на основании только своих впечатлений, не опираясь на цепочку известных фактов его жизни. Где-то даже страшновато. Девлин и представления не имела, за что именно Клейн попал в „Зеленую Речку“. Она как-то спросила об этом у Коули, но негр только мрачно ответил, что такие вопросы здесь задавать не принято. Захочет — скажет сам, а любопытных здесь не любят. Девлин почти не сомневалась, что, спроси она самого Клейна, тот сказал бы ей правду, но ей не хотелось выглядеть в его глазах любопытной дурой, относящейся к неписаным законам этого темного мира без должного уважения. Конечно, она могла узнать все от Хоббса или любого охранника, но это смахивало на предательство.
Галиндес вывел ее из ворот приемного отделения. За двором и его проволочными изгородями виднелся главный тюремный комплекс: шесть огромных блоков, под углом расходящихся в стороны от крытой центральной башни. Раскинутые щупальца блоков производили гнетущее впечатление, и на мгновение Девлин представила, что они вытягиваются, охватывая весь земной шар до тех пор, пока снова не сходятся на другой стороне планеты в подобный этому узел, а заключенные всего мира слоняются по бесконечным коридорам, не имея представления о том, где находятся. Впрочем, как знать, может быть, все люди, включая и ее самое, бродят вот так по коридорам бесконечного мира… Галиндес свернул влево и зашагал по бетонной дорожке под отвесной наружной стеной.
Каждая сторона гигантского шестиугольника, усаженного по верхней кромке кольцами колючей проволоки, достигала метров четырехсот пятидесяти длиной. Девлин нутром ощущала на себе перекрестие взглядов охранников сторожевых вышек. Две секции периметра у главных ворот представляли собой голые стены безо всяких пристроек. К четырем другим секциям прилепились мастерские, комнаты посещений и карцер для штрафников и особого контингента преступников. С западной стороны ближе всего к воротам стоял лазарет. „Качалки“, как всегда в это время суток, были пусты. Из столярной мастерской доносился пронзительный визг циркулярной пилы. В тени тюремной стены было прохладно, но, подняв голову, Девлин видела, как солнце превращает стеклянную кровлю тюрьмы в плиты сияющего золота, спаянные друг с другом черными стальными фермами. Под стеклом не было так прохладно; Девлин поймала на себе взгляд Галиндеса и мотнула головой вверх.
— Зачем здесь так много стекла? — спросила она.
Худые щеки Галиндеса были испещрены шрамиками от перенесенной в детстве оспы. Охранник носил пышные усы. Лицо, обычно спокойное и хмурое, почти печальное, озарила улыбка:
— Начальник тюрьмы говорит, чтобы Бог мог беспрепятственно взирать с небес на заключенных. Хотя, по-моему, они ему до лампочки.
Охранник надолго замолчал, и Девлин обрадовалась, когда они наконец дошли до лазарета. У входа Девлин повернулась к Галиндесу, чтобы поблагодарить.
— Женщине здесь работать не очень-то пристало, — заметил Галиндес.
Девлин не ответила: оспаривать каждое замечание на эту тему — для работы времени не останется. Это, видимо, читалось на ее лице, поскольку Галиндес добавил:
— Да и мужчине, признаться, тоже.
— Почему же вы здесь? — поинтересовалась Девлин.
Галиндес улыбнулся, и Девлин устыдилась своей наивности.
— Платят здесь хорошо. А для эмигранта из Латинской Америки — так даже очень хорошо.
— А откуда вы родом?
— Из Сальвадора.
— У вас там родственники?
— Разве что на кладбище, — ответил охранник. — Там я тоже находился в тюрьме, — правда, в другом качестве.
Девлин вспыхнула до корней волос, ощутив неловкость. Там у Галиндеса что было, то было. Впрочем, раз он так лихо справляется с ее вопросами, она не менее лихо распорядится его ответами.
— За что?
Охранник пожал плечами:
— За то, что ходил не в ту церковь, читал не те газеты, заводил не тех друзей — обычный набор.
Девлин с радостью бы отвела взгляд, но не могла. А Галиндес продолжал:
— Поначалу мне в вашей стране пришлось тяжело. Я, конечно, не против и здесь работать школьным учителем, но оказалось, что это невозможно. Я начал работать здесь, и моей жене теперь не приходится мыть людям полы — и то слава Богу.
Девлин кивнула. Она не знала, как ответить, чувствуя, что любые слова прозвучат неуместно и фальшиво.
Галиндес прикоснулся к козырьку фуражки:
— Когда понадобится проводить вас обратно, позвоните в приемное отделение и вызовите меня.
— Спасибо.
Какое-то время Девлин смотрела, как охранник идет по двору, затем развернулась и вошла в лазарет. Несмотря на многие годы работы в разных больницах, смешанный запах дезинфекции и зловония отравленных болезнью человеческих выделений на секунду вызвал приступ тошноты. Но, миновав Сяня и войдя в кабинет врача, она уже не воспринимала запах так остро. Девлин пристроила свой чемоданчик на захламленный стол. Лягушатника-Коули поблизости не видно, да она об этом и не жалела, поскольку питала к нему смешанные чувства, как, очевидно, и он к ней. Язык у негра без костей, к тому же ниспосланные судьбой испытания наделили его уверенностью в себе и духовной силой. Она, Девлин, подобной силой никогда не обладала. По сравнению с Коули ее судьба досталась ей задешево, и поэтому для нее не секрет, почему люди вроде Коули испытывали к ней не самые добрые чувства. К тому же негр, по-видимому, ощущал некую угрозу для себя: ведь у них с Клейном — за плечами сходный профессиональный опыт, хотя, с другой стороны, у Девлин есть повод завидовать близости Коули и Клейна. Эти двое были друг для друга наставниками. Во всяком случае, Девлин чувствовала, что Коули никогда не принимал ее всерьез. Возможно, сегодня она исправит это положение: в сумочке лежали первые плоды их работы в лазарете — свежий номер „Америкен Джорнел оф Психиатри“ с напечатанной там статьей на основе их совместных исследований.
Такого рода исследование возникло из необходимости ответа на вопрос, которым Девлин задавалась много лет: является ли трагедия смерти, а таким образом, и жизни неотъемлемым правом всех без исключения мужчин и женщин? Или это просто предмет потребления, отпускаемый согласно некоему табелю о рангах на основе совокупности социальных критериев? На первый взгляд в широком смысле верна последняя точка зрения. Если, допустим, завтра Девлин погибнет в автомобильной катастрофе, трагедия станет всеобщим достоянием: молодой талантливый психиатр, погибший в самом расцвете… и т. д. и т. п. А вот если Коули поскользнется на лестнице лазарета и свернет себе шею, мир мало что заметит, а уж расстроится и того меньше. По мнению Девлин, эта система оценки намертво запечатлена во всех реалиях нашей жизни: в законе, в здравоохранении, в кровавой каше войны, да что там говорить — даже в наклейках на автомобильные бамперы, призывающих спасти китов. Почему именно китов, а не каракатиц или не гиен? Подобная избирательная система ценностей вкупе со многим другим заставляла ее порой представлять себя карабкающейся вверх по бесконечной лестнице вплоть до самой смерти или, во всяком случае, до тех пор, пока возраст, болячки, седые волосы и отвисшие груди не заставят гнилые ступеньки крошиться под ее ногами.
Эту теорию поддерживало абсолютное равнодушие вселенной, где вращался этот засиженный мухами мир. Девлин наизусть помнила отрывок из „Критики правосудия“ Канта:
„Обман, зависть и насилие вокруг него были делом привычным, хотя сам он был честным, миролюбивым и добрым; да и другие люди, которых он встречал на своем пути, вне зависимости оттого, насколько они того заслуживали, были самой природой так же подвержены несчастьям, тщете, болезням и безвременной смерти, как и любые другие животные на Земле. И так будет продолжаться до тех пор, пока одна разверстая могила не поглотит всех — чистых и нечистых, поскольку могиле до этого дела нет, — и не зашвырнет обратно, в бездну бесцельного хаоса, из которой эти люди были выхвачены; тех самых людей, которые были способны поверить, что именно они на самом деле венец творения…“
„Это про нас, это мы верим, что мы — венец творения“, — подумала Девлин и мысленно вернулась к предмету своего исследования: индивидууму, запертому в камере своей личности. Вложена ли в нас одинаковая система ценностей и судим ли мы себя с той же беспристрастностью, что и других? Девлин пыталась найти ответ.
Ее идеей было заглянуть в психологию больных СПИДом, содержащихся в двух разных больницах. Первая группа пациентов проходила курс лечения в Университетском медицинском центре Хьюстона; вторая — в лазарете государственного исправительного учреждения „Зеленая Речка“. Исключительно для этого Девлин отобрала два специальных вопросника для определения состояния ментального здоровья пациентов с упором на депрессивные состояния и сама разработала третий, который почти наугад назвала „Исследованием Травматизма Существования“. Вопросники предложили обеим изучаемым группам. Для сравнения были отобраны дополнительные контрольные группы пациентов, страдающих от несмертельных болезней. Группы же больных СПИДом были обречены. Но кто встретит смерть достойнее? И как именно? И почему?
Больные в Хьюстоне получали медпомощь по высшему разряду, равно как и первоклассную психологическую поддержку, но им предстояло расстаться с жизнью, по общепринятым меркам, „хорошей“: свободной, сытой, полной надежд. По сравнению с ними обитатели тюремного лазарета находились в кошмарной обстановке, зато теряли они не так много. Большой мир за стенами тюрьмы оценивал их жизни по минимуму и заботился только о том, чтобы проводить их в мир иной по возможности тише и дешевле. Ключевой вопрос был в том, как на это смотрят сами больные. Тяжелее ли расставаться с жизнью „хорошей“, чем с жалкой и убогой? Чья жизнь для кого дороже? Для кого смерть страшнее? Легче ли умирать отбросам общества в „Зеленой Речке“, чем свободным людям в шикарной клинике Хьюстона? Девлин хотела научно определить границу, за которой начиналась философия. Возможно ли сформулировать и ответить на эти вопросы путем, который имеет отношение к науке?
— …Наверняка можно утверждать только одно, — сказал как-то Клейн во время одной из многочисленных дискуссий с Девлин.
— Что именно? — спросила Девлин.
Клейн отошел к двери кабинета и посмотрел вдоль коридора в сторону палат:
— Никто не сошьет лоскутного одеяла в память этих парней.
— А как насчет вас, Клейн? — спросила Девлин.
Клейн фыркнул и ответил:
— Лично я просто отбываю свой срок так, как мне легче.
Девлин ему не поверила. Она была уверена, что для него работа значит так много, как и для нее. И даже больше — много больше. Но Клейн упорно прятался за фасадом цинизма, и чем сильнее Девлин на него давала, тем упорней он утверждал обратное.
Размышления Девлин были прерваны скрипом двери: в кабинет просунулась голова Коули и повела на гостью недобрыми желтыми глазами.
— Привет, Коули, — сказала Девлин.
Коули ответил торжественно-унылым кивком:
— А, докта Девлин! А мы вас сегодня не ждали.
— Знаю: я хотела вас удивить.
— Во, черт! — сказал Коули. — Отче небесный, как я удивлен!
Девлин никак не могла сориентироваться, злиться ей или смеяться над манерой Коули разговаривать с ней, подобно дяде Тому упорно называть ее „доктор“, отлично зная, что она предпочитает обращение по имени. Сегодня Девлин хотелось рассмеяться, но вместо этого она сказала:
— Козел вы, Коули!
— Как скажете, докта!
— Как там ваши подопечные? — спросила она.
— Как всегда, — ответил негр. — То есть половина их умирает, а половина нет.
— А где Клейн?
— Пошел навестить начальника тюрьмы, — ответил Коули. — Уж и не знаю, когда вернется.
— А зачем он пошел к Хоббсу?
— Узнать, удовлетворила ли комиссия его ходатайство об освобождении.
— А уже было слушание?
Девлин постаралась, чтобы вопрос прозвучал небрежно, но на самом деле она обиделась на Клейна. Честно говоря, она просто исходила яростью, хотя это, несомненно, было абсурдом. Коули из-под нависших бровей молча следил за ней, и Девлин ощущала себя тем, кем и была на самом деле — чужаком.
Затем негр кивнул:
— Ага, на прошлой неделе. — Он сделал паузу, исподлобья глядя на Девлин, затем спросил: — Вы полагаете, что имели право знать?
Девлин дернула плечом и отвернулась.
— С его стороны было бы очень любезно, но в конце концов это не мое дело.
Коули покачал головой:
— Мне он тоже ничего не говорил, пока не состоялось заседание комиссии. Знай я об этом раньше, черта бы лысого у него что-нибудь получилось.
Девлин повернулась и уставилась на негра:
— Вы бы помешали его освобождению?
— Можете не сомневаться.
— Не могу вам поверить.
Коули спокойно выдержал ее взгляд:
— А вы полагаете, что я хочу заправлять этим заведением один? Думаете, я управлюсь? А как насчет того, чтобы пойти ко мне в помощники после того, как Клейн свалит?
— Я не верю, что вы могли бы так с ним поступить.
— А вы по-прежнему не понимаете, каково нам здесь, докта Девлин? Вам бы только вопросники заполнять, до сути вам и дела нет. Думаете, здесь все реально, но это не так: все это игра. И если вздумаешь жить здесь по законам реального мира, ты погибнешь. Принимай условия игры и получишь шанс. А этот ваш Клейн научился играть хорошо. Сыграйте с ним и увидите, как он вас раскрутит. Вы же девушка азартная, должны понимать…
— И все же не понимаю, — ответила Девлин.
— Видел я, как вы на него смотрели, — сказал Коули.
Девлин сжалась; неожиданно ей показалось, что голова ее стала прозрачной, и Коули может читать ее самые потаенные мысли. Тем не менее она постаралась выдержать взгляд негра.
— У человека здесь единственный долг, — продолжал тот, — это его долг перед самим собой. И не надо требовать того, чего он дать не может.
Чувствуя себя глупой и косноязычной, Девлин кивнула. Коули был прав. Она сглотнула слюну:
— Его освободят?
Коули медленно моргнул и кивнул:
— „Пи Вайн Спешл“ отходит от вокзала. Как я уже сказал, Клейн по натуре игрок.
— А как же все это? — спросила Девлин. — Я хочу сказать, а как же со всем этим?
Коули озадачено взглянул на нее:
— Вы это о чем, докта?
— А как же его работа, которую он делал с вами для этих несчастных людей?
— Вы что, думаете, Клейн предпочел бы вкалывать на сверлильном станке? Или штамповать пряжки для ремней? Это просто еще одна роль.
— Я в это не верю, — сказала Девлин, чувствуя дрожь в своем голосе.
Коули пожал плечами:
— Вы, как и все остальные, можете верить во что хотите. — Он повернулся к двери. — Если хотите, подождите здесь — он скоро придет.
— Коули!
Негр снова просунул голову в кабинет.
— Мне нужно вам кое-что показать, — сказала она. — Это важно.
Коули выгнул бровь:
— Позовите, когда понадоблюсь. Я буду здесь рядом. — Он остановился. — Я вам тоже кое-что скажу — на случай, если вы сами еще не знаете.
— Что именно?
— Ваш Клейн выглядит очень неплохо разоблачившись.
Девлин не поняла, покраснела она или нет.
— Чего-чего?
— Без рубашки, — пояснил Коули. — Да и петушок у него для белого — дай Боже. Правда, старого Лягушатника он близко не подпускает, но может быть, вам удастся приманить его чем-нибудь, чего у меня нет.
Теперь до Девлин дошло, что ее лицо просто пылает. Коули похабно хохотнул.
— Коули, вы козел, — произнесла Девлин.
Негр ухмыльнулся:
— Не обращайте на меня внимания, докта Девлин.
Девлин обнаружила, что против своей воли улыбается.
— Желаю вам выиграть сегодняшнее пари, — пожелал ей Коули.
Девлин поставила на то, что сегодня „Лейкерс“ побьют „Нике“ с разницей более чем в шесть очков. По ее наблюдениям, ее склонность к азартным играм — единственное, что в ней нравилось Коули.
— Ага, — ответила она. — Спасибо.
Голова Коули исчезла, и дверь захлопнулась. Девлин присела на краешек стола: известие о возможности освобождения Рея Клейна поразило ее. Внутри все сжалось: в ней жила вера в то, что приглушенные интеллектом и знаниями инстинкты не обманывают. Согласно теории Коули насчет игры и реальности освобождение Клейна представало в новом свете. А то, что Девлин хотела Клейна — ноющая боль внизу живота подтверждала это, — было новой игрой, в которой она отнюдь не являлась экспертом. Девушка открыла чемоданчик и достала пачку „Уинстон Лейте“. Затянувшись и насытив кровь никотином, она почувствовала себя лучше. Нет смысла обманывать себя: она не хотела терять Клейна. Другой вопрос: как его удержать? По этому поводу у Девлин была парочка идей. Следующее: а на кой черт она вообще нужна Клейну? Девлин затянулась еще раз. Последний вопрос пока остался без ответа, но она постарается что-нибудь придумать…
Глава 8
Рей Клейн прикидывал, сидя на деревянной скамье на первом этаже административной башни, будут ли раздражать начальника тюрьмы широкие темные полосы пота на его, Клейна, рабочей рубахе. Дабы не опоздать, он преодолел четыреста метров от лазарета до башни бегом и, конечно, вот уже двадцать минут ждал, обливаясь потом. А вдруг Хоббс решит, что он вспотел от нервного напряжения? Если Клейн разобрался в начальнике, тот не был любителем подхалимажа. Ну и хрен с ним — все равно уже ничего не поделаешь. В памяти всплыл непрошеный куплет старой песенки:
Клейн невольно затрясся от смеха: в голове звучал голос Дорис Дей. Нет, подумать только: он сидит здесь, в гнусной клоаке общества, прокручивая в своей черепушке невесть откуда взявшуюся в памяти песенку тридцатилетней давности. Буду я богатым? А какого роста?.. Клейн будто наяву услышал, как Дорис Дей набирает в легкие воздух и выдает припев: „Que sera sera! Будь что будет!“ В наши дни в этих виршах звучит что-то подрывное, какой-то неостоицизм, если не сказать неомарксизм. Интересно, подумал Клейн, сколько мальчишек в свое время онанировали, мечтая о Дорис Дей? Миллионы, наверное… Кажется, и он, Клейн, как-то пытался… Его сексуальным фантазиям не помешает некоторая новизна. Клейн вдруг удивился своей эрекции…
— Что это вас так развеселило, Клейн?
Вскочив с места, Клейн стер улыбку и поднял глаза: в дверях приемной стоял, как всегда, мрачный капитан Клетус. Поскольку капитана все боялись и ненавидели, он, по понятным причинам, развил в себе манию преследования и любую ухмылку принимал на свой счет. Бенсон из блока „A“ провел как-то целую неделю в карцере только за то, что употребил сравнение — „широкий, как жопа Клетуса“. Клейн решил, что лучший способ убедить капитана в отсутствии злостных намерений — честно объяснить причины своего веселья, и встал по стойке „смирно“.
— Я думал о Дорис Дей, капитан, сэр! — доложил доктор.
Клетус подошел вплотную и, казалось, целую вечность смотрел на Клейна, нос к носу.
— Дорис Дей? — переспросил он наконец.
— Да, сэр, — подтвердил Клейн.
Клетус продолжал молча смотреть на доктора.
— Я вспомнил песню „Что будет, то будет“, сэр, — пояснил тот. — Знаете, „Que sera sera“…
— Que sera sera, — повторил Клетус.
— Да, сэр. Будь что будет, знаете ли…
— А не слишком ли ты умный, Клейн?
— Надеюсь, что нет, сэр! — ответил доктор.
В первый раз за три года Клейн удостоился чести видеть на лице капитана улыбку.
— Ты ведь пришел сюда для встречи с начальником тюрьмы?
— Так точно, сэр!
Клетус снова помолчал, не отрывая взгляда от лица Клейна.
— Иди за мной, — приказал он наконец.
Взмокнув еще сильнее, Клейн последовал за капитаном по лестнице, ведущей в башню. Глядя на маячившую перед носом здоровую задницу Клетуса, Рей крыл себя на чем свет стоит за то, что позволил расслабиться и впустить предательский голос Дорис Дей. Миновав четвертый лестничный марш, Клетус остановился в начале короткого коридора, у обшитой деревом стены. В другом конце коридора находился кабинет Хоббса. Капитан повернулся к Клейну.
— Теперь пой, — предложил он.
Клейн перевел взгляд с Клетуса на дверь кабинета начальника тюрьмы и обратно.
— Сэр? — переспросил он, сглотнув.
— „Que sera sera“, — напомнил Клетус. — Пой.
— Я не помню слов, — сказал Клейн.
