1
И вот она, уже древней старухой, стоит у дороги и ждет.
С той поры, как ей пошел девяностый год, Дивния Лад проводила добрую половину каждого дня в ожидании – но не смерти, как вы могли бы подумать, учитывая ее возраст. Она и сама толком не знала, чего именно ждет, поскольку за этим не стоял какой-либо четкий образ. По сути, это было всего лишь предчувствие, принесенное на хвостовом перышке сновидения – одного из сновидений Газетного Джека, упокой Господь его душу, – которое пролетело над предрассветным ландшафтом сна и, не давшись ей в руки, исчезло за линией горизонта, в пламени восходящего солнца. Но общий смысл послания был ясен: Жди, осталось уже недолго.
Она поправила резинку массивных очков, сдвинув их ближе к переносице. Глаза ее, многократно увеличенные толстыми линзами, были голубыми, как поверхность моря, и такими же переменчивыми. Она осмотрела участок дороги, прежде внушительно именовавшейся Главным трактом, а ныне лишь изредка используемой грузовиками окрестных фермеров, когда они спрямляли путь до Труро. Десять однотипных гранитных домов вдоль дороги – построенных сотню лет назад для батраков, которые трудились на полях и в садах крупных поместий, – давно уже стояли нежилыми; и лишь побеги дрока и ежевики, вездесущие, как сплетни, проникали внутрь через щели в заколоченных окнах.
Строго говоря, Сент-Офер не мог считаться полноценным селением, поскольку приходская церковь, давшая свое имя этой кучке зданий, стояла особняком, в приливной бухте ниже по течению реки. Не было здесь и школы – ближайшая находилась в двух милях к западу, в прибрежном поселке с чудным названием Смыто-Прочь, полностью оправдавшимся не далее как этой весной, когда резкое потепление после обильных снегопадов естественным порядком переросло в потоп. При всем том Сент-Офер мог по праву гордиться наличием собственной пекарни.
В былые времена приезжие часто называли эту деревушку Пекарней, не поминая всуе святого Офера, – а все потому, что миссис Хард, хозяйку данного заведения, угораздило написать слово ПЕКАРНЯ большими красными буквами на сером скате шиферной крыши, что создавало изысканный контраст с некогда белыми стенами здания.
По утрам, когда печь нагревалась до рабочей кондиции, миссис Хард била в колокол, оповещая об этом своих клиентов, а заодно (сама того не ведая) и всех утопленников от мыса Лизард до островов Силли, ибо колокол некогда был добыт с затонувшего судна. Услышав звон, деревенские хозяйки спешили к ней с заготовленными пирогами и караваями, чтобы поместить их в алый печной зев. Миссис Хард прозвала свою печь «маленьким адом» – и адские муки грозили тем, кто по ошибке уносил чужой пирог вместо своего. Во всяком случае, так она говорила детишкам, присланным забирать доведенные до готовности изделия своих матерей. Пророчество это стало причиной множества беспокойных ночей, когда малыши тряслись под штопаными-перештопаными простынями, представляя себе кошмарные последствия такого, пусть даже невольного, хищения.
В ту пору жизнь здесь била ключом, и вся округа съезжалась в деревню за выпечкой. Ну а теперь, в 1947 году, здесь царило безлюдье, напоминая о неумолимости уходящего времени.
Легкий бриз развевал и спутывал волосы старой женщины. Она подняла взгляд к небу. Лилово-серые, насыщенные влагой тучи висели низко, но Дивния понадеялась, что они не прольются дождем.
Летите прочь, попросила она их шепотом.
Перешла дорогу и остановилась перед зданием пекарни. Поставила фонарь на ступеньку и крепко прижала ладони к обшарпанной, потрескавшейся двери.
Миссис Хард? – позвала она тихо.
Однажды миссис Хард сказала Дивнии, что с ее редкостным умением терпеть и ждать она наверняка дождется в жизни всего самого лучшего.
Пейшенс – вот как должен был назвать тебя отец, сказала она. Пейшенс.
Но я вовсе не такая уж терпеливая, возразила Дивния, я скорее радетельная.
Миссис Хард взглянула сверху вниз на босоногую девчонку в лохмотьях, употреблявшую такие странные слова, и подумала, что негоже растить ребенка в лесной глуши, где она бродит сама по себе, как корнуэльские черные свиньи. Девочке нужна мать.
Тебе нужна мать, сказала миссис Хард.
У меня была мама, сказала Дивния.
Нет, у тебя было не бог весть что, сказала миссис Хард. Но я могла бы заменить тебе мать.
Она подождала ответа, однако ни звука не слетело с губ испуганно замершей девочки. Миссис Хард покачала головой.
Но ты хотя бы запомни, что терпение есть истинная добродетель, ибо терпение угодно Богу, сказала она.
Миссис Хард любила слово «богоугодный». И Бога она любила тоже, разумеется. После того как ее супруг в 1857 году отбыл в Южную Африку с намерением урвать большой куш на золотых россыпях, его место в доме немедля занял возлюбленный Иисус за компанию с приходским священником, также не обделенным любовью хозяйки. Смена домочадцев прошла легко и беспроблемно, чего нельзя было сказать о делах ее мужа, которые с первой же старательской заявки пошли наперекосяк, и бедолага мотался от прииска к прииску по всему Ранду, пока не сгинул в чужеземных дебрях, так и не отыскав золотой ключик, способный открыть дверь в светлое будущее.
ХВАЛА ТЕБЕ, ГОСПОДЬ, ЖИЗНЬ НОВУЮ ВДОХНИ В МЕНЯ.
