Севилья

6 июня 2006 года, вторник, 13.45

Совещание закончилось, когда поступило сообщение, что в развалинах нашли еще одно тело. Кальдерон тут же отбыл. Три представителя СНИ разговаривали о чем-то между собой, а Фалькон обсуждал с Эльвирой, какие ресурсы привлечь к операции. Старший инспектор Баррос сидел глядя в пол, его челюсти словно бы пережевывали какое-то очередное нанесенное ему оскорбление. Через десять минут СНИ присоединилось к Эльвире, а Фалькона и Барроса попросили покинуть комнату. Баррос стал шагать по коридору, избегая Фалькона. Спустя некоторое время Эльвира позвал Фалькона обратно, а люди из СНИ направились к дверям, сказав, что они проведут тщательный обыск квартиры имама Абделькрима Бенабуры.

— Эту информацию можно распространять? — осведомился Фалькон.

— Разумеется, — ответил Хуан, — если это не противоречит интересам государственной безопасности.

— Я бы хотел, чтобы при обыске присутствовал кто-то из моих сотрудников.

— В свете только что сказанного мы должны провести это мероприятие немедленно, а вы все слишком загружены.

Они вышли. Разведя руками, Фалькон повернулся к Эльвире, безмолвно вопрошая: в чем, собственно, дело?

— Они полны решимости на этот раз не допустить ошибку, — объяснил Эльвира, — и потом, они хотят, чтобы в случае успеха все лавры достались им. На кону — их будущее.

— И до какой степени вы контролируете их действия?

— Вся проблема в этих словах — «государственная безопасность», — сказал Эльвира. — В частности, они хотят поговорить на тему государственной безопасности с вами, а мне они сообщили только, что это должна быть конфиденциальная и подробная беседа.

— Сегодня им будет нелегко это сделать.

— Они найдут время — ночью, когда угодно.

— А какие еще ключевые слова, кроме «государственной безопасности»?

— Их интересуют ваши марокканские связи, — ответил Эльвира. — Они просили разрешения провести с вами собеседование.

— Собеседование? — переспросил Фалькон. — Как при устройстве на работу? Но у меня уже есть работа, и я на ней достаточно загружен.

— Что вы сейчас собираетесь делать?

— У меня есть большое искушение поприсутствовать при обыске в квартире имама, — признался Фалькон. — Но, думаю, лучше мне раскрутить линию этой компании «Информатикалидад». Очень необычно три месяца использовать квартиру подобным образом.

— Так что вы готовы принять разные версии, в отличие от наших приятелей из СНИ, — заметил Эльвира, кивая на дверь.

— Мне кажется, Хуан очень красноречиво высказался по этому поводу.

— Они хотят, чтобы все остальные воспринимали ситуацию непредвзято, потому что в таком случае можно будет обороняться по всем фронтам, — сказал Эльвира. — Но я уверен, что у них уже сложилась версия: по их мнению, они застали начало новой масштабной террористической кампании исламистов.

— Которые хотят вновь сделать Андалузию частью исламского мира?

— А иначе зачем им понадобилось говорить с вами о ваших «марокканских связях»?

— Мне не знаем, что им известно.

— Я знаю, что они жаждут реванша и славы, — произнес Эльвира, — и это меня беспокоит.

— А что случилось со старшим инспектором Барросом? — поинтересовался Фалькон. — Он просто присутствовал, не более того. Как будто его допустили на совещание с условием, что он не вымолвит ни слова.

— Тут есть свои сложности, но они вам сами их объяснят. Мадридский руководитель КХИ сказал мне только, что на данный момент севильский антитеррористический отдел их службы не может принимать участие в расследовании.

Консуэло сидела у себя в кабинете в своем ресторане в Ла-Макарена. Она скинула туфли и, точно эмбрион, свернулась в своем дорогом кожаном офисном кресле, плавно покачивавшемся взад-вперед. В руках у нее было скомканное бумажное полотенце, она засунула его в рот и кусала, когда физическая боль становилась нестерпимой. Ее горло пыталось выразить чувства, но эти чувства не с чем было сравнивать. Ее тело было как истерзанная земля, выплевывающая острые клочья магмы.