— Уж и не знаю, как там решила распорядиться твоей паршивой задницей комиссия по освобождению, — сказал Клетус, — но покуда ты не вышел за ворота, она находится в полном моем распоряжении. И если я прямо сейчас, здесь, наложу на тебя взыскание, комиссия ведь может и пересмотреть свое решение…
Ну, тварь, подумал Клейн, старательно избегая глаз капитана, чтобы не выказать во взгляде все, что он о нем думает.
— Послушайте, — начал Клейн, кашлянув. — Если я нечаянно произвел на вас впечатление большого умника, то, уверяю вас, у меня и в мыслях ничего подобного не было, и я прошу у вас, капитан, прощения и приношу вам свои глубокие извинения безо всяких задних мыслей…
— Пой, — повторил Клетус.
На этот раз Клейн позволил себе взглянуть этому сукиному сыну в глаза: Клетус опять ухмыльнулся. Интересно, подумал Клейн, набирая в грудь побольше воздуха, наверное, избивая Уилсона в карцере, этот гад так же ухмылялся.
— Только погромче, — предупредил Клетус. — Так, чтобы слышалось твое пение даже на нижней площадке лестницы.
Клейн выпустил из легких воздух.
— Должен вам сказать, — сказал он, — что я никогда не предполагал, что вы настолько изобретательны.
Клетус приблизил губы к самому уху Клейну:
— Когда я был пацаном, я привык дрочить, глядя фильмы с участием Дорис Дей.
Клейн взглянул на него.
— А ведь вы правы, — сказал он. — Я и в самом деле слишком умный.
Клетус кивнул:
— И все-таки я хочу услышать эту песню в твоем исполнении.
Ну и подавись, решил Клейн и приступил к делу:
— Когда я был ребенком просто, спрашивал у матери: дай-ка мне ответ…
Клетус, хохоча, исчез из виду, а Клейн продолжал горланить:
— Буду я богатым? И какого роста? И давала мама мне такой совет…
Голос доктора раскатился по маленькому коридорчику. Черт с ним… Клейн перевел дыхание и выдал коронное:
— Que sera sera! Будь что будет…
Не успел он допеть, как дверь кабинета Хоббса распахнулась настежь. Клейн со стуком закрыл рот: из дверей выглядывал сам Хоббс, поблескивая лысиной и беспокойно шаря глазами из-под нависших бровей. Если Клейну и приходилось когда-либо чувствовать себя большим идиотом, чем сейчас, то припомнить этого он не мог. Все, что ему оставалось, — вымученное молчание.
— Клейн?
Легкие доктора были раздуты от воздуха, но перевести дыхание не удалось, и его голос вырвался хриплым шепотом:
— Да, сэр… — Остаток воздуха остался в легких.
Хоббс в спокойном недоумении смотрел на Клейна, словно устроенное тем жалкое представление с трудом доходило до его сознания, отвлекая от дел несравненно более важных. Из своих весьма немногочисленных встреч с начальником тюрьмы Клейн вынес лишь одно: весьма загадочная личность. Что-то в манере держаться и разговаривать придавало Хоббсу облик человека не от мира сего. Его будто забросили в наше время из времени давно ушедшего, как и подчиненное ему учреждение. Построенная в девятнадцатом веке тюрьма с трудом переживала последние годы века двадцатого. По своей скромности, а может, по глупости Клейн часто чувствовал себя не в своей тарелке в присутствии человека с интеллектом более обширным и глубоким, чем его собственный. Хоббс таким интеллектом обладал. Если же в данный момент начальник тюрьмы и не проник в мысли Клейна, это, казалось, его вовсе не тревожило.
— Входите, — пригласил Хоббс и исчез в кабинете.
Клейн выпустил наконец воздух, который уж начинал угрожать кровеносным сосудам его лица. Собрав все свое достоинство, он направился по коридору к двери кабинета.
Тот занимал всю ширину башни с севера на юг и был обставлен с аскетической простотой: книжный шкаф, старый дубовый стол под стеклом да три стула. Над столом крутились деревянные лопасти вентилятора. На одной из стен висел аттестат доктора философии из Корнелля. Прямо напротив двери на деревянном выступе стены стоял бронзовый бюст Джереми Бентама. О том, что это Бентам, Клейн узнал от Джульетты Девлин: если бы не она, доктор принял бы его за генерала конфедератов или кого-нибудь в этом роде. Не считая бюста, Хоббс, как и сам Клейн, был чистокровным янки.
Прикрыв дверь, Клейн уставился прямо в бронзовые бельма Бентама. Видимо, его глаза выглядели примерно так же.
По комнате раскатился голос Хоббса:
— Последний человек, занимавший приличное положение и посвятивший себя проблеме исправительных учреждений.
У Клейна голова пошла кругом. О чем это он? Уж наверняка не о Дорис Дей… Рей посмотрел на начальника и переспросил:
— Прошу прощения, сэр?
Хоббс наклонил голову в сторону бронзового бюста:
— Бентам…
— Да, сэр! — Клейн снова ощутил себя в седле и, быстренько кое-что прикинув в уме, добавил: — Паноптицизм,
Густые брови Хоббса приподнялись на пару сантиметров:
— О, вы меня удивляете! Проходите, присаживайтесь.
Хоббс указал на стул перед своим креслом, и Клейн прошел в кабинет. Под толстым стеклом на столе лежала старая строительная калька с планом здания тюрьмы и стен. Окно, выходящее на юг, находилось у Хоббса за спиной; таким образом его лицо оставалось в тени, — без сомнения, так и было задумано. Присаживаясь к столу, Клейн заметил лежавшую на столешнице зеленую картонную папку с его, Клейна, именем и номером на обложке.
— Итак, что для вас значит концепция паноптицизма? — спросил Хоббс.
Клейн оторвал взгляд от папки, где ждала его судьба; он снова ощутил себя девятнадцатилетним юнцом, пытающимся на экзамене по анатомии вспомнить расположение грудобрюшного нерва:
— Бентам был всецело поглощен идеей того, что, если постоянно наблюдать за кем-нибудь или, во всяком случае, внушить человеку, что он находится под непрерывным наблюдением, это изменит его личность в лучшую сторону, вынудит критически относится к своей персоне. Ну, что-то в этом роде…
— Что-то в этом роде, — повторил Хоббс. — И что лично вы думаете об этой теории?
— Лично я полагаю, что все зависит от личности того, кто наблюдает, и того, за кем наблюдают, — ответил Клейн.
Хоббс кивнул:
— Очень верно подмечено. — Похоже, ответ Клейна начальнику понравился. — Не все люди в состоянии извлечь пользу от изучения паноптической машины. Они просто не выдерживают исходящий от этой идеи свет. А еще меньше они готовы вынести свет самопознания.
— Принуждение людей к самопознанию может оказаться опасным занятием, — заметил Клейн.
— Отчего же? — спросил Хоббс.
У Клейна не было ни малейшего желания провоцировать Хоббса. Не собирался он и вылизывать начальству задницу — хотя бы потому, что Хоббс не из тех, кому это нравится. А впрочем, какая разница? Судьба Клейна все равно уже решена… Раз уж Хоббс пережил песню Дорис Дей в исполнении Клейна, то цитата из Платона его тоже не разъярит.
— Вы помните подземную пещеру, описанную в „Республике“ Платона? Ну, сон Сократа?
Хоббс подался вперед.
— Седьмая Книга, — сказал он. Брови начальника разгладились от возбуждения: казалось, он задержал дыхание. — Поясните вашу мысль.
Клейн проглотил слюну.
— В глубокой пещере, вдали от солнечного света, прикованы люди. Их головы зафиксированы так, что они видят только свои собственные тени, отбрасываемые на стену пламенем костра. Перед теми, кто вступает с ними в разговор, эти пленники отчаянно защищают свое незнание мира, и Сократ спрашивает: „Если бы им в руки попался человек, собирающийся снять с них цепи и вывести на солнечный свет, не убили бы они его?“
Хоббс выпустил воздух из легких так, что, казалось, он вздохнул.
— А вы бы убили его? — спросил он.
Клейн посмотрел на Хоббса долгим взглядом.
— Не знаю, — сказал он наконец. — Если смотреть на солнце слишком долго, можно ослепнуть.
— И все же никто не видел будущего лучше слепого прорицателя Тиресия: существуют истины, которые можно познать только во тьме.
— Да, сэр. Возможно, в этом и состоит проблема вашей паноптической машины.
Хоббс выгнул бровь:
— Моей машины?
Клейн промолчал.
— А вы храбрый человек, Клейн.
— Я просто хочу выбраться отсюда и получить возможность глядеть на срою тень на стене…
— Человек вашего типа должен бы научиться здесь многому.
— Человек моего типа? — переспросил Клейн и пожал плечами. — Может, только отсюда тени и кажутся такими привлекательными. Вы представляете себе их тем, чем на самом деле они не являются…
Но Хоббс не собирался отпускать Клейна так просто.
— А почему вы считаете, что с вами дело обстоит не так?
Шел бы ты, подумал Клейн, а вслух сказал:
— Не хотелось бы, чтобы у вас сложилось обо мне превратное впечатление: я всего-навсего обычный зэк, мечтающий о том, чтобы перед ним поскорее распахнулись ворота тюрьмы.
— Вы уклоняетесь от ответа.
— Даже самые храбрые из нас, — ответил Клейн, — редко набираются отваги для признания существующей реальности.
Веки Хоббса дрогнули: на мгновение Клейну показалось, что начальник сейчас обойдет угол своего стола и заключит его, Клейна, в объятия.
— Virescit vulnere virtus, — произнес Хоббс.
— Боюсь, моя латынь не столь хороша, — признался Клейн.
— Кажется, это переводится как „Сила восстанавливается травмами“.
Клейн подумал о своих травмах — о муках любви, о липовом обвинении в изнасиловании, вследствие чего его и занесло в этот кабинет.
Стал ли он сильнее или просто прибавилось косности и цинизма?
— Это справедливо лишь в том случае, если вы уже были достаточно сильны, — сказал он.
Хоббс торжествующе кивнул:
— Может быть, может быть… Но если дух крепок, отчего не рискнуть?
— Наверное, вы правы, — согласился Клейн. — Вопрос только в том, какой риск и какие травмы.
— Вы полагаете, у вас есть выбор? — спросил Хоббс.
На его лице появилось выражение тоски и отчаяния, что заставило Клейна вспомнить, ради чего он пришел сюда — всего-то и дел, что узнать, предстоит ли ему еще один год отсидки или ждет отеческое напутствие и крепкое рукопожатие на дорожку. А вместо стандартной тюремной процедуры он битый час наблюдает безымянный ужас, весьма смахивающий на безумие, в черных колодцах глаз Хоббса.
— Опять же, — ответил врач, — только иногда.
— Даже у приговоренного к смерти есть выбор, — возразил Хоббс. — Упасть на колени перед палачами или отказаться от повязки на глазах и умереть стоя.
Хоббс, по-видимому, как раз из таких людей. Как врач Рей ощущал сильное желание исследовать состояние начальника, как Марлоу у своего Куртца, и ругал себя за то, что зашел слишком далеко. Но в Хоббсе было что-то гипнотическое. Тем не менее Клейн — всего-навсего заключенный, интересующийся ответом на свое ходатайство об освобождении. И этот заключенный посоветовал врачу осадить назад.
— Да, сэр, — сказал Клейн, — вы абсолютно правы.
Хоббс почуял отступление и, дважды моргнув, откинулся на спинку кресла. Казалось, разговор с Клейном потряс его. Засунув руку в карман, он сжал что-то в кулаке — Клейн понятия не имел, что именно. Будто преследуя отступающего, Хоббс кивнул в сторону бронзового бюста за спиной Клейна и спросил:
— Откуда вы так много знаете о Бентаме?
Клейн прикинул, не заявить ли, что изучает философию кумира Хоббса всю свою сознательную жизнь, но решил, что это слишком опасно: после нескольких десятков лет работы в этой системе Хоббс мог почуять враля с другой стороны тюремного двора.
— От доктора Девлин, — признался он. — Знаете, она судебный психиатр…
— Большинство судебных психиатров не видят разницы между Джереми Бентамом и Джеком Бенни.
Клейн не улыбнулся:
— А доктор Девлин знает, сэр.
Хоббс кивнул головой, успокоившись:
— Необыкновенная женщина. Ваша совместная с ней работа оказалась плодотворной?
— Она написала статью в „Америкен Джорнел оф Психиатри“.
— И ее напечатали?
— Доктор Девлин пока об этом ничего не говорила.
Хоббс фыркнул:
— Знаете, когда Бентам умер, его тело в соответствии с завещанием забальзамировали и поместили в стеклянный ящик. В Лондоне. Кажется, он и по сей день там.
— Да, сэр, — подтвердил Клейн. — И выставлен на всеобщее обозрение. Отныне и навеки.
Зрачки Хоббса снова расширились, и в глазах появилось то самое выражение, от которого у Клейна внутри все сжималось от скверного предчувствия. Начальник, казалось, говорил: „Пойми меня. Будь со мной рядом. Не оставляй меня одного здесь…“ Клейн слышал подобное много раз от родителей, женщин, соседей по блоку; ото всех, кто нуждался в сочувствии и поддержке. Он слышал этот голос от своей бывшей подруги, обрекшей его на все эти мучения. „Дай мне больше, чем ты можешь“, — просили его. К этому голосу примешивался его собственный внутренний голос: „Вали отсюда поскорее, парень“… Сразу вспомнился лозунг Коули: НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО!
— Прекрасно, — сказал Хоббс. — Просто прекрасно. Ирония бентамовского наследия никогда раньше до меня не доходила. Очень вам признателен за неожиданный взгляд на вещи.
— За это я снова должен благодарить доктора Девлин.
А вот это не было правдой: смысл завещания Бентама Клейн постиг сам, но, как говаривал Клетус, не надо сильно умничать — не стоит позволять щупальцам взаимопонимания объединять зэка и начальника тюрьмы. Хватит, и без того много крови из него попили. Пациенты, женщины… Бывшая любовь, а теперь вот Хоббс. Или он, доктор Рей Клейн, становится параноиком? Хоббс внезапно выдернул руку из кармана и поставил перед Клейном бутылочку с пилюлями.
— Врач посоветовал мне принимать эти пилюли три раза в день. Я думаю, он глуп. А что вы на это скажете?
Клейн взял бутылочку в руку и прочитал этикетку: карбонат лития, 400 мг. Голова внезапно опустела: мозг безо всяких эмоций зафиксировал, что Хоббс принимал таблетки, предназначенные почти исключительно для лечения маниакально-депрессивных психозов, которые, образно говоря, являются своеобразными шварцинеггерами среди прочих умственных расстройств.
Вступив в маниакальную фазу, сопровождаемую манией величия и полным отсутствием тормозов, страдающие этой болезнью часто перестают принимать лекарства, что сейчас и продемонстрировал сам Хоббс. Вообще-то словом „маньяк“ в последнее время стали сильно злоупотреблять, но, судя по коричневой бутылочке в руке Клейна, Хоббс по меньшей мере претендовал на этот диагноз. Вот только в отличие от подавляющего большинства других маньяков ему удалось сосредоточить в руках абсолютную власть над множеством человеческих жизней. Клейн взглянул прямо в глаза начальнику тюрьмы; странно, впервые с той минуты, как доктор переступил порог этого кабинета, он был спокоен и уверен в себе. Хоббс вовсе не строил ему ловушек — он на самом деле был безумен.
Хоббс кивнул на зажатую в руке доктора бутылочку:
— Вы мне так и не ответили.
Клейн поставил таблетки на стеклянную поверхность стола.
— Думаю, вам лучше справиться у вашего лечащего врача.
Хоббс нахмурился.
— Но будь я на вашем месте, — продолжил Клейн, — я бы поступил так, как считаю нужным.
Глаза Хоббса переполнились эмоциями. Он кивнул:
— Человек, который поступает иначе, гроша ломаного не стоит. — И, схватив со стола бутылочку, швырнул ее под стол в алюминиевую корзину для мусора.
Бутылочка упала с металлическим звяканьем. После этого в кабинете повисла тишина. Клейн снова перевел глаза на зеленую папку. Проследив за направлением его взгляда, Хоббс притянул папку к себе и раскрыл ее:
— Устроенное вами представление произвело на комиссию благоприятное впечатление, — сказал он.
Клейн промолчал. Хоббс пролистал содержимое папки.
— Знаете, это же идиоты — стоит привести в своем ходатайстве строчку из Нового Завета, предпочтительно такую, которая была бы им знакома, и они тают. Имя Иисуса на них всегда хорошо действует. Поэтому-то вы и пролетели в прошлом году. Не ту позицию заняли.
— Сэр? — не понял Клейн.
— Упрямство, — произнес Хоббс.
— Прошу прощения, сэр, я старался быть достаточно гибким, чтобы принять здешние правила.
— Конечно, и, надо признать, весьма в этом преуспели. Но у каждой медали две стороны, не так ли?
— Да, сэр.
Хоббс заглянул в папку:
— Например, вы лечите людей, и, судя по всему, неплохо; во всяком случае, многие предпочитают покупать вашу помощь, чем получать ее бесплатно от доктора Бара, и я не могу никого за это винить. Как, однако, это контрастирует с произведенной Майрону Пинкли лоботомией…
Клейн надеялся, что его лицо осталось каменным.
— Вы понимаете, что я имею в виду, не так ли? — спросил Хоббс.
— Если вы имеете в виду идею двойственности человеческой натуры, то да, сэр, понимаю.
В лицо доктору ударила кровь, и его охватила неудержимая злость на Хоббса за те издевательства, которым Рей подвергался; на самого себя за то, что он еще надеялся, за то, что стоял здесь, за то, что вообще дышал, за то, что был слишком большим умником для того, чтобы перепрыгнуть через стол и оторвать Хоббсу башку к чертовой матери. Ярость вопила: „Да подавитесь вы своей свободой, мне она на хрен не нужна, я ее и так никогда не имел!“ Голос благоразумия протестовал: именно потому и нужна, что до сих пор у тебя не было возможности ею насладиться. Да и теперь, освободят тебя или нет, свободы тебе не видать.
Голос ярости утих так же неожиданно, как и зазвучал, оставив после себя пустоту. Клейн задрожал от ветерка, нагнетаемого потолочным вентилятором. Рубашку можно было выжимать. Хоббс со шлепком захлопнул зеленую папку.
— Вы свободны, Клейн, — сказал он.
Клейн молча уставился на него.
— Комиссия согласилась с моими рекомендациями. Завтра в двенадцать дня вас передадут на попечение вашего инспектора по надзору.
Хоббс встал и протянул Клейну руку. Клейн тоже поднялся на ноги и пожал руку начальника.
— Спасибо, сэр.
— Теперь можно и улыбнуться, Клейн.
— Да, сэр.
Но Клейн не улыбался: ощущение пустоты не исчезало. Доктор знал, что если ей предстоит заполниться, то не весельем и радостью, а мучительной болью утраты, и боялся этого. На том и стой, приказал он себе, пока не окажешься в безопасном месте. Клейн отпустил руку Хоббса.
— Восемьдесят девять процентов освобожденных рано или поздно вновь попадают в эти стены, — добавил Хоббс. — Не окажитесь в их числе.
— Не окажусь.
— Могу ли я что-нибудь для вас сделать? — спросил Хоббс.
Клейн замялся. Все, что ему оставалось сделать — все! — это выйти из этого кабинета и пересидеть где-нибудь в укромном уголке предстоящие Двадцать четыре часа, а после можно хоть на пляж отправляться в Галвестон-Бей. Сама мысль о свободе внезапно вселила в него страх, что вот сейчас, накануне освобождения, он чем-либо рассердит Хоббса. Клейн припомнил слова Клетуса насчет того, что задница доктора останется в распоряжении капитана до тех пор, пока Клейн не выйдет за ворота.
— Не стесняйтесь, говорите, — подбадривал Хоббс.
Клейн взглянул на него:
— При существующем положении вещей Коули не сможет один управляться в лазарете.
— Доктор Девлин неоднократно ставила меня об этом в известность. Ничего, скоро все изменится.
Клейн не смог удержаться:
— Прошу прощения, сэр, но лазарет — наш общий стыд.
Хоббс выпрямил плечи:
— Тюремная больница — это мой позор, доктор Клейн. — Сумасшествие, выглядывающее из зрачков Хоббса, стало заметнее. — И ваши, если не мои собственные жалобы были услышаны. Уверяю вас, что на фоне событий, в преддверии которых мы находимся, обстановка в лазарете может считаться несущественной.
Клейн с удивлением попытался понять мысль Хоббса; по-видимому, это отразилось и на лице, поскольку Хоббс внезапно замкнулся. Его голос по-прежнему подрагивал от сдерживаемой страсти.
— Рад это слышать, сэр.