Эту строку из церковного гимна миссис Хард начертала над дверью пекарни, когда пришло известие о смерти мужа. Впоследствии кто-то – старуха Дивния улыбнулась, разглядев остатки выцветшей надписи и вспомнив, как плохо отмывалась охряная краска с ее детских рук, – кто-то изменил слово «ХВАЛА» на «ХЛЕБА», а миссис Хард так и осталась в неведении, ибо редко устремляла взгляд ввысь.
Я думаю, спасение придет к нам снизу, от земли, однажды сказала она Дивнии.
Как выкопанная картошка? – уточнила девочка.
Сверху донесся скрип флюгера. Октябрьские сумерки разом накрыли деревню, как стая ворон вмиг накрывает падаль.
Вот и ноябрь уже на подходе, подумала Дивния.
Живые огоньки далеких деревень служили печальным намеком на запустение этой. Она достала из кармана спички, зажгла керосиновую лампу и, выйдя на середину дороги, подняла ее над головой. Я все еще здесь, говорил этот сигнал, обращенный к холмам вдали.
Желтый свет лампы упал на живую изгородь, перед которой из клумбы с полегшими примулами торчал гранитный крест. Дивния всегда считала эту идею неудачной: крест возвели наспех после Первой войны, как она ее называла теперь. На нем, под цифрами «1914–1918», были выбиты имена павших мужчин деревни. Она помнила еще одно имя, не включенное в этот список: Симеон Рандл.
В 1914 году, когда война, как неудержимый прилив, нахлынула на дотоле ничего не подозревавший берег, жизнь в деревне практически остановилась. Больше не было ярмарок, не было танцев и парусных гонок, потому что мужчины ушли на фронт, а всем прочим только и оставалось, что ждать их возвращения.
Без мужчин деревня умирает, говорила Дивния, и с их деревней происходило именно это.
Не обделенный любовью священник был переведен в другой приход – аж в лондонском Сити, – а вскоре после того миссис Хард узнала, что он погиб при бомбежке города цеппелинами. Тогда миссис Хард вышла на берег Малого Иордана, как она именовала здешнюю речку, легла на траву и пожелала, чтобы жизнь ее закончилась. И столь велика была сила этого желания, что жизнь не замедлила его исполнить, – и печь в старой пекарне погасла, и Господь пробил последний отбой. Оставшиеся жители деревни без устали молились о мире, но их молитвы всякий раз получали в небесной канцелярии штамп «Вернуть отправителю». Между тем список павших неумолимо рос.
Но вот одним теплым майским утром Мир объявился – ибо таковым было имя ребенка, рожденного за шесть месяцев до прекращения великого побоища. Родилось дитя позже срока, словно не желало выходить из материнской утробы под грохот пушек, в атмосфере убийственного безумия; и все попытки как-то ускорить роды долго не давали результатов. А когда роды все-таки начались, они были крайне тяжелыми. Как будто девочка – а это оказалась девочка – знала об ужасах, творящихся снаружи. Выходила она ногами вперед, с застреванием головки, а ручки и ножки были опутаны пуповиной. Как у теленка.
Голова, отягощенная бременем имени, прошептала Дивния, освобождая дитя от пут.
Мира – так назвали девочку. А с подобными вещами не шутят. Да и не до шуток было, что и говорить.
Прежняя жизнь так и не возвратилась в деревню, как не возвратились и те, кто ушел из нее на войну. Один только Симеон Рандл вернулся к своей новоявленной сестренке Мире, неся на плечах груз пережитых кошмаров. И как-то поутру селяне увидели его перед церковью в устье реки. Он был с ног до головы вымазан в иле и собственном дерьме и махал белым платком здоровенному раку-отшельнику.
Изо рта его вываливался язык, распухший до размеров домашней тапочки, и он вопил: Я штаюсь! Я штаюсь! Я штаюсь! – а потом, у порога церкви, повернул отцовский дробовик дулом к себе и выстрелом напрочь выбил из груди свое сердце. Во всяком случае, так рассказывали очевидцы.
Люди замерли с разинутыми ртами – а двое так и вовсе упали в обморок, – когда сердце шмякнулось о церковную дверь, оставив на ней кровавую кляксу причудливой формы. Тут новый проповедник опомнился и завопил, что видит в этом происки Сатаны. К несчастью, его опрометчивое заявление было с готовностью подхвачено прихожанами и на быстрых крыльях сплетен разнеслось по округе, в результате чего на Сент-Офер легло клеймо проклятия, полностью избавиться от которого не помогла и долгожданная электрификация деревни в 1936 году.
А ведь место было неплохое, не хуже многих других. Но на справедливую оценку рассчитывать уже не приходилось. Тем временем приливы здесь как будто становились все выше, туманы сгущались, растения ускоряли свой рост, – казалось, сама природа таким манером пытается исправить недоразумение или хотя бы сделать его менее заметным. Однако чувство нависающего над Сент-Офером проклятия сохранялось, и люди понемногу покидали деревню: семья за семьей, как шарики бинго, вынимаемые из шляпы. Большинство переезжало в соседние поселения, огни которых сейчас мерцали вдали под низким осенним небом.
