Дорсет-хаус и Вестминстерский дворец, ноябрь 1551 года.

Я в ужасе таращусь на ворох богатой ткани, лежащей у меня на кровати.

— И что мне с этим делать? — спрашиваю я миссис Эллен.

— Надевать и носить, что же еще, — отвечает она. — Это модно и весьма подходит для придворных приемов.

— Нет… нет… я не могу! — Я закрываю лицо руками. — Стыдно идти против слова Божьего и подражать леди Марии, которая носит такую одежду! Я знаю, что она красивая, но я обязана следовать примеру леди Елизаветы и одеваться, как должно скромной протестантской девушке.

Миссис Эллен глядит неодобрительно:

— Жаль, что вы отказываетесь от красивой одежды, мисс Джейн. При ваших ярко-рыжих волосах и милом личике вы могли бы быть среди первых придворных красавиц. А вместо того вы вечно ходите в этих закрытых черных платьях и простых капорах. — Видя обиженное выражение моего лица, она ненадолго замолкает. — Простите, мисс Джейн. О чем это я, когда вы так непорочны и так непохожи на некоторых малолетних придворных мартышек? И все же хотелось бы сказать, приятно при случае видеть вас в ярком наряде. Знаю, я старомодна, но ничего не могу поделать — мне жаль, что кое-какие из старых обычаев теперь не в чести. От них поистине было мало вреда.

— Но я ведь должна поступать так, как думаю? — возражаю я.

Однако это мне не помогает, ибо матушка поддерживает аргументы миссис Эллен, и гораздо более рьяно. Она в восхищении от доброты и щедрости леди Марии — особенно если вспомнить, как дерзко я себя вела у нее в гостях, — и настаивает, не слушая возражений, чтобы я надела все это на прием в честь королевы Марии де Гиз. Так что я молча страдаю, пока его на меня надевают, и думаю свои мятежные думы и в таком виде отправляюсь приветствовать королеву Шотландии, еще одну католичку.

Король послал моего батюшку и графа Хантингдона сопровождать королеву Марию в Вестминстер. Они возглавляют процессию, направляющуюся в Вестминстер-холл и состоящую из многих лордов и леди. Я иду рядом с матушкой и позади королевы.

Марии де Гиз тридцать шесть лет, но с виду она гораздо старше. На ее лице лежит печать забот и меланхолии, хотя улыбка придает ей даже некое очарование. Когда меня представили ей, прежде чем мы начали наше шествие навстречу королю, она ласково потрепала меня по щеке, после моего реверанса. Тяжело ей, наверное, было расставаться со своей совсем юной дочерью, королевой шотландцев, которую она только что навещала во Франции. Должно быть, страдала, прощаясь с ней и не зная, когда они снова увидятся и увидятся ли вообще. И вопреки моим ожиданиям узреть католическую королеву на придворном приеме в наряде кричащих расцветок, на ней платье скромного черного бархата с жемчужной оторочкой. Позже я узнаю, что она носит траур по сыну от первого брака, умершему, пока она была во Франции. Бедняжка, мне так ее жаль!

Процессия минует парадные двери дворца, и королева выступает навстречу королю Эдуарду, который, спустившись по ступеням престола, подходит к ней и целует в обе щеки. Затем он берет ее за руку и сопровождает в покои, приготовленные для нее в соседнем дворце Уайтхолл.

Вечером королева Мария сидит по правую руку короля на ужине в ее честь в Вестминстер-холле. Потом для нее играют музыканты, после чего она отправляется ко сну. Рано утром она отбывает в Шотландию, и я вряд ли увижу ее снова.

Я рада вернуться домой в Дорсет-хаус и снова очутиться у себя в комнате. Мне не терпится избавиться от этого ненавистного платья, из-за которого все на меня глазели. Когда миссис Эллен расшнуровывает его и тянет через голову, я дергаю за рукав, и он рвется по шву.

— О Боже! Я его порвала! — восклицаю я.

По взгляду миссис Эллен ясно, что она все понимает.

Тилти, Эссекс, декабрь 1551 года.

Когда в начале этого месяца герцог Сомерсет был осужден в Вестминстере и приговорен к смерти, поднялись такие мощные и страшные волнения в поддержку «доброго герцога», который якобы защищал народные права, что герцог Нортумберленд был вынужден отложить исполнение приговора. Вместо того, он отослал Сомерсета обратно в Тауэр ожидать решения его участи. Батюшка говорит, что Нортумберленд пообещал приговоренному сделать все для его спасения, но никто ему не верит.

