В это утро мужчины моей семьи собрались в Оук-Холл, чтобы делать птиц.
Вот они сидят за старым дубовым столом и прилежно скручивают журавликов. Мой отец и трое его братьев возятся с желтыми, розовыми, белыми, синими и зелеными бумажными квадратиками, такими тонкими, что сквозь них просвечивает солнце, делая их почти невидимыми. Я наблюдаю, как руки братьев — громадные мозолистые кувалды — сражаются с бумагой, рискуя свернуть птицам шеи или оторвать крылья.
— Мамаша вечно маялась дурью, заставляя нас сворачивать их для заболевших родственников. Целый день убить на эту хренотень, чтоб я сдох! — ворчит дядя Мизелл, поправляя большим пальцем очки на переносице.
Отец поднимает глаза и хмурит брови.
— Не забывай, о ком говоришь, болван. Чем меньше будешь болтать, тем скорее мы покончим с этими дурацкими птицами.
Отец смотрит на меня. Я сижу у дальнего конца стола, рядом с адвокатом. Отцу не больше прочих по душе это занятие. Братья подавлены — им тяжело находиться за одним столом. Они здесь только из-за последней воли матери.
До самой смерти, случившейся одиннадцать дней назад, моя бабушка Нобио Коллиэ жила в Оук-Холл — обветшалой усадьбе в глуши Теннесси, построенной моим прапрапрапрапрадедушкой, генералом армии конфедератов Феликсом Коллиэ. Прогнившие стены пружинили под моими пальцами, и весело скалились зазубренные половицы покатого пола.
Некогда семейство Коллиэ знавало лучшие времена. После смерти генерала, который был убит выстрелом в спину в проигранном сражении у деревни Милл-Спрингс, пятеро его детей сорок лет воевали друг с другом за право унаследовать усадьбу. Старший брат был убит, одну из сестер посадили в тюрьму за убийство, другая однажды ночью вышла в поле, да так и не вернулась. Наконец поместье перешло ко второму брату — ушлому адвокату из Мейсона, а после его смерти было унаследовано его сыном — ушлым местным мэром. С тех пор старая свара между наследниками то вспыхивала, то угасала, а семейные капиталы медленно, но верно таяли. «Четырем сотням акров крупно не повезло с Коллиэ» — говорили в Теннесси. В конце концов остался только дом, и именно ради дома братья собрались вместе, про себя прикидывая размеры комнат и решая, куда поставить диван и телевизор.
Мы собрались, чтобы поделить Оук-Холл и небольшое количество ценных бумаг. Оставшихся денег едва хватало на налоги. Братья были участниками состязания, адвокат — худощавый мужчина с заостренными ушами — должен был засвидетельствовать исполнение завещания, а я, старший внук покойной, находящийся здесь согласно ее воле, ему помогал. Журавлики и вентиляторы тоже были бабушкиной идеей.
Братья не ладили. Раз в год они собирались в семейном гнезде, бросали дротики, заедая виски консервированной ветчиной, пока кто-то не вспоминал старые обиды, после чего нам оставалось только ждать полиции, окружив дерущихся на лужайке плотным кольцом. После смерти бабушки братья встречаться не собирались. «Увидимся в аду», — говорил мой дядя Бит.
Именно это отчуждение между братьями, эта заложенная на генетическом уровне семейная вражда подвигла бабушку завещать поместье одному — и только одному — из сыновей. Выигравший получал дом, остальные оставались с пустыми руками, объединенные ненавистью к победителю.
Мы окружили громадный стол, за которым в лучшие времена сиживали больше пятидесяти гостей. Теперь на нем лежала тысяча заготовок для бумажных журавликов, по двести пятьдесят на каждого брата. Четыре больших вентилятора должны были поднять журавликов в воздух, пока на столе не останется один. Тот, кому он принадлежал, и унаследует дом, но предварительно братья должны собственноручно изготовить журавликов, всю тысячу. Такова была воля моей бабушки — собрать сыновей в доме, где они когда-то жили вместе, и заставить их провести в обществе друг друга хотя бы то время, что потребуется для изготовления птиц.