Дивния в последний раз оглядела дорогу, дабы убедиться, что нечто неведомое, однако ею ожидаемое не проскользнуло мимо. Ветер сменил направление и теперь уносил тучи от берега. Подняв лампу повыше, она вернулась к мемориальному кресту и водоразборной колонке, а оттуда пошла через луг, на котором когда-то пасла свою корову. Температура падала, трава под ногами была мокрой, и она подумала, что к утру луг впервые в этом сезоне покроется инеем. Впереди темнел лес; она осторожно замедлила шаг, спускаясь к реке через заросли кленов, орешника и каштанов. Было время отлива. Дивния почувствовала солоноватый запах ила – ее любимый запах (она верила, что точно так же пахнет ее собственная кровь). Она решила набрать побольше мидий и потушить их на сковороде над костром, который прожжет крохотную дырочку в безбрежной тьме ночи. Рот ее наполнился слюной. В следующий миг она споткнулась и упала рядом с терновым кустом, но извлекла пользу из этой неприятности: прежде чем подняться, набила два кармана спелыми ягодами. Выше по склону пятном света обозначился ее фургон. И вдруг она с необычайной остротой ощутила свое одиночество.
Не поддавайся старости, шепотом сказала она себе.
Было уже далеко за полночь. В зарослях гукала сова; глаза тьмы, не мигая, вперились в горизонт. Дивния не могла уснуть. Она сидела на берегу, где компанию ей составляла луна в небесах, а у ног лежали кучкой пустые раковины мидий. Жар от костра так нагрел желтый дождевик на ее съежившемся теле, что клеенка обжигала при прикосновении. Звезды казались бледными и как будто отдалившимися; впрочем, виной тому могло быть ее зрение. Когда-то она пользовалась биноклем, затем – более мощной подзорной трубой, и недалеко было время, когда дневной свет навсегда сменится для нее мраком ночи. Сейчас же она утешалась тем, что еще может разглядеть смутные очертания своего старого ботика, который покачивался на волнах прилива; приятно было уловить знакомый скрип каната о дерево в плескучей ночной тишине.
Почти всю жизнь она провела на берегу этой бухты и всегда – почти всегда – чувствовала себя счастливой. На островке посреди бухты торчала полуразвалившаяся церковь, в которой когда-то отправлялись службы; но приливы год за годом все больше размывали перемычку между ней и берегом, и в конце концов церковь отделилась от людей – или же люди отделились от церкви? За давностью лет старуха уже не могла вспомнить, в какой очередности все это происходило. Так или иначе, приливы сделали свое дело, и церковь вместе с погостом, да и сама вера – все это отправилось в свободный дрейф. Воскресные службы раньше проводились в самый пик отлива – иногда на рассвете, иногда в вечерних сумерках, а однажды на ее памяти даже глубокой ночью, когда процессия поющих прихожан с фонарями двигалась к реке подобно пилигримам на пути в Святую землю.
Она хорошенько приложилась к бутылке с терновым джином. Вот он, воистину святой нектар, текущий у престола Господня. Аминь. Отблески света алтарной свечи просачивались из церкви, золотя верхушки немногих надгробий, еще не поваленных наводнениями.
Тоже звезда в своем роде, подумала Дивния.
Она зажигала свечу на алтаре каждую ночь в течение многих лет. Совсем как смотрительница маяка – да, собственно, она таковой и была. Именно этот маяк в годы войны привел к ее берегу Как-там-его-звали. Маяк и еще, конечно же, музыка.
Как-там-его-звали был американцем. Дивния видела, как он призрачной тенью проскользнул внутрь церкви, а затем появился оттуда, все так же подобный призраку – с лиловыми бликами на темном лице и сигаретным огоньком во рту, пульсирующим, как сердце ночного насекомого. Привлеченный мелодией знакомой песни, он пересек обмелевшее речное русло, вскарабкался на берег и увидел радиоприемник, установленный на дряхлой тачке под деревьями.
Луи Армстронг, сказал он.
Дивния Лад, сказала она. Рада знакомству.
И он расхохотался, и смех этот не был похож ни на что, слышанное ею за всю долгую жизнь, и глаза его вспыхнули ярко, как два электрических фонарика. Он сел рядом с ней, и тут же садовый столик начал трястись, и вода подернулась рябью от тяжелого рева бомбардировщиков, и завыли сирены, и бомбы посыпались на Большой порт, а также на Труро, и аэростаты заграждения черными тенями зависли в небе, и Луи Армстронг пел про губы, сердца и руки, и вспышки зенитных снарядов разрывали фиолетовую тьму, и два незнакомых человека молча сидели под кроной дерева, уже видевшего все это на своем веку.
Он рассказывал о своем деде в Южной Каролине, об их походах на рыбалку по гати через прибрежную топь, о запахе влажного ила и соли, который стал для него запахом дома, и Дивния сказала: Я понимаю, о чем ты. И он продолжил рассказ о бревенчатых мостиках, розовеющих на закате, о кедрах над буйным подлеском в сырых низинах, о густом аромате чайных деревьев и жасмина, напоминавшем ему о покойной матери. Он сейчас многое отдал бы за добрый кусок жареной сомятины. Я тоже, сказала Дивния, никогда сомов не видевшая и не евшая. Они подняли тост за жизнь и, чокаясь, унеслись мыслями куда-то очень-очень далеко от этих мест.
Впоследствии он часто к ней заглядывал. Приносил пончики с американской пончиковой фабрики, что на Юнион-сквер, и они вместе ими лакомились, пили крепкий чай (хотя он предпочитал кофе) и слушали джаз по радио, притопывая в такт. Периодически он также приносил тушенку или солонину, следя за тем, чтобы она не голодала. А однажды раздобыл для нее афишу фильма, который она видела за пару лет до того и как-то помянула в разговоре. Вот какой он был внимательный и заботливый.
А за несколько дней до планируемой высадки во Франции он попросил у нее талисман.