Очередное Рождество мы с нашей сильно увеличившейся свитой проводим в доме лорда Уиллоуби, в Тилти, в Эссексе. Поскольку леди Мария приглашена в качестве почетной гостьи на эти двенадцать дней святочных торжеств и веселья, все следуют старым обычаям и традициям, а я пытаюсь оставаться в стороне, полагая, что это пристало благочестивой протестантской деве. На празднике я сижу, замкнутая и угрюмая, и только когда разгневанная матушка награждает меня болезненным тычком, начинаю шевелиться.

— Ты меня с ума сводишь своим неуважением, — шипит она.

— А как насчет неуважения к Богу, сударыня? — шепчу я в ответ. Она считает меня несносной, но я в действительности стараюсь быть послушной. Хотя и не ей, а Богу.

— Дурные манеры — это и есть неуважение к Богу, особенно в такое время, — парирует она. — Ну-ка поднимись и сделай нормальное лицо!

С другой стороны, леди Мария, похоже, вознамерилась завоевать мою дружбу своей бесконечной добротой. Но сколько бы улыбок и лестных слов она мне ни расточала, в ее обществе мне все равно не по себе; она меня только раздражает. Мне бы хотелось, чтобы все было иначе, и жаль, что ее попытки помириться вызывают у меня такое отторжение, но искренне ответить ей взаимностью я не могу. Мне очень горько, что наши религиозные воззрения встали между нами стеной.

В день Рождества я ухитряюсь исчезнуть на несколько часов, проведя время за молитвой у себя в спальне, чтобы не ходить в церковь, которая, я уверена, была осквернена замаскированной католической службой и где я не могу приобщиться Господа, как я того желала бы.

Фрейлины Марии открыто осуждают меня. Вечером, когда мне не удается уклониться от присутствия на общем сборище в большом зале, главная из них, подлинное чудовище по имени Сюзанна Кларенсью, наклоняется ко мне и бормочет в ухо:

— Никто еще не умер от пения старых рождественских гимнов, миледи Джейн. Все поют. А вам, как я заметила, нравится портить веселый праздник. Нет нужды стоять с таким постным лицом — сейчас Рождество все-таки!

— Извините, — отвечаю я, пристыженная упреком в своем невежливом поведении. — Я никого не хотела обидеть.

— Тогда улыбнитесь! Леди Мария, признаться, говорит, что ей тяжко оставаться к вам снисходительной, но она постоянно напоминает нам, что вы молоды и что вам нелегко приходится в жизни. И все же я знаю многих других детей, чьи родители не менее строги, и я не сомневаюсь, что они, по крайней мере, не забывали бы своего долга перед хозяевами.

Теперь мои щеки пылают огнем. Я просто убита. Не хочу, чтобы другие думали обо мне дурно, несмотря на мое искреннее желание угодить Богу. Я снова извиняюсь. Я напоминаю себе, что Иисус велел нам любить врагов наших, но во мне горит негодование от несправедливости всего этого.

В последний день праздников, в крещенский сочельник, устраивается театральное представление. В завершение, по старинной традиции, все обмениваются подарками. Несколько недель мы с Кэтрин и даже Мэри своими неуклюжими стежками вышивали кошельки, обложки для книг, ленты для капоров, которые мы раздаем гостям, в обмен получая разные пустяки, равно как и несколько ценных подарков. Я получила часы — подарок родителей, гранатовую брошь и три пары перчаток мягчайшей замши.

Но самый роскошный дар еще впереди.

— Ее высочество желает вас видеть, миледи, — сообщает Кларенсью, глядя на меня с опаской.

Я иду через весь зал туда, где на возвышении, рядом с нашими хозяевами, сидит леди Мария. Запакованные подарки лежат с одной стороны ее кресла, а те, что она получила и развернула, свалены в беспорядке на столе с другой стороны — ворох богатых тканей, драгоценности, серебряная и золотая посуда.

— А, Джейн, — улыбается она, когда я делаю реверанс. Затем она наклоняется и берет из кучи на полу прямоугольный предмет, обернутый в серебряную ткань. — С наилучшими пожеланиями и моим благословением, — говорит она, вручая его мне.