Телевизор был включен: она не в состоянии была выносить царящую в ресторане тишину. Повара должны были начать готовить обед только в одиннадцать утра. Она попыталась пройтись по зданию, чтобы сбросить возбуждение, но поход на чистенькую, без единого пятнышка кухню с ее поблескивающими поверхностями из нержавеющей стали, ее ножами и тесаками, которые, казалось, одобрительно ей подмигивают, — этот поход скорее ужаснул, чем успокоил ее. Она прошла через обеденные залы и патио, но ни запахи, ни фактура ткани, ни почти неестественный порядок, в котором были расставлены столики, не могли унять ощущение ноющей пустоты под ребрами.

Она укрылась в своем кабинете, заперлась изнутри. Звук телевизора был приглушен, так что она не могла разобрать слов, но от бормотания человеческих голосов ей становилось уютно. Краем глаза она видела картины разрушения, мелькавшие на экране. В комнате остро пахло рвотой: ее только что вывернуло, когда она увидела маленькие тела, лежащие под фартучками у детского сада. От слез тушь потекла у нее по щекам. Та часть бумажного комка, которую она кусала, была осклизлой от слюны. Внутри у нее словно что-то раскрылось, как будто сломалась преграда, отделявшая от внешнего мира то, что происходит внутри нее, и она, всегда гордившаяся тем, что умеет смело смотреть в глаза реальности, теперь чувствовала, что не в силах это делать. При новом приливе боли она крепко зажмурилась. Чуткое кресло только подчеркивало крупную дрожь ее тела. Горло у нее сжалось, словно в нем застряло что-то острое.

Потом она открыла глаза и боковым зрением продолжала видеть разрушенный дом на экране. Она была не в состоянии выключить телевизор и остаться один на один с тишиной, хотя эта катастрофа была ужасным отражением ее собственного душевного состояния. Всего несколько часов назад она сохраняла хоть какую-то целостность. Она всегда представляла себе грань между здравым рассудком и безумием как отверстую расщелину, но теперь ей казалось, что это скорее как граница в пустыне: никогда не знаешь, пересек ты разделительную линию или еще нет.

На экране были уже не руины здания, а мешок для перевозки трупов, который клали на носилки; затем показали раненых, бредущих по тротуарам, зазубренные края разбитых окон, деревья, с которых сорвало всю листву, перевернутые машины во дворах, дорожный указатель, уткнувшийся в землю. Редакторы этих теленовостей, наверное, настоящие профессионалы, они умеют напугать: каждый кадр — как пощечина, швыряющая равнодушных зрителей в новую реальность.

Потом вернулся покой. Корреспондент стоял на фоне церкви Святого Герменегильда. У него было дружелюбное лицо. Консуэло прибавила звук в надежде услышать хорошие новости. Камера крупным планом показала табличку на церкви и затем вернулась к корреспонденту, который теперь, прохаживаясь, кратко рассказывал об истории храма. Камера неотрывно фиксировалась на его лице. В этой сцене было какое-то необъяснимое напряжение. Что-то должно было произойти. От этого ожидания Консуэло застыла в неподвижности. Голос корреспондента сообщил, что на этом месте раньше была мечеть. Камеру навели на верхнюю часть классической арабской арки. Поле кадра расширилось, чтобы показать новый ужас. Над дверями красными буквами было выведено: «Аhоrrа es nuestra». «Теперь это — наше».

Еще одна череда чудовищных кадров. Женщины кричат без видимой причины. Кровь на тротуарах, в кюветах, кровь, от которой набухает уличная пыль. Из руин поднимают тело — ужасное в своей обмякшей безжизненности.