Талисман? – удивилась она.
На удачу, пояснил он. Чтобы я вернулся живым и невредимым.
Она посмотрела ему в глаза.
Но я такими вещами не занимаюсь. Я никогда никому не дарила талисманы.
А я слышал от местных как раз обратное.
Чего только местные не наболтают.
И Дивния просто взяла его за руку, ибо единственный талисман, которым она обладала, был заключен в ней самой – и он передался этому человеку вместе с рукопожатием.
В июне 1944-го пришло время прощаться. Американцы приготовились покинуть эти берега. В последний раз он объявился, насвистывая, в габардиновых брюках и гавайской рубахе – этакий щеголь, право слово. Он отдал ей все свои запасы ходовых товаров – шоколад, сигареты, чулки, – а потом они пили чай под деревом, слушая Армстронга, Джека Тигардена, Сиднея Беше и других, не столь знаменитых джазменов. Она следила за его руками, отбивающими ритм на коленях, за вытянутыми в трубочку губами, когда он изображал кларнет. И в тот самый миг ей привиделись две картины будущего, возникшие по обе стороны от него и как бы соперничавшие между собой. В одном варианте, по правую сторону, он лежал мертвым на песке Омаха-Бич. А на левой картине он корпел над книгами, пытаясь выбиться в люди там, где общество было расколото расовой ненавистью. И когда он собрался уходить, она сказала: Бери левее.
Как это понимать? – озадачился он.
Не могу объяснить, но ты сам поймешь, когда придет время. Тебе надо будет повернуть налево.
Ладно, пока, Дивния! – сказал он, взмахнув рукой.
Пока, Генри Манфред Гладстон-второй, сказала она и помахала в ответ. (Да, Генри Манфред Гладстон-второй. Вот как его звали.)
Знакомство было приятным, сказал он.
Ближе к ночи все вокруг пришло в движение. Десантные баржи заполнялись тысячами людей и отваливали от пирсов либо прямо с пляжей; много было шума и суеты, но к утру все стихло. Замолкли дизель-генераторы. Медленно рассеивался выхлопной дым. Американцы уплыли, оставив после себя любовные истории и еще не рожденных детей, а также много воспоминаний о простых радостях жизни; и женщины плакали, потому что женщины всегда плачут в таких случаях.
Прощай, Генри Манфред Гладстон-второй, прошептала она. Знакомство было приятным.
2
Как и предвидела Дивния, к утру вся долина покрылась толстым слоем инея. У реки безостановочно кричал кроншнеп, затихший лишь после того, как первые клубы дыма поднялись над трубой фургона. Чуть погодя Дивния открыла дверь и осторожно спустилась по заиндевелым ступенькам. Очутившись на твердой земле, она подняла руки вверх, к ветвям деревьев, затем с наклоном потянулась вниз, к носкам своих ботинок, затем снова вверх. При ее миниатюрных габаритах она занимала солидную часть здешнего пространства.
По тропинке она спустилась к реке, где еще тлели угли ночного костра. Тяжело присела на камень, выполнявший функцию причальной тумбы, и попыталась оценить свое душевное состояние, как ежедневно оценивала состояние речного русла. Она была встревожена и плохо спала этой ночью. А пробудило ее – в который уже раз – загадочное сновидение. Точнее, даже не сновидение, поскольку видимый образ отсутствовал; был только голос во сне.
Открой лодочный сарай! – приказал этот голос.
Ни за что! – яростно возразила Дивния, хотя спорить со снами бессмысленно.
Она постояла, дожидаясь, когда прилив достигнет высшей точки и вода в реке замрет, не двигаясь ни в ту ни в другую сторону. Скинула желтый дождевик и стоптанные башмаки, зябко вздрогнув, когда голые ступни погрузились в ледяную грязь. Распустила волосы, упавшие на плечи вялыми седыми завитками, и начала расстегивать штаны на когда-то тонкой и гибкой талии. Одна пуговица, вторая… Пальцы были уже не такими ловкими, как прежде, и дело продвигалось туго. Наконец тяжелые войлочные штаны соскользнули на землю. Она стянула через голову шерстяной свитер, обнажив грудь, и тотчас покрылась гусиной кожей на морозном воздухе. Сняла с шеи перламутровый медальон и аккуратно положила его на замшелый валун. Затем сняла панталоны. Когда-то ее сдвинутые ноги соприкасались только в верхней части бедер, а теперь они терлись по всей длине, но в воде неприятное ощущение исчезнет; она это знала, как знала много чего еще, прожив так долго на этом свете.
Она сняла очки и осторожно шагнула к кромке воды, нащупав ее кончиками пальцев. Воздух был наполнен запахом прилива. Она подняла руки над головой; бриз шевелил волосы под мышками и на лобке.
Пора.
Согнув ноги в коленях, Дивния нырнула в реку и преодолела пару ярдов под водой, а затем поплыла в сторону устья вместе со стаей рыбешек. Крупная птица, неразличимая в тусклом утреннем свете, пролетела над самой поверхностью и ловко схватила добычу. Кроль требовал слишком больших усилий, и она перешла на подобие брасса. Ей нравилось ощущать холодную воду меж ног, когда она их раздвигала для толчка.
Вот и лодочный сарай. Внутри у нее все сжалось при виде старого здания из камней и досок, сейчас казавшегося величаво-безмятежным в серебристом убранстве инея. Воистину символ любви и усердия, каким он действительно был в ту далекую пору, когда его построил отец Дивнии. Прежде сиявший свежей побелкой, он теперь позеленел от мха и был уже давно отторгнут вместительным лоном ее памяти. Четверть века назад она заперла дверь на замок, тем самым отгородившись от всего, что находилось внутри, как отгородилась от этого и в своем сердце. И сейчас окошки в мутных солевых разводах взывали к проплывающей мимо хозяйке.