— Тогда заодно радуйтесь и тому, что вам не придется быть этому свидетелем. — С этими словами Хоббс повернулся, пересек комнату и подошел к окну, выходящему на север.
Он посмотрел вниз, на хмурые мегалиты камерных блоков; руки начальника дрожали, и он стиснул подоконник. Все его тело, казалось, подрагивало, сопротивлялось какой-то невероятной силе.
Клейн, глядя ему в спину, не мог сообразить, получил ли он разрешение идти. Неожиданно он ощутил, что боится не только за себя. Неизвестно, насколько поглотила Хоббса болезнь, но все его действия, казалось, только тонкая струйка, сочившаяся из-под крышки психической шкатулки Пандоры, из последних сил удерживаемой начальником тюрьмы. О каких грядущих улучшениях он говорил? Не спросить ли его об этом? Может, подойти к Хоббсу и положить ему руку на плечо?.. Не его это собачье дело… И все же Клейн против своей воли шагнул к Хоббсу.
— Желаю удачи, Клейн.
Хоббс сказал, не отрывая глаза от окна. Клейн остановился на полушаге.
— И спасибо вам за беседу.
В голосе Хоббса прозвучала решимость, которая значила больше, чем просто желание закончить встречу. Клейн промолчал: если Хоббс обернется, то что-то, возможно, случится. Но Хоббс не обернулся.
— И вам удачи, начальник, — пожелал Клейн.
Хоббс, застыв в том же положении, медленно кивнул два раза подряд.
Рей Клейн молча шагнул к двери, открыл ее и, так и не сказав ни слова, вышел из кабинета начальника тюрьмы.
Глава 9
Тони Шокнер заблудился. Он, конечно, слышал, что под обширными подвальными складскими помещениями тюрьмы пролегли прямо-таки джунгли, но чтобы такие… Он шел по подземелью уже двадцать минут, и размеры этого лабиринта внушали ему робость.
Старый босс ремонтной службы Деннис Терри, который, ссутулившись, трусил перед Шокнером, говорил, что если к подземелью добавить еще и систему канализационных стоков, то оно будет обширнее наружного комплекса. Здесь, в темных, затхлых закоулках, одни заключенные прятались, чтобы выгонять самогон из картофеля или квасить брагу из апельсинового сока и хлеба, другие кучковались для того, чтобы пустить по кругу отточенную пипетку для закапывания в глаза раствора героина или кокаина; сюда спускались шлюхи, чтобы ртом или задницей заработать блок „Лакки Страйк“ или коробку батончиков „Херши“, в то время, как других, сопротивлявшихся всерьез или для вида, затаскивали сюда, чтобы подвергнуть групповому изнасилованию. Деннис Терри, возможно, был единственным зэком, знавшим эти джунгли до последнего уголочка. А уж среди охранников такие знатоки и близко не стояли.
Шокнер, пригнувшись, следуя Терри в сырых извилистых поворотах, тащил двухколесную тележку с двумя газовыми баллонами с кислородом и ацетиленом. Через плечо свисал моток резинового шланга, присоединенный одним концом к головкам баллонов, а другим — к горелке. Терри с фонарем, с инструментами на поясе и защитными очками на шее шел слишком быстро, и Шокнер то и дело просил его притормозить. Горелка и шланг постоянно соскальзывали с его плеча. Одежда насквозь пропиталась потом и противно липла к коже.
— Далеко еще? — спросил Шокнер.
Терри за шумом не расслышал.
— Деннис! Далеко еще? — закричал Тони.
Терри откликнулся через плечо:
— Еще ярдов тридцать, а там и ступеньки.
— Ступеньки? Господи, какие еще ступеньки?
Старик не ответил. Подземное царство Терри представляло собой темную, грязную, заросшую жиром и ржавчиной путаницу постанывающих стоков и шипящих труб. Шокнеру казалось, что его занесло прямо в фильм „Чужие“. Жуть… И почему Эгри не послал сюда кого-нибудь другого? Псих. Эгри не доверял Терри, да и вдохнул слишком много порошка. Шокнер треснулся локтем о выступавшее из-под пола колено толстой трубы и громко выругался. Труба свидетельствовала о том, что все это дерьмо продолжается и ниже. Господи… Тони знал, что он парень не из мастеровых: вся эта механика ему всегда поперек горла стояла. Он даже масло в своей машине не любил менять, а уж эту пакость… В некоторых местах каша из клапанов, манометров, воздуховодов и проржавевших фланцев опускалась ниже потолка на добрый фут. Тогда даже Терри приходилось пригибаться, чтобы не расшибить голову, а ведь он был ниже Шокнера сантиметров на пятнадцать. Шум стоял ужасный, вытяжные вентиляторы и их приводные моторы завывали, гоняя липкий воздух туда-сюда по жестяным коробам. К тому же доброй половине всего этого механического дерьма уже перевалило за сотню, и все здесь скрипело, хлопало и трещало так, будто вот-вот развалится. Эгри пообещал Шокнеру самую безопасную часть операции, но при ближайшем рассмотрении такого впечатления не возникало. У Тони стали проявляться первые признаки клаустрофобии, и он с большим удовольствием присоединился бы к парням наверху, вооружившись отточенным прутом и банкой растворителя.
Терри остановился:
— Пришли.
В конце короткого прохода с левой стороны виднелась тяжелая дубовая дверь. Терри соответствующим инструментом сбил с двери замок. За ней открылся узкий лестничный пролет каменных ступенек, ведущих вверх. В отличие от большинства ступеней в этой тюрьме, кромки этих оказались острыми и нестертыми, — видимо, здесь ходили достаточно редко.
— Тебе придется мне помочь, — сказал Шокнер.
— Конечно, — согласился Терри без особого энтузиазма.
Деннис подвесил фонарь к поясу, забрал у Тони газовую горелку и ухватил рукоятку тележки. Шокнер взялся за тележку снизу, приняв на себя большую часть веса. Стараясь шагать в ногу, они начали подниматься по лестнице; Шокнер на каждом шагу задевал стены бедрами и плечами. На верхней площадке их ждала еще одна дверь — на этот раз из листового железа. Замок был современным и выглядел достаточно серьезно. Терри не пытался его взломать.
— Пришли. — Голос его дрожал от усталости.
Шокнер опустил колеса тележки на пол. Терри сбросил шланг с плеча и передал Шокнеру фонарь.
— Подержи, — попросил он.
Затем Терри повозился с вентилями баллонов, донеслось шипение газа. Деннис достал из кармана зажигалку „Зиппо“ и поднес огонек к горелке. Из ее сопла сантиметров на тридцать вырвалось лохматое пламя. Терри покрутил регулятор, и пламя, сократившись, превратилось в синий конус, с силой бьющий из горелки. Деннис опустил на глаза очки.
— Ты бы отвернулся, — посоветовал он Шокнеру.
— А курить можно? — спросил тот.
— А почему нет? — ответил Терри.
Шокнер присел на ступеньку в неясном свете горящего ацетилена и закурил „Уинстон“. Увлекаемая сквозняком, гуляющим по тоннелю, едкая вонь горящей стали повалила вниз. Шокнер внезапно задумался, каким образом Эгри умудрился заставить массу окружавших его людей совершать глупости вроде этой. А может, и не так уж много. Может, во всем этом деле задействовано от силы десять ребят, весь план в голове у Эгри, а остальные просто играют отведенные им роли и являются запалом для всех прочих зэков. А из этого десятка только у него, Шокнера, да у этого Терри есть еще кое-какие признаки умственной полноценности. А впрочем, черт возьми, может, все не так и безумно, как кажется? Вон в большом мире стоит моче ударить в голову какому-нибудь там президенту или генералу, и пожалуйста — миллион парней отправляется на край земли, чтобы в поганой пустыне убивать таких же, как они сами.
Шипение горелки на верхней площадке внезапно стихло, и в обступившей со всех сторон темноте светился только кончик сигареты Шокнера.
— Готово, — сообщил Терри.
Шокнер наступил на окурок и зашагал вверх по ступеням. Терри плечом выбил дверь, и они с Тони шагнули в чернильную тьму. Терри забрал у Шокнера фонарь, пошарил по стене и включил свет. Комнатка размером три на три с половиной была пуста; только к стенам привинчены ряды больших распределительных шкафчиков с кабелями, выведенными к стальной коробке, отстоящей на двадцать сантиметров от потолка. По одну сторону коробки находились древняя дверца.
— Мы точно под подвалом сторожевой вышки, — сказал Терри.
Шокнер кивнул.
Терри показал на стальную коробку:
— В этой малышке сходятся все электрические и телефонные провода, сигнализация, видеокабели и подобное дерьмо. Отсюда они тянутся до административного корпуса и далее до самой проходной. Тебе придется подсадить меня к себе на плечи. Выдержишь?
— О чем речь.
Терри посмотрел на часы:
— В нашем распоряжении тридцать минут. Когда мы все это порежем, сработает противопожарная сигнализация, но к тому времени нам будет начхать. Дай курнуть.
Шокнер протянул пачку „Уинстона“; Терри взял одну сигарету и, отломав фильтр, закурил. Некоторое время они молча дымили, причем Терри стряхивал пепел несколько чаще, чем это было необходимо.
— Считаешь, это никчемная идея, не так ли? — спросил наконец Шокнер.
Терри, не сводя глаз с кончика сигареты, лишь горько усмехнулся.
— Ладно, не бойся, говори, — подбодрил Шокнер.
— Нев сказал, что должно быть сделано…
— Это не значит, что у тебя не может быть своего мнения.
Терри продолжал смотреть на растущий столбик пепла.
— Лет эдак девять назад, — начал он наконец, — меня вызвали на заседание комиссии по освобождению. Я долгое время думал, каково оно — снова оказаться на свободе, — и понял, что если мне повезет, то до конца жизни придется сколачивать полочки в захудалой мастерской или бегать в бумажном картузе по закусочной, пока какой-нибудь пуэрториканский пацан не обучит меня, сколько пикулей класть в гамбургеры. А уж если мне совсем повезет, то я подцеплю бабу — из тех самых одиноких, что готовы перепихнуться и с бывшим зэком, куплю подержанную лайбу и стану вырезать из газет купоны „предъяви и получишь двадцать пять центов скидки“. А еще у меня будет две комнатенки и пустой холодильник где-нибудь в мексиканском квартале Ларедо… — Терри поднял на Шокнера глаза: в них отразились неизбывные боль и страх. — А здесь на меня работают двести человек! Сам начальник тюрьмы спрашивает моего совета. — Терри мотнул головой в сторону стальной коробки за спиной. — Это я предложил присобачить сюда эту дрянь. Я здесь ем как человек. Я живу как человек. Я могу называть Эгри и Дюбуа по имени прямо в лицо. И при случае они просят меня помочь им. — Он остановился и продолжал уже не так страстно: — Так что послал я эту комиссию куда подальше.
Затянувшись так, что огонек достиг его пальцев, Терри бросил окурок на пол и старательно растер ногой.
— Нев что-то там рассказывает о пяти годах, — продолжал он. — Да не будет никаких пяти годов! Всей нашей тюряге после этого конец, а я люблю ее! Ты понимаешь, люблю?
На лице Терри застыло выражение глубокого отчаяния.
— Я не смогу начать все сначала в другом месте, Тони. Это конец. Я не смогу без „Речки“. Если меня переведут в Хантсвилл, я проведу остаток дней, моя полы и стреляя бычки у таких, как ты.
— Ты видишь только мрачную сторону дела, — начал было Шокнер, но, еще не договорив до конца, понял, что сморозил глупость. Терри пропустил его слова мимо ушей.
— Это твоя первая ходка, верно?
Шокнер кивнул. Терри тоже понуро покачал головой. В первый раз за весь день где-то в глубине души Тони шевельнулся страх. Терри снова взглянул на часы:
— А ведь мы могли бы вдвоем здесь пересидеть всю заваруху…
В глазах старика светилась такая собачья мольба, что Шокнер в смущении отвел взгляд.
— Но эти нигеры убили Дюбуа. Нев говорит, что нельзя им это спускать, а он никогда раньше не ошибался.
— Да кому какое дело, кто там убил этого Дюбуа? А здесь мы можем прожить много дней, — торопливо уговаривал Терри. — У меня такие тайники, заначки… Жратва, видюшник, наркота — чего только душа пожелает! Нева отправят в Хантсвилл и упрячут там в карцер до самой смерти, а мы, когда все поутихнет, спокойно выйдем и посмотрим, сам ли этот псих подох или его зацапали…
В голове Шокнера царила суматоха, но внезапно он будто наяву услышал голос Эгри: „Семпер фи, так твою, Тони…“ Эгри всегда относился к нему, Шокнеру, хорошо и никогда не обижал. Если у Тони и был когда-либо отец, так это он — Нев Эгри. И даже больше чем отец — друг! Семпер фи, твою мать… Он поднял глаза на Терри; неясно, что написано на его лице, но Деннис побелел как бумага.
— Поговорили — и хватит, Деннис, — отрезал Шокнер.
Повернувшись, он вышел из комнатушки, бросив через плечо:
— Закончишь — позови меня.
Спустившись по лестнице, Тони присел на ступеньку и закурил. Сверху, заглушая шум вентиляторов и труб, доносились всхлипывания старого зэка.
Глава 10
Клейн прошел мимо офицера-воспитателя Сяня и вступил в магнолиевые окрестности лазарета, испытывая сильное головокружение. Завтра ему предстоит выйти на свободу. На волю. То, что Коули называл „Пи Вайн Спешл“, прибыло наконец на станцию, и у Клейна в руке был билет. Но вся радость предстоящего освобождения омрачалась скверными предчувствиями. А тут еще капитан Клетус при выходе Рея из административной башни сказал: „Ходи на цырлах, Клейн: у тебя еще хватит времени обделаться“.
Вообще-то Клетус из тех, кто, поздравляя родную бабушку с девяностолетием, не может удержаться, чтобы не предупредить старушку, что у нее еще осталось достаточно времени, чтобы обделаться. И все же Клейн железно предчувствовал, что уже заготовлена огромная куча дерьма, в самую середину которой ему предстоит вляпаться. Доктор старательно припоминал события сегодняшнего дня, чтобы как-то оправдать свою тревогу, но никаких поводов для волнения не находил: ну, на Генри Эбботта снизошло озарение, и он предупредил, чтобы доктор держался подальше от Нева Эгри. Ладно, но ведь Эбботт — не метеорологический спутник США, верно? Да, Хоббс оказался натуральным сумасшедшим и туманно пророчествовал о грядущих „улучшениях“. И все! Абсолютно все. Нет, он, Клейн, все-таки больший псих, чем Эбботт и Хоббс вместе взятые… „Только храбрейшие из нас…“ Мама дорогая, надо же такое брякнуть… Однако сработало. Ладно, нечего об этом думать и обманывать самого себя: правда в том, что у Клейна поджилки тряслись при одной мысли о возвращении в большой мир, и он, чтобы оправдать себя, искал отсутствующий подтекст в откровениях сумасшедших. Страх свободы унизителен, и Клейн просто пытался заглушить свой стыд. Не Клетуса с Хоббсом он боится, а будущего своего!
А тут еще и Девлин… Она сейчас в том мире, куда скоро предстоит вернуться и ему. Как прикажете с ней поступать? И нужно ли вообще что-то предпринимать? Да и хочется ли ему? А ей? А достаточно ли велик его член? И работает ли он еще вообще? Нравится ли ей оральный секс? И ведь он даже не имел понятия, есть ли у нее дружок… Он ее об этом никогда не спрашивал. По всем приметам она убежденная лесбиянка. С другой стороны, заядлая болельщица и единственная из всех знакомых ему женщин, которые заключали пари и азартно спорили о голах и очках. Насколько Клейн слышал, слабость к гольфу, футболу и боксу никогда не была свойственна лесбиянкам. Правда, спорт нельзя назвать сильной стороной и самого Клейна: он никогда не блистал в школьных командах, и самым ярким воспоминанием об уроках физкультуры был образ отягощенного пивным брюхом тренера, гонявшего мальчишек вокруг футбольного поля и время от времени вопившего: „Пошевеливайтесь, вьетконговцы уже сели вам на хвост!“ Неизменные неудачи преследовали Клейна в подобного рода начинаниях, сопровождавшие их унижения и насмешки и послужили, по мнению Рея, причиной его несколько эксцентричной любви к каратэ. Но ведь каратэ — это, в общем, не спорт. Насколько Клейн знал, все эти школьные футбольные герои отрастили изрядные брюха и обзавелись визгливыми детишками и нежеланными женами — ублюдки, одним словом. А вот он, могучий Клейн, воин „шотокана“, шел к более высоким целям. И сидит сейчас в гнусной тюряге…
Какого хрена, спросил он себя, нашла Девлин в таком придурке, как он? В таком потасканном подонке и осужденном насильнике? Да, унизительно, но факт: Клейн боится свободы… Впервые с тех пор, как Клейн бросил курить, ему отчаянно захотелось затянуться.
Внезапно перед ним выросла массивная туша Эрла Коули с охапкой простынь и наволочек. Негр кисло посмотрел на врача:
— Там тебя Девлин ждет в кабинете.
— А я и не знал, что она сегодня придет, — удивился Клейн.
— Это сюрприз. Говорит, что хочет показать тебе нечто выдающееся. Свою письку, наверное; по-моему, у этой сучки началась течка.
Слова Коули покоробили его.
С самых первых дней появления Девлин в лазарете язык Коули стал еще грязнее. Клейн никогда раньше не задумывался над причинами этого. Да в этом и не было нужды: видно, Девлин просто постоянно напоминал Коули, кем был когда-то Клейн и кто сейчас она: белый человек с будущим. Сегодня будущее обозначилось и для Клейна, что Коули легко прочитал на его лице.
Когда Клейн только-только начинал работать здесь, Коули сразу посоветовал ему никогда не заводить в „Речке“ друзей. Дружба была роскошью, а роскошь влечет за собой мучения, рано или поздно все равно придется расстаться. Сейчас боль светилась в желтых глазах Коули. Негр прошел мимо Клейна и ступил на лестницу.
— Лягуша! — окликнул его Клейн.
Коули остановился, но не обернулся. Клейн колебался: ему казалось, что сейчас он вгонит в эту широченную спинищу острый нож. Он сглотнул.
— Они отпускают меня, — сказал он. — Завтра в полдень.
Коули так и не обернулся; его массивные плечи медленно приподнялись и снова упали.
— Только не жди от меня поздравлений.
— Я и не жду, — ответил Клейн.
Повисло неловкое молчание. Затем Коули взглянул через плечо; его голос подрагивал:
— Парни привыкли платить мне за работу. У меня здесь работа халявная. А за эти дни одно мытье полов обошлось мне в три упаковки валиума.
— Я заплатил тебе, Лягуша, — сказал Клейн.
Коули моргнул и покачал головой:
— Может, ты заплатил мне даже слишком много.
У Клейна сжалось сердце: ему очень хотелось сказать негру прямо здесь, сейчас, многое, что он знал, но никогда не произносил вслух: слушай, парень, ты — терапевт от Бога! Да я горжусь тем, что хожу с тобой по одной земле! Ты великий человек и великий лекарь. И великий друг… Мне страшно жаль, что ты не выйдешь завтра отсюда вместе со мной, но я ничего не могу поделать. И мне очень жаль, мать твою растак, что ты мой самый близкий друг, и с этим я тоже ничего не могу поделать; а если бы и мог, то не стал бы, даже если тебе это не нравится. Слышишь меня, толстая харя?..
Эти слова отдавались в голове Клейна, но застряли где-то в груди. Он почувствовал себя идиотом.
— Я подойду минут через десять.
Коули фыркнул и исчез за поворотом лестницы.
Клейн треснул ладонью по стене: черт возьми все это заведение и его вместе с ним!.. Оттолкнувшись от стены, он направился к кабинету. Хрен с ним. Он выходит отсюда, а злость испытывать легче, чем боль. Плевать на все. А почему нет? Через двадцать четыре часа все, включая и Коули, станет только неприятным воспоминанием. И все-таки Клейна коробило от чувства горечи и вины. Распахнув дверь в кабинет, он сразу увидел Джульетту Девлин.
И мысленно отступил назад.
Девлин стояла спиной к нему, облокотившись на стол, и, оттопырив попу, листала медицинский журнал по неврологии. Между пальцами ее руки дымилась сигаретка „Уинстон Лайт“. Клейну всегда нравились курящие женщины — курение отбрасывало некую тень на их Богом данное совершенство, и Рей мог терпимее относиться к своим собственным многочисленным и разнообразным недостаткам. А в отношении Девлин эта плохая привычка имела большое значение, поскольку, по мнению Клейна, ее совершенство было абсолютным. Она была высокая, а ноги росли из шеи, что нравилось Клейну еще больше, чем пристрастие девушки к „Уинстон“. К тому же у нее были небольшие, крепенькие на вид груди, — во всяком случае, Рей на это надеялся, поскольку до сих пор не представилась возможность увидеть их в натуре. Но, главное — крутенькая, мускулистая попочка и трехсантиметровая щелочка вверху между бедрами. Созерцание ее привело Клейна в такое состояние, что он возжелал провалиться сквозь землю. К тому же у Девлин потрясающе варил котелок. Это тоже нравилось Клейну, хотя ни на йоту не облегчало его теперешнего состояния.