Она больше не могла выносить это зрелище. Чтобы снимать эти ужасы, операторы должны быть роботами. Она выключила телевизор и какое-то время молча сидела в кабинете.

Эти картины потрясли ее. Мрак, клубившийся у нее в груди, кажется, вновь был отделен от мира перегородкой. Руки у нее дрожали, но ей больше не нужно было впиваться зубами в бумажный ком. К ней вернулся стыд от первой консультации с Алисией Агуадо. Консуэло прижала ладони к скулам, вспомнив свои слова: «слепая сука». Как она могла такое сказать? Она взяла телефонную трубку.

Алисия Агуадо услышала голос Консуэло с видимым облегчением. Чувство, что о ней кто-то беспокоится, всколыхнулось у Консуэло в горле. До нее никогда никому не было дела. Она выдавила из себя извинения.

— Меня обзывали и похуже, — заметила Агуадо. — С учетом того, что представители нашей профессии куда изобретательнее всех прочих в том, что касается оскорбления ближнего, можете себе представить, какие скрытые резервы сознания выходят на поверхность, когда люди имеют дело с психологами.

— Это было непростительно.

— Все будет прощено, если только вы придете ко мне еще раз, сеньора Хименес.

— Зовите меня Консуэло. После того, через что мы прошли, о формальностях можно забыть, — сказала она. — Когда вы сможете меня принять?

— Я б хотела принять вас сегодня вечером, но до девяти мне это не удастся.

— Сегодня?

— Я очень о вас беспокоюсь. В обычной ситуации я бы не стала спрашивать, но…

— Но что?

— Мне кажется, вы достигли очень опасной точки.

— Опасной? Опасной для кого?

— Обещайте мне одну вещь, Консуэло, — сказала Агуадо. — Вы приедете ко мне сразу после работы, а когда наша беседа закончится, вы тут же отправитесь домой и устроите так, чтобы там с вами побыл кто-нибудь из близких — родственник или друг.

Консуэло молчала.

— Думаю, я могу попросить сестру, — произнесла она наконец.

— Это очень важно, — подчеркнула Агуадо. — Думаю, вы уже осознали, что в вашем теперешнем состоянии вы чрезвычайно уязвимы, так что я бы порекомендовала вам ограничиться пребыванием дома, на работе и в моем кабинете.

— Но вы можете хотя бы объяснить мне почему?

— Не по телефону. Объясню лично, вечером, — сказала она. — И помните, сразу ко мне. Не поддавайтесь искушениям отклониться от маршрута, сколь бы сильны они ни были.

Мануэла Фалькон сидела перед телевизором в большом уютном кресле Анхела. Сейчас она была не в состоянии двигаться, она не могла даже дотянуться до пульта и выключить экран, передававший жуткие картины непосредственно в ее сознание. Полиция занялась эвакуацией людей из универмага «Корте Инглес» на площади Герцога, после того как поступили четыре сообщения о подозрительных пакетах, обнаруженных на разных его этажах. Для проверки и патрулирования здания прибыли два проводника с двумя собаками. Затем показали обезлюдевшие перекрестки в центре города, обувь, разбросанную по булыжнику, и людей, бегущих к Новой площади. Мануэла ощущала собственную бледность, в ее голове циркулировало минимальное количество крови, необходимое для снабжения тканей кислородом и обеспечения деятельности мозга. Конечности у нее мерзли, несмотря на то что дверь на террасу была открыта и температура на улице уверенно повышалась.

С тех пор как Анхел уехал в редакцию «АБС», надеясь приложить пальцы к нитевидному пульсу агонизирующего города, телефон звонил всего один раз. Она нашла в себе силы взять трубку. Ее адвокат спросил, смотрит ли она телевизор, а затем сообщил, что севильская покупательница, извинившись, сослалась на то, что у нее еще не готова «черная» наличность, а значит, ей придется отложить подписание договора.

— Внесенный залог она все равно потеряет, — заметила Мануэла: оказалось, она еще в состоянии вести себя агрессивно.