Мне хотелось думать, что бабушка просто не нашла иного способа собрать сыновей, уговорить их вытерпеть общество друг друга, вот и придумала столь изощренную игру. Возможно, в глубине души она верила, что, объединенные боязнью потерять дом и нарушить волю покойной, они одумаются и найдут способ поладить. Годы, проведенные в Уок-Холле, сломили ее. Бабушке не было суждено усмирить то, что бродило в крови у всех Коллиэ — то, что заставляло нас враждовать.
Четыреста восемьдесят семь бумажных журавликов валяются на столе и полу. Сделав по паре десятков, братья с шумом окунают руки в соленую воду, потягиваются, трещат суставами. Я хожу вокруг стола, собираю птиц в огромную плетеную корзину, помечая левое крыло каждого журавлика инициалами одного из братьев.
Когда я нагибаюсь, чтобы поднять журавлика с пола, дядя Бит щелкает меня по уху. Этим исчерпывались наши отношения. Всякий раз, столкнувшись со мной, он щелкает меня по уху — двадцать, тридцать раз на дню. Иногда он прячется за деревом, выскакивает из-за дверей и, щелкнув меня по уху, убегает, хохоча. Мой отец говорил, что Бит делает это из вредности, что он из тех несчастных, кого в детстве стукнули пыльным мешком по голове. Бит самый успешный из братьев — он владеет табачной фермой в графстве Робертсон — и точно не нуждается в старом доме и не собирается там жить, но ему, как и прочим, невыносима мысль, что наследством завладеет не он.
Я смотрю, как дядя Бит аккуратно сгибает бумагу, как отбрасывает готовую птицу и трясет запястьями. Годы работы на ферме опалили его кожу. Солнце так въелось в нее, что когда он встряхивает руками, кажется, что вверх взмывают две алых птицы-кардинала.
Я возвращаюсь к дальнему углу стола и высыпаю содержимое корзины к ногам адвоката. У мистера Каллахана (он родом с севера) неприлично длинные ноги. Он аккуратно помечает крестиком в записной книжке каждую птицу. Мистер Каллахан заметно увлечен состязанием. Он постоянно поглядывает на часы. Прежде чем отправиться за новой партией, я сижу рядом с ним и наблюдаю за братьями.
Моя бабка — не природная южанка, она приехала в Теннесси с Востока, став первой из Коллиэ, родившейся за линией Мэйсона-Диксона. Мой дед Том Коллиэ встретил ее в Японии, когда служил во флоте сразу после Корейской войны. Девочки-японки убирали солдатские бараки, и он наблюдал, как она меняет простыни и подметает пол. Наверное, девочка улыбнулась ему, когда он поднял ноги, чтобы дать ей вымести мусор из-под кровати, и вскоре он стал оставлять ей подарки на подушке: шоколадки, ожерелья, серебряную зажигалку. В благодарность она сворачивала и укладывала на простынях бумажных птиц, медвежат и кораблики. Девочке нравился его тягучий говор, и хотя она не понимала слов, ей вполне хватало веры в честность его намерений.
Когда пришло его время возвращаться в Теннесси, бабушка поехала с ним. В городке репутацию Коллиэ уже ничто не могло спасти, поэтому дед купил пару винных лавок. Для нее мало что изменилось: она все также меняла простыни и подметала полы в громадном доме. Родились четверо сыновей, их отец сидел на крыльце, прихлебывая виски, а его жена постепенно научилась разбирать слова. Ничего хорошего в них не было. И всю оставшуюся жизнь ей лишь предстояло убеждаться, что дела в Оук-Холле плохи.
Первым свои двести пятьдесят журавликов делает мой дядя Тецуи, который отзывается только на Цу, хотя его назвали в честь деда по материнской линии. Оставшееся время он расхаживает по комнате, заглядывая братьям через плечо. Дядя Тецуи нервно жует табак и сплевывает жвачку в пластиковый стакан. Он пытается помочь мне собирать журавликов в корзину, но быстро остывает и склоняется над дядей Мизеллом.
Мизелл — самый крупный из братьев, он весит почти триста футов. Такими ручищами, как у него, впору корчевать деревья и телеграфные столбы. Он так грузен, что ночью задыхается без специального аппарата, и сейчас его третья жена отбывает пятимесячный срок за то, что как-то ночью выдернула аппарат из розетки.
