Воскресенье, 22 апреля 2001 года,

дом Фалькона, улица Байлен, Севилья

Первой в одиннадцать утра явилась Хуанита, племянница Энкарнасьон. Фалькон еще нетвердо держался на ногах после большой дозы снотворного. Дополнительная таблетка, принятая им в четыре часа утра, чуть не угробила его.

Он принял душ и надел серые брюки, оказавшиеся такими свободными в талии, что ему пришлось искать пояс. Пиджак тоже висел у него на плечах как на вешалке. Он похудел. В зеркале отражались впалые щеки, провалившиеся, мрачные глаза. Он превращался в свое собственное представление о сумасшедшем.

Хуанита металась по кухне в темных пухлых кроссовках, которые взвизгивали, чиркая по полу. Когда она приветственно мотнула головой, лавина черных волос качнулась у нее за спиной. Фалькон проверил запасы мансанильи в холодильнике и спустился в винный погреб за красным вином к жареному барашку.

Погреб располагался в задней части дома под мастерской. В этом темном помещении Фалькон проявлял пленки и печатал фотографии, но он не заходил в него с тех пор, как расстался с Инес. Фотопринадлежности валялись в углу. От стены до стены была протянута леска с прищепками для мокрых отпечатков. Фалькон обожал этот трепет открытия, когда чистый лист плавно погружался в проявитель и из воды медленно выступало лицо. А не то же ли самое у него в голове? Может, прячущимся в ней образам только и нужно чуть-чуть проявителя, чтобы они обрели очертания, прошли через его сознание и разрешили загадку?

Металлические стеллажи для бутылок были разделены на две части: французские и испанские вина. Фалькон никогда не прикасался к французским винам: все они были куплены его отцом и стоили дорого. Но сегодня ему хотелось праздника. Последние абзацы, прочитанные им прошлой ночью, растрогали его до слез, и он чувствовал потребность выпить за любовь, которую питал к нему его покойный родитель. Их глубокая внутренняя связь получила новое подтверждение, и он уже чуть мягче смотрел на все пороки и измены отца. Фалькон снял со стеллажа «Шато Дюар-Милон-Ротшильд», «Шато Жискур», «Монтраше», «Поммар», «Кло-дез-Юрсюль». Отнеся бутылки наверх, в столовую, он поставил их на буфетную полку. Возвращаясь из погреба во второй раз, он увидел в нише над дверью сосуд, похожий на погребальную урну, которого никогда прежде не замечал.

Сосуд был не более пятнадцати сантиметров высотой, слишком маленький, чтобы вместить человеческий прах. Фалькон взял его и перенес на столик, включил верхний свет. Пробка представляла собой простой глиняный конус, запечатанный воском. На неглазурованной терракоте не было никаких надписей. Фалькон взломал воск, вынул пробку и перевернул сосуд. На стол посыпались желтоватые крупинки. Он поворошил образовавшуюся кучку пальцем. Среди крупинок попадались и коричневые. Те, что побольше, были довольно острыми. Вдруг от этой трухи на Фалькона повеяло какой-то жутью, ему показалось, что это раздробленные кости. Преисполнившись отвращением, он поспешил уйти.

Первым приехал Пако со своим семейством. Женщины поднялись наверх, дети принялись носиться по галерее, а Пако втащил в дом целый jamon, который привез из Хабуго. Они нашли в буфете стойку для окорока и закрепили в ней jamon. Пако заточил длинный узкий нож и принялся нарезать тончайшими ломтиками нежное темно-красное мясо, а Хавьер тем временем наполнил бокалы мансанильей.

Хуанита накрыла стол во внутреннем дворике и вынесла маслины и прочие pinchos. Пако выставил блюдо с окороком. Прибыла Мануэла со своей компанией, и все они стояли во дворике, потягивая мансанилью и покрикивая на носившихся сломя голову детей. Из взрослых гостей только сестра Алехандро, сама тощая как богомол, не сказала Хавьеру о его нездоровой худобе.