— Вы слышали, о чем сообщает «Канал Сур»? — спросил адвокат. — Найден фургон со следами боевой взрывчатки в кузове. В мадридскую редакцию «АВС» пришло письмо от «Аль-Каеды», где говорится, что они не успокоятся, пока Андалузия вновь не окажется под властью ислама. Какой-то специалист по безопасности заявляет, что это начало масштабной террористической кампании и что в ближайшие дни следует ожидать новых терактов.

— Охренеть, — произнесла Мануэла, впихивая сигарету себе в рот и зажигая ее.

— Так что, если ваша покупательница потеряет только двадцать тысяч евро залога, она еще дешево отделается.

— А что там с немецким адвокатом, он звонил?

— Пока нет, но собирается.

Мануэла отключилась и, разжав пальцы, уронила телефон на колени. Она курила автоматически, глубокими затяжками, и никотиновая волна помогла ей решиться позвонить Анхелу, но его мобильный оказался выключен. В редакции «АВС» она его найти не смогла: судя по звукам, там сейчас происходило то же, что происходит на бирже в «черные дни» на рынке.

Снова позвонил ее адвокат:

— Немец сыграл отбой. Я связался с нотариусом: подписание всех документов приостановлено на сутки. По телевизору и по радио было специальное объявление: начальник полиции и глава спасательных служб призывают население пользоваться мобильной связью лишь в случае крайней необходимости.

Мастерская располагалась во внутреннем дворе, в старом переулке, вымощенном массивными серыми булыжниками, близ улицы Бустос-Тавера. Мориса Морено снимала ее исключительно из-за этого переулка. В яркие солнечные дни, такие, как сегодняшний, свет во дворе был настолько ослепительный, что из глубокой темноты двадцатипятиметрового переулка ничего невозможно было различить. Булыжники были как слитки олова и притягивали ее взгляд. Переулок привлекал ее, потому что совпадал с ее представлением о смерти. Его сводчатое внутреннее пространство трудно было назвать красивым: грязные стены, предохранители, электрические кабели, идущие поверх облупившейся побелки. Но в том-то и было дело. Это было место перехода от суетного материального мира к очищающему белому свету. Однако во дворе вас ждало разочарование: оказывается, рай представляет собой ряд ветхих мастерских и складов, с шелушащейся краской, коваными решетками и ржавыми железными прутьями.

От ее квартиры на улице Иниэста до мастерской было всего пять минут ходьбы: еще одна причина, по которой она сняла это помещение, слишком большое для ее нужд. Она занимала первый этаж, куда можно было попасть по боковой железной лестнице. Здесь было огромное окно во двор, через которое летом проникало много света и очень много тепла. Марисе нравилось потеть от жары: сказывались кубинские корни. Она часто работала в шортиках-бикини, и ей приятно было, когда к коже прилипают опилки.

В это утро, выйдя из квартиры, она пошла выпить кофе в один из баров на улице Вергара. В баре было необычно много народу, и все головы были повернуты к телевизору. Она заказала кофе с молоком, выпила его и вышла, отвергнув все попытки местных жителей втянуть ее в спор. Она не интересовалась политикой, она не верила католической церкви или какой-либо другой организованной религии, и вообще, если уж на то пошло, она была уверена, что терроризм касается человека, лишь когда человек в неподходящее время оказывается в неподходящем месте.

У себя в мастерской она протравила две резьбы и отполировала две другие, уже почти готовые к отправке заказчику. В середине дня она завернула их в пузырчатый упаковочный пластик и вышла, чтобы поймать такси.

Эти две деревянные штучки купил у нее молодой мексиканский арт-дилер, у которого была своя галерея в центре, на улице Сарагоса. Среди его предков были ацтеки. У Марисы был с ним роман за несколько месяцев до того, как она встретила Эстебана. Мексиканец по-прежнему покупал у нее все резные скульптуры, которые она делала, и каждый раз платил наличными сразу же после доставки. Видя, как они приветствуют друг друга при встрече, можно было бы заключить, что у них продолжаются романтические отношения, но это было просто своего рода взаимопонимание крови — его ацтекской и ее африканской.