— Благодарю вас, сударыня. — Я снимаю обертки, под которыми оказывается серебряный футляр. Внутри лежит прекрасное ожерелье из больших рубинов с подвешенными между ними жемчужинами. От этого зрелища у меня захватывает дух — никогда в жизни у меня не было ничего столь красивого и ценного.

— Ваше высочество, я премного вас благодарю, — произношу я с теплотой. Ее щедрый дар тронул меня. — Я потрясена вашей добротой и щедростью.

— Я знала, что вам понравится, Джейн, — улыбается Мария. — Вам это пойдет.

Подходит матушка, желая увидеть, что мне подарили, и ее глаза округляются, когда она видит камни.

— Сударыня, вы слишком щедры! — восклицает она. — Джейн, надеюсь, ты понимаешь, какой ценности это подарок, и ты достаточно поблагодарила леди Марию?

— Разумеется, Фрэнсис, — говорит моя благодетельница. — И я уверена, Джейн знает, что подарок дорог не ценой, а добротой и любовью дарителя.

— Конечно, мне хорошо это известно, сударыня, — отвечаю я. — И, клянусь, я постараюсь быть достойной этой доброты и любви.

Наконец поздней ночью мы уходим к себе, и перед сном я не могу удержаться и не примерить мое новое ожерелье. Миссис Эллен помогает мне застегнуть его на шее и отступает, чтобы полюбоваться. Но я, взглянув на свое отражение в зеркале при свечах, вздрагиваю от возникшего передо мной жуткого образа, ибо в неверном мерцающем свете красные камни у меня на шее выглядят словно сгустки крови.

— Что с вами, мисс Джейн? — удивляется миссис Эллен. — Смотрится чудесно.

— Вы видите? — с трепетом спрашиваю я.

— Вижу что? Милое дитя, о чем вы говорите?

— Рубины… Они похожи на кровь, — отвечаю я хриплым, дрожащим голосом.

— Чепуха! — отрывисто произносит миссис Эллен. — Бросьте! Это просто игра света — и вашего богатого воображения.

— Снимите его с меня! — требую я.

— Джейн, не говорите глупостей, — с досадой отвечает она.

— Снимите! — повторяю я, отчаянно дергая замок. — Помогите!

— Не знаю, что на вас нашло, — бормочет миссис Эллен, расстегивая его. — Очень красивое ожерелье. Напрасно вы разволновались.

— Давайте спрячем его подальше, — прошу я.

Сама себе удивляюсь. Я всегда презирала суеверия, считая их вздором, но теперь меня переполняет смертельный страх, будто бы зеркало предсказало мне что-то ужасное.

Тауэр, Лондон, январь 1552 года.

Я не хотела идти, но батюшка настоял. Мы не только получим наглядный пример того, чем кончают предатели, но и увидим захватывающее зрелище. Я знаю, что мне это придется не по вкусу. Как можно получать удовольствие, наблюдая за страданиями другого человека? Мне нет дела, что многие придворные тоже придут посмотреть, — я не хочу быть здесь.

Я все-таки пришла. У меня не было выбора. Но милорд хотя бы велел, чтобы мы, как и почти вся присутствующая здесь знать, переоделись. Мы закутались от холода в широкие меховые плащи с капюшоном, какие носят зажиточные городские торговцы, и мне тепло, несмотря на стужу.

Позади высится мрачная громада лондонского Тауэра, бывшего свидетелем многих трагедий и горя и пользующегося дурной славой с тех пор, как две королевы, Анна Болейн и Екатерина Говард, встретили там свой кровавый конец. Немногие из узников, ступающих за ворота Тауэра, выходят на свободу. Обратно нет иного пути, кроме как через плаху, виселицу или еще хуже. Я слышала жуткие истории. В Англии пытки запрещены законом, но говорят, что некоторые в Тауэре испытывают на себе ужасы дыбы и тисков. И еще говорят, что там есть камера-конура, где нельзя ни сидеть, ни стоять, ни лежать — такая она маленькая. Я с содроганием думаю, что если бы меня заключили в такую камеру, я бы точно сошла с ума.

Узника все не выводят. В толпе начинают шуметь.

— Знаете, король несколько недель не решался подписать приказ, — сообщает нам батюшка.

— Ясно, что это милорд Нортумберленд его уломал, — замечает матушка.