Пако был в приподнятом настроении и оживленно болтал о своих чудесных быках, которых привезли в это утро для завтрашней корриды. Хотя рана, нанесенная рогом соперника красавцу retinto, еще не совсем затянулась, бык был очень силен. Пако называл его Фаворитом. Единственное, о чем он предупредил Хавьера, — это что кончики рогов у него необычно загнуты вверх и близко сведены. Даже если бык низко опустит голову, атаковать его спереди будет трудно.

В четыре часа был подан жареный барашек, и они уселись за стол. Мануэла тотчас же оценила качество вина и спросила, сколько еще бутылок припрятал братишка. Чтобы отвлечь ее внимание, Хавьер рассказал ей о маленькой урне. Мануэла загорелась желанием ее увидеть, и, когда с едой было покончено и Пако закуривал свою первую «Монтекристо», Хавьер принес урну из погреба. Мануэла сразу же узнала ее.

— Очень странно, — сказала она. — Не понимаю, как папа потерял мамины драгоценности, а это же притащил сюда из Танжера.

— Брось, Мануэла, он сроду ничего не выбрасывал, — вставил Пако.

— Но это мамина вещь. Я ее помню. Она стояла на туалетном столике с зеркалом дня два-три… примерно за месяц до того, как мама умерла. Я спросила ее, что это такое, потому что эта штуковина очень отличалась от всего, что она держала на туалетном столике. Я думала, может, внутри какое-то снадобье от той берберки, которая была ее горничной. Мама сказала, что в этом сосуде заключен дух чистого гения и его ни в коем случае нельзя открывать… странно, да?

— Она просто забавляла тебя, Мануэла, — заметил Пако.

— Я вижу, ты вытащил пробку, — обратилась она к Хавьеру. — Ну и как, нашелся там дух?

— Нет, — ответил Хавьер. — Кучка каких-то толченых костей или зубов.

— Звучит не слишком духовно, — произнес Пако.

— Скорее жутко, — уточнил Хавьер.

— Уж тебе-то, наглядевшемуся на кровь, стыдно пугаться горстки сухих старых костей, братишка, — сказала Мануэла.

— Но толченых? Мне это показалось диким.

— Откуда тебе известно, что они человечьи? Может, это кости старой коровы или что-то в этом роде.

— Но тогда при чем тут «дух чистого гения»? — спросил Хавьер.

— Ты разве не знаешь, откуда у мамы этот сосуд? — заговорил Пако. — Ей дал его отец… сто лет назад. Тогда в доме творилось что-то странное. Неужели не помнишь? Мама развела во дворике костер. Мы вернулись из школы, а под фиговым деревом черное пятно.

— Он был еще совсем крошечный, — вступилась Мануэла. — Но ты прав, на следующий день папа вручил ей эту штуку. И еще одна странность — та замечательная статуэтка, которую он годом раньше подарил маме на день рожденья… она исчезла. Мама еще держала ее рядом со своим зеркалом. Она действительно любила эту вещь. Я спросила ее, что с ней случилось, и она просто ответила: «Бог дал, Бог и взял».

— Примерно в это же время мама начала почти каждый день ходить к мессе, — продолжал вспоминать Пако.

— Да, а раньше и раз в неделю не выбиралась, — подхватила Мануэла. — И еще она перестала носить кольца. Только иногда надевала тот дешевенький агатовый кубик, который папа подарил ей на день рожденья. Это-то ты наверняка помнишь, братишка.

— Нет, не помню.

— Папа ведь дал подарок тебе, чтобы ты преподнес его за праздничным столом. Мама развернула коробочку, крышка отскочила и стукнула тебя по носу, и тут раскрылся бумажный цветок. Внутри цветка лежало кольцо. Получилось очень романтично. Мама была тронута. Я помню выражение ее лица.

— Она, должно быть, знала, что с ней что-то случится, — сказал Пако. — Все время ходила к мессе, носила только то колечко, которое подарил ей отец. То же самое было и со мной, перед тем как меня пырнул бык в «Ла-Маэстранса».

— А что именно? — поинтересовался Хавьер, зачарованный этими картинками из далекого прошлого. Он даже потрогал нос, пытаясь вспомнить, как получил по нему крышкой коробки.

— Я знал, что что-то произойдет.

— Откуда? — спросил тесть Пако, величайший из скептиков.