Открой нас, шептали они.
Не дождетесь, сказала она и, нырнув, ухватилась за длинные плети водорослей.
Она пробыла под водой так долго, как только смогла, перемещаясь вдоль дна, и вынырнула на последнем дыхании уже напротив причального камня. Вылезла на берег и плотно закуталась в плащ. Затем оглянулась на лодочный сарай.
Ты ведь не можешь разговаривать, сказала она ему.
Не могу, согласился сарай.
Вот и ладно, сказала она и пошла обратно к фургону.
На душе было тоскливо и тошно.
После полудня затарахтел мотор ботика, который вместе с отливом двигался в сторону песчаной косы, предохранявшей бухту от напастей и нежелательных визитов со стороны моря. На косе маячили останки «Избавления» – так назывался рыбацкий баркас ее старого друга Канди. Каждый раз при отливе баркас заваливался на левый борт, демонстрируя рваную рану в днище, от которой он так и не смог оправиться. А в пик прилива корма уходила под воду, как и половина надписи на борту, из-за чего неосведомленный зритель мог подумать, что судно называется «Избавь».
За песчаной отмелью просматривалась акватория Кэррик-Роудс с широкими полосами солнечных бликов, рассекающими серое водное пространство. Со стороны прибрежной луговины донеслось эхо выстрела. Дивния заглушила мотор и прислушалась. За выстрелом последовал отдаленный собачий лай. Стая чаек взлетела навстречу низкому белому солнцу, отбрасывая на бухту россыпь стремительных, едва уловимых взглядом теней. Она направила подзорную трубу на чаек, надеясь уловить в их поведении что-нибудь необычное, но ничего такого не заметила. Ненадолго задержала взгляд на крачке, которая опустилась на воду и, подхваченная отливным течением, беззаботно дрейфовала прочь от берега.
Она опустила трубу и сняла очки, уверившись, что ожидаемое, каким бы оно ни было, на сей раз не явится со стороны моря. Хотя раньше море посылало ей знамения – причем явные знамения, – как, например, в ту ночь, когда с очередным приливом долину заполонили тысячи морских звезд.
Очень давно это было. В тот вечер она отправилась спать раньше обычного, чувствуя себя одинокой и никому не нужной. Заснуть не удавалось, и она долго лежала, глядя в темноту и мечтая о счастливых переменах в своей жизни, как это свойственно молодым женщинам. Внезапно ей почудилось медленное, ползучее движение за стенками фургона. Она поднялась, отворила дверь и, обнаружив сразу за порогом великое множество мерцающих оранжевых звезд, подумала, что весь мир перевернулся и до небес теперь подать рукой. В каком-то смысле так оно и было, ибо на следующий день через отмель прошагал Газетный Джек, тем самым положив конец пятнадцати годам тягостного неведения.
Он явился с голубыми соцветиями колокольчиков, заложенными за уши, со стебельками черемши в зубах и со свитой из любвеобильных пчел, умеющих чувствовать доброго человека. Остановился перед фургоном, широко раскинул руки и прокричал стишок, который обычно кричали ей соседские детишки:
Дивния показалась в дверном проеме.
Снова ты? – произнесла она со всем безразличием, какое только сумела изобразить.
Снова я, сказал он.
Ну и что ты выберешь: лад или ад?
Я выберу тебя, сказал он тихо.
Потом будешь не рад, сказала она.
Так ведь я и не шучу, сказал он. Черт возьми, женщина, ты все та же! Спускайся с этих ступенек и дай тебя обнять.
И они держали друг друга в объятиях, пока память о прошлом не втиснулась между ними, заставив обоих смутиться. Газетный Джек слегка отстранился, глядя на нее с улыбкой, – и эта улыбка, как ясное весеннее утро, растопила долгую зиму в ее сердце.
Конечно, тогда он еще не был Газетным Джеком; прозвище возникло много позднее и накрепко к нему приклеилось, как это бывает с прозвищами. А в ту пору его звали просто Джеком или Джеком-Певуном. Спокойный, вдумчивый и приметливый, он любил сравнивать все и вся с погодой или природными явлениями. Однажды он в горячке спора назвал Дивнию зоной повышенного давления; в другой раз, когда рядом не было его брата Джимми, сравнил ее с ледышкой в канун оттепели. Дивния приглянулась Джеку в первый же момент, когда он увидел ее под руку с Джимми. Она нравилась ему больше всех девушек, каких он встречал в своей жизни. И однажды, будучи в подпитии и оставшись с ней наедине, Джек сказал, что будет ждать ее столько, сколько потребуется, потому что она достойна ожидания, как большой косяк сардин, идущий в невод ранним летним утром.
Его первое возвращение состоялось в 1900 году. К тому времени Дивнии исполнилось сорок два, а Джеку тридцать шесть. Оба были уже порядком потрепаны жизнью, и оба на дюйм убавили в росте со дня их последней встречи. Дивния развела на берегу костер, чтобы сварить только что пойманного большого краба. Они пили эль и ром за встречу и в какой-то момент вдруг испытали такое смущение, что даже листья на дереве начали краснеть с ними за компанию.
У тебя есть мужчина? – спросил Джек.
Постоянного нет, сказала она.
Это вызвало у Джека смешанные чувства: отчасти радость и отчасти ревность.