— Сомерсет приходится ему дядей, — напоминает нам милорд. — Короля уже принудили послать на смерть одного дядю. Но герцог все твердил ему, что проявлять милосердие было бы неуместно, что он не может позволить процветать таким мятежникам и предателям.

Вдруг раздается крик:

— Он идет! Идет наш герцог!

Стражам приходится приложить немало усилий, чтобы провести приговоренного через толпу, окружившую эшафот. Люди настроены к ним враждебно.

— На месте коменданта Тауэра я бы беспокоился, что заключенного вырвут у стражей и похитят, — говорит батюшка. — Нельзя этого исключить.

И все же процессия успешно пробивается сквозь массу живых тел, и Сомерсет взбирается по ступеням эшафота. Странно думать, что человек, некогда обладавший такой властью и который даже послал своего брата на смерть в этом самом месте, может пасть так низко. Высокий страж впереди отступает в сторону, и я вижу плаху, установленную на соломе. Меня снова охватывает дрожь. Что должен думать несчастный герцог, глядя на нее? Каково — знать, что через несколько минут ты умрешь, лишившись головы? Смотреть на это невыносимо.

— А теперь, Джейн, согласно обычаю, узник на эшафоте должен произнести речь, признавая свою вину, восхваляя справедливость короля и прося людей молиться за него, — поясняет батюшка.

И вот герцог шагает к перилам эшафота и поднимает руку, призывая толпу к тишине. Но не успевает он раскрыть рта, как раздаются вопли: «Помилование! Помилование!» На Тауэрском мосту появляется маленький отряд солдат, галопом скачущих сюда.

Герцог Сомерсет смотрит на них, не веря своим глазам. Он, бедняга, наверняка приготовился к смерти, крепился духом, чтобы встретить роковой удар топора. В его лице отражается ужас и тоска: ему, должно быть, отчаянно хочется жить.

Тем временем палач, в зловещем черном капюшоне, переговаривается с помощником. Солдаты почти у эшафота.

— Помиловать! Помиловать! — скандирует толпа, раздвигая ряды, чтобы дать проехать верховым.

— Господин лейтенант, приказа о помиловании не поступало, — громко объявляет их капитан. — Комендант Тауэра счел разумным прислать подкрепление на случай беспорядков. Солдаты, окружить эшафот!

Толпа разъяренно ревет. У герцога такой вид, как будто он сейчас лишится чувств. Какой кошмар — повторно возвращаться к реальности смерти, будучи столь жестоко обнадеженным. И все же он твердым голосом призывает людей успокоиться и произносит заготовленную речь. Затем он, снова воздев руку, провозглашает:

— Я верный подданный его величества!

Вскоре с необходимыми формальностями покончено, и он опускается на колени на солому перед плахой. Я закрываю глаза: не могу на это смотреть. Но я чувствую, как рядом родители замерли в ожидании. В тяжелой тишине раздается гадкий стук, затем осуждающий рев и крики. Когда я отваживаюсь открыть глаза, вижу, как люди, расталкивая друг друга, ползают под эшафотом, неистово макая платки и тряпицы в льющую сквозь доски кровь своего героя.

— Он мученик, мученик! — вопит какой-то мужчина.

— Воистину страдалец за протестантскую веру! — вторит ему другой.

Я стою, чувствуя подступающую дурноту, не в силах заставить себя посмотреть на искалеченное тело, лежащее на эшафоте. Вокруг меня мужчины и женщины кричат и плачут как безумные. Клянусь, что сейчас весь Лондон един в жгучей ненависти к тому, кто занял место доброго герцога — его светлости Нортумберленду.

Вестминстерское аббатство, апрель 1552 года.

В Вестминстерском аббатстве прохладно. Мы сидим на лучших местах вблизи алтаря и давно уже ждем прибытия короля. Сегодня День святого Георгия, и хотя по закону дни святых больше не празднуются в Англии, святой Георгий почитается как национальный герой. Потому что он был не папистским священником или мучеником, а странствующим рыцарем, воплощением идеалов рыцарства, до сих пор дорогих королю и дворянству, и посему отмечать его день — это справедливо и патриотично.

На улице весна в полном разгаре, но я сегодня, как обычно, одета в черное, чем вызываю у матушки нескрываемое отвращение. К счастью, когда она меня увидела, было уже поздно переодеваться. Я счастлива видеть, что аббатство очистили от всех этих римских идолов и украшений. Даже сейчас оно украшено слишком богато по протестантским понятиям, но это же величайшая королевская усыпальница на свете, где находятся склепы многих королей и королев.