— Знал, и все, — ответил Пако. — Я чувствовал, что близится великий момент, но по молодости и самонадеянности полагал, что это момент славы.

— Но как ты чувствовал? — продолжал допытываться тесть.

— Ну, не знаю, — пытался объяснить Пако, помогая себе жестами, — было такое ощущение, что все сходится вместе.

— Как лучи в одной точке, — кивнул Хавьер.

— Тореадоры всегда очень суеверны, — заявил тесть.

— Ну да, когда так рискуешь жизнью… все имеет значение, — сказал Пако. — Звезды, планеты…

— Они сходят ради тебя с орбит, что ли? — не унимался тесть.

— Я преувеличиваю, — ответил Пако. — Может, это просто было шестое чувство. Может, только оглядываясь назад, я вижу какой-то особый смысл в событии, которое в считанные секунды перечеркнуло мою молодость.

— Прости, Пако, — смутился тесть. — У меня и в мыслях не было приуменьшать…

— Но поэтому я и хотел быть матадором, — продолжал Пако. — Мне нравилась определенность опасности. Это как проживать жизнь с осознанием всех ее подвохов. Случилось лишь то, что я неверно истолковал знаки. Никто не смог бы предсказать то несчастье. Пока я раззадоривал быка мулетой, он ни разу не свернул за ней направо, носился исключительно по прямой и вдруг… когда я оказался как раз над рогами, боднул с изворотом вправо. Как бы то ни было, мне посчастливилось остаться в живых. Это как мама сказала Мануэле: «Бог дал, Бог и взял». Без всяких причин.

На этом обед закончился, и Мануэла со своей компанией уехала. Семейство Пако и его родственники со стороны жены пошли наверх соснуть. Хавьер и Пако остались сидеть во дворике с бутылкой бренди. Пако сильно наклюкался.

— Может, ты был слишком умным для тореро, — начал Хавьер.

— Я жутко учился в школе.

— Тогда, может, ты слишком много думал.

— Да ничего подобного, — отмахнулся Пако. — Это уже потом пришли раздумья. Когда бык меня покалечил, я занялся наведением порядка у себя в голове. Все сообщения и видеоматериалы о моих звездных мгновениях, которых никогда не было и никогда не будет, отправились в мусорное ведро. После этого я ощутил жуткую пустоту. Меня мучили ночные кошмары, и все решили, что я заново переживаю тот жуткий момент, но для меня-то это было в прошлом. Мои страшные сны были о будущем.

Пако налил себе еще бренди и подвинул бутылку Хавьеру; тот покачал головой. Пако перекатил через стол цилиндрическую сигару, и Хавьер тем же путем отправил ее ему обратно.

— Образец самообладания, — буркнул старший брат.

— Ты и в самом деле так думаешь? — спросил Хавьер, чуть не расхохотавшись.

— Да-да. Ты всегда спокоен и невозмутим. Не то что я. Я был в полном мраке. Нога как тряпка, и никаких перспектив. Ты же знаешь, меня спас папа. Он устроил меня на ферме. Купил мне первое стадо. Он дисциплинировал меня… задал направление.

— Конечно, он был солдатом и понимал, что нужно мужчине, — сказал Хавьер, сознавая, что ради Пако несколько приукрашивает правду.

— Ты все еще читаешь его дневники?

— Почти каждую ночь.

— Это как-то меняет твое отношение к нему?

— Видишь ли, он писал абсолютно, до ужаса честно. И это заставляет меня восхищаться им, но его откровения… — ответил Хавьер, помотав головой.

— С каких пор он был в Легионе? — спросил Пако. — Они ведь творили черт-те что, эти легионеры, ты ведь знаешь.

— Он участвовал в нескольких кровавых акциях истребления в Испании во время гражданской войны и в России во время Второй мировой войны. Какая-то доля зверства, приобретенного им в этих войнах, продолжала жить в нем, даже когда он перебрался в Танжер.

— Мы не замечали ничего подобного, — сказал Пако.

— Зато в своем бизнесе он пользовался теми же методами, что на войне… Методами устрашения, — объяснил Хавьер. — И это прекратилось только тогда, когда он полностью посвятил себя живописи.