Девушка повернула голову и взглянула на Клейна: длинная шея, правильные черты лица, карие глаза, которые не дрогнули, встретившись с ним взглядом… Короткая стрижка, придававшая ей вид хулиганистого мальчишки, была последним пятнадцатисантиметровым гвоздем, вбитым в ручки и ножки безнадежной страсти Клейна.
Мощная волна ощущений сплавила нервные окончания Клейна в единое целое, но в следующее мгновение рефлексы, произраставшие из суровой программы выживания, подавили неуместное желание и затолкали его, вопящее и брыкающееся, в самый дальний уголок подсознания.
Увидев лицо доктора, Девлин выпрямилась и повернулась.
— Что-нибудь не так? — спросила она.
Клейн медленно попытался обуздать себя — еще один аспект его сложных отношений с женщинами: ему всегда казалось, что догадайся они хоть на миг о бурлящем содержимом в его голове, немедленно бы припустили прочь, взывая к полиции о помощи. И это для него не шутки. Он понимал, что по отношению к Девлин подобные опасения излишни. Она производила впечатление человека, знавшего жизнь не только с парадной стороны, но старые привычки умирают не скоро.
— У Коули сегодня плохой день, — сказал он.
— Ничего, переживет, — ответила Девлин.
Ответ рассердил доктора. Кажется, он был услышан в том самом изолированном уголке подсознания.
— Переживет? — переспросил Клейн. — Все мы до поры до времени переживем. Если есть ради чего жить.
Девлин посмотрела на него:
— А вы ради чего живете?
— Не знаю, — признался Клейн. — Поэтому у меня сегодня день тоже не фонтан.
На лице Девлин отразился испуг:
— Комиссия отказала вам в освобождении?
Клейн и не знал, что она в курсе дела. Наверное, Коули сказал…
— Нет, — ответил он. — Завтра я могу уходить. В полдень.
Девлин расплылась в улыбке.
— Но это же здорово! Разве нет?
Клейн разозлился на себя оттого, что девушка, похоже, радовалась больше, чем он сам. Бессмыслица какая-то.
— Ага, еще бы, — согласился он.
— А почему вы не предупредили меня о заседании комиссии?
Клейн пожал плечами:
— Да я как-то не подумал, что это вас касается.
Щеки Девлин вспыхнули.
Клейн торопливо добавил:
— Я имею в виду, что хотел держать это при себе.
— Но почему?
До сих пор Клейн над этим не задумывался, но сейчас не замедлил с ответом:
— Потому что вы пожелали бы мне удачи, и переживали бы за меня, и надеялись, а мне дали бы от ворот поворот, тогда пришлось бы делать вид, что для меня это не такой уж сильный удар.
Повисло молчание: Девлин вникала в смысл сказанного.
— Ерунда, — сказала она наконец.
— Возможно.
Девлин отвела руку с зажатой между пальцами сигаретой ладонью вверх:
— Я могла бы написать вам рекомендацию, чем-то помочь…
— Знаю, — сказал Клейн.
Именно такой сцены он и старался избежать, не сообщая Девлин о предстоящем заседании комиссии.
— Я не хотел вашей помощи.
Лицо Девлин снова залилось краской. Она окатила Клейна долгим твердым взглядом и затянулась сигаретой. К своему удивлению, Клейн почувствовал, что на комбинацию высоких скул, сложенных колечком губ и твердого взгляда его мужское естество незаметно ответило неудержимой эрекцией.
Девлин выдохнула облако дыма.
— Знаете, Клейн, — произнесла она, — иногда мне кажется, что вы не совсем уж конченый человек.
Так: кажется, он ее разозлил. Ладно, по крайней мере не придется заботиться о том, как вести себя с ней там, в большом мире. Ему все равно нужно было побыть одному, а она за неделю доведет его до истощения. Но тут же он мысленно согласился быть доведенным до истощения именно Девлин. А та невозмутимо раздавила в пепельнице окурок и продолжала:
— Вы умны, образованы и иногда способны меня развеселить, что в подобном месте само по себе является немалым достижением.
— Вот спасибочки, мисс Девлин, — сказал Клейн.
Девлин по-прежнему без улыбки пересекла комнату и приблизилась, Клейн с трудом устоял на месте.
— Иногда, — продолжала Девлин, — я даже подумывала, как было бы здорово вам отсосать.
Перед глазами Клейна все поплыло. Он моргнул и, отчаянно надеясь устоять, постарался сохранить подобающее выражение лица, по его мнению, мужчине, достойно принимающему известие о том, что очаровательная женщина хочет ему отсосать.
Девлин остановилась, чуть не наступая ему на ноги.
— Но большую часть времени, — произнесла она, — я склонна считать вас жопой. — Соединив для наглядности большой и указательный пальцы колечком, она повторила, держа руку перед его лицом: — Абсолютной жопой.
Клейн рылся в памяти, пытаясь отыскать достойную отповедь, но под гипнотизирующим взглядом девушки умные мысли в голову не лезли. Привет, я Рей Клейн, и я жопа. Абсолютная жопа. Благодарю за внимание. Рот Клейна будто заполнился надутым презервативом. Да не молчи ты, ради Бога..
— Мне бы закурить! — крикнул он.
Девлин была всего на четыре-пять сантиметров ниже его ростом, и ее глаза находились почти на одном уровне его глаз. Лицевые мускулы вокруг ее глаз дрогнули. Удивленно? Или презрительно, чего он, Клейн, несомненно, заслуживает, как никто другой?
— А я думала, вы бросили, — сказала она.
— Я и бросил, — сказал Клейн. — Но теперь, когда я точно знаю, что я жопа, мне стоит начать снова
Говоря это, он следил за тем, как Девлин медленно расстегнула две верхние кнопки на своей блузке; ее взгляд опустился к его губам.
— Тогда начинайте, — разрешила она.
Клейн с трудом сдержался, чтобы не облизнуться. Вместо этого он тоже уставился на губы девушки: они, так же как и ее щеки, полыхали от прилива крови. Где-то внизу, под пропитавшейся потом джинсовой тюремной дерюгой, вырываясь из-под контроля, взыграло естество Рея. Ницшеанская философия выживания Клейна более двенадцати месяцев помогла ему воздержаться от того, чтобы начать подбивать под Девлин клинья, — он не позволял себе даже задумываться над формой и цветом ее сосков, густотой волос на лобке и над несомненной прелестью щелочки между ягодицами. Вместо этого он искал успокоения над старыми номерами „Хастлера“, которые иногда принимал в своей подземной части клинике в качестве платы за лечение. Более того, если Девлин и давала ему как-то понять, что находит его привлекательным, он даже не смел замечать этого. Но теперь он без пяти минут на воле: теперь можно курить, мечтать и быть такой большой жопой, какой только он пожелает. Мужское достоинство Клейна полностью поддерживало мнение своего хозяина, требуя немедленных действий. Ведь Клейн достаточно свободен и для того, чтобы стащить с себя эти чертовы портки и дать Девлин попробовать на вкус то, чего она так недвусмысленно хотела.
Но вместо этого Клейн стоял истуканом и таращился на припухшие губы Девлин.
Девлин запустила руку в волосы на его затылке. Клейн почувствовал, как, сжав пальцы в кулак, она притянула его голову к себе; затем приоткрыла рот и поцеловала его.
Клейн закрыл глаза, явственно ощущая, как вся его нервная система разливается целым морем расплава меди. Его руки, большие и неуклюжие, повисли вдоль тела; внутри, казалось, тоже все обмякло и опустилось. Чувствуя, как весь он растворяется и исчезает, он слился с женщиной в единое целое. Даже член его, прижатый к животу Девлин, перестал быть отдельной частью тела, поглощенный морем ощущений. И совсем уж непонятно, его ли язык находился во рту женщины или наоборот. Из его груди вырвался стон, подозрительно похожий на всхлип. Только позже Рей осознал, что это был самый приятный момент в его жизни, момент полного и абсолютного блаженства. Сейчас же он был не в состоянии соображать.
Девлин отвела его голову от своей. Клейн, слегка покачиваясь, медленно открыл глаза и обнаружил, что женщина смотрит на него. Кажется, она и сама шокирована своими действиями. Возможно, она не так уж и хладнокровна, как считал Клейн. Внезапно его пронзила ужасная мысль: она передумала! Тот самый поцелуй, что явил Клейну смысл блаженства, раскрыл ее кошмарную ошибку. Он всего-навсего вонючий зэк, недостойный ее внимания. Но тут проснувшиеся могучие мужские инстинкты потеснили интеллигентские сомнения и взяли под контроль тело Клейна. Обеими руками он сгреб Девлин за талию и прижал ее бедра к своим, в страхе ожидая, что она съездит его коленом по яйцам. Но губы девушки снова раскрылись, и язык пригласил к очередному поцелую. Что он и сделал.
Клейн сжимал ее талию, чувствуя своими ладонями твердые выступы тазовых костей; под тонкой блузкой напряглись мышцы. Рей потянул из джинсов ее блузку и остановился, зажав в кулаках. Его губы скользнули по ее губам, и щека прижалась к ее щеке. Он ощущал ее дыхание у своего уха. Все оказалось не так просто, как должно было быть. И внезапно все те чувства, которые Рей так долго держал в самых дальних уголках своего сознания, своей памяти, начали разом сотрясать прутья своих клеток, завывая и требуя внимания: секс, горечь, печаль, веселье, одиночество, надежда, возбуждение, гнев, снова печаль и еще печаль… Сожаление об осенних листьях и зимних закатах над заливом, сожаление о друзьях, которых он потерял и которых не смог завести; о людях, что умерли у него на руках, и о людях, которым, подобно Винни Лопесу, скоро предстояло умереть. Об Эрле Коули и Генри Эбботе и о многих других, которые больше никогда не увидят смену времен года вне стен этой проклятой каталажки. О боли и ярости, которые забросили его, Клейна, в это проклятое место, и о боли и ярости, которые он познал уже здесь. О человеке, которым он мог бы быть, и о том, которым он был когда-то. И Клейн понимал, что, несмотря на упорную битву с самим собой, ему не удалось сберечь свое сердце от проникновения туда своих собственных призраков и призраков этой тюрьмы.
Он чувствовал, как груди Девлин прижимаются к его груди, как его член трется о живот женщины и одинокий огонь сжигает его грудь. И это тоже несло сожаление и печаль: единственная плоть, к которой прикасался Клейн за три года в тюрьме, принадлежала больным мужикам — зэкам. А сейчас его пальцы касались кожи женщины, и не просто женщины, а самой красивой, по его мнению, во всем мире. Руки доктора дрожали. Он запустил их под блузку. И когда прикоснулся к ложбинке на спине женщины, легион безымянных чувств снова восстал. Закрытые глаза наполнились слезами, а мучительная горечь и боль, вырвавшись наконец на волю, перехватила его сердце. В эту минуту все сожаления и все желания, все прошлое и все будущее соединились воедино в одном-единственном мгновении настоящего. И в этом настоящем Клейн любил ее. Окончательно и навсегда. И знал, что будет любить ее до тех пор, пока и он сам, и его чувства не обратятся в прах.
— Клейн? — спросила Девлин.
Ее озабоченный голос отрезвил его, и Рей догадался, что его слезы падают ей на шею. С тех пор как он стал взрослым, он ни разу не плакал на глазах у женщины. Ни разу. Его охватил такой стыд, что все остальные чувства отодвинулись на задний план. Он продолжал прижиматься к щеке Девлин, чтобы она не могла видеть его лица.
— С тобой все в порядке?
— Все нормально, — ответил Клейн ровным твердым голосом. — Только не надо ничего говорить.
Это был стыд того уникального сорта, который мужчина может испытывать только перед женщиной и никогда — перед другим мужчиной или самим собой: стыд от того, что его слабость и боль выставлены напоказ. Клейн был прекрасно осведомлен о существовании целых гектаров литературы о выгоде подобного рода представлений, причем все они были щедро сдобрены враньем. Клейн не верил ни единому слову этой макулатуры: поскольку не в их власти понять или облегчить боль, единственная выгода, которую женщины получали, — это моральное преимущество, за что и хватались непременно обеими руками. Может, звучит немного странно, но Клейн предпочел бы рыдать на коленях перед Невом Эгри, чем перед любимой женщиной. Если тебя окатит презрением мужчина, с этим еще можно мириться, но терпеть то же от женщины — а кто из них в глубине души не презирает мужчин? — хуже смерти. Скажи он это Девлин, и она, скорее всего, сочла бы его психом, и не без оснований, но Клейн достаточно насмотрелся на плачущих мужчин и на их отношения с женами, девушками и матерями, чтобы не сомневаться в своей правоте.
Он опустил голову к ее шее и слизнул свой стыд вместе со слезами, приказав собственному сердцу не размягчаться. Затем он поцеловал Девлин в губы.
Теперь блаженство и стыд отступили на задний план, уступив место откровенному желанию. Никаких самокопаний, никаких сожалений: он покусывал ее губы, все ее лицо; он проводил пальцами по долгому белому изгибу ее горла; он стискивал в горстях нежную кожу ее спины с такой силой, будто намеревался сорвать ее с ребер и позвоночника. Из горла Рея вырывались неясные хриплые звуки, прерываемые только поцелуями, завываниями и причитаниями, жалобы на обиды такие грубые и нужду такую глубокую, что эта песня без слов вырывалась, казалось, из самого его существа. Прижав женщину к груди с такой силой, что ее ноги почти оторвались от пола, Клейн потащил ее через всю комнату, продолжая покусывать щеки, шею и тонкую натянутую кожу над ключицами. Только когда Девлин уперлась спиной о стену возле двери, Клейн, продолжая прижимать ее к выкрашенным желтой краской кирпичам, остановился и взглянул на нее.
Грудь Девлин быстро вздымалась от частого дыхания. Ее глаза казались огромными от восторга, граничащего со страхом. Она откинулась плечами и головой к стене, прижимаясь животом к члену Клейна; ее влажные красные губы тянулись к Рею. Клейн посмотрел на женщину, чувствуя, что созерцание ее сверхъестественной красоты наполняет его такой болью, которая сильнее всей пережитой им в тюрьме. Девлин отвернулась и опустила голову; ее веки полузакрылись; она подняла свою блузку вверх. Белый лайкровый бюстгальтер плотно прижимал груди. Темные твердые пенечки сосков уставились на Клейна, и тот ощутил, как его душа, переворачиваясь, куда-то отлетает. Живот девушки — впадинка под грудной клеткой — поднимался и опадал в унисон ее дыханию. По-прежнему не глядя на Клейна, Девлин левой рукой потянула одну из чашечек бюстгальтера вниз, высвободив грудь. Все мускулы в паху Клейна напряглись, и тонкая горячая струйка вырвалась наружу. Он взял девушку за подбородок и повернул ее лицом к себе. Она открыла глаза, беспокойные и черные, как море. Клейн держал ее взгляд, казалось, целую вечность. И, глядя на нее, он просунул ей руку между ног и потянул вверх так, что ей пришлось встать на цыпочки.
Ритм дыхания Девлин сорвался, сбившись на резкие выдохи из самой глубины тела, но глаза не дрогнули ни на секунду: она потянулась навстречу Клейну, и тот почувствовал, как плотная дерюга джинсов подалась под его пальцами, когда нежные губки раздвинулись под нажимом. Лицо женщины пошло алыми пятнами. Ее рука плотно, крепко обхватила его член и потянула вверх, он вздрогнул, ощущая скользящую влагу в трусах. Девлин снова поцеловала его взасос так, что их зубы стукнулись. Клейн схватил женщину за бедра и, не отрываясь от нее, развернул лицом к стене, прижавшись низом живота к щелочке между ее ягодицами, чувствуя, как она тоже устремляется к нему. Девлин оперлась о стену раскинутыми руками и опустила голову. Клейн пропустил руки у нее подмышками и полностью высвободил обе груди из бюстгальтера; девушка выгнулась, когда он сжал ее соски. Рей закрыл глаза и прикусил кожу на ее спине прямо у самой шеи, чувствуя, что его чресла распухают в предвкушении приближающегося оргазма. Но еще слишком рано! Рей прекратил движения и приник к спине женщины, заливая своим потом ее блузку и тело. Позывы к эякуляции ослабли, и Клейн немедленно возжелал их возвращения. Он услышал металлическое бряканье пряжки пояса и застонал: Девлин расстегнула пуговицы своих джинсов и, извиваясь, одной рукой стащила их вниз. Выглянул поясок черных „джи-стринг“ и тоненькая перемычка, исчезавшая между ягодицами девушки.
Когда снова подкатила раскаленная лава оргазма, до Клейна дошло, что он не онанировал уже с неделю и не удержит себя дольше десяти секунд. Его охватила паника: он хотел показать Девлин настоящий класс, но увы! Три года — это не шутка. Он еще не готов. Но он должен! Он же ницшеанец! Он же воин „шотокан“! Собрав всю силу воли, он одолеет местные нервные импульсы и будет трахать Девлин до тех пор, пока она не взмолится о пощаде!.. Потянуло едким дымком паники, и ницшеанец внутри Клейна закашлялся и забился в уголок. Зазвонил тревожный звоночек… Только спустя несколько секунд, когда Девлин с напряженным лицом вывернулась из его рук, Клейн сообразил, что звонок звенит не в его голове, а доносится из сигнальной коробки у дальней стены кабинета. Клейн ошеломленно обернулся: под чашечкой звонка напротив надписи „Палата Тревиса“ мигала красная лампочка. Девлин торопливо натягивала джинсы.
— Сердечный приступ, Клейн, — сказала она и повторила: — Клейн?
— Черт, — ответил Клейн и, проведя по потному яйцу обеими руками, пригладил ими же волосы. — Оставайся здесь, — приказал он.
Еще раз взглянув на красную лампочку, он рванулся к двери.
— Помочь? — спросила Девлин.
— Не надо.
Рей несся по коридору, как спринтер. Палата Тревиса — это второй этаж… Он прыгал через три ступеньки и в конце первого пролета лестницы поскользнулся и с маху треснулся коленкой о край ступени. Гнусно выругавшись, он поднялся и побежал дальше, не обращая внимания на стреляющую боль в ноге. Перед его мысленным взором встала дикая картина: Эрл Коули лежит на полу бездыханный, а Джимп Коттон, навалившись на него сверху, шарит по карманам в поисках ключей. Нет: только бы Лягуху хватило ума включить тревогу… Вломившись в двери, Клейн с порога услышал рев Коули:
— Эй, болваны, помогите мне! Уилсон!
Клейн помчался по палате между двумя рядами коек. Дверь перегородки, разделявшей палату надвое, была распахнута настежь: в дальнем конце комнаты над Грегом Гарви склонился Коули, обеими руками мерно нажимая парню на грудь. Клейн подбежал к ним и, откинув голову Гарви, зажал бедняге нос. Накрыв его синие губы своим ртом, он начал медленно делать парню искусственное дыхание. Не отрываясь от этого занятия, он потянулся рукой к паху Гарви и попытался найти феморальный пульс: тот еще прощупывался, но очень слабо, да и то лишь когда Коули наваливался на грудь умирающего.
— Остановись на секунду, — сказал Клейн.
Коули выпрямился и ручищей стер с лица пот. Пульс под пальцами Клейна сразу исчез и больше не появлялся. Доктор приподнял Гарви веко правого глаза: зрачок расширился и не реагировал на свет. То же было и с левым. Коули снова поставил руки на грудь парня и возобновил свои мерные толчки.
— Ты видел, как у него это началось? — спросил Клейн.
Коули покачал головой; капли пота срывались с его носа на грудь Гарви.
— Я менял постельное белье в другом конце палаты. А когда возвратился, нашел его в таком состоянии.
— Он умер, Лягуша, — сказал Клейн. — Мы больше ничего не можем сделать.
Он положил свою руку поверх руки негра. Тот перестал жать на грудь Гарви и спустя несколько мгновений убрал руки. Посмотрев на мокрую насквозь рубашку Клейна, он спросил:
— А ты где был?
Клейн сжал зубы:
— Я был в кабинете, и ты это знаешь.
Коули молча посмотрел на него.
— Грег был безнадежен. Мы сделали все, что могли, — повторил Клейн.
— Мы? — переспросил Коули сдавленным от сдерживаемой горечи голосом. — Ты бежишь отсюда, сукин сын. И не хрен говорить здесь „мы“! Тебе нет до всего этого дела!