Вокруг шеи у дяди Мизелла обмотано полотенце, которым он отирает пот, струящийся по лицу и стеклам очков. Через несколько минут, на протяжении которых дядя Тецуи пытается что-то сказать, но, передумав, заходится кашлем, Мизелл поворачивается к нему и заявляет:
— Что-то ты быстро, наверняка смухлевал…
Так и не придумав, что ответить, Цу отступает. Он владеет компанией, производящей шоколадных героев комиксов… Компания на пороге банкротства: люди не хотят поедать любимых персонажей, и последнее время Цу живет в постоянном ожидании нашествия кредиторов. Он сует в рот еще одну табачную жвачку и усаживается в дальнем конце стола, а Мизелл возвращается к работе, швыряет на пол готового журавлика и бормочет.
— Чтоб я сдох!
Чем старше становились ее сыновья, тем в большее смущение повергали мать, в немом изумлении глядевшую, как летом они шатаются по окрестностям без ботинок и рубашек, но с рогатками и охотничьими ножами. Они не слушались ее, и она тщетно пыталась найти способ на них повлиять. Люди в городе дразнили их «желтозадой швалью», на что ее дети отвечали яростным обстрелом соседских домов.
— Детки знают, что делают, милая, — говорил муж, потягивая виски на крыльце.
Коричневые от солнца, с иссиня-черными хвостами на затылке, братья без устали сражались со сверстниками, а когда отмутузили всех насмешников, переключились друг на друга.
Я представляю, как, млея на августовском пекле, она стоит у окна и смотрит на растрепанных шалопаев, в жилах которых течет и ее кровь, а те с наслаждением пинают и кусают друг друга. Затем переводит взгляд выше, поверх гор, лежащих на горизонте, думая о чем-то своем, о чем-то далеком.
Я направляюсь к отцу, который делает своего последнего журавлика. Мне запрещено помогать ему, поэтому я просто сажусь рядом и смотрю в его угрюмое лицо. Со стороны можно подумать, что отец полностью сосредоточен на работе, но я знаю, что это только видимость. За последний год мне уже не раз приходилось наталкиваться на этот невидящий взгляд. В прошлом году холодный северный ветер, неожиданно налетевший в конце августа, вырубил электрическую изгородь. Отец поленился ее чинить, и коровы перебрались на соседское поле, засеянное темно-красным клевером. За два дня они так от него раздулись, так растянули кожу, что начали взрываться.
Коровы взрывались, словно воздушные шары, и падали на бок, забрызгивая все вокруг внутренностями. Мы пытались спасти их, гоняя коров по кругу, чтобы облегчить давление на коровьи желудки. Отец вонзал перочинный нож по рукоять в верхнюю часть туловища и тут же выдергивал, пытаясь выпустить воздух, но и это не помогало. Следующие два дня мы стояли на лугу и смотрели, как вокруг взрываются коровы. Наконец отец не выдержал, сходил в дом за кольтом сорок пятого калибра и принялся всаживать пули промеж глаз стоящим в облаке алой пыли коровам.
Мой отец был хорошим фермером, но история с коровами его подкосила. Он стал выпивать, сдал земли соседям, оставив себе минимум, необходимый для пропитания. Теперь долгие послеобеденные часы отец проводил на крыльце, потягивая сладкий чай с виски и не сводя глаз с канавы, в которой мы зарыли коровьи туши. В доме он никогда не задерживался в комнатах, где были мы с мамой. Казалось, его удивляет наше присутствие, и он спрашивает себя, откуда мы взялись.
Однажды утром я обнаружил, что мама ушла, а пьяный отец сидит на крыльце.
— Где мама? — спросил я его, но он не ответил.
Я спросил снова, и он приложил палец к губам. Тогда я сел рядом и стал смотреть на луг. Прошел час, прежде чем отец пошевелился и, склонившись ко мне, объявил:
— Твоя мать решила пожить одна.
Я удивился, почему не взяла меня с собой, и он, словно прочтя мои мысли, заметил:
— Я сказал ей, что не отпущу тебя. Мы должны оставаться здесь, даже если ни тебе, ни мне этого не хочется.
Очевидно, отец решил обнять меня, но внезапно замер, не донеся руки, словно не зная, что делать дальше, и, в конце концов, неловко опустил ее мне на плечо.
Отец говорил, что если мы получим дом, он отремонтирует его, и тогда мама вернется, и мы попробуем начать все сначала. Первым делом он построит вокруг дома высоченную стену, чтобы защититься от любого, носящего фамилию Коллиэ. Мы будем сидеть в гостиной и смотреть футбол на громадном, размером со стену, экране, а в перерывах на рекламу поглядывать на бронзового журавлика на каминной полке, которого отольют по спецзаказу.
