Тауэр, Лондон, декабрь 1553 года.

На дворе стоит пронзительный холод, но я наслаждаюсь прогулкой. Весело бродить на свободе по Тауэр-хилл, среди лотков уличных торговцев, или смотреть на бесконечный поток судов на Темзе. Мои стражи держатся немного поодаль, болтают и смеются.

Гилфорда, как мне сказали, тоже выпускают на прогулки, но нам больше не разрешают встречаться. Правительство не рискует позволить двоим приговоренным преступникам, мужу и жене, договариваться о побеге. Невозможность видеть Гилфорда меня не беспокоит, пусть я и чувствую проблески жалости к нему, запертому среди зимы в промерзшей башне Бичем-тауэр. По словам миссис Партридж, он совсем упал духом от мысли о нависшей над ним смерти.

Обещанного помилования до сих пор нет, но пока, конечно, рано ожидать его. Ввиду приближающегося брака королевы и принца Филиппа начинаются волнения. На Тауэр-хилл болтают, что народ вот-вот взбунтуется. Я молю Бога, чтобы они не сделали меня своим знаменем.

Когда я возвращаюсь к себе, вижу, что меня ожидает Джон Бриджис. Он вежливо кланяется, но его доброе лицо сурово.

— Сударыня, сожалею, но ваши прогулки должны прекратиться, — говорит он без предисловий. — Совет не желает, чтобы вы сейчас появлялись на людях. Это вызвано серьезными причинами, но я уверен, вы понимаете, что мне не велено обсуждать их с вами.

Я страшно удручена. Короткие прогулки были для меня такой радостью, нежданным подарком. А теперь снова заточение в моей тюрьме, которое будет для меня невыносимым. Боюсь, что это дурной знак, шаг назад, к более строгому заключению, а не вперед — в сторону обещанной свободы; это может означать, что мое помилование будет очень легко отменено. Когда я с тяжело стучащим сердцем горестно смотрю на сэра Джона, в глазах у меня мутится. И я в ужасе осознаю, что плохо его вижу, как будто мне его что-то загораживает. Испуганно дрожа, я опускаюсь в кресло, моргаю и пытаюсь сфокусировать взгляд. Но темное пятно остается в поле моего зрения.

— Сударыня, вам дурно? — спрашивает он, встревоженный моим недомоганием.

— Я не вижу! — стону я.

Миссис Эллен и миссис Партридж бросаются ко мне и заглядывают в глаза.

— Там ничего нет, — говорит миссис Эллен, качая головой.

Все окружили меня, заботливо хлопочут и утешают, но ужас все глубже проникает в меня, когда черное пятно взрывается десятком горящих зигзагов, которые пляшут и мерцают у меня перед глазами. Из-за тошноты и головокружения я не могу отпить ни глотка эля, который они мне предлагают.

Меня заставляют лечь на кровать. Холодный зимний свет режет глаза, и миссис Эллен опускает шторы. Только полчаса спустя эти пугающие явления заканчиваются, но я лежу без сил и дрожу. Никто не может дать им объяснения, пока не возвращается миссис Тилни, навещавшая миссис Андерхилл.

— Да у вас мигрень, миледи, — говорит она мне. — Я сама ею страдаю. Это неприятно, но безвредно. Мою матушку мигрени изводили годами, но она дожила до шестидесяти. У вас, может, будет сильно болеть голова, но это быстро пройдет.

Не зная, верить ей или нет, я лежу и плачу. Но она не ошиблась: вскоре у меня начинает болеть голова, да так сильно, как никогда в жизни, я чувствую себя совершенно разбитой. Ничего, кроме боли, для меня не существует, несколько раз меня рвет в подставленное миссис Эллен ведро. Она не отходит от меня, терпеливо сидит рядом и смачивает мне лоб холодной мокрой тряпицей.

Утром я, к своему большому удивлению, встаю как ни в чем не бывало. Но через два дня у меня случается второй приступ мигрени и затем еще два в течение недели. Сэр Джон, забеспокоившись, посылает за лекарем, который подтверждает диагноз миссис Тилни, но признается, что мало чем может помочь.

— Это иногда сопровождает месячные, — объясняет он. — У вас сейчас нет месячных?

— Нет. На самом деле у меня их не было с тех пор, как я попала сюда в заключение.

Врач смотрит на меня с жалостью:

— Также доказано, что мигрени случаются, когда больной испытывает большое горе или волнение.

Все знают о вынесенном мне смертном приговоре.

— Первый раз это произошло, когда мне сказали, что больше не разрешат выходить на прогулки, — тихо говорю я.

Грустно покачав головой, он вызывает коменданта.

— Мое профессиональное мнение, сэр, таково: эта юная леди испытывает безмерное напряжение, что подрывает ее здоровье. Она нуждается в хорошей пище, свежем воздухе и покое. Конечно, мне не по чину давать вам советы, но на вашем месте я бы точно знал, что мне делать.

— Я сейчас же напишу совету, — обещает сэр Джон.

Мигрени, благодарение Господу, прекратились. Я возношу хвалы Ему и королеве за возможность снова вдыхать свежий воздух и ходить по хрустящей заиндевелой траве в саду коменданта. Я могу здесь оставаться, если захочу, до тех пор пока мои пальцы не посинеют, и всегда с неохотой возвращаюсь, чтобы погреться у большого очага миссис Партридж.

Условия моего заключения смягчились, но я пребываю в унынии. В шестнадцать лет я оказалась отрезанной от нормальной жизни. У меня есть книги, но они перечитаны мной неоднократно, и я не имею возможности заказать новые. Я беспокоюсь, чувствуя потребность в чем-то, чему не нахожу названия. Возможно, это свобода, но такое чувство, что мне не хватает иного, еще чего-то более важного. Однажды, когда это все закончится, я уеду далеко и поселюсь в глуши, может быть, в Брэдгейте — он, как сейчас кажется, принадлежит другой жизни, жизни, которую я принимала как должное. Как странно было бы теперь вернуться туда.

Интересно, а каково было бы иметь хорошего мужа, любящего, заботливого, который берег бы меня ото всех бед, что случаются в жизни. Такого, который бы поощрял мои интеллектуальные занятия и был бы добрым отцом моим детям. Мне вдруг приходит в голову, что когда-нибудь мне захочется иметь детей.

Но это все, конечно, фантазии. Я замужем за Гилфордом, а ему тоже обещали помилование. В моих мечтах Дадли нет места, и все же я связана с ним, и это навсегда. Думаю, что после освобождения мы притремся друг к другу, смягчившись в результате этого нелегкого испытания. Он, по крайней мере, уже не такой самоуверенный и бесчувственный, как прежде.

Но ни он, ни я пока не получили помилования. Интересно, получим ли мы его когда-либо вообще.

Думая о Гилфорде, я вспоминаю надпись, которую, по его словам, он вырезал на стене. Поддавшись настроению меланхолии и отчаяния, я решаю последовать его примеру и с помощью моего серебряного перочинного ножа выцарапываю на оштукатуренной стене спальни одно из моих латинских двустиший, для потомков:

Смири свой дух пред общей для смертных всех судьбой, Удел, что мой сегодня, назавтра будет твой.

Я откладываю нож, с ноющей от напряжения рукой, падаю на кровать, и слезы безудержно текут из моих глаз.