— Лягуша, — негромко произнес Клейн.
Коули проводил на кладбище Поттерс Филд уже сотни покойников, завернутых в пластмассовые мешки. Клейн понимал, что причина переживаний негра отнюдь не в смерти Гарви. Понимал это и сам Коули. Глубоко вздохнув, он выпустил воздух через раздувшиеся ноздри.
— Извини, кореш, — сказал он.
— Ладно, пустяки, — ответил Клейн.
Коули натянул край простыни на лицо покойника и, выпрямившись, посмотрел вдоль прохода на Джимпа Коттона так, что волоски на шее Клейна встали дыбом. Коттон съежился на своем матрасе. Клейн заметил здоровенный синяк, расплывшийся по всей левой стороне его лица.
— Я ничего не делал!
Голос Коттона срывался от страха. Коули медленно двинулся к нему. Клейн быстро обошел койку и встал на его пути.
— Лягуша! — сказал он.
Взгляд Коули еще добрых десять секунд был прикован к Коттону. Тот корчился, тиская в руках простыню.
— Я ничего не делал! Скажи им, Уилсон!
Коули посмотрел на Клейна и сказал достаточно громко, чтобы его слышал Коттон:
— Я давеча собирался отослать Джимпа обратно в камеру. — Негр снова перевел многообещающий взгляд на прячущуюся под простыней фигуру. — Но теперь решил, что ему стоит еще ненадолго задержаться.
Коули протолкнулся мимо Клейна к выходу. Глядя вслед, Рей обратил внимание на Робена Уилсона. Боксер, один из очень немногих в тюрьме, обладал нормальной психикой. В эту минуту Клейн не мог бы с полной уверенностью сказать того же о себе, так что ему не помешает перекинуться с Уилсоном словом-другим. Доктор подошел к боксеру.
— Со стороны казалось, что Гарви просто спит, док: я ничем не мог помочь.
— Да, его дни были сочтены, — ответил Клейн. — Так что не терзайся. Как твое пузо?
Уилсон неловко пожал плечами:
— Вроде все нормально.
— Дай-ка взглянуть.
Клейн присел на краешек койки. Две недели назад Уилсон чуть не погиб в карцере. Кто-то при невыясненных обстоятельствах нанес ему слева сзади, в область девятого и десятого ребер, сильный удар, разорвавший боксеру селезенку. Открылось внутреннее кровотечение, и в брюшную полость ушло примерно два литра крови; все это время Уилсон лежал на полу камеры и звал на помощь. В ту ночь дежурил капитан Клетус, который, несмотря на свою заслуженную репутацию профессиональной скотины, все же мог отличить умирающего от симулянта и вызвал к Уилсону Клейна. Клейн, не обнаружив у раненого абсолютно никакого кровяного давления и насчитав пульс свыше шестидесяти ударов в минуту, загнал в подключичную вену Уилсона иглу капельницы и перекачал в него два полных мешочка физраствора, чтобы тот дотянул до приезда „скорой помощи“. Через три дня, получив двенадцать единиц новой крови и вследствие экстренной операции лишившись селезенки, Уилсон был переведен из городской больницы обратно в „Зеленую Речку“.
Сейчас боксер лежал перед Клейном, задрав до подбородка свою футболку. Свежий шрам тянулся через весь его живот почти до самой лобковой кости; мускулы брюшного пресса держались только на нейлоновой лигатуре второго номера. Наружная рана подживала успешно. Клейн провел рукой но животу Уилсона:
— Выглядит неплохо.
— Ничего себе неплохо! — сказал Уилсон. — Это самый большой шрам из всех, что я видел, а уж можете мне поверить, я их повидал достаточно.
— Хирургам надо было развернуться, да и времени у них не было думать о том, как этот вид подействует на дамочек, которые будут тебе сосать.
— Вот уж это меня беспокоит меньше всего, — ответил Уилсон. — И не будет беспокоить еще долго.
— Да уж, — согласился Клейн, чувствуя, что его сердце сжалось: Уилсон отбывал срок от девяносто девяти лет до пожизненного за убийство, которое даже Клетус не склонен ему приписывать.
В свое время Уилсон был первым претендентом на звание чемпиона мира в среднем весе и умудрился поцапаться с какой-то спортивной шишкой, связанной с мафией. Вскоре после этого он проснулся в номере мотеля в Далласе и обнаружил себя в обществе шести вооруженных до зубов полицейских, озабоченных судьбой еще одного негра, достукавшегося до электрического стула. А в смежной комнате того же номера лежала задушенная потаскуха с трусами от „Версачи“ с вышитой на них монограммой Уилсона во рту. В крови боксера не обнаружилось никаких следов алкоголя или наркотиков, и было доказано, что с мертвой женщиной он никогда ранее не встречался. Против него свидетельствовали только трусы с парой приставших к ним волос с его лобка. Невероятно, чтобы отличавшийся хладнокровием и рассудительностью Уилсон придушил незнакомую женщину, а потом завалился вздремнуть в соседней комнате. Но дело происходило в Техасе, Уилсон был чернокожим, носившим к тому же дорогое импортное белье, а погибшая женщина была белой. Многие голливудские артисты и поп-звезды организовали целую кампанию по освобождению Уилсона, и тот стал CAUSE CELEBRE, но как только интерес публики к этому делу поугас, знаменитости тоже быстро утратили интерес к судьбе бывшего боксера. Когда наконец два года спустя состоялся суд, никто, особенно в Голливуде, уже не вспомнил, кто такой Уилсон, и судья отверг его апелляцию. Теперь Уилсон мог подать ходатайство о помиловании не раньше, чем через двадцать четыре года.
Уилсон достал из-под подушки пачку „Кэмел“ с фильтром и, выбив сигарету, предложил ее Клейну. Тот вздохнул и отрицательно покачал головой. Уилсон засунул сигарету в рот.
— Я слыхал, что там говорил Коули. Вы, значит, освобождаетесь?
Клейн кивнул. Уилсон улыбнулся и протянул ему руку.
— Отлично, старина. А на Коули не серчайте — он просто очень привязан к вам.
— Ты не мог оказать мне небольшую услугу? — спросил Клейн.
— Спрашивайте.
— Перед выходом я хотел бы попрощаться с Клодом Туссеном.
Уилсон кивнул:
— Конечно, за чем дело стало.
— Не думаю, что Стоукли Джонсон разрешит нам повидаться без твоего разрешения.
— Дайте мне листок бумаги, — попросил Уилсон.
Клейн вытащил из кармана рубашки влажный блокнот и шариковую ручку и передал Уилсону. Тот что-то быстро черкнул в блокноте, вырвал листок и, сложив, протянул доктору.
— Признателен, — произнес Клейн.
— Вам нравится Клод, — заключил Уилсон.
— Когда я только сел, — пояснил Клейн, — Клод поддержал меня, представил Эгри, даже приглашал в их камеру на утренний кофе и коктейли.
— Да, когда строил из себя дамочку, ему нравилось изображать гостеприимную хозяйку, — согласился Уилсон.
— Ты это вменяешь ему в вину? — спросил Клейн.
— Кое-кто ставит, но только не я. Человек может бороться за жизнь так, как считает нужным; Клод совершил хорошую сделку, переселившись тогда в блок „D“. Интересно, почему он вернулся?
— В блоке „D“ говорят, что у него не было выбора и что Хоббс перевел его туда по вашей просьбе.
— Ерунда, — выразился Уилсон. — Нам Клод сказал, что попросил об этом сам, поскольку ему надоело быть подстилкой Эгри.
— Может, и так, а историю с насильным переводом он придумал, чтобы избежать мести со стороны Эгри, — согласился Клейн. — Если бы тот узнал, что Клод хочет уйти от него по собственной воле, он посадил бы парня на деревянный кол еще до второй переклички.
— Эгри — сумасшедший псих, — подтвердил Уилсон.
— Псих-то он псих, а вот кто сумасшедший по-настоящему, так это Хоббс. Ему пора садиться на инъекции торазина и сидеть в смирительной рубашке — ну, или скоро будет пора.
Уилсон озабоченно нахмурился:
— Да, изоляция нашего блока была достаточно сумасшедшим поступком. Я не вижу в ней смысла, если только ему вожжа под хвост не попала, показать, кто в тюрьме хозяин. Как там у нас в блоке?
— Жарко, — ответил Клейн.
Уилсон пожал плечами:
— Это, конечно, не ваша проблема. Вам вообще теперь все до лампочки. Как там Коули сказал: „Ты бежишь отсюда, сукин сын“, да?
Уилсон и Клейн обменялись улыбками. Доктор взглянул на часы:
— Надо пойти доложить Клетусу о смерти Гарви.
— Заскочите сюда еще перед уходом, — попросил Уилсон.
Клейн кивнул и пошел к выходу; на лестничной клетке его поджидал Коули. Взглянув Клейну в глаза, негр перевел взгляд на ступеньки.
— Я против нее ничего не имею, — сказал Коули, — но сейчас здесь женщине не место. Я хочу, чтобы она немедленно ушла. Я не выпендриваюсь, но…
Коули попытался найти подходящие слова, не смог и поднял глаза на Клейна:
— Понял?
Клейн кивнул:
— Конечно, Лягуша. Сейчас устрою.
Клейн положил руку на плечо негра. Тот тряхнул головой и отвернулся. Врач сжал плечо сильнее.
— Я вернусь после третьего развода и переклички, — сказал он.
Коули молча кивнул. Клейн отпустил его плечо и направился к кабинету.
Теперь ему оставалось только прогнать свою новую подружку из больницы и доложить о смерти Гарви представителю клуба поклонников Дорис Дей. Клейн чувствовал себя вымотанным. Посмотрев на часы, он прикинул, что, если у него останется время после заполнения стандартных форм для Клетуса, он забежит в столовую, где обедают Стоукли Джонсон и его бравые „Бегуны На Длинные Дистанции“, и попрощается с Клодом Туссеном. Это было вовсе не обязательно, но так уж Клейну хотелось. Чувствуя, как внутри все оборвалось, он свернул в коридор, ведущий к кабинету — и к Девлин, — надеясь, что она поймет. Не хватало только сцен… Последний день в тюрьме и без того оказался гораздо сложнее и насыщеннее событиями, чем Клейну того бы хотелось. А тут еще предупреждение Клетуса не давало покоя… А все-таки он не закурил сигарету, предложенную Уилсоном! Вряд ли еще случится что-нибудь плохое.
Он открыл дверь кабинета и шагнул через порог.
Глава 11
Гектор Грауэрхольц балдел. Тащился. Кайфовал. Да не от наркотиков, а сам по себе! Гек вообще редко принимал наркоту — только последние козлы подавляют химией естественное возбуждение от стрессовых ситуаций. Уже в восемь утра Грауэрхольц, казалось, обожрался метедрина, а уж сейчас его будто по воздуху носило. Он представлял себя орлом, парившим в восходящих потоках теплого воздуха и высматривающим внизу зверюшек, попавших в поле его зрения. Кроликов там разных. Или голубей. Ага… Внезапно сомнение расстроило красивую картинку: он не знал, охотятся ли орлы на голубей. Может, те водятся только в городах, гадя на статуи и воркуя в разных там курятниках и клетках? Но, может, он, Гектор, орел, попавшийся в клетку? Точно, мать твою! В клетку, достаточно просторную, чтобы можно было расправить крылья и полетать. По телу Грауэрхольца словно бежал электрический ток, а в груди перекачивалась окись азота — веселящий газ. В глазах плясали грозные молнии. Не, кореш, вот это житуха! В ушах Гектора гремел примитивный ритм — будто компания пещерных людей наяривала на металлических кастрюлях рок-н-ролл. Уанг Данг Дудль. На всю ночь…
Грауэрхольц дежурил у входа в склад строительных материалов, в тени северной стены, прямо напротив задних ворот и служебных выходов из столовой и кухонь. Склад представлял собой большой открытый ангар с крышей из рифленого перспекса и сдвижными алюминиевыми дверями. Он был заставлен поддонами с кирпичом, каменной плиткой и бетонными блоками, мешками с цементом, вязанками стальной арматуры и покрашенными антикоррозийной тускло-красной краской металлическими балками с намалеванными на них номерами. У раздвинутой задней двери сидел, откинувшись на спинку стула и читая спортивный раздел журнала, чернокожий вертухай по имени Уилбур. Эгри приказал с охранниками обращаться без особой жестокости. Смысл этого распоряжения до Грауэрхольца доходил слабо, но он не прочь попробовать исполнить все в точности. Револьвер Ларри Дюбуа за поясом, прикрытый рубашкой, казался ему его собственным вставшим членом. Гектор еще раз напомнил себе о необходимости экономить маслята и не шмалять в кого попало, как бы трудно не было от этого удержаться. Некоторые любят работать пером, им нравится близкий контакт. Вон какое блаженное лицо было у Эгри, когда он ковырялся бритвой в глотке Ларри… Грауэрхольцу это тоже нравилось, но он однозначно предпочитал пушку. Он до сих пор восхищался и не понимал, как она действует: бах-бах-бах и кранты человечку! Клево, даже словами не опишешь.
Мимо него с мешком цемента на плече протопал Хорэс Толсон. Борода его с этой стороны стала серой от пыли.
— Скажи Буббе, чтобы он сгонял за Сонни Уэйром, — приказал Грауэрхольц. — А потом предупреди ребят, что пора взять за ручки старушку „девяносто девятую“.
Хорэс развернулся и зашагал через весь двор к своему братцу, а Грауэрхольц подошел к Уилбуру. Увидев Гектора, тот встал, сложил журнал и засунул его в задний карман. Насколько Грауэрхольц помнил, люди всегда нервничали при его приближении. Он не понимал причины до тех пор, пока не обратился за объяснением к Клейну. Док ответил, что это происходит оттого, что он, Грауэрхольц, самый яркий образец законченного психопата из всех ненормальных, что ему приходилось встречать за всю свою врачебную практику. Приближаясь к Уилбуру, Грауэрхольц изобразил на лице улыбку мальчика из церковного хора, которая, по его мнению, импонировала людям. Однако Уилбур занервничал еще сильнее.
— Не позволите ли мне воспользоваться пилой, босс Уилбур? — спросил Грауэрхольц.
Вертухай немного расслабился.
— Конечно, Грауэрхольц. И прекрати говорить мне „босс“. Ты же знаешь, что обращаться нужно „мистер“ или „сэр“.
— Слушаюсь, сэр, мистер Уилбур. Благодарю вас.
Грауэрхольц прошел в самый дальний конец склада. По пути он пробежал, расставив для равновесия руки, по стальной балке, валявшейся на земле, дожидаясь, когда ее установят на место проржавевших стропил в кровле блока „С“. Тюрьма была настолько старой, что что-нибудь постоянно приходилось ремонтировать и заменять. Оба конца балки в тех местах, где следовало произвести сварку к гребню крыши и кромке стены, были срезаны наискосок. На этой десятиметровой балке белой краской был намалеван номер „99“. Для удобства перетаскивания через три отверстия для болтов с каждого конца были продеты нейлоновые петли. Грауэрхольц спрыгнул с балки и вприпрыжку рванул к тяжелому металлическому верстаку в глубине склада.
Установка для распиловки каменной плитки была привинчена к краю верстака. Он взгляда Уилбура ее прикрывал большой лист стали, прислоненный к верстаку. Грауэрхольц повернул рубильник, включая электричество, и нажал красную пусковую кнопку на корпусе пилы. Темно-серый диск начал вращаться с нудным воем, отражаясь от стального листа, который становился еще громче.
Мать твою. Грауэрхольц внезапно припомнил кайф, который он испытал, насилуя одну женщину в ее квартире на Форт-Уорте. Баба была из тех шлюх, что носят деловой костюм и заколачивают по шестьдесят штук в год. Когда Гектор драл ее, так, правда, и не кончив, он слушал по плееру на максимальной громкости „Хоулин Вулф“, оравших „Уанг Данг Дудль“, а потом вырезал на груди женщины ножом для разрезания линолеума свои инициалы — ГГ. Тогда было так же клево, как сейчас. А бабу он тогда не пришил — оставил ее со шрамами и перспективкой уплатить сто тысяч баксов за курс интенсивной психотерапии. Если бы ему пришло в голову, что его могут поймать — а его так и не поймали, — он бы, конечно, дамочку прирезал, но тогда он об опасности не подумал.
Это случилось потому, что, как осторожно объяснил ему Клейн, Грауэрхольц был одним из тех редких даже в „Зеленой Речке“ индивидуумов, у которых между мыслью и действием не существует никакого интервала и которым страх в связи с возможным возмездием совершенно чужд. Некоторые живут одним днем — Грауэрхольц жил одной минутой. О будущем Гектор задумывался, лишь когда напоминал себе, что независимо от его победы или проигрыша все когда-нибудь закончится так же, как и с его папашей — толстым, никчемным и выжатым как лимон, другими словами, хуже мертвого. Так какого же хрена беспокоиться? А тюремная жизнь Гектору нравится. Халявная жратва и койка, постоянное ожидание драки, игра по самой высокой ставке. Поначалу, конечно, не хватало девки, но со временем об этом дерьме забываешь. Большинство парней дрочит или платит другим за отсос — или заставляет делать бесплатно — только для того, чтобы убедиться, что его снаряжение все еще работает. Кайфа от этого все равно немного. Во всяком случае, Грауэрхольц к сексу равнодушен; все равно самое приятное в этом занятии — слушать вой этих потаскух, когда их колотишь. Теперь, когда их не видно поблизости, он о них практически не вспоминает, да и о самом сексе тоже.
Так вот, Клейн объяснил Грауэрхольцу, что люди боятся его как раз потому, что у него нет вот этого временного промежутка между позывом и действием. Он не был здоровенным, не был сильным и не был особенно умным: он был опасен, как змея, полураздавленная козой, или как взбесившийся волкодав, которого следовало бы пристрелить, и люди это понимали. Неизвестно, входило ли это в намерения доктора, но Грауэрхольц остался очень доволен подобным его разъяснением.
Мечтательное настроение Гектора было прервано появлением Буббы Толсона, толстый палец которого подталкивал в спину спотыкавшегося Сонни Уэйра. На бледно-зеленом лице Сонни губы дрожали и кривились, как червяки в банке с наживкой.
— Эй, Сонни, куда ты пропал? — ангельской улыбкой приветствовал гостя Грауэрхольц. Ему приходилось повышать голос, чтобы перекрыть завывание пилы. Уэйр глуповато ухмыльнулся в ответ.
— У меня понос, — пожаловался он.
Грауэрхольц поцокал языком и сочувственно покачал головой:
— Так надо обратиться в лазарет, — посоветовал он. — Кто же позаботится о твоем здоровье, кроме тебя самого?
— Дык мне неохота в эту паскудную палату в лазарете. Там же одни пидоры лежат, знаешь?
Грауэрхольц кивнул Буббе, нависшему над плюгавой фигурой Уэйра.
— Боюсь, что там можно подхватить и что-нибудь похуже, — продолжал Сонни. — Ой, больно!
Бубба одной ручищей обхватил Уэйра сзади, а грязной ладонью второй зажал ему рот и нос. Сонни извивался и отбрыкивался, но Толсон поднял его в воздух и занес за стальной щит, укрывавший циркулярную пилу. Грауэрхольц посмотрел в противоположный конец склада, где дюжий Хорэс Толсон как раз забрасывал мешок с цементом на верх кучи. Бородач остановился и присмотрелся к Гектору. Тот поднял большой палец вверх и обхватил его ладонью другой руки, будто обжимая детонатор.
Хорэс поднял кирпич, подошел сзади к боссу Уилбуру и сбил наземь одним ударом.
Пока он затаскивал тело вертухая в ангар, подальше от глаз дежурившего на вышке западной стены охранника, Грауэрхольц за стальным столом улыбнулся Уэйру. Пронзительный визг пилы усиливал напряжение момента. Лицо Сонни, полуприкрытое лапищей Буббы, распухло и побагровело; глаза вылезли из орбит.
— Ну что, стукачок! — прокричал Грауэрхольц, перекрикивая вой пилы. — Так какая лапка тебе нужна меньше?