Женщине вроде тебя нужен мужчина, сказал он.
Неужели?
Потому что женщине вроде тебя нужен ребенок, сказал он.
Слишком поздно для этого, тихо сказала она и начала разделывать краба. К тому времени она приняла роды четырехсот семнадцати детей, но не родила ни одного своего.
Я хотела иметь ребенка от тебя, Джек, сказала она. Я хотела любить твоего ребенка и заботиться о нем.
И, нагнувшись, ополоснула руки в ведре с речной водой.
Он сидел молча и с виноватым видом наблюдал за ее действиями, слушая соловьиную трель в кроне дуба над ними. Затем он поднялся, притянул ее к себе и крепко обнял. Они стояли, покачиваясь под пение соловья в листве, и целовались – о чем она тотчас пожалела, уловив горечь его дыхания. Она также ощутила вкус его другой жизни и других женщин и поняла, что он здесь не задержится.
Я приехал ненадолго, прошептал он.
Знаю, сказала она.
Я вернусь за тобой, как только устрою жизнь к лучшему.
Я буду ждать, пообещала Дивния (уж что-что, а ждать она умела превосходно).
Ты всегда была девушкой моей мечты.
Я давно уже не девушка, Джек, время летит быстро.
Ты сейчас красивее, чем когда-либо.
Где же скрывались эти слова до сих пор?
Я искал тебя долгие годы.
А я все эти годы была здесь.
Оба замолчали, и только щебет птиц оттенял повисшее молчание.
Она провела ладонями по его лицу.
А ты где пропадал все это время?
В Австралии.
То-то я смотрю, у тебя загар не от здешнего солнца.
Работал там на медных рудниках, в местечке под названием Мунта. Его еще называют Маленьким Корнуоллом из-за слоеных пирогов и методистов – и тех и других там в избытке.
Пища для ума и для души, заметила Дивния.
Еще там были черные туземцы, которые знали свою землю и знали море. Я ходил на берег залива и смотрел, как они ловят рыбу острогой, сделанной из хвостового шипа ската. И один черный – его звали Бобом, – представь, называл меня «белым парнем». Никогда не думал о цвете своей кожи, пока не очутился на далеком чужом берегу, где стоял под самым высоким и самым синим небом, какое только можно вообразить, и смотрел на черного парня, бьющего острогой рыбу себе на ужин.
Дивния улыбнулась. Взяла его руки и поднесла их к своему лицу.
Он хотел рассказать, что именно с этого началась его тоска по дому: с вида умопомрачительного неба над головой и тощих черных людей вокруг. Он хотел рассказать, как в тот самый миг понял, что все в его жизни неправильно: ему нужен свой дом, но разве может стать ему домом эта земля, пропитанная гневом и болью? Земля, где так мало людей и так много мух? Земля, раскаленная докрасна и обжигающая, словно печь? Разве мог он сделать своим домом землю, где не было ее? И он плакал на том берегу, притворившись, что глаза слезятся от яркого полуденного солнца, когда Боб обернулся к нему и со смехом спросил: Пасяму твоя мокрый клас, друх?
Что с тобой? – спросила Дивния.
Джек промолчал. Затем вынул из кармашка массивные золотые часы и вложил их между ее ладоней.
Как видишь, я вернулся богачом, сказал он.
Ты вернулся настоящим джентльменом.
Вот именно. А ты смогла бы полюбить джентльмена?
Я предпочла бы простого моряка без гроша в кармане.
Джек рассмеялся.
Как ты догадалась?
Потому что я знаю тебя, Джек Френсис. И я могу узнать твое прошлое по запаху твоих рук.
Дивния вновь наполнила его кружку.
Там тоже случилась авария в шахте, и это меня подкосило, Дивни. Не мог заставить себя спуститься в забой. Все время думал о Джимми. А ты его вспоминаешь?
Временами. Но тебя я вспоминаю чаще.
И ты все еще меня любишь?
Да. Во мне много нерастраченной любви.
Джек потянулся к элю.
До сих пор чувствую себя виноватым, сказал он.
А мое чувство вины съедено временем.
Ты везучая.
Нет. Просто очень-очень уставшая.
Больше никогда не полезу под землю, сказал Джек. Для меня остается только море. Попытаю счастья на волнах.
Искупаемся? – предложила Дивния.
Я не умею плавать. И не знаю ни одного моряка, который умел бы.
А мы у берега. Если что, я тебя поддержу.
Удержать меня нелегко.
Ничего, я надежный якорь.
Они подошли к причальному камню и при свете фонаря помогли друг другу раздеться. И они глядели друг на друга, и глаза их стали подобны ласкающим рукам, и такова была сила их желания, что оно заставило реку покрыться рябью. А когда они уже больше не могли смотреть, она взяла его за руку и потянула в холодную воду; и голова его так сильно кружилась, что он мог бы утонуть даже на мелководье.
Пока он одевался после купания, она собирала его дорожную сумку, положив туда терновый джин, банку маринованных моллюсков и булочки с шафраном. Добавила к этому пакетики сушеных каштанов и листьев окопника для облегчения клокочущей одышки, которую он тщетно пытался скрыть.
Вечером накануне его ухода она попросила Джека заняться с ней любовью. Так и сказала без обиняков: мол, и без того уже много лет упущено, а ей страсть как этого хочется, прямо сейчас. Подогретый выпивкой, он последовал за ней в лодочный сарай, и там, при золотистом сиянии свечи, дневная жара сменилась ночной испариной. Он через голову стянул с нее рубашку, и дотронулся до ее грудей, и поцеловал ее груди, и запустил руку под юбку, и не обнаружил там никакой другой материи, только голую кожу. Он избавился от своих брюк, а вместе с ними и от остатков стеснения.