Эстебан Кальдерон ничего об этом не знал. Он ни разу не видел ее мастерскую, а у себя в квартире она свои работы не держала. Он знал, что она занимается резьбой по дереву, но она говорила об этом так, словно это уже в прошлом. Она поступала так намеренно: она терпеть не могла, когда западные люди разглагольствуют об искусстве. Похоже, они не в состоянии понять, что воспринимать искусство надо иначе: позволить произведению самому говорить с тобой.

Мариса завезла мексиканцу две законченные работы и забрала деньги. Потом зашла в табачную лавку и купила кубинскую сигару — «Черчилль», фабрики «Ромео и Джульетта». Она прошла мимо здания Архива Индий и Алькасара. Туристов было не так много, как обычно, но все же они здесь ходили, и, похоже, им было безразлично, что на другом конце города взорвалась бомба. Это лишний раз доказывало ее убеждение, что о терроризме имеет смысл думать, лишь когда он касается тебя напрямую.

Продолжая свою обычную прогулку после продажи скульптур, она прошла через район Санта-Крус и оказалась в Садах Мурильо. Она села на скамейку, отвинтила алюминиевую крышку сигарного цилиндра и позволила сигаре упасть на ладонь. Она курила под пальмами, представляя себе, что снова очутилась в Гаване.

Проплакав пятнадцать минут, Инес сумела взять себя в руки. Ее желудок больше не мог этого выносить, напряженные мышцы вызывали адские мучения. Она доползла до ванной, стянула ночную рубашку и встала под душ, стараясь не подставлять пылающую кожу головы под острые водяные иглы.

Еще через четверть часа она смогла встать, хотя полностью выпрямиться ей мешала боль в боку. Она надела кремовую блузку с высоким воротником и темный костюм и наложила обильный макияж. У нее не было синяков, которые надо было бы скрывать, но ей требовалась глухая маска, чтобы выдержать это утро. Она нашла аспирин, он утишил боль, и теперь она могла ходить, не скрючившись на один бок. Обычно она добиралась до работы пешком, но сегодня это было совершенно исключено, и она взяла такси. Вот когда она узнала о бомбе. По радио говорили о взрыве не переставая. Таксист не умолкал. Она сидела сзади, в темных очках, и хранила молчание, так что в конце концов водитель, забеспокоившись из-за отсутствия ответа, спросил, не больна ли она. Она сказала, что ей есть о чем подумать. Этого оказалось достаточно. По крайней мере, теперь он знал, что она его слышит. Он пустился в долгое рассуждение о терроризме, о том, что единственное лекарство от этой болезни — избавиться от всех них.

— От кого? — спросила Инес.

— От мусульман, от африканцев, от арабов… от всех. Выгнать их всех вон. Испания — для испанцев, — сказал он. — Старые добрые короли-католики, вот кто нам сейчас нужен. Они понимали, что необходима чистота нации. Они знали, что делать…

— Значит, евреев вы бы тоже подвергли массовому изгнанию? — поинтересовалась Инес.

— No, no, no que no, — с евреями все в порядке. Это все марокканцы, алжирцы и тунисцы. Они все — фанатики. Не могут сдержать свой религиозный пыл. Зачем они взорвали этот дом? Что они хотели доказать?

— Они доказали, какое мощное воздействие может оказывать террор, не направленный против кого-то конкретного, — ответила она, чувствуя, что ее грудная клетка вот-вот разорвется. — Мы больше не можем чувствовать себя в безопасности в собственном доме.

Во Дворце правосудия, как всегда, царила суета. Она поднялась на второй этаж, в кабинет, который делила с двумя другими юристами, государственными прокурорами. Она была полна решимости скрыть от всех ту боль, которая при каждом шаге пробуждалась у нее в боку. Когда-то она хотела носить на себе знаки его жестокости, теперь же она всеми силами стремилась утаить свои мучения.