— Думаешь, живопись помогла ему?

— Я думаю, что он выплескивал в нее свою ожесточенность, — ответил Хавьер. — Славу ему принесли Фальконовы «ню», но многие его абстрактные картины порождены опустошенностью, злобой, безысходностью и порочностью.

— Порочностью?

— Читать эти дневники все равно что заниматься уголовным расследованием, — продолжал Хавьер. — Постепенно все выходит наружу. Вся тайная жизнь. Обществу — да и нам тоже — было открыто только то, на что прилично смотреть, но, по-моему, ему так и не удалось изжить в себе жестокость. Она проявлялась по-разному. Ты ведь знаешь, что часто, продав картину, он тут же бежал наверх и писал точную ее копию? Он всегда смеялся последним.

— Послушать тебя, так он был не таким уж приятным парнем.

— Приятным? Где в наши дни найдешь приятного парня? Все мы сложные и тяжелые люди, — откликнулся Хавьер. — Просто у папы были свои трудности в безжалостное время.

— А он объясняет, почему вступил в Легион?

— Это единственное, о чем он молчит. Он только упоминает о каком-то «инциденте». Если учесть, что во всем остальном он до безобразия откровенен, это наверняка было что-то ужасное. Что-то, изменившее его жизнь и засевшее занозой у него в сердце.

— Да он был совсем ребенком! — воскликнул Пако. — Что, черт возьми, может с тобой случиться, когда тебе всего шестнадцать?

— Много чего. Звякнул дверной звонок.

— Это Пепе, — сказал Хавьер.

Пепе Леаль, высокий и необычайно стройный, стоял перед дверью, вытянувшись по струнке и чуть запрокинув назад голову, как воплощенное ожидание. Он всегда сохранял серьезность и никогда не выходил из дому без пиджака и галстука. Никто не видел его даже в джинсах. У Пепе был вид мальчика, только что вернувшегося из частной школы, а вовсе не удальца, который выйдет на бой с пятисоткилограммовым быком и заколет его красивым и ловким движением.

Родственники обнялись. Хавьер повел Пепе в столовую, придерживая его за плечо. Пако тоже заключил юношу в объятия. Они сели бок о бок, но Пепе — Хавьер и прежде это замечал — оставался как бы сам по себе. И вовсе не потому, что имел великолепную выправку, пил только воду и сидел несколько отодвинувшись от стола. От простых смертных матадора отличало то, что он постоянно смотрел в лицо страху и побеждал его. Причем полностью отрешиться от страха не удавалось еще никому. Всякий раз, выходя на арену для смертельной схватки, Пепе заново преодолевал себя.

Хавьер видел его перед боем: дрожащий и мертвенно-бледный, он сидел в гостиничном номере, не уповая ни на Бога, в которого не верил, ни на людей, которые ничем не могли ему помочь. Он был просто оцепеневшим от ужаса существом. Затем его начинали одевать, и это запускало процесс. По мере того как смыкались на нем застежки traje de luces — его профессионального костюма, — страх усмирялся. Он больше не просачивался наружу, наводняя комнату невидимой заразой. «Светозарное одеяние» оказывало на Пепе магическое действие, напоминая о блестящей церемонии посвящения, сделавшей его полноправным тореро. А может, оно просто олицетворяло благородство профессии, и тому, кто в него облачался, ничего не оставалось, как держаться с подобающим достоинством. Тем не менее оно не избавляло от страха, а просто загоняло его внутрь.

— Ты в отличной форме, Пепе, — сказал Пако. — Как себя чувствуешь?

— Как обычно, — весело ответил он. — А как быки?

— Хавьер рассказывал тебе о моем Фаворите?

Пепе кивнул.

— Если ты его одолеешь, тебе никогда больше не придется сидеть сложа руки в ожидании контракта. Это как пить дать. Мадрид, Севилья и Барселона будут твоими.

Пепе снова кивнул: нервное напряжение лишило его дара речи. Пако описал ему других быков и, чувствуя, что Пепе хочет остаться наедине с Хавьером, извинился и отправился вздремнуть. Пепе позволил себе немножко обмякнуть.