Глава 12
Девлин смотрела вслед идущему к основному зданию Клейну со смешанным чувством злости и смущения. Ее здоровые профессиональные инстинкты призывали ее понять, чем руководствовался Клейн, бесцеремонно выставляя ее из лазарета и провожая до проходной вскоре после проявленной им сексуальной прыти. Грег Гарви, мол, умер в печальных обстоятельствах, настроение в изоляторе тягостное. Коули очень расстроен, так что лучше, ей, Девлин, сегодня не задерживаться и т. д. Профессиональные инстинкты одобрительно подсказывали, что смерть в палате, естественно, подействовала на Клейна, Коули и других, но нутром Девлин понимала, что это отговорка. Заключенные умирали и раньше. Вообще-то они мерли как мухи под аккомпанемент непристойностей и показного мужества, за которым прятался обычный страх. Скорее, это как-то связано с сексом, и Девлин засомневалась, а не последней ли дурой она себя проявила. На проходной, дожидаясь завершения стандартной процедуры проверки, она мысленно возвращалась к недавним событиям и была просто потрясена своим сильным желанием Клейна, прямо там, стоя, у стены кабинета. И пусть бы он не просто взял, а трахнул ее изо всех сил именно в этой убогой сырой конуре, среди больных и умирающих. Мужчины и раньше сохли по ней, но она никогда не сталкивалась с чем-либо, хотя бы отдаленно напоминающим потную, слезливую, свирепую похоть Клейна, пугающую и нежную, животную и человеческую одновременно. Конечно, и самой Девлин приходилось испытывать мгновения страсти, но такого… Ни презервативов. Ни предосторожностей. Господи, она, должно быть, сошла с ума! А может, безумное состояние для нее естественно? Что-то в ней бунтовало против укоризненного голоса здравого смысла. Она просто хотела, чтобы Клейн взял ее и со всем возможным риском кончил в нее. Ей хотелось, чтобы он поскорее закончил с Гарви и вернулся, чтобы закончить с ней. Благоразумие и здравый смысл разом возопили: что она несет? А естество ответило: а пошли вы все… Я хочу ощущать его в себе, его руки на своем теле, хочу слышать, как он постанывает у меня за ухом. Мне нет дела до того, кем он был раньше и чем занимался. Я знаю его. Я хочу его. За несколько минут я узнала его лучше, чем любого другого человека в своей жизни. А он узнал меня. Я люблю его…
Я люблю его…
Она больше не терзалась сомнениями. Некоторое время Девлин сидела опустошенная. В отличие от цивилизованной части ее существа, таящаяся в ней, как и во всех других женщинах, тысячелетняя мудрая старуха не была удивлена или испугана. Старуха эта знала, что Девлин наблюдала за Клейном целый год: видела сетку морщин у глаз, когда он склонялся над зашиваемой раной, видела, как перекатываются мускулы под кожей его рук, следила за тем, как отрастают волосы и у него появляется привычка приглаживать их собственным потом, который постоянно проступал на его костистом лице. И она слушала его смех и его голос и привыкала к его цинизму и манере общения с людьми, которые стремились поделиться с ним своими заботами, и он никогда им в этом не отказывал. Она ощущала его отдающее тюремной пищей дыхание и запах бесполезного дезодоранта из тюремной лавчонки, запах больницы, намертво впитавшийся в его руки и одежду, его собственный запах, исходящий от его кожи. И постепенно влюблялась, что не было секретом для мудрой старухи и совсем не понимала она, Девлин. Теперь все стало ясно и ей.
Девлин не позволила себе задуматься над отношением к ней Клейна. Понятно, что его поведение можно трактовать и так и этак. Не стоит тратить время, играя в „любит — не любит“. Она просто подождет: завтра Клейн выйдет отсюда, и они встретятся в другом мире. Ее это тоже пугало. Впрочем, если уж ей страшно, то Клейн, должно быть, напуган до чертиков. Рей убедил себя, что он самый осторожный, крутой, независимый мужчина. Фактически его поползновения временами казались смешными. Во всяком случае, Девлин. Он внушал себе, что слишком хитер и хладнокровен, чтобы принимать близко к сердцу дела больных СПИДом, Коули или других заключенных. Девлин не винила его за подобный метод защиты. Она просто думала, что эта защита не столь надежна, как полагал Клейн.
Возможно, Девлин и сама такая же. Вела себя точно так же, оправдывая свою напускную независимость необходимостью вести крутую игру. Иногда ей казалось, что она перегибает палку. Ее мать постоянно интересовалась, когда же дочура наконец подарит ей внуков. Своих сыновей, братьев Девлин, она об этом не спрашивала. Девлин предлагали руку и сердце двое парней, она отказала и порвала с обоими: ей предстояли большие свершения. Насколько большие, она и сама не знала. Чем большего она добивалась, тем дальше казалась намеченная цель. Было предчувствие, что искомое здесь, в исправительном учреждении „Зеленая Речка“. Конечно, у нее не достаточно оснований так полагать, но последняя встреча с Клейном придала ей уверенности через ласкавшие ее руки. Однако сейчас она сидела на неудобной скамейке и ощущала разочарование и одиночество: в ней вновь зародилось сомнение. Как может то, что казалось таким неоспоримым, столь быстро измениться? Через двадцать четыре часа Клейн выйдет из тюрьмы, и она, Девлин, встретит его у ворот. Из памяти всплыла фраза: „Дайте мне сока мандрагоры, чтобы я могла проспать все время до прихода моего Антония“. Девлин покраснела: Господи, подруга, что с тобой происходит?..
Из окошка проходной ее окликнул дежурный. Она собрала свои вещи и расписалась в журнале у входа. Опуская в сумку книжку, она заметила зеленоватую журнальную обложку. Вот черт! У нее совсем из головы вылетело, ради чего она сегодня вообще здесь появилась: показать первую статью об их совместных исследованиях:
„СПИД и депрессивные недомогания в изолированных учреждениях: предварительное изучение вопроса, проведенное в государственном исправительном учреждении „Зеленая Речка“.
Авторы: Джульетта Девлин, Рей Клейн, Эрл Коули“.
Девлин скрывала от Коули и Клейна намерение журнала напечатать эту статью, чтобы преподнести им сюрприз. Но Клейн завтра выходит, а она появится здесь никак не раньше полудня, поскольку должна присутствовать на конференции в Хьюстоне. Им никогда больше не собраться втроем, чтобы отпраздновать это событие. Она представила себе одинокую фигуру Эрла Коули, печально топающего по палате, и на глаза ее навернулись слезы. В первую очередь статья нужна именно Коули. Девлин хотелось увидеть его лицо в эту великую для него минуту. Она вспомнила, каким потрясением для нее стала собственная фамилия в журнале; это теперь подобные вещи для нее привычны. Девлин надеялась, что для Коули публикация явится крошечным знаком признательности от имени всех больных, прошедших через его руки. Нет, она должна сегодня же передать ему журнал из рук в руки.
Перед ней остановился сержант Галиндес:
— Что-нибудь не так, доктор Девлин?
Девлин повернулась со слезами на глазах. Она не часто использовала преимущества своего пола — во всяком случае, сознательно, — но сейчас решила, что для достижения благородной цели все средства хороши. Если слезы помогут, так тому и быть.
Девлин торопливо шагнула к Галиндесу и добавила к слезам до вящего эффекта убедительно-профессиональный голос:
— Сержант, мне необходимо вернуться в лазарет. Я забыла нечто очень важное.
Галиндес взглянул в окошко за ее спиной:
— Но вы, как я вижу, уже расписались об уходе?
— Да…
— Это плохо. А что, собственно, стряслось?
Девлин мысленно перечислила кучу возможных поводов. Большинству охранников не было никакого дела ни до Коули с Клейном, ни до их исследований — они не нашли бы в них ничего важного. Но Галиндес не из таких, и Девлин не хотелось ему врать. Взглянув в лицо латиноамериканца, она решилась и, достав из сумки журнал, открыла его на своей статье и протянула Галиндесу.
Тот взял журнал в руки и, не говоря ни слова, быстро пробежал глазами заголовок и аннотацию. Затем, закрыв журнал, он посмотрел на Девлин.
— Примите мои поздравления.
— Коули и Клейн этого еще не видели: в палате умер больной, и я ушла, забыв им показать статью.
— Какие проблемы — я сам отнесу им журнал.
Сердце Девлин упало: этого мало, ей хотелось видеть лица соавторов. Видеть Клейна…
— Клейн завтра выходит на свободу, — пробормотала она.
Галиндес поднял бровь: возможно, на лице Девлин читалось слишком многое…
Она постаралась успокоиться.
— Это труд целого года, уникальная работа. Я просто хочу показать им, как-то отметить…
Галиндес поднял ладонь.
— Понимаю, — произнес он. И снова взглянул на журнал.
Работа в тюрьме требует от персонала, будь то офицер-воспитатель, охранник или вертухай, отбросить во имя служения обществу большинство присущих человеку чувств. Некоторым это удавалось легче других. От Девлин не скрылось, что Галиндес разрывается между желанием следовать букве закона — согласно инструкции каждый визит должен быть заявлен по форме по меньшей мере за день — и стремлением быть великодушным. Такие возможности открываются не каждый день. Видно, думала Девлин, охранник понимает все значение этой статьи для Клейна и Коули. Может быть, он вспомнил время, проведенное им в сальвадорской тюрьме. Когда, возвращая журнал, он посмотрел на нее, она страстно желала своим взглядом растопить его сердце.
— Пошли, — сказал Галиндес.
Девлин просияла.
— Я никогда этого не забуду, — пообещала она. — Мне записаться снова?
Галиндес взглянул на часы и покачал головой:
— Мне нужно успеть в блок „D“ на третий развод и перекличку. Я запишу вас задним числом, только вы никому не говорите. Идем.
Взяв Девлин под руку, Галиндес вывел ее во двор, и они зашагали к больнице но дорожке под главной стеной. Галиндес явно торопился.
— Вам вовсе не обязательно сопровождать меня, — предложила Девлин.
— Нет уж, — возразил Галиндес. — Теперь, когда вы расписались в журнале ухода, никто не знает, что вы здесь, так что я передам вас с рук на руки офицеру Сяню. Когда закончите свои дела, попросите его позвонить мне, я зайду за вами.
— Я вам искренне признательна, — сказала Девлин.
Галиндес кивнул, не сбавляя хода. По дороге он задал ей несколько вопросов по поводу ее исследования, они приятно удивили ее глубиной и пониманием темы. Интересно, подумала она, какой предмет он преподавал в Сальвадоре?.. Уже рядом с лазаретом Галиндес, не останавливаясь, повернул голову и бросил взгляд на тюремные блоки: его глаза сузились, он нахмурился. Подняв руку, он крепко потер шею и затылок. Девлин проследила за его взглядом: в качалке за высоким сетчатым забором несколько мужиков таскали шланги, а несколько других неторопливо возвращались из мастерских к административному корпусу. Прямо напротив дверей больницы протянулась гигантская гранитная спица блока „В“; металлическая дверь задних ворот была плотно заперта. Девлин не видела и не слышала ничего подозрительного, но тревога Галиндеса передалась и ей. Тот поднял глаза на ближайшую сторожевую вышку: стрелок неподвижно стоял на площадке, явно ничего не подозревая. Галиндес повернул голову к больнице: до нее еще метров пятьдесят. А главные ворота остались в четырехстах метрах позади них.
— Что-нибудь случилось? — спросила Девлин.
Галиндес пожал плечами:
— Кажется, мне что-то послышалось. А вам?
Она отрицательно покачала головой.
В напряженном молчании они пошли вперед, но уже несколько секунд спустя Галиндес остановился как вкопанный и снова прислушался. Девлин тоже. Ничего… Затем ей почудился очень слабый грохот и шарканье. Механические мастерские, подумала было она. Но нет, Галиндес прав: звуки доносились из здания тюрьмы. Они что-то напоминали, но она не могла определить, что именно. Девлин взглянула на Галиндеса: латиноамериканец побледнел как мел. Он встревоженно смотрел назад, в сторону проходной и главных ворот. Там все было тихо. Галиндес повернулся к Девлин.
— Не беспокойтесь, — спокойно сказал он. — Но нам, я думаю, лучше вернуться назад.
Девлин внезапно стало страшно:
— Как скажете…
От северной стены, с дальней стороны тюрьмы, с расстояния восьмисот метров, донесся прерывистый стук и треск. Галиндес сорвал с пояса переносную рацию.
Девлин осенило: и стук и треск на самом деле — выстрелы.
И сразу же стало ясно, что напоминал ей отдаленный шум тюрьмы: рев футбольных болельщиков, понукающих свою команду, рев, вырывающийся из многих сотен глоток.
В двухстах метрах от них приводимые в движение электромоторами задние ворота блока „B“ начались отъезжать в сторону. Крики внезапно стали громче; теперь они ничуть не были похожи на болельщиков — это был вой ужаса, вырывающийся из груди насмерть перепуганных людей. Девлин попыталась представить, что же происходит в блоке…
Ворота откатились до конца, и из глубины помещения вырвался огромный черно-оранжевый клуб огня и дыма, а впереди — маслянистые языки пламени, лижущие асфальт.
Галиндес что-то неразборчиво выкрикнул по-испански; внезапно огороженный проход административного крыла ожил, покрывшись фигурками цвета хаки, бегущими к главным воротам. Снова выстрелы. Цвет хаки… Это же охранники!
Охранники покидали тюрьму.
Девлин оцепенела. Вслед за охранниками высыпали люди в синей джинсе и разбежались во всех направлениях, дико вопя, потрясая кулаками и подпрыгивая в воинственном танце. Рация в руке Галиндеса ожила и затрещала от статических разрядов наперебой с голосами, разобрать которые было невозможно.
Маслянистая туча, выкатившаяся из ворот блока „B“, растаяла. Из дымных колец, запинаясь и истошно крича, выскочил человек, верхняя половина тела которого была охвачена пламенем. Ниже огненного цветка Девлин разглядела форменные брюки цвета хаки.
Галиндес схватил ее за руку и крепко сжал, одновременно убеждая настойчиво, но спокойно:
— Вас не должны видеть. В больнице будет безопасно. Идите и оставайтесь там до тех пор, пока мы не придем и не выручим вас.
Развернув Девлин, он подтолкнул ее в сторону лазарета, двери которого находились в двадцати метрах от них.
— Бегите! — приказал он. — Войдите внутрь и оставайтесь там. Бегом!
И Галиндес, не оборачиваясь, бросился к горящему человеку.
Девлин зажала чемоданчик под мышкой и рванула к лазарету.
Глава 13
За крытым пластиком столом Клод Туссен тихонько ел бобы, тертую морковь и обжаренные в сухариках рыбные палочки. Рядом с ним вокруг стола сидели еще четверо парней и слушали соображения Стоукли Джонсона на злобу дня, а именно: как передать губернатору штата петицию с жалобой на незаконную изоляцию блока „В“, минуя при этом Хоббса. Возвратившись в свой блок, Клод быстро усвоил наиболее выгодную для него линию поведения, то есть подавать голос только тогда, когда его спрашивают. Это в какой-то мере, хотя и не намного, облегчало ему жизнь, поскольку, как только в общем разговоре упоминались белые, блок „D“ или „этот пидор Эгри“, все присутствующие бросали мрачные взгляды в сторону Туссена, торопливо опускавшего глаза в свою тарелку.
— В гробу я видел вашего губернатора, — шумел Стоукли. — Этот козел половину своего рабочего времени подписывает нашим браткам смертные приговоры за неуплату дорожных штрафов. Если он и примет от нас петицию, то только для того, чтобы подтереть ею свою жирную белую задницу. Мать вашу, помните же, как обошлись с теми гадами, которые пытались убить Кинга в Лос-Анджелесе? Им разве что медали не вручили. Думаете, вас станут слушать?
— Так какого хрена нам остается делать, Стоук? Посылать дымовые сигналы мистеру Фаррахану? Или преподобному Джексону? Или каждую субботу ходить в церковь и молиться? — Это подал голос Майрс, усталый зэк родом из Браунсвилля, отбывавший свой третий срок за вооруженное нападение и попытку ограбления. Он повел толстыми плечами и стал совать в рот тертую морковку.
— Мы должны выжечь эту погань к черту! — рявкнул Стоукли. — Показать, кто мы на самом деле.
— Верно, Стоук! Твою мать, да на одного вертухая приходится пятьдесят наших! — Это Риид, один из радикальных сторонников Джонсона.
— Ерунда, — возразил Майрс. — Они вызовут Национальную Гвардию, а те подстрелят как куропаток человек десять-двадцать, и мы поползем по камерам на наших сраных коленках.
— Только не надо говорить о коленках, — угрожающе посоветовал Стоукли.
Но Майрс, как человек бывалый, продолжил:
— А какая разница? Ладно, не на коленках. Мы пожжем их, и некоторым из нас удастся умереть стоя, а не на коленях. Верно говорит Уилсон — это только даст им повод вколотить нас в землю и заявить на весь мир, что мы всего лишь животные, что и требовалось доказать.
— Уилсона здесь нет. Он-то не парится с нами в камерах!..
Все присутствующие молча взглянули на Джонсона. Затем Майрс произнес:
— Ему очень сильно досталось, Стоук.
Стоукли опустил голову и сделал долгий выдох, пару раз моргнул и ответил:
— Я просто хочу послать им такую петицию, какую они никогда не забудут.
Майрс негромко сказал, пряча горечь в глазах:
— „Нигеры На Тропе Войны“ — это все, что они поймут. Всем на все насрать, Стоук.
Стоукли треснул кулаком по столу.
— А вот мне не насрать! — рыкнул он и закрыл глаза. Мускулы его шеи напряглись, как струны. Открыв глаза, он уставился невидящим взглядом на сырые бобы и рыбные палочки в своей тарелке.
Майрс протянул руку и положил ее на стиснутый кулак Джонсона:
— Мы это знаем, друг. Именно поэтому ты нужен нам живой и здоровый, чтобы сплотить вокруг себя братков, чего ты никак не сможешь сделать из могилы или из штрафного изолятора.
Над столом повисло молчание. О жратве все забыли. Клод из солидарности тоже отложил вилку. Он никак не мог взглянуть на происходящее глазами окружающих. Может, стоило бы принимать дела земляков поближе к сердцу, но больше всего ему хотелось выбраться отсюда, а Хоббс, каким бы сукиным сыном он ни был, обещал дать ему шанс. Возможность сидеть в баре у Альфонсо и потягивать через соломинку „Уан Хандред Пайперс“… Клода здорово смутила расовая ненависть, царившая в тюрьме. Это напоминало жару, в которой все они жили: постоянное и всепроникающее напряжение, все научились принимать его как должное и забыли о нем до той поры, пока какое-то из ряда вон выходящее событие не заставит все противостоящие стороны разрядиться в свирепом насилии. Клоду делалось особенно не по себе оттого, что он успел пожить по обе стороны демаркационной линии. Он не интересовался политикой; конечно, в „Зеленой Речке“ хватало выродков, но большая часть зэков была обычными парнями. Конечно, в блоке „B“ редко можно было услышать „Уэйлон Дженнингз“, а в блоке „D“ не крутили записи рэпа, но в основном темы для разговоров во время ленча были общие: баскетбол, бабы, боли в спине, апелляции, вести из дома, байки про секс и драки, как правило, щедро расцвеченные воображением собеседников. Никакой вроде бы разницы между людьми, но вот однажды ты выходишь во двор и видишь, что мексиканцы и братки по крови стоят, набычившись, друг против друга, и нужно быстро к кому-то присоединяться.
По словам Рея Клейна, дружба с которым была для Клода, тогда еще Клодины, отдушиной в жизни, виной всему стадный инстинкт. Клейн пояснил, что инстинкт этот примитивный и таинственный, но тем не менее глубокий: доставшийся человеку в наследство от животного механизм выживания или что-то в этом роде. По природе своей люди — животные стадные. И пока все живут хорошо, цивилизованно и безопасно, распевать „Мы Есть Сам Мир“ легко. Но как только дела становятся крутыми, нутро подсказывает, что, если ты не хочешь, чтобы тебе отрезали яйца, а то и голову, поторопись присоединиться к своим. Еще Клейн сказал, что разделение вовсе не обязательно происходит по расовому признаку: стоит посмотреть, например, на Ближний Восток, где мусульмане режут мусульман, или на Южную Африку, где черные бьют черных. Да что далеко ходить — а гражданская война в самой Америке? Племена, одним словом. Старые племена и новые племена. Теоретически отдельно взятой личности так выжить проще. На практике же это оборачивается горами трупов.
Клод обвел взглядом своих соседей по столу и лишний раз убедился, что не чувствует себя в безопасности и не ощущает голоса крови. Еще бы: полумужчина, полубелый, получерный; не удивительно, что все шишки на него.
Они сидели за шесть столиков от входа в полупустую столовую. После распоряжения Хоббса насчет изоляции вертухаи водили заключенных из блока „В“ на обед посменно: сначала едят зэки с одной стороны прохода, потом с другой. Администрация побаивалась напряжения, нарастающего в людях типа Джонсона. Большинству вертухаев приказ Хоббса тоже пришелся не по вкусу: лишняя головная боль, лишнее озлобление контингента, больше шансов на возникновение неприятностей. Клод считал, что для нормального среднего вертухая лучшая тюрьма — это та, в которой нет ни одного зэка. Ну, или отсиживают несколько богатых наркоманов, которым можно из-под полы продавать наркоту.