Маска макияжа помогла ей пережить первые минуты общения с возбужденными коллегами, которые так и сыпали последними слухами и теориями, не сообщая, впрочем, почти ни единого факта. Никто не думал, что Инеc может переживать эмоциональную катастрофу, так что, скользнув по поверхности, коллеги вернулись к своей работе, так и не разглядев, в каком она состоянии.

Надо было приготовиться к нескольким слушаниям и посетить ряд совещаний, и Инеc со всем этим справилась, а ближе к полудню у нее образовалось полчаса свободного времени. Она решила прогуляться в Сады Мурильо, которые располагались как раз через улицу. Там она успокоится, ей больше не придется выслушивать бесконечные рассуждения о бомбе. Ей нужно было поразмышлять о другом взрыве — о том, что произошел в ее отношениях с мужем. Она знала, что свежий воздух парка не поможет ей решить вопрос, но, по крайней мере, она могла найти какую-то точку, с которой ей удалось бы начать восстанавливать подорванный брак.

Всякий раз, когда в эти четыре года у нее что-то не ладилось в семейной жизни, Инеc словно бы прокручивала в голове небольшой фильм — отредактированную версию ее жизни с Эстебаном. Фильм никогда не начинался с того, как они познакомились и как это знакомство переросло в роман, потому что это означало бы, что в основе всего — ее неверность, а она никогда не считала себя нарушительницей брачных обетов. В своем кино она была непогрешима. Она переписывала историю своей личной жизни, вырезая те эпизоды, которые не одобряла. Это происходило бессознательно. Она не рассматривала неудачные или неприятные сцены, она их просто забывала.

Для всех, кроме Инеc, это был бы невероятно скучный фильм. Это была своего рода пропагандистская картина, ничуть не лучше отретушированной героической биографии какого-нибудь диктатора. Инеc представала отважной невестой, нашедшей себе жениха после одного некрасивого инцидента, который они оба никогда не обсуждали. Она окружила его заботой и вниманием, которые были ему необходимы для того, чтобы вернуться в служебную колею. И так далее, и тому подобное. И это действовало. Ей это помогало. Всякий раз, узнав о его очередной измене, она прокручивала перед собой фильм, и это давало ей силу — точнее, позволяло забыть предыдущее увлечение Эстебана, так что она каждый раз страдала только от одного его романа, а не от всей длинной их череды.

Но когда она, сидя на скамейке в парке, стала проигрывать себе этот фильм в очередной раз, что-то пошло не так. Она не могла удержать перед собой изображение, словно пленка выскочила из проектора и в ее личном кинотеатре вдруг стали показывать совсем другое: существо с длинными медно-рыжими волосами, смуглой кожей и раздвинутыми ногами. Эта картинка перечеркивала весь уют, который приносил привычный фильм. Инес напрягала все силы своего немалого ума, пытаясь вытеснить ненужный образ из памяти, стискивала руками виски, усиленно моргала. Она не сразу поняла, что к ней в сознание вторгается нечто внешнее. Да, это была реальность. Медно-рыжая, смуглая шлюха, которую она не далее как сегодня утром видела в обнаженном виде на экране цифрового фотоаппарата своего мужа, теперь сидела напротив нее, беззаботно куря сигару.

Марисе не нравилось, как на нее смотрит женщина, сидящая на скамейке по другую сторону тенистой аллеи. В этой женщине была сосредоточенность безумия: не буйное помешательство, а более опасная разновидность сумасшествия — нечто слишком утонченно-шикарное, слишком погруженное в себя. Она встречала таких людей на открытиях выставок в галерее у мексиканца, и все они были на грани нервного срыва. Они наполняли воздух пронзительной болтовней, точно опасались, что реальный мир вот-вот прорвет воображаемую плотину, и думали, что их потребительские скороговорки, «великое ничто» их частной жизни, смогут удержать эту плотину от разрушения. В галерее она мирилась с их присутствием, ведь они могли купить ее работы, но ей совершенно не хотелось, чтобы здесь, на открытом воздухе, кто-то из этих cabras ricas портил ей удовольствие от дорогой сигары.