Мне хотелось, чтобы мама вернулась. Я догадывался, что ей достало смелости сделать то, на что не решилась бабушка — вычеркнуть из жизни фамилию Коллиэ. Но сколько потребуется веры, чтобы вернуть ее назад?
Братья не унаследовали от матери почти ничего, за исключением привычки поедать грудинку, предварительно завернув ее в водоросли. Они ничего не знали ни о Японии, ни о жизни их матери до Оук-Холла. Не говорили по-японски, за исключением нескольких ругательств, которым щеголяли перед школьными товарищами. Они давно забыли, что означают все эти бумажные птицы, забыли, что тысяча журавликов приносит счастье и долголетие тому, кто их делает, и тому, кому они предназначены. Братья помнили только, как тащились по грязным дорогам к умирающим родственникам и под недоуменными взглядами вытаскивали из мешков разноцветных птиц.
— Я не желаю иметь ничего общего с этой узкоглазой ведьмой, вашей мамашей, так что заберите от меня эту пакость, — слышали братья от родственников и спускали никому ненужных журавликов в ручей. Стояли и смотрели, как бумажных птиц уносит течение, как журавлики размокают и скрываются под водой. Но хотелось им того или нет, братья были деревенскими полукровками из несчастной семьи, и им нравилось смотреть, как, прежде чем утонуть, птицы несколько мгновений сражаются за жизнь.
Когда Мизелл заканчивает последнего журавлика, мы с адвокатом собираем птиц и еще раз сверяемся с записями. Все точно. Братья толпятся рядом, отпихивая друг друга от адвоката и внимательно следя, чтобы никто не положил птицу в карман.
— Цу, клянусь Господом, я выдерну твою руку, как репей, если еще раз сунешь ее в карман, — говорит Бит и, кажется, не шутит. Плевать на наследство, если появилась возможность собственноручно заехать по башке любимому братцу.
— Я буду держать руку там, где хочу. А если ты забыл, как в прошлом году вышиб у меня телефон из рук и чем тебе это отлилось, так я освежу твою память.
Кто-кто, а я-то помню, что телефон из руки Цу вышиб мой отец, но я молчу. Не собираюсь напоминать дяде, как отец выбил ему кулаком зуб, который застрял в коже, словно щепа.
Не дожидаясь, пока братья вспомнят старые обиды, адвокат поднимает глаза от записной книжки и заявляет.
— Джентльмены, счет верен, следовательно, мы можем приступить к состязанию. Впрочем, если у вас есть дела поважнее, мы готовы повременить.
Братья мгновенно остывают и отскакивают от адвоката, словно тот выхватил из кармана пистолет. Адвокат расцепляет длинные ноги и встает с кресла, но внезапно что-то скрипит у него под подошвой. Он поднимает ногу, и все видят журавлика, приставшего к каблуку. Адвокат испускает тяжкий вздох — такой долгий, что заставляет гадать, остался ли у него в теле воздух. Он отлепляет журавлика от подошвы, подносит к глазам и внимательно изучает инициалы М и К на крыле.
— Кажется, я ошибся в подсчетах, или этот журавлик оказался шпионом. Мне придется пересчитать птиц еще раз. Нужно убедиться, что каждый из вас сделал ровно двести пятьдесят штук Это займет несколько минут, полчаса от силы. Тем временем вы можете заняться своими делами, поесть или вздремнуть.
Братья сверлят друг друга взглядами. Никто не хочет первым покидать комнату, оставляя журавликов без присмотра. Наконец отец кладет руку мне на плечо и говорит:
— Принеси-ка нам что-нибудь выпить, Смоки, отпразднуем победу заранее.
После этого братья разбредаются по дому, присматриваясь к будущей собственности.
Я почти не помню бабушку, которую видел всего несколько раз в жизни. Знаю только, что хотя по внешности отец отличался от соседей в графстве Фрэнклин, он не был похож на мать. Волосы у нее оставались иссиня-черными даже в старости, а цвет кожи был желтовато-коричневый. Чтобы развлечь меня, бабушка сворачивала из бумаги предметы, на которые я указывал пальцем. Свернув очередную фигурку, она ставила ее мне на ладонь и ждала, когда я укажу на что-то еще. Бабушка объясняла, как сворачивать журавликов, рассказывала об их чудодейственной силе, и мы усеивали пол своими изделиями. На одного моего журавлика приходилось семь бабушкиных.