Зэк с первого яруса по кличке Зеленый подошел к Стоукли и передал ему клочок бумаги. Джонсон начал медленно читать. Клод, не поворачивая головы, искоса взглянул через плечо Стоукли:
„Стоук, док свой парень. Сделай для него то, что он просит.
Уилсон“.
Стоукли заметил уловку Клода и, затолкав записку в нагрудный карман рубашки, посмотрел в глубь столовой: Клейн, опустив руки, уже ждал здесь.
Джонсон повернулся к Зеленому:
— Чего ему?
— Говорит, хочет потолковать с Клодом, — ответил Зеленый.
Стоукли, скривив зубы, повернулся к Туссену:
— Что за фигня?
Клод развел руками.
— Не знаю.
Ему было не по себе: он хотел поговорить с Клейном, но только не у всех на виду. Правда, во время изоляции это, по-видимому, единственная возможность пообщаться. И вообще, черт возьми, почему он не имеет права говорить с кем хочет? Но так и не высказавшись вслух, он понял, что вообще никаких прав не имеет.
— Я слыхал, будто Клейн спас Уилсона, когда он загибался в карцере, — вспомнил Майрс.
— Я поверю в это только тогда, когда услышу это от самого Уилсона, — огрызнулся Стоукли, затем, пожав плечами, обратился к Зеленому: — Если у него хватило куража попросить, пусть подойдет.
Зеленый подошел к Клейну и что-то ему сказал, Доктор направился к столику, за которым сидел Стоукли со своей компанией. Он вел себя осмотрительно, но не казался напуганным. Клод даже позавидовал ему.
Соблюдая формальности, Клейн первым делом обратился к Джонсону:
— Джонсон.
— Клейн, — ответил Стоукли. — Чем могу?
— Я бы хотел поговорить с Клодом, — сказал Клейн. — Если ты не возражаешь.
Самолюбие Стоукли был удовлетворено, и он кивнул в сторону соседнего столика в метре от них:
— Присаживайся.
Пластмассовый стул был привинчен к полу, и Клейн не мог его отодвинуть; поэтому он пристроился на краешке стула, поближе к Клоду. Тот встал и пересел за столик Клейна, напротив него, тут же заметив, что Джонсону это не понравилось. Зато Клод был доволен: кажется, это его первый самостоятельный шаг, предпринятый без позволения Стоукли с того самого времени, как его, Клода, перевели в блок „B“.
С искренней радостью Клейн улыбнулся Туссену:
— Как дела, Клод?
— Хорошо. — Туссен понимал, что Джонсон, ковыряясь в своей тарелке в то время, как его соседи затеяли спор об исходе сегодняшнего матча между „Лейкерс“ и „Нике“, прислушивается к их разговору. — Нет, в самом деле хорошо. Конечно, это сучья изоляция… Но вернуться обратно в этот блок, к браткам, вернуться к своим, это здорово…
— Я очень рад, — сказал Клейн.
Клод внезапно перепугался, что Клейн передаст его слова Эгри. Нев ему тогда губы отрежет… Да нет, Клейн не из таких. Он мужик умный. Туссену хотелось сказать: „Слушай, если Эгри спросит обо мне…“, но он не мог при Джонсоне. Ему казалось, что он идет по канату над двумя резервуарами с водой, причем в одном резвились акулы, а в другом — пираньи. Никто не знал правды — никто, кроме него самого и Хоббса. Туссену хотелось рассказать Клейну, как Грайрсон вызвал его якобы для сеанса групповой реабилитационной терапии, а на самом деле завел в какую-то кладовку, где Клода поджидал Хоббс. И как сам начальник тюрьмы пообещал, что если Клод бросит свои трансвеститские штучки и вернется в блок „В“, то он даст ему шанс на освобождение. И неплохой шанс! А это значит, что он, Клод Туссен, сможет зайти к Альфонсо и что сосать теперь будут ему… Клоду очень хотелось услышать от Клейна слова одобрения и, возможно, совет насчет поведения на заседании комиссии по освобождению, но Стоукли был начеку.
— Здорово на вас Хоббс вызверился, ребята, — сказал Клейн.
— Ничего, мы выдержим все, что этот гад на нас навалит, и еще немного, — вмешался Джонсон.
Клейн повернулся к нему:
— Не сомневаюсь. Но сдается мне, Хоббс задумал какую-то пакость — уж не знаю какую. Он ведь больной. На голову.
Клоду внезапно стало нехорошо.
Стоукли фыркнул:
— Ха, Клейн, не нужно доктора, чтобы об этом догадаться. Убить этого Хоббса мало.
— Возможно, — согласился Клейн.
Клод почуял ссору, да и разговор о Хоббсе его нервировал.
— Ничего, как сказал Стоук, мы все выдержим, — вмешался он. — А как дела у вас?
— Мое ходатайство удовлетворили, — ответил Клейн. — И завтра меня отпускают.
Клод был ошеломлен и напуган. Все его бросают. Клейн был единственным человеком, с которым Клод мог поговорить в самые тяжелые минуты, когда необходимость, притворившись женщиной, жить в постоянном страхе от непредсказуемых вспышек гнева Эгри доводила его до ручки. Частенько, будучи Клодиной, он прибегал в камеру Клейна и плакал в ней, как в исповедальне. Эгри против этого не возражал, как и против всего, что еще глубже укореняло в сознании Клода представление о себе, как о женщине. А капризы и плач в жилетку врача полностью соответствовали представлению Нева о стандартах женского поведения. По той же причине Клод регулярно устраивал Эгри сцены по поводу содержания камеры в опрятном виде, хотя на самом деле ему было глубоко плевать. И даже здесь, в блоке „B“, лишь от сознания, что Клейн где-то здесь поблизости, в Клоде росло чувство уверенности. И вот теперь доктор уходит… Клод сглотнул свою горечь, но не так быстро, чтобы Клейн ее не заметил.
— Я напишу тебе, — сказал он. — Сразу, как устроюсь.
— Это будет первое письмо, которое я здесь получу, — ответил Клод, изображая на лице широкую улыбку. — Старина, так это здорово! Вот это новость так новость…
Ему очень хотелось похвастаться перед Клейном и своими перспективами освобождения, но он не посмел: Стоукли врубится, как Туссен их использовал, и покажет ему, где раки зимуют. Поэтому он просто энергично потряс руку доктора.
— Здорово, — повторил он.
— Вот я и решил засвидетельствовать тебе мое почтение.
Сердце Туссена сжалось. Почтение… Клода Туссена не уважал никто. Пока он был „женой“ Эгри, люди лизали ему задницу, потому что знали, что он — или она — может устроить им пакость, нажаловавшись Эгри. Временами она так и поступала — просто, чтобы показать, на что способна. Но его все равно не уважали. Люди просто боялись Эгри.
— Спасибо, Клейн, я… — Клоду не хватало слов. — Я хочу сказать, удачи вам, дружище. Аккуратнее там, на воле.
— Постараюсь, — пообещал Клейн. — Побегу-ка я, чтобы не опоздать к третьей поверке — не хотелось бы оказаться в штрафниках накануне освобождения.
— Конечно, — согласился Клод, борясь с комом в горле.
Клейн встал из-за стола:
— Когда выйдешь, встретимся.
Клод тоже поднялся на ноги:
— Можете не сомневаться, приятель.
— Ну, пора. — Клейн протянул руку, и Клод пожал ее еще раз. Клейн улыбнулся.
И тут от задних ворот, ведущих в столовую, донесся вопль: дикий, прерывистый вопль, пронзивший Клода своей самой высокой нотой, перейдя в отчаянное, захлебывающееся всхлипывание.
Клейн повернул голову: улыбка на его лице растаяла, уступив место неприкрытому ужасу. Клод посмотрел в направлении его взгляда.
— Пропустите раненого человека!
В центральном проходе, полушагая, полуобмякнув на руках двух обхвативших его человек, показался Сонни Уэйр из блока „A“ — мелкий воришка-краткосрочник, грешивший, по слухам, доносами. Правой рукой он баюкал пенек вместо левой, отрезанной пятнадцатью сантиметрами ниже локтя. Весь залитый кровью, с лицом, искаженным болью и страхом. Рот причудливо кривился, втягивая воздух для очередного вопля.
— Пропустите раненого человека! — снова взвыл Бубба Толсон, борода которого была густо припудрена цементной пылью; массивной татуированной ручищей он придерживал Уэйра за талию. С другой стороны раненого шел Гектор Грауэрхольц — психопат из психопатов.
Волной по столовой прокатились выкрики и матерщина; обитатели блока „B“ повскакивали с мест, чтобы лучше видеть происходящее. Кровавая процессия направлялась прямо к столику Клода. Клейн шагнул вперед, — видимо, чтобы оказать помощь истекавшему кровью. Стоукли тоже вскочил на ноги и с подозрением напряженно следил за пришельцами. Кошмарное зрелище приковало всеобщее внимание.
Клода затошнило, и он отвернулся.
И тут краем глаза он заметил у раздаточной стойки массивную приземистую фигуру, скользнувшую молча и грозно в сторону Стоукли Джонсона.
Это был Нев Эгри.
Внутренности Клода обратились в липкую грязь; он открыл было рот, но парализованное горло не издало ни звука.
Слева от него Грауэрхольц и Толсон неожиданно вздернули тело Уэйра в воздух и швырнули навстречу Клейну. Прежде чем доктор успел подхватить Сонни, тот упал, разбрызгивая кровь, и с маху ударился лицом о спинку пластмассового стула.
Нев Эгри находился уже в пяти шагах за спиной Стоукли; глаза его сияли. А Стоукли, стиснув кулаки в боевой стойке, сосредоточил все свое внимание на Буббе Толсоне, который топал к нему, угрожающе вопя что-то про нигеров.
В задней части столовой раздался тупой удар взрыва, и оттуда рванулся упругий фонтан огня затем еще один.
Помещение наполнилось криками ужаса. Заключенные рвались из-за столов, опрокидывая подносы с едой и натыкаясь друг на друга.
Стоукли двинул Буббу Толсона ногой в брюхо и отскочил назад, чтобы восстановить равновесие. Эгри, с отсвечивающим злобой лицом, приблизился к нему вплотную; рука Нева приподнялась; блеснуло лезвие, готовое вонзиться в лицо Джонсона, все еще не замечавшего смертельной опасности.
Но тут у Клода наконец прорезался голос:
— Стоук!..
Едва Джонсон повернулся лицом к Эгри, как Гектор Грауэрхольц поднял револьвер и выстрелил ему прямо в лицо. Стоукли развернулся и упал, забрызгав лицо Клода своей кровью.
Клейн налетел на Грауэрхольца и стал выкручивать из его рук оружие.
Майрс с воплем откатился в сторону после того, как Бубба Толсон на ходу плеснул ему в глаза растворителем.
Снова зазвенело, разбиваясь, стекло и забухали взрывы — один, другой… „Коктейль Молотова“. Насмерть перепуганные люди рвались к выходу, толкаясь в дверях. Шум и клочья дыма неслись мимо Клода, приросшего к месту и уставившегося на видение своих кошмаров: Нева Эгри…
Внезапно он понял, что все это — абсолютно все! — затевалось из-за него. Нев Эгри пришел вернуть свою женщину обратно…
Затем с головой Клода что-то случилось, и он уже плохо реагировал на происходящее: безо всяких эмоций он следил, как Эгри поднял ногу и безжалостно наступил на окровавленную голову Джонсона. Словно при замедленной киносъемке, Клод почувствовал, как его куда-то тащат, пропускают руку под мышкой слева и зажимают шею в полунельсоне. Он не мог сопротивляться; руки и ноги стали ватными. Клод ощутил у шеи лезвие бритвы Эгри, и у самого уха раздался его голос:
— Клейн!
Клейн мертвой хваткой зажал левой рукой шею Грауэрхольца, правой выкручивая ему руку, сжимавшую револьвер. Услышав Эгри, он замер и оторвал взгляд от посиневшей рожи Гектора.
— Отпусти малыша, — приказал Эгри. — Он мне еще пригодится.
Клейн бросил взгляд на Клода и сжал шею Грауэрхольца еще сильнее.
— Дурак, ты мне тоже нужен. — Эгри затряс Клода, как тряпичную куклу. — И эта сука тоже. Но если мне придется обойтись без вас, я обойдусь.
— Мне очень не хочется говорить это, Эгри, — сказал Клейн, скрипя зубами и стараясь обуздать свою ярость. — Но ты только что попал в мой личный список самых распоследних кретинов.
С этими словами доктор выпустил шею Грауэрхольца и обеими руками быстро выкрутил у него револьвер. Психопат, хрипя и кашляя, упал на четвереньки. Клейн поднял оружие и, держа его наготове у бедра, посмотрел на Эгри. Клод почувствовал, что лезвие исчезло. В следующее мгновение его с силой толкнули в спину, и он, споткнувшись, чуть не упал на Клейна. Тот удивительно легко увернулся, уступив Клоду место.
— Отведи ее обратно в блок „D“, Клейн, — приказал Эгри.
Доктор не пошевелился.
Эгри ухмыльнулся:
— Док, пойми, пока не поздно: это тотальная война. Мы против всех остальных. И тебе придется выбрать, с кем ты.
Клейн взглянул ему в глаза и понял, что Эгри не шутит. Лицо доктора снова стало холодным и отрешенным. Шагнув к Туссену, он взял его за руку. Клод стоял, по-прежнему ошеломленный хаосом, в центре которого он оказался.
— Пошли, — со спокойной настойчивостью сказал ему на ухо Клейн.
Снизу донесся кашель и сдавленное: „Я хочу…“, и опять кашель.
Грауэрхольц с трудом оторвался от пола и встал на колени:
— Нев, я хочу свою пушку назад…
— Ты потерял ее, мудак! — вызверился на него Эгри. — Я же говорил тебе, что Джонсон — мой. Мой! А теперь подбери сопли и иди работай.
Грауэрхольц неуверенно поднялся на ноги, глядя на Клейна со звериной ненавистью; доктор прямо от бедра прицелился психу в грудь.
— Я хочу кое-что сказать тебе, Эгри, прежде чем твой Гектор подберет сопли.
Белые губы Клейна тряслись от ярости. Клод никогда раньше не видел его таким. Даже Эгри невольно отступил. А Клейн, уверенно направляя дуло револьвера на Гектора Грауэрхольца, не сводил глаз с Эгри.
— Если будет нужно, я пристрелю этого маленького поганца. Если понадобится, я застрелю и тебя. И буду убивать всех, кто встанет у меня на пути, потому что, должен тебе сказать, вы обгадили мою малину по большому счету.
Секунду-другую Клоду казалось, что Клейн пристрелит Грауэрхольца на месте. Эгри примирительно вытянул руку.
— Эй, Клейн, расслабься! — сказал он. — Что тебе до этой банды нигеров?
— Завтра я должен был выйти на свободу, — ответил Клейн, поворачивая ствол револьвера в сторону Эгри и явно уже плохо владея собой.
Эгри, будучи и сам специалистом по утрате контроля над собой, легко распознавал подобное состояние у других.
— Да откуда я знал о твоем паршивом освобождении? — спросил он.
— Я и сам узнал об этом только сегодня, педрила!
Если Клод слышал раньше, чтобы Эгри оправдывался, а его при этом безнаказанно называли „педрилой“, то припомнить этого он не мог. Но здесь, в нереальной обстановке, среди дыма и крови, эта сцена казалась вполне натуральной.
— Да ладно, Клейн, всем нам иногда не везет, — произнес Эгри.
Клейн опустил глаза на зажатый в руке револьвер; его плечи слегка опустились, и он глубоко вздохнул.
— И все же держитесь от меня подальше, — повторил он.
Столовая заполнилась черным жирным дымом, и вскоре сработала противопожарная сигнализация. В четырех местах на полу полыхали костры разлитого бензина. Чернокожие заключенные, в панике выскочившие в центральный атриум, оставили Клейна, Эгри и Туссена одних. Но тут же из дальнего конца столовой донесся новый всплеск суматохи.
Эгри поискал глазами источник шума и посоветовал Клейну:
— Может быть, подальше лучше держаться тебе.
Через задние ворота в столовую влетели шестеро самых здоровенных в тюрьме зэков под предводительством Хорэса Толсона, такого же огромного и бородатого, как и его брат-близнец. Ступая в ногу, они пронеслись по пустой столовой, неистово вопя; перед ними торчали первые три метра красной десятиметровой балки, которую они тащили за нейлоновые петли. Клод отсутствующим взглядом следил за тем, как заостренный конец балки приближается к нему. Клейн больно дернул его за руку, убирая с дороги; группа промчалась мимо, и Туссен успел лишь заметить на балке намалеванный белой краской номер „99“. Он посмотрел на Клейна, которого вид балки, похоже, отрезвил.
— Черт тебя возьми, — негромко сказал он Эгри.
Эгри ухмыльнулся и, пожав плечами, вновь обрел уверенность.
— Так что, док, сделай нам обоим одолжение, и забудем об этом разговоре.
Клейн, смиряясь с неизбежным, спросил:
— Чего ты хочешь?
— Проводи эту маленькую леди домой. В блок „D“.
Клод не сразу понял, что „маленькая леди“ — это он. То есть теперь „она“. Клодина…
Черт, подумал он, только не Клодина! Только не все сначала…
Ее опять больно дернули за руку, и Клодина покорно пошла вслед за Клейном вдоль столовой; треск, донесшийся с другого конца, означал, что стальная балка достигла своей цели в центральной вышке. Клодине было все равно. Она думала только о том, как все это нечестно по отношению к ней. Она только привыкла быть Клодом и вот опять… Она вздохнула и принялась прикидывать, что из белья и какое платье надеть. Лучше что-нибудь посексуальнее. Чтобы сделать сюрприз…
Когда Нев придет домой после работы.
Глава 14
Клейн вздрогнул от грохота, с которым вопящая штурмовая команда Хорэса Толсона сокрушила окно центральной сторожевой башни. Армированный плексиглас прогнулся вовнутрь, так и не сломавшись, но шурупы рамы повылезали из гнезд. Красная балка на два метра проникла в помещение центра управления, а ее задний конец, отпущенный штурмовиками, зазвенел по булыжникам двора. Стараясь держаться поближе к стене, Клейн увидел, как Бубба Толсон подскочил к зияющему в башне пролому и зашвырнул вовнутрь подожженную бутылку „молотовского коктейля“. Изнутри вырвался клуб огня и дыма. Спустя несколько секунд дверь башни распахнулась, и оттуда вывалились два обожженных охранника со стариком Берроузом на руках. Один из охранников отпустил ноги Берроуза и рванул к выходу; второй взвалил Берроуза на плечо и, спотыкаясь, поспешил за своим товарищем.
Задымленный атриум больше всего походил на картину празднования четвертого июля в аду кисти Иеронима Босха. В то время как одна группа людей, частично состоящая из заключенных, а частично из охранников, торопливо срывавших с себя форменные шляпы и рубашки, спасалась бегством, вторая бесцельно сновала взад-вперед, издавая торжествующие вопли и злобно матерясь. Кое-где лежали бездыханные тела чернокожих, перекатываемые яростными пинками оголтелых победителей. От лестницы в прачечную повалила толпа белых заключенных, в основном члены банд Эгри и Дюбуа с оружием, прихваченным в механической и столярной мастерских и на кухне: здесь были молотки, пилы и гаечные ключи; отвертки и кирки; деревянные и металлические палки; выколотки, лопаты, горелки и смазочные пистолеты; банки растворителя и морилки для дерева — короче говоря, все, что могло оглушать, резать или колоть, все, что могло ослеплять, разъедать или обжигать. Заключенные были пьяны, но не от вина или наркотиков. Пока, во всяком случае. До обширных тюремных запасов браги и картофельного самогона, спрятанных по галлонам и в тысяче тайников, до анаши, „крэка“, героина и прочих наркотиков, распиханных по унциям и по шестнадцатым долям унции по выдолбленным кирпичам, швам в одежде и подошвам „рибоков“, дело дойдет позже, когда зэки будут отчаянно метаться в поисках забытья. А сейчас, в едином разрушительном порыве, их пьянила вседозволенность и неутоленная жажда уничтожения.
В поле зрения не осталось ни одного вертухая. Таща к воротам блока „D“ Клода Туссена с остекленевшим взглядом, Клейн осторожно шарил глазами по двору, высматривая Грауэрхольца, но никто, включая и бритоголового психопата, не обращал на них внимания. Из дверей блока „C“ доносилась какофония завывающих голосов и звона сотрясаемых решеток: застуканные как раз посреди третьего развода и переклички чернокожие и латиносы этого блока оказались запечатанными в своих камерах. Люди же из блока „A“ закончили свою перекличку и взбунтовались еще задолго до начала переклички в блоке „D“, где обитал и Клейн.