— На что это ты уставилась? — спросила Мариса. — Ты мне курить мешаешь, понятно?

Веки Инес изумленно дрогнули: лишь через секунду-другую она сообразила, что эти слова обращены к ней. Потом в ее прокурорском организме произошел выброс адреналина. Конфронтация. Она — профессионал по этой части.

— Я смотрю на тебя, la puta con el puro, — ответила Инес. «Шлюха с сигарой».

Мариса наклонилась вперед, уперев локти в колени, всматриваясь в свою ярко накрашенную противницу. Она не стала долго раздумывать.

— Слушай, костлявая сучка, извини, что зашла на твой участок, но я не работаю, я просто наслаждаюсь сигарой.

Оскорбление словно ударило Инес в лицо, она побагровела от ярости. От прилива крови у нее потемнело в глазах и нарушилась связь между речью и мозгом.

— Я юрист, на хрен! — закричала она, и любопытные прохожие в парке начали останавливаться.

— Юристы — самые большие потаскухи, — заметила Мариса. — Значит, вот почему ты так намалевалась? Чтобы прикрыть сифилис?

Забыв о своих травмах, Инес вскочила на ноги. Но даже в ярости она ощутила, как колет у нее в боку, как пульсируют ее отбитые внутренности, и это удержало ее от настоящего физического нападения. Это, да еще силовое поле выпуклых мышц Марисы, да еще бесстрастная жестокость ее интонаций.

— Это ты — шлюха, — заявила она, указывая длинным тонким белым пальцем на смуглую глянцевитую кожу Марисы. — Это ты трахалась с моим мужем.

В глазах у Марисы мелькнуло изумление, и ободренная Инес приняла его за испуг.

— Сколько он тебе платит? — не унималась Инес. — Судя по твоему виду, вряд ли больше пятнадцати евро за ночь. Какое безобразие. Это даже ниже минимальной заработной платы. А может, он выдал тебе рыжий парик и покупает тебе сигары потолще, чтобы ты могла себя порадовать, когда его нет рядом?

Мариса мгновенно оправилась от осознания того, что это, оказывается, была та самая бледная, жалкая, тощая жена, к которой Эстебан терпеть не мог возвращаться. Она заметила и то, как Инес поморщилась, вскакивая, и догадалась о боли, которую та пыталась замаскировать этим клоунским гримом. Ей случалось видеть избитых женщин в бедных кварталах Гаваны, и она могла с сотни шагов разглядеть эту уязвимость, а еще она была достаточно безжалостной, чтобы тотчас же объявить о своем открытии этой женщине и всему остальному миру.

— Запомни, Инес, — произнесла она, — если он тебя бьет, так это потому, что перед этим он трахал меня всю ночь — настолько великолепно, что утром он просто не может видеть твое разочарованное личико.

От звука ее имени, вылетевшего изо рта этой мулатки, у Инес перехватило дыхание, и в горле у нее что-то щелкнуло. Раздавшиеся вслед за этим слова исполосовали ее, как куски стекла, которые бешено разлетаются после взрыва. Ее собственный гордый гнев исчез. Она ощутила стыд, словно ее прилюдно раздели догола и теперь все на нее смотрят.

Мариса видела, как она утрачивает желание сражаться, и с некоторым удовлетворением смотрела на ее поникшие плечи. Она не испытывала к ней жалости: живя в Америке, она переживала гораздо более сильные страдания. И потом, тонкая белая рука, которой Инес схватилась за бок, уже не в силах скрывать боль, навела Марису на мысль о других возможностях. Их свела сама судьба, и теперь будущее одной было в руках другой.