— У вас изнуренный вид, Хавьер. Наверно, много работы, — сказал Пепе.

— Да, я даже сбросил вес.

— Вы сможете зайти ко мне в отель перед боем?

— Ну конечно, я постараюсь. Уверен, что мое расследование продержится без меня несколько часов.

— Вы всегда мне помогаете.

— Я тебе больше не нужен, — произнес Хавьер.

— Нет, нужны. Это очень важно для меня.

— А как твой страх?

— Без изменений. В этом я постоянен. У меня есть своя планка… но хотелось бы спустить ее пониже.

— Мне было бы интересно узнать, — сказал Хавьер, уцепившись за подвернувшуюся возможность, — как ты справляешься со страхом.

— Так же, как вы, когда сталкиваетесь с вооруженным бандитом.

— Я имел в виду другой страх.

— Страх один, идешь ли ты на верную смерть, или кто-то говорит: «У-у-у!»

— Да ты прямо-таки специалист! — воскликнул Хавьер, рассмеявшись и ласково похлопав Пепе по спине. Может, об этом не стоило говорить, подумал он, а то я только сбиваю его с толку своими глупостями.

— Скажите, что вас беспокоит, Хавьер, — произнес юноша. — Вы правы, я кое-что понимаю в страхах. Мне хотелось бы вам помочь.

— Я с тобой согласен… мы оба боимся того, что угрожает нам извне… Ты боишься быка, а я — бандита с оружием. Оба они непредсказуемы. Но они — всего лишь мгновения страха. Мы мучаемся ужасными предчувствиями, переступаем через них, и они уходят.

— Вот-вот. Вы знаете об этом столько же, сколько и я. Победу над страхом дают профессионализм, готовность рисковать и неизбежность риска.

— Неизбежность?

— Государство обязывает вас бороться с опасными преступниками от имени граждан Севильи. Контракт обязывает меня сражаться с быком. Это долг, от исполнения которого нам никак нельзя уклониться, иначе мы лишимся работы. Так что неизбежность помогает.

— Твой страх позора сильнее твоего страха перед быком.

— Если вспомнить всех солдат, сражавшихся во всех войнах, в которых использовалось самое разрушительное оружие… сколько было среди них трусов? Сколькие сбежали с поля сражения? Очень немногие.

— Возможно, это означает, что наша способность смиряться с судьбой безгранична?

— Зачем пытаться управлять неуправляемым? Я могу завтра отказаться от карьеры матадора, потому что слишком боюсь увечий и смерти, и буду по-прежнему переходить запруженные машинами улицы, ездить в транспорте и летать на самолетах, где каждого подстерегает бесславный конец.

— Все так, это неизбежность. А как насчет готовности рисковать? — спросил Хавьер. — По-моему, это похоже на храбрость.

— Так оно и есть. Мы смелые люди. Мы вынуждены быть такими. Это не бесстрашие. Это осознание своей слабости и готовность ее преодолеть.

— Ты часто ведешь подобные разговоры?

— Случается. С матадорами, у которых в голове водятся хоть какие-то мысли. Среди людей моей профессии нет великих мыслителей. Но нам всем приходится переламывать себя, даже величайшим из нас. Что сказал Пакирри, когда интервьюер спросил его, что труднее всего сделать, когда стоишь перед быком? Он сказал: «Вонзить клинок». Коротко и ясно.

— Когда я в первый раз шел брать вооруженного преступника, мой шеф дал мне такое наставление: «Помни, Фалькон, мужество всегда ретроспективно. Только задним числом понимаешь, что у тебя его хватает».

— Это правда, — сказал Пепе. — Потому мы и можем разговаривать, Хавьер.

— Но сейчас мной владеет совсем другой страх, — заговорил Фалькон, — страх, с которым я никогда прежде не сталкивался. Я изо дня в день живу под его гнетом, и самое худшее то, что поблизости нет ни бандита, ни быка. Моя смелость тут ни при чем, поскольку мне некому противостоять… кроме самого себя.

Пепе нахмурился. Он очень хотел помочь. И Фалькон решил оставить его в покое.