Услышав за спиной стук колес по мощеной площади, Клейн обернулся: от ворот столовой катилась накрытая по борту с трех сторон грязным брезентом бельевая тележка, ее толкали четыре парня из команды Эгри. Сам Эгри, взмокший от своего могущества и крывший сторонников на чем свет стоит, требовал немедленно убрать с дороги „эту черную падаль“. Тележка прогромыхала мимо закопченной сторожевой башни и остановились перед аркой входа в блок „B“. Эгри сорвал брезент. На тележке стояла бочка из-под масла и два ящика бутылок, заткнутых тряпками. Эгри скомандовал своим людям установить тележку открытой стороной точно в направлении ворот блока. По его же команде бочки из-под масла с грохотом сбросили с тележки и уронили прямо на порог, разом выплеснув все содержимое.
Когда до Клейна долетел острый запах, он выдохнул: „Господи!“
В бочке был бензин. И теперь целые галлоны легковоспламеняющейся жидкости затопили весь центральный проход первого яруса блока „В“, Парни Эгри откатили тележку в сторону, и Клейна замутило от доносившихся истерических криков отчаянно пытающихся вырваться из своих клеток людей.
Целая половина блока, все три яруса были битком набиты заключенными, в ожидании своей очереди идти в столовую. Сейчас они прижимались к решеткам и с ужасом вдыхали обжигающую легкие бензиновую вонь.
Эгри широким жестом вытащил из кармана рубашки коробок спичек.
Клейн сжал в кулаке револьвер и закрыл глаза.
Может, сейчас пристрелить эту гадюку и все пойдет по-другому; может, вышибить Эгри мозги и тем бедолагам в блоке удастся остаться в живых. Может, без Эгри весь бунт выгорит в несколько минут, так и не перейдя в тотальную войну…
Ага. А его, Клейна, возможно, разорвут на кусочки, в то время как все, что от него требуется, чтобы остаться в живых, — это тихонько войти в свою камеру, прикрыть за собой дверь и подождать, пока вся эта заваруха закончится. НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО…
В свое время Клейн перевидел множество людей, страдавших от невыносимой боли. Он помнил детей, искалеченных в автомобильных катастрофах; помнил рыдающего отца, отрезавшего своему восьмилетнему сынишке руку сорвавшейся с гвоздя цепной пилой… Клейн научился абстрагироваться от сильных эмоций и делать свое дело. То же самое он попытался сделать и сейчас. Это не его собачье дело… Но старый рецепт действовал слабо — на этот раз у него нет работы, куда можно было окунуться с головой. Убивать Нева Эгри — не его дело. У него нет никаких обязательств, кроме обязательств перед самим собой. Он должен выжить и выйти на свободу.
Несмотря на все страдания, свидетелем которых он являлся, работая в „скорой помощи“, Клейн не был готов к происходящему: крики несчастных из „Долины Бегунов На Длинные Дистанции“ стали самым кошмарным из всего, что ему приходилось слышать до сих пор.
Нет. Ему нет дела до людей блока „B“.
Стоя под аркой, Эгри разом разжег спички и поднял полыхающий коробок над головой. Затем он повернул голову и посмотрел в сторону Клейна; тот понял, что Нев ищет глазами Клода, и почувствовал, как пальцы Туссена впиваются в его руку.
— Semper fi! — завопил Эгри и, метнув горящий коробок под арку, бросился в укрытие.
Клейн отвернулся к стене, прикрывая лицо.
Секундой позже его спину обдало ураганным порывом раскаленного воздуха; рев огня заглушил вой обреченных. Когда Клейн обернулся, Клод, обливаясъ слезами, стоял на коленях, отчаянно всхлипывая и кусая себе руки.
— Господи Иисусе! — рыдал Клод. — Господи Иисусе…
Эгри стоял в окружении дико вопящих и отплясывающих сторонников, которые потрясали в воздухе металлическими и деревянными палками. Клейн с трудом сглотнул подступивший к горлу отвратительный комок. Внутри все будто залило желчью. А ведь он мог пристрелить Эгри, но не пристрелил…
И теперь ему предстоит с этим жить.
Клейн заставил себя успокоиться.
— Господи Иисусе! — причитал Клод.
Клейн сильным рывком поднял его на ноги и закричал ему прямо в лицо:
— Нам надо подумать о себе!
Ненависть к самому себе снедала его.
Он должен успокоиться…
— О себе!..
— Господи Иисусе…
Сосредоточившись, Клейн наклонился и, обняв Клода за талию, потащил его к воротам блока „D“.
Глава 15
Виктор Галиндес навалился на горящего охранника, пытаясь сбить пламя. Горящие одежда, кожа и волосы наполняли его нос и рот едким зловонием. Охранник под ним извивался и истошно кричал. Каждый раз, когда Галиндесу удавалось сбить огонь с небольшого участка тела, пропитанная бензином одежда тут же вспыхивала вновь. Галиндес стал срывать с несчастного одежду, отдирая вместе с ней лоскуты обгоревшей кожи. Охранник продолжал вопить, и Галиндес внезапно узнал его: это был Перкинс.
— Галиндес!
Виктор обернулся. За его спиной Сянь направил на них раструб огнетушителя. Галиндес откатился в сторону, и Сянь окатил Перкинса белым пенным сугробом двуокиси углерода. Спустя несколько секунд огонь погас. Галиндес, стоя на четвереньках, посмотрел на обжженного: голова Перкинса представляла собой обугленный съежившийся колпак, покрытый сгоревшими волосами и вздувшейся волдырями кожи. Веки блестели от жидкости, сочившейся из-под нежной поврежденной кожицы. Галиндесу никогда ранее не доводилось видеть такое. Его анус и гениталии подтянулись от невыносимого ужаса. Перкинс открыл рот, и Галиндес наклонился, чтобы лучше его слышать.
— Люди, — прохрипел Перкинс, затем перевел дыхание и снова заговорил: — Они остались внутри…
На глаза Галиндеса навернулись слезы: даже будучи страшно изувеченным, Перкинс думал о своих подопечных.
Галиндес поднял глаза на Сяня:
— Тебе придется вынести его отсюда.
У северной стены раздались звуки винтовочных выстрелов. Галиндес взял Перкинса за руку; Сянь бросил огнетушитель и подхватил раненого за другую. Вдвоем они поставили Перкинса на ноги.
— Тебе нужно идти, парень! — крикнул Галиндес прямо в съежившееся ухо Перкинса. — Ты должен идти.
Перкинс слабо кивнул. Рации на бедрах у охранников ожили и отчаянно затрещали:
— Говорит Билл Клетус. Всем сотрудникам отступить к главным воротам. Выбирайтесь отсюда. Повторяю: проваливайте отсюда к разэтакой матери. Все до единого. Сейчас же.
Передача продолжалась; Клетус старательно вдалбливал своим подчиненным основной ее смысл: уходить. Галиндес посмотрел на громадину бока „B“, затем на Сяня.
— Уходи, — сказал Виктор. — Давай двигай!
Сянь обхватил Перкинса рукой за плечи и обвил его руку вокруг своей талии. Кореец — парень крепкий и в состоянии позаботиться о Перкинсе. Сянь кивнул Галиндесу; тот ответил тем же, и кореец с Перкинсом потащились по двору.
Галиндес поднял брошенный Сянем огнетушитель, но осознал это, только ощутив в руке его тяжесть, словно смертельное обязательство.
Последней заботой Перкинса были люди.
Галиндес прикрыл лицо свободной рукой. Матерь Божия… Он мысленно представил себе лица жены Элизы и детей. Долгое путешествие из Сальвадора до Панама-Сити. И еще более долгую поездку из Панама-Сити в Ларедо. Сколько им пришлось вынести, чтобы добиться того, что у них есть сейчас… И свыкнуться с утратой того, что позади. Эти мысли смерчем пронеслись в его мозгу, сжатые в одно короткое ужасное мгновение просветления. Один Бог знает, сколько они пережили. Один Бог знает, чем пришлось за все заплатить… И один Бог знает, что сейчас делать ему, Галиндесу, чтобы сохранить свою бессмертную душу.
Рация у бедра продолжала пищать, но Галиндес не слышал ни ее, ни ружейного треска со стены.
Перкинс думал о людях до конца.
Там их осталось двести человек.
Галиндес с трудом оторвал руку от глаз: он сделал выбор.
Виктор побежал к воротам блока „В“.
Перкинс в поисках выхода распахнул задние ворота и угодил ровнехонько под огненный шар. Галиндес, придерживая колотивший его по ноге огнетушитель, ввалился внутрь и замер. Перед ним разверзся ад. Он считал, что уже видел преисподнюю в камерах пыток в Сальвадоре, но лишь теперь познал истинный смысл этого слова. Перед ним пылал огонь того самого ада, которым его еще в детстве стращали иезуиты. Центральный проход полыхал яростным пламенем, достигая минимальной интенсивности в противоположном конце и утихая к середине, где сходил на нет, оставляя сажисто-черный след. Под стеклянным сводом клубился дым, закрывая лицо и превращая весь блок в подобие крематория.
Ярусы справа от Галиндеса были пусты; те же, что находились слева, кишели перепуганными насмерть людьми. Заключенные из крайних, завидев Галиндеса, тянули руки и умоляли о помощи. В стальных клетках дальше по проходу было тише, потому что обитатели, прячась от огня, отступили подальше от решеток. Камеры нельзя было отпереть отсюда, с маленького охранного двора у задних ворот. Система отпирания дверей приводилась в действие только с центрального пульта, расположенного с другой стороны, у внутренних ворот. Галиндес, вытаскивая на ходу свои ключи, забежал на охранный пост и открыл стоявший стальной шкафчик в углу. Тот был забит одеждой, бутылочками лосьона для загара, порнографическими журнальчиками, бутылками с содовой, разрозненным спортивным снаряжением — Перкинс оказался слишком неряшливым. Галиндес вывалил этот хлам прямо на пол и наконец нашел предусмотренный инструкцией противогаз для защиты от слезоточивого газа. Уже устремившись назад, он увидел еще и несколько ведер у стены: их оставил здесь зэк, мывший с утра пол. Одно ведро было до краев наполнено грязной водой. Галиндес поставил на пол огнетушитель, снял фуражку и окатил себя из ведра, стараясь не уронить мимо ни капли. Затем снова натянул фуражку на мокрые волосы. Отовсюду неслись хриплые крики, свидетельствуя о том, что заключенные правильно поняли смысл его действий:
— Давай, бля! Давай!
— Мать твою, скорее!
— Давай, мужик!
— Что ты тянешь, пидор!
— Скорее, гад!
Галиндес подхватил огнетушитель левой рукой и побежал вперед. Кожа его ладоней поползла клочьями, видно, обжег себе руки, сдирая с Перкинса горящую рубашку. Чтобы приглушить боль, он крепче сжал рукоятку. Не добежав несколько метров до стены огня и ощутив его жар на своем лице, он остановился и направил раструб огнетушителя вниз. Там, дальше, кислород должен был выгореть. Галиндес несколько раз подряд как можно глубже втянул в себя воздух. Вопли заключенных стали еще пронзительнее, но теперь их заглушал треск огня. Галиндес натянул противогаз. Толстые очки немного искажали пламя. Виктор нацелил черный конус огнетушителя на пол прямо у своих ног и, прочитав короткую молитву, нажал на рукоятку, выпустив длинную белую струю.
Затем глубоко вдохнул, задержал дыхание и шагнул в огненный ад.
Пригнувшись пониже и водя воронкой раструба, выплевывавшего облако белой пены у его ног, Галиндес шел вперед в свободном от огня „кармане“, где не оставалось ни грамма кислорода. Чуть быстрее — и он наткнется на огонь; чуть медленнее — и он никогда не доберется до противоположного конца. Сразу же за ним языки пламени снова смыкались. Рубаха на спине начала тлеть. Мокрые волосы, торчащие из-под фуражки, зашипели и стали сворачиваться на кончиках. Спокойней, спокойней… Еще один шаг, еще… Переставляя ноги, Галиндес мог только надеяться, что идет по прямой, и, моля об этом Бога, каждую секунду со страхом ожидал, что вот-вот наткнется на прутья решетки. Если это случится — он покойник. Галиндес решил было обернуться — и не посмел. Захотел вдохнуть — и не посмел. Захотел побежать вперед — и не посмел… Не поворачивайся. Не дыши. Не беги… Он утратил чувство пространства и времени: секунды казались часами. Но он уже должен был подойти совсем близко… Он наткнулся плечом на что-то твердое. Повернувшись, прижался к препятствию спиной: нет, это не решетка. Что-то гладкое и твердое, но не очень крепкое. Стекло. Стекло! Он прошел мимо клеток! Жара становилась невыносимой. Галиндес описал белой струей полукруг у своих ног и, опираясь спиной о стеклянную стену, двинулся дальше. Голова готова была взорваться от жары, клаустрофобии и желания впустить в легкие воздух. Неожиданно твердая поверхность за его спиной исчезла, и он чуть не упал.
Стеклянная стенка оказалась стеной „скворечника“, где находился пульт управления, а ввалился Галиндес в полуоткрытую его дверь, открывавшуюся вовнутрь. В помещении Галиндес захлопнул за собой дверь и выронил огнетушитель. Воздух, в котором не осталось ни молекулы кислорода, вырвался из его груди, и он прилип к стене, переводя дыхание. Дым… Концентрация дыма оказалась слишком высока для противогаза Галиндеса. Он по-прежнему почти ничего не видел. Пытаясь вспомнить планировку комнаты, Виктор ощупью достал из кармана ключи. Его рука нашарила пульт управления замками дверей камер. Галиндес почти наугад вставил в гнездо универсальный ключ и повернул его. Теперь нужно набрать на клавиатуре нужный код — 101757. Моля Бога, чтобы не напутать с кодом, Галиндес сдвинул маску противогаза. Дым немедленно атаковал его горло и глаза, но он успел бросить взгляд на клавиатуру и застучал по клавишам. Затем наступила пауза, растянувшаяся на столетие. Матерь Божья…
И вот треск огня заглушил постепенно нарастающий стук и металлический лязг: двери всех трех ярусов были отперты. До Галиндеса долетели невнятные крики радости и облегчения. Он обессиленно навалился на панель управления. Каждый вдох смахивал на смоченный хлоркой проволочный ерш, засовываемый Галиндесу в глотку. С усилием он оттолкнулся от панели и, натянув противогаз, перехватил поудобнее огнетушитель. Открыв стеклянную дверь, Виктор остановился на пороге. Сквозь затуманенные линзы он разглядел закутанную в мокрые простыни фигуру человека, проскочившего мимо него в сторону атриума. Лучше во двор, подумал Галиндес. Во дворе безопаснее. Оттуда хотя бы до лазарета добраться можно. Мимо внутрь тюрьмы снова и снова пробегали люди. Во дворе безопасней… Но Галиндес не мог решиться на еще одно путешествие по пылающему коридору и последовал за бегущими.
Уже через пять метров он вырвался из огненной мглы прямо в сияние солнца, льющееся из-под центрального купола. Бросив огнетушитель и сорвав с себя маску противогаза, Галиндес упал на колени; перед его лицом мелькали бегущие ноги. Хаос и насилие…
Когда Галиндес приподнял голову, чтобы сообразить, где же он, что-то твердое и тяжелое с маху обрушилось на его голову.
И хаос сменился чернильной тьмой.
Глава 16
В блоке „D“ уже началось повальное сумасшествие. Огромное большинство людей, которые до сих пор не имели никакого представления о блицкриге Эгри, предались буйству, будто влекомые запрограммированными рефлексами. Они дружно атаковали старинную каменную кладку, деревянные переплеты, осветительную арматуру, обстановку своих камер и даже булыжники прохода с помощью подручных средств, то есть всего, что можно было отодрать или отломать. Из десятков свернутых кранов, разбитых унитазов лилась вода, низвергаясь с верхних ярусов веселыми водопадами. В воздухе летали исполосованные простыни и клочья набивки из выпотрошенных матрасов. И шум, шум… Копившийся долгие годы гнев и жажда мщения вырвались наконец наружу, проявляясь в бездумном уничтожении.
Клейн следовал по этому Армагеддону с каменным выражением лица.
За ним, остекленело таращась, тащился, спотыкаясь, Клод Туссен. Клейн вел его за руку по нижнему ярусу. Заключенные злобно посматривали на Клода, но никто не посмел, несмотря на цвет кожи, сказать ему и слова. Клейн остановился перед камерой Эгри и кивком головы приказал Туссену войти внутрь.
Клод с мольбой посмотрел на него.
— Возьми меня с собой, — попросил он.
— Подожди Эгри, — ответил Клейн. — Здесь ты будешь в безопасности.
— Мне страшно, — пожаловался Клод.
Клейн взглянул ему в лицо: перед ним стоял перепуганный ребенок. Совсем как Винни Лопес, подумал Клейн. Одногодки ведь. Двадцать два года. Клейн заставил себя ожесточиться: сейчас необходимо сильнее, чем обычно, сдерживать свои эмоции. Он тряхнул головой.
— Тебе предстоит действовать самостоятельно, Клод. Если ты сейчас присохнешь ко мне, Эгри наедет на нас обоих. — Он положил руку на шею Туссена и слегка сжал ее. — Я думаю, у Эгри вовсе нет желания тебя убивать. Если ты вынесешь все его закидоны, то наверняка переживешь эту заваруху. Мы оба переживем. Понимаешь? Потерпи.
Помолчав, Клод кивнул:
— Пойду-ка я лучше переоденусь.
До Клейна неожиданно дошло, что именно значит для Клода слово „потерпеть“, и он, глотнув, резко снял руку с его шеи. Клод повернулся и, не оборачиваясь, скользнул под массивный занавес, отделявший камеру Эгри от коридора.
Клейн, стараясь не встречаться ни с кем глазами, вернулся к спиральной лестнице и поднялся на второй ярус, оттолкнув двух парней, попавших ему навстречу. Добираться до своей камеры ему пришлось через кучу валявшегося в проходе исковерканного хлама. Кое-кто из заключенных по-прежнему сидел в своей камере, надеясь, что никто в суматохе не обратит внимания, и моля Бога, чтобы ни у кого из буянов не оказалось против них зуба. В камере Клейн взял маленькое зеркальце для бритья и, просунув сквозь прутья двери, поставил на пол таким образом, чтобы в нем отражались все, кто попытается пройти тем же путем, который только что проделал он сам. Достав из кармана револьвер Грауэрхольца, Клейн выщелкнул барабан: в нем оставалось пять патронов. О Господи… Рей прокрутил барабан, боек встал напротив патрона, следовавшего за уже пустой гильзой. Таким образом, он сможет выстрелить четыре раза подряд, прежде чем щелчок по использованному капсулю даст ему понять, что остался последний… Может быть, его придется использовать для себя… Отложив оружие, Клейн стиснул зубы. Отступать некуда, и всякий, кто попытается войти через эту дверь, будет убит. А любой приползший к его порогу останется лежать там, истекая кровью и прося о помощи до тех пор, пока не умрет. Он, Клейн, не двинется с места, пока мятеж не отполыхает, и можно будет выйти на волю. С пола на него смотрел кусочек пластыря, приклеенный им к зеркалу: НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО!
Рей Клейн захлопнул дверь своей камеры, лег на койку и принялся ждать.
Глава 17
Джон Кемибелл Хоббс стоял у северного окна своего кабинета и смотрел на свою тюрьму, чьи геометрически безукоризненные очертания казались покрытыми полированным золотом.
Над задними воротами блока „B“ курился дымок.
Время от времени со сторожевых вышек доносился треск отдельного винтовочного выстрела.
Спокойствие двора ничем не нарушалось, да и сам он был пуст, если не считать нескольких разбросанных по нему тел в синей тюремной робе.
Хоббс не знал, что происходило сейчас в тюрьме, но мог себе представить.
За его спиной резко зазвонил стоявший на столе телефон.
Хоббс даже не обернулся.
Впервые за время, казавшееся ему бесконечным, его сознание освободилось от мыслей и идей. Прошлое и будущее слились наконец в одно-единственное настоящее.
Хоббс взглянул на часы.
По свидетельству дежурного сторожевой вышки западной стены, с того момента, как вопившего и истекавшего кровью Сонни Уэйра вытащили из стройматериалов, прошло всего двадцать три минуты. Именно такой ничтожный промежуток времени понадобился для того, чтобы идеальный порядок уступил место абсолютной анархии.
Телефон продолжал звонить, а Хоббс продолжал его игнорировать.
Не следует пачкать такую минуту банальностями — это был исторический момент. Именно так: исторический момент. И ему стоило уделить, по крайней мере, несколько секунд мрачно-торжественного созерцания.
Телефон звонил; Хоббс стоял у окна.
Впервые за четыре года своего существования государственное исправительное учреждение „Зеленая Речка“ было передано — целиком и полностью — в руки заключенных, и те могли распоряжаться им по своему усмотрению.