Матушка хмурится, глядя на Кэтрин, которая флиртует с симпатичным молодым человеком, сидящим неподалеку от нас в нефе. Нахал строит глазки нам обеим, и матушка слегка подталкивает локтем батюшку, чтобы он обратил внимание на происходящее.

— Я бы не стал волноваться, дорогая, — шепчет он. — Это наследник лорда Пемброка, лорд Уильям Герберт. Неплохая добыча для любой юной леди благородного рождения.

— Но каков наглец, — оскорбленно фыркает миледи.

— Это все его возраст. Все они сейчас похотливы и разгульны, как коты. Я, помнится, был таким же. Ничего страшного, если он поглазеет на наших девочек. Юный лорд его положения знает пределы дозволенного. Если только мы с его отцом не заключим некий договор, конечно. Как бы тебе это понравилось?

— Это ты о Джейн? — спрашивает матушка.

Я смотрю на них в изумлении. Батюшка наклоняется ниже к уху матушки:

— Нет, о Кэтрин. Для Джейн у нас есть рыбка покрупнее.

Матушка взглядом заставляет его замолчать.

Это вызывает в памяти разговор, который состоялся между родителями примерно месяц назад, когда мы втроем сидели за ужином в зимних покоях в Брэдгейте.

Миледи в очередной раз заговорила о моем браке с королем.

— Но ты забываешь, дорогая, что он все еще помолвлен, — заметил батюшка.

— Помолвка может расстроиться, и часто так и бывает, — возразила она. — Подождем до его совершеннолетия, а там посмотрим. Я очень надеюсь. Но, честно говоря, не верю, что Нортумберленд так легко уступит власть, когда король повзрослеет. Без драки тут не обойдется.

— Да я не сомневаюсь, что он планирует остаться главным министром. И кто его в этом обвинит? Мы все поступаем одинаково, если представляется случай. Но даже ему стоит признать, что король должен вырасти и править самостоятельно. И он потребует власти скорее раньше, чем позже, или я не знаю его величество. Ему уже надоедает подчиняться своим советникам. Помяни мое слово, он будет копией своего отца, судя по его повадкам.

— Готова поручиться, что он будет большим фанатиком, чем король Генрих, — заявляет матушка. — Мой почтенный покойный дядя сжигал еретиков, но главным образом потому, что они противились его политике. А у сына политика будет подчиняться религиозным принципам.

— Они с нашей дочерью одного поля ягоды, если ты еще не заметила. — Батюшка лукаво поглядывает на меня.

— Ах, да она просто упрямится попусту, — вспылила матушка, не оценив иронии. — Не знаю, что на нее находит.

Сидя сейчас в прохладе аббатства, я думаю, что было бы чудесно сделаться королевой, чтобы хоть разок поставить матушку на место!

Трубы возвещают о прибытии королевской процессии, и вся паства поднимается на ноги. Король проходит вдоль нефа, вслед за рыцарями ордена Подвязки, чей праздник мы сегодня отмечаем. Хрупкая фигура Эдуарда словно тонет в его рыцарской мантии голубого атласа. Недавно он болел, и сначала прошел слух, что он страдает от приступа кори, а потом объявили, что у него ветрянка. Но, судя по отсутствию щербин на его бледной коже, у него, наверное, все-таки была корь. Надеюсь, что его возвращение к исполнению королевских обязанностей служит знаком полного выздоровления, но все же он выглядит усталым и похудевшим, хотя в этих одеждах трудно определить наверняка. Но лицо у него явно осунулось.

К счастью, двор скоро выезжает из Уайтхолла в Гринвич, где свежий воздух, надо надеяться, вернет румянец щекам его величества. Я знаю, что готовятся шумные увеселения, и говорят, что королю будет позволено соревноваться в метании копья в мишень — самое большее, что ему могут позволить на турнире. Затем из Гринвича двор отправится в продолжительное летнее путешествие, с тем чтобы его величество мог познакомиться со своими подданными на юге и западе Англии. Я страстно желаю, чтобы к тому времени он успел набраться сил.

Стоя на коленях в аббатстве, я молюсь, чтобы король Эдуард полностью выздоровел. Но не из любви к нему — трудно любить такого сдержанного и холодного человека, — а из страха, что на престол взойдет леди Мария.