— Ну ладно, не важно, — сказал он. — Жалею, что об этом заговорил. Просто мне было интересно, есть ли у матадоров, постоянно ходящих по лезвию бритвы, какие-нибудь профессиональные приемы, помогающие переключиться, забыть?..

— Никаких, — отрезал Пепе. — Мы никогда себя не обманываем. В том-то и штука, что нам необходим страх. Как он ни неприятен, мы приветствуем его, потому что именно страх помогает нам видеть. Он наш спаситель.

Отрывки из дневников Франсиско Фалькона

7 июля 1956 года, Танжер

Мне следовало бы больше интересоваться происходящими событиями. Я по-прежнему пью кофе с Р. в «Кафе де Пари», где только и разговоров что о независимом Марокко и о том, что будет с нами, сибаритствующей публикой, здесь, в Танжере. (По-моему, я тут один сибаритствую, а все остальные укрываются от налогов.) Но мне плевать. Я плыву по течению. Мне даже не нужно часто курить, потому что у меня и без того состояние невесомости. Моя мастерская с лепечущим (но никогда не орущим) Хавьером просто рай земной. Я тут недавно даже сам себя испугал: как-то поздно вечером, когда я занес перо над этим дневником, голос внутри меня вдруг произнес: «Ты счастлив». Я задумался, и тотчас умиротворенность была сметена тревожными мыслями. От М. по-прежнему ни слуху ни духу. Узкие переулки медины словно наполнены парами бензина — достаточно искры, и все взлетит в воздух. Аборигены предвкушают независимость. Они стоят на ее пороге и уверены, что теперь будут так же свободны и богаты, как иммигранты. Процесс затягивается, и в народе растут гнев и разочарование.

18 августа 1956 года, Танжер

В медине беспорядки, выплескивающиеся в Гран-Соко. Европейцы и американцы не отваживаются выходить из дому. Окна выбиты, лавки разграблены. Женщины по ночам улюлюкают, пугая европейцев этими животными, таящими скрытую угрозу звуками, похожими на хохот гиен или течных лисиц. Утром на улицы высыпают мужчины и мальчики, распевающие «Istiqlal» (гимн независимости) и салютующие тремя пальцами (Аллах, султан, Марокко). Портреты Мухаммеда V покачиваются над мирной толпой, а потом обстановка опять ухудшается. Я сижу дома. П. нервничает, особенно по ночам, и теплое молоко уже не оказывает на нее успокаивающего действия. Теперь служанка-берберка пропускает теплое молоко через толченый миндаль, что налаживает пищеварение и умеряет тревогу. Здорово действует. Эти люди знают то, что мы давно забыли.

26 октября 1956 года, Танжер

Свершилось. Статус Танжера аннулирован. Международному правлению пришел конец, но в нашей деловой Утопии будут действовать существующие финансовые, валютные, экономические и коммерческие порядки до тех пор, пока султан не выступит с собственными предложениями. Деловые знакомые Р. уверяют, что разительных изменений не предвидится. Насколько же все-таки деньги сильнее даже национальной гордости и исламского рвения (хотя власти и запретили продажу спиртного в радиусе пятидесяти метров от мечети, так что все мои любимые забегаловки закрылись). У Р. и в мыслях нет уехать. Я по-прежнему вижу его в «Кафе де Пари», но теперь он окружен мужчинами в джелабах, в фесках и в очках в толстой оправе.

26 октября 1956 года, Танжер

Теперь я знаю, почему М. так глухо молчала. Один американский писатель (в наши дни каждый второй — писатель), похваляющийся своей дружбой с де Кунингом, встретил М. на обеде в Нью-Йорке. М. была со своим новым мужем, шестидесятидевятилетним филантропом и коллекционером Мильтоном Гарднером. Эта новость ошеломила меня, превратив в истукана с глупо хлопающими глазами. Я, естественно, почувствовал себя обманутым, но потом я спросил себя: а на что, собственно, я рассчитывал? Ведь я же не собираюсь бросать П.