Однажды бабушка вытащила альбом и показала мне фотографию, на которой они с дедом, оба в кимоно, сидели на ковре. Она была восхитительна: волосы затянуты в узел, безоблачно спокойное лицо. Дед, напротив, держался скованно, кимоно топорщилось, на перекошенной физиономии застыло напряжение, словно непривычная одежда жала ему в плечах.
Тогда я спросил бабушку, не жалеет ли она, что не осталась в Японии.
— Какая разница? — пожала она плечами — Хотя иногда мне кажется, что на свете есть места и получше.
Отец сидит на кухонном табурете и болтает виски в стакане. Он кладет мне руку на плечо и улыбается, но я чувствую, что его мысли далеко.
— Устал, Смоки? Тебе сегодня досталось. Тяжелый выдался год, но скоро все образуется, обещаю. Сам понимаешь, я могу выиграть, а могу и проиграть. Поэтому хочу, чтобы ты взял это, на всякий случай.
Отец раскатывает левый носок и извлекает из тайника двух желтых журавликов со своими чернильными инициалами. Чернила такие яркие, что кажется, буквы выжжены на бумаге.
— Где ты взял их? — спрашиваю я.
— Сделал, — улыбается он. — Сделал, когда никто не смотрел, а сейчас отдаю их тебе.
Он протягивает мне журавликов, но я мотаю головой.
— Мы должны играть по правилам, — говорю я и вижу, как отцовские глаза превращаются в щелки. Мне стыдно, словно я делаю что-то неприличное.
— А это и есть новые правила, которые устанавливаю я, — говорит он, прижимая журавликов к моей груди. — Держи, а когда птиц останется мало, подкинешь этих двух. Никакого обмана, ну лежали б они на столе, какая разница?
Его план обречен, братья наверняка вытолкают меня взашей, и все, как всегда, кончится мордобоем, но отца не переделать. И хотя эта затея мне не по душе, я беру журавликов, аккуратно складываю по линиям и сую в карман джинсов. Мы с ним остались одни в целом свете. Я смотрю на отца, но он молчит. Прикончив свой виски, он сидит и смотрит прямо перед собой.
Адвокат зовет нас в столовую. Все сходится, пора начинать. Я вываливаю журавликов из корзины, и они разлетаются по гладкой поверхности стола. Мне не сразу удается собрать их, но наконец дело сделано, адвокат в последний раз смотрит на часы и кивает.
С четырех сторон стол окружают вентиляторы. «Такие штуки используют на птицефермах, эти махины выдернут дерево с корнем», — говорит отец. Вентиляторы подсоединены к одному пульту, и мне нужно просто нажимать на кнопки: сначала на малую скорость, затем на среднюю и, наконец, на высокую.
Братья стоят в ряд с одной стороны стола и не сводят глаз с журавликов, пытаясь угадать, где чьи. Бесполезный труд — птиц слишком много, от многоцветия рябит в глазах. На лицах застыли напряженные гримасы, словно кожа вокруг глаз и губ внезапно дала усадку. Адвокат смотрит на них, смотрит на меня и говорит: «Начнем».
Я нажимаю на кнопку, прислушиваюсь к тихому гулу. Это похоже на легкий бриз. Журавлики начинают медленно передвигаться по столу, вибрировать, словно пластмассовые футболисты в настольном футболе. Несколько штук стукаются о деревянный пол, ломая крылья и клювы. Дядя Бит падает на колени, хватает журавликов и всматривается в инициалы. «Ах ты, сукин сын!», «Ну давай же, засранец!» — слышится с пола в зависимости оттого, какие буквы видит на крыльях.
Я переключаюсь на среднюю скорость, и теперь птицы действительно взлетают под потолок, а пол усеян бумажными клочками. Теперь все братья ползают под столом, пихая друг друга локтями и дергая за волосы. Цу пяткой попадает Биту промеж глаз, оставляя на лице полоски от подошвы.