Они любились так жадно и ненасытно, как будто это была их последняя возможность вкусить любви. И с той самой ночи они начали обмениваться снами – так бывает, когда две души настроятся на одну волну.
Незадолго до рассвета она уснула, и тогда Джек исчез в сумерках. Чтобы уйти без шума, ему пришлось набрать полные легкие воздуха и задержать дыхание, превратившись в подобие воздушного шара и только что не взлетев над землей. Этаким манером он быстро скользил меж деревьев, когда ее голос вырвался за пределы сна.
Я буду здесь, когда ты вернешься, сказал этот голос. Поспеши, любимый. Я буду ждать.
Однако он не спешил. Но она продолжала ждать. И так ждала двадцать лет. А накануне его возвращения не было морских звезд-предвестниц, загадочно мерцающих у порога. Не было ничего, кроме обогнавших его сплетен.
3
В этот раз Дивния спала без сновидений, пока ее не разбудил фейерверк. Она подумала, это ярится война, а оказалось, это ликует мир. Выбравшись из фургона, она застала лишь самый финал эффектного действа: белые, зеленые и красные сполохи с трескучим шипением погасли за гребнем леса, над речкой сгустилась вязкая тишина, и вновь стали видны звезды: полное небо звезд.
Она одиноко стояла на берегу, со спутанными волосами и мыслями, придавленная бескрайней чернотой корнуоллского неба. Непонятно по какой причине – то ли от вида собственных старческих рук на фоне звездной россыпи, то ли от непонимания, кому или чему в той дивной небесной дали она сейчас машет, – глаза ее наполнились слезами.
Она перелезла через борт лодки с неловкостью отчасти стариковской, отчасти детской – и каждая из этих двух частей толком не знала, как относиться к другой. Зажгла фонарь, накрыла колени пледом и оттолкнулась от берега. Лодка поплыла по течению, и точно так же бесконтрольно поплыло ее сознание. Тишина по-прежнему висела над водой: ни самолетов, ни генераторов, ни сирен, ни бомб. Ни криков чаек, ни стука капель, падающих с мокрых ветвей. Только ватная тишина, облепившая берег ее жизни, как принесенный штормами плавник.
Плавно покачиваясь, лодка приблизилась к «Избавлению». При виде его разбитого корпуса Дивния опечалилась, вспомнив, что в последнее время часто сравнивала свою голову с прохудившейся старой посудиной. Течь эта явственно ощущалась в районе надбровных дуг и порой усиливалась подобно отливу.
Этак моя посудина скоро совсем опустеет, грустно подумала она.
И до чего же одиноко будет ей с этой пустотой под конец жизни, когда рядом нет никого, кто мог бы напомнить о прошлом, о временах ее молодости. Что, если в один из тихих вечеров, которые она любила проводить за воспоминаниями, ей не удастся вспомнить Газетного Джека или, скажем, свою первую любовь на далеком маяке? Что, если она не сможет вспомнить восход солнца над вересковой пустошью или пение гимнов, доносившееся с рудника в канун Рождества? Что, если она не вспомнит, как набухают волдыри на ладонях, когда вытягиваешь из воды садки с устрицами, или как парусники уходят в рассветную даль при еще видимой над берегом луне? Что, если облик родного отца сотрется из ее памяти, а обыкновенная лесная сова превратится для нее в неведомое существо с неясными намерениями? Что, если бой часов на башне станет для нее просто звуком, ничего не обозначающим? Что, если все это исчезнет? Что, если наступит ночь, а она и не поймет, что наступила ночь? Что, если с болота подаст голос бекас, или в бухте плеснется кефаль, или олуша спикирует в воду, а она перепутает их названия, как иной раз на званом обеде путают карточки с именами гостей? Что, если она поднесет к уху витую раковину и не найдет слов для описания этого шума? Она сама превратится в моллюска, в морское блюдечко, ни на что не способное, кроме как прилепиться к скале.
Она привязала свой ботик к пробитому корпусу, и два суденышка стали легонько подталкивать друг друга, как старые приятели, каковыми они, собственно, и являлись. Дивния обнаружила в кармане кусок имбирного пряника, аромат которого ощущался особенно остро на фоне тяжелого запаха ила и водорослей. Этот кусочек сразу согрел ее желудок, изгоняя из тела холодную сырость тревоги. Она провела рукой по обросшему водорослями борту «Избавления». К этому моменту ветер стих, наступил полный штиль, и она, наклонившись ближе, начала рассказывать баркасу его собственную историю.
Когда она закончила рассказ, на горизонте забрезжила светлая полоса. Бриз вернулся; по берегу крадучись поползла дымка. Река снова пришла в движение. Дивния приложила ухо к влажным доскам обшивки и услышала нечто, прежде ею не слышанное. Будь то человеческая грудь, она назвала бы этот звук сердцебиением. Но в случае с баркасом ей не удалось подобрать название.
С маяка донесся звон колокола, предупреждая о тумане, который уже протягивал длинные языки в сторону Дивнии, повисал на ветвях клочьями испанского мха, покрывал солеными разводами листья рододендронов и папоротников. И вдруг ей стало страшно. Испуганная старуха поплотнее закуталась в плед и съежилась на дне лодки. Открой лодочный сарай, давеча сказал ей сон. Она взглянула в сторону когда-то белого строения, и собственная жизнь представилась ей жалкой мошкой, запутавшейся в янтарной паутине прошлого. С тихим шепотом пришел рассвет. Она вздохнула, его встречая.