25 июня 1951 года, Танжер

Три дня назад приехала М. со своим новым мужем, чье полное имя — Мильтон Роршах Гарднер IV. Мы встретились на приеме в отеле «Эль Минзах». Я возрадовался и при первой же возможности попытался увести М. наверх, в один из свободных номеров, но она быстро поставила меня на место. Она познакомила меня с М.Г., оказавшимся не трясущимся старым дурнем, а высоким, внушительным и интересным мужчиной. Он ходит с тростью, а одно его колено при сгибании издает металлический щелчок. Они попросили разрешения зайти ко мне в мастерскую.

И они пришли на следующий день как раз в то время, когда я толковал свои новые «фигурные пейзажи» Хавьеру, которого теперь приходится держать в деревянном манеже. Печально, что эти композиции из сложно переплетенных человеческих тел вроде бы подразумевают некую чудесную взаимосвязь между людьми, в которую я, в общем-то, не верю. Едва увидев Хавьера, М. тотчас подхватила его на руки и унесла на балкон. Это взаимная страсть с первого взгляда. Разговаривая, мы с М.Г. то и дело косились на эту парочку, словно брошенные посреди зала партнеры на слившихся в танце влюбленных.

М.Г. очень понравились мои новые работы, но он видел рисунок П. в коллекции Б.Х. Он спросил меня, не превратил ли я этот эскиз в картину, и добавил: «Если хотите знать, это ваше будущее».

М. рассказала мне, что «старые» деньги М.Г. заработал на сталелитейном производстве, а «новые» — на фьючерсных рынках. Оказывается, на этих рынках делают ставку на будущую цену какого-нибудь продукта вроде пшеницы, сахара или даже свиных потрохов (с моей точки зрения, на работу это мало похоже). В свете такого открытия я вдруг осознал, до чего ограничен мой мирок. Ослепленный талантом, я считал искусство чем-то важным, но теперь понимаю, что пишу свои картины на потребу маленькой группке богатых людей, которые сколачивают состояния, вкладывая деньги в ветчину. Это своего рода прозрение, возможно несколько извращенное, поскольку теперь я смотрю на себя как на одну из фьючерсных спекуляций М.Г. Он разглядывает мои «свиные потроха» и размышляет, стоят ли они вложения денег. Я сказал М., что ему следовало бы купить «Освежеванную тушу» Хаима Сутина, но она не нашла в моей шутке ничего смешного, хотя, мне кажется, сам этот старый литовский еврей непременно посмеялся бы. Если вдуматься, даже пейзажи Хаима Сутина — какая-то нагроможденная требуха. Я поделился этим наблюдением с М.Г., и он сказал: «О да, ап-псолютная тшепуха!», каковая шутка пропала, потому что ему пришлось мне ее объяснять.

3 сентября 1957 года, Танжер

Р. очень доволен королевской хартией Мухаммеда V, вступившей в силу несколько дней назад. Финансовый рынок по-прежнему бесконтролен, экспорт и импорт не ограничены. Деловые круги в эйфории. Я в черной тоске. М. и М.Г. уехали. Они купили один из моих «фигуражей», так что не все плохо. Я подарил М. маленькую (премаленькую) картину, на которой изображены подвешенные в холодильной камере бычьи туши. Среди них я нарисовал себя: так же освежеванного и выпотрошенного, висящего вниз головой на крюке, продетом сквозь ахиллесово сухожилие. М. упрекнула меня в цинизме, но взяла ее со словами: «Потому что я знаю, что в один прекрасный день ты прославишься». Я назвал эту картину «На фьючерсном базаре искусства». Теперь мне неприятна моя глупая шутка, потому что я прикоснулся к ужасной правде. Я работаю не в священном мире. Я — на рынке. Вроде бы стремясь к какой-то высшей правде, мы все увязли в грязи коммерции.

Повинуясь порыву, я бросился домой и вытащил рисунки П. (я держу их не в мастерской, иначе бы целыми днями изумленно на них таращился). Я переходил от одного рисунка к другому, будто производя смотр войскам, пока не заметил, что П. тоже находится в комнате. Я сказал ей, что размышляю над тем, как продвинуться дальше в этом направлении. А она произнесла голосом пифии: «Ты не сможешь пойти дальше этих рисунков, пока не научишься смотреть в глубь них». Я спросил ее, что она имеет в виду. «Ты видишь только поверхность», — сказала она и оставила меня все в том же недоумении.