Прежде чем упасть на пол, журавлики несколько мгновений парят в воздухе. Отец и дядя Мизелл сражаются за птицу, оставляя от нее одни клочки. Бит поднимается с колен, выскакивает в коридор и возвращается со стулом, который обрушивает на спину Цу. В воздух, наполненный бумажными птицами, взлетают щепки.
Я переключаю на высокую скорость, и вентилятор ревет, заставляя оставшихся журавликов, попавших в центр торнадо, кружить над столом. Из-под стола слышатся проклятия, звуки тумаков и пощечин, кто-то визжит от боли. Отец оседлал дядю Мизелла, словно ковбой необъезженного мустанга, и пятками молотит того по почкам, приговаривая: «Но-но-но, моя лошадка!» Цу снял пояс и, словно бичом, наяривает Биту по спине. Адвокат стоит в дверях, поглядывает на часы, а глаза горят, словно он подсматривает в глазок.
Птицы везде: планируют вниз к неминуемой гибели, парят в двух футах от поверхности, елозят по столу. Даже те, что успели упасть на пол, снова поднимает вверх поток воздуха, и уже ничего нельзя разглядеть — все вокруг кружится в разноцветном бумажном вихре.
Братья ползают по полу, облепленные яркими клочками. Временами они перестают мутузить друг друга и поглядывают на стол, выкрикивая поощрительные слова. Мизелл, словно сурок, высовывает голову над столом и орет: «Не сдаваться, сукины дети!»
Я склоняюсь над столом, почти касаясь поверхности руками, и смотрю на хрупких разноцветных птиц: висящих, кружащих, парящих в воздухе. Иногда мне приходится закрывать лицо. В комнате дует настоящий муссон — еще немного, и дом взлетит на воздух, чтобы приземлиться где-то еще. Братья, покрытые синяками и царапинами, выкрикивают ругательства.
Птицы парят под потолком, ныряют, петляют, и я вижу многоцветную радугу. Сую руку в карман и нащупываю спрятанных журавликов. Смотрю на отца: рубашка разодрана, спина расцарапана. Он катается по полу, и кажется, что его атакует вихрь разноцветных птиц.
Мне приходилось видеть, как отец дерется с братьями, я привык к зрелищу сломанных пальцев, распухших щек, окровавленных, но все еще ухмыляющихся губ. Сегодня, посреди бумажной бури, они кажутся мне особенно отвратительными. Мне грустно, что отец не может разделить со мной радость этого мгновения. Я боюсь того, что случится с нами, если мы проиграем, но еще сложнее представить, как мы будем жить вдвоем в этих комнатах, видевших так много горя.
Журавлики все еще парят, и хотя мне не хочется жульничать, я не могу не дать шанс тем двоим полетать вместе с остальными. Я открываю ладонь, желтые журавлики неловко взмывают вверх, словно птенцы, отправляющиеся в свой первый полет, и растворяются в разноцветном вихре. Они так красивы, эти крошечные создания, набирающие скорость, словно самолеты. Они вылетают в окна, в коридор, в самые укромные углы дома, где их никогда не найдут.
И вот, наконец, это случается. Братья замирают: опускаются руки, занесенные для удара, слабеют захваты, подбитые глаза расширяются. Последний ярко-красный журавлик, подхваченный четырьмя потоками воздуха, взмывает вверх, поднимаясь все выше и выше.
Братья забывают даже ругаться. С пола невозможно разглядеть инициалы на крыле. Журавлик неподвижно висит в четырех футах от поверхности стола. Этот безмолвный полет в четырех стенах прекрасен, целое мгновение последний бумажный журавлик парит, как молитва, как надежда, как единый выдох.
Когда я перевожу глаза на братьев, замерших в молитвенных позах на коленях, то вижу, что их мысли заняты только домом, который достанется кому-то одному, когда журавлик опустится на стол. Они сжимают кулаки, пихаются, отталкивают друг друга от стола. Они хотят, чтобы несчастная птица поскорее опустилась на стол, и тогда они мигом разорвут ее в клочья. Мне, напротив, хочется, чтобы полет никогда не кончался, чтобы журавлик вечно кружил над столом. Братья приготовились. Журавлик дрожит, постепенно теряя высоту. Но еще секунду до того, как бумажная птица касается стола и четверо братьев бросаются к ней, я вспоминаю бабушку и надеюсь, что она далеко — там, куда не долетают даже бумажные журавлики, — и что в это мгновение она счастлива.