Туман уже рассеивался под лучами солнца, когда она причалила к камню, вылезла из лодки и поспешила к фургону, пока наступивший день не попытался сбить ее с решительного настроя. Снаружи на стенке фургона висели ключи разных форм и размеров: ключи к лодкам, ключи к домам, ключи к неведомым замка́м, а также ключ к пониманию – маленький такой, на истрепанной аквамариновой ленте (сейчас она уже не помнила, почему его так назвала). Дивния приблизила лицо к связке, высматривая характерные контуры ключа от лодочного сарая, который она в последний раз трогала двадцать пять лет назад. Вот и он – давний знакомец, ни с кем не спутаешь. Отделив ключ от связки и торжествующе подняв его над головой, она направилась к замшелой двери сарая.
Ключ легко повернулся в скважине. Она сняла висячий замок, толкнула заклинившую дверь, потом навалилась на нее всем телом. С жалобным стоном дверь распахнулась, и в тот же миг нахлынули воспоминания о последнем годе жизни с Газетным Джеком – и ноги ее подкосились, и она не могла подняться с земли, пока не прочувствовала все это вновь: и печаль, и радость, и много-много боли.
В конце концов она поднялась и перевела дыхание, не спуская глаз с двери, которая беспрестанно качалась на петлях, хотя бриз уже стих и не было ни малейшего движения воздуха. Словно маятник утерянного времени, дверь качалась сама по себе при полном безветрии.
На пороге в нос ей ударила застарелая вонь давно обезлюдевшего, пропитанного соленой влагой помещения. Нити паутины протянулись от стен к полу и потолку, споры зеленой плесени витали, резвились и множились в воздухе перед ее глазами. И еще было какое-то шипение с присвистом, вроде утечки газа из трубы, или затяжного неприличного звука, или очень долгого выдоха – это высвобождался из склепа застоявшийся воздух. Она открыла балконную дверь, чтобы впустить внутрь запахи моря, вместе с которыми в проем ворвался и солнечный свет, полосой протянувшись до противоположной стены через холодную пустую постель. А на стене над постелью по-прежнему висела оранжевая морская звезда. Она сняла ее с крючка, подержала в ладонях, – и на минуту былая Дивния явилась из прошлого, чтобы ее утешить, примостившись на краю постели. Уже двадцать пять лет она жила без этого мужчины. А ведь когда-то всего лишь один день без него казался невыносимым.
Двадцать пять лет, произнесла она вслух. Ты можешь в это поверить, глупый ты человек?
Она услышала его хриплое дыхание. И услышала его голос.
Мы были молоды, сказал он. Хотя бы это у нас было.
Молоды! – фыркнула Дивния. Да мы с тобой никогда не были молоды!
Ты никогда не выглядела лучше, чем сейчас, послышался голос Джека.
У тебя мозги набекрень.
За что ты меня и любишь.
Это верно.
Ты следишь за своим здоровьем, Дивни?
Когда о нем вспоминаю. А ты?
Кашель прошел. Я снова силен. До тебя доходят мои сны?
Конечно. Правда, с ними не все ясно.
В другой раз постараюсь их прояснить.
Да уж, постарайся. А теперь скажи, к чему все это, Джек? Чего я все время жду?
Такие вещи нельзя знать заранее, ты же понимаешь, Дивни.
Ты надумал прийти и остаться? Так вот почему я открыла сарай?
Не прямо сейчас. Но я уже на обратном пути.
Ага, все та же старая песня.
Не сердись, любовь моя.
Что поделаешь, я изменилась. И я вполне могла бы тебя не ждать. С годами я стала намного мудрее.
Ты все равно будешь ждать! – услышала она в ответ. Тебе очень меня не хватает. Одна мысль обо мне доводит тебя до экстаза.
До бешенства ты меня доводишь. И так было всегда.
Да, до бешеного экстаза. Ты никогда не перестанешь меня ждать.
Запросто могла бы и не ждать! – крикнула она в раздражении. Старый ты болван!
И в тот же миг перестала его слышать. Теперь до нее доносились только плеск воды, шелест листьев и – непонятным образом – зудящий в ее душе страх. Затем поблизости раздался крик совы. Она выглянула наружу и успела заметить, как сова спикировала и поймала в траве мышь себе на завтрак.
Сунув морскую звезду в карман, она притворила дверь и отправилась за щеткой, мылом и ведром воды. Она вернет к жизни лодочный сарай – и вернет его в лучшем виде. Она разведет огонь в камине и будет топить его день и ночь, пока влага не испарится из всех щелей, оставив после себя только блеск соляных кристаллов на подоконниках.
Много часов спустя она легла в постель, совершенно измотанная. Руки покраснели и потрескались; сил не хватило даже на то, чтобы снять очки. Она прислушалась к отдаленному зову кроншнепа, перекрывшему гулко-тоскливый бой туманного колокола, который служил ориентиром в ее переменчивом, кружащемся, неопределенном мире. Ей стало зябко. От промозглой сырости не спасали даже нагретые на печке кругляши сланца. В конце концов она положила один такой камень себе на грудь и вскоре задремала под его теплым весом.
Не успели ее веки сомкнуться, как новый сон уже был готов пронестись через сознание, и от этого сна впоследствии сохранились два отчетливых образа: громко поющая коноплянка в свободном полете над Темзой и молодой человек, глядящий на безнадежно пустой горизонт.
Туманный колокол не прекращал свой скорбный звон.