Тауэр, Лондон, 8 февраля 1554 года.

Я снова за молитвой.

— Избави меня от искушения! — прошу я. — Я так хочу жить, и плоть моя страшится топора, и все же я знаю, что никогда не смогу принять римскую религию. Не дай мне отвернуться от тебя, о Боже. Будь твердыней моей. Не дай мне искушения свыше сил моих. Я молю, позволь мне выстоять!

Занятие мое прерывают стук и крики, доносящиеся снаружи. Я поднимаюсь с колен, чувствуя небольшое головокружение, ибо сегодня утром не в силах была проглотить завтрак. Поглядев в окно, я вижу, как одни рабочие разгружают телегу с бревнами, пока другие заколачивают гвозди в настил на Тауэр-грин.

Я догадываюсь, что они строят для меня эшафот. Это очередное напоминание о действительности. Я вся дрожу, пытаясь подавить нарастающую панику. Я должна, должна держать себя в руках.

Весь день продолжается этот стук и грохот. Нельзя ни читать, ни молиться. Я спускаюсь вниз на кухню, что в глубине дома, и сажусь там с миссис Партридж. Если раньше она всегда была рада видеть меня, то сейчас этой доброй женщине явно не по себе в моем обществе, но мне необходимо кое-что у нее выспросить.

— Миссис Партридж, — говорю я, глядя ей прямо в глаза, — вы не знаете, почему королева вдруг отдала приказ о моей казни?

Очевидное смущение миссис Партридж свидетельствует о том, что она знает, и посему я продолжаю:

— Мало того, что приходится умирать, так еще и неизвестно за что. Королева ведь обещала мне помилование. Почему же она передумала?

Миссис Партридж не хочет мне ничего рассказывать, но под конец удается выудить из нее правду.

— Это все ваш батюшка, — говорит она. — Он был одним из вожаков последнего восстания. Он снова хотел сделать вас королевой.

До меня доходит. Теперь понятно, почему королева видит во мне опасность, — во мне, по воле которой и волосок не упал бы с головы ее величества. Во всем виноват мой родной отец, а мне приходится расплачиваться за его глупость и предательство. Это повергает меня в такой ужас, что, несмотря на утешения миссис Партридж, я плачу и никак не могу успокоиться.

Затем, когда рабочие, оставив инструменты, отправляются по домам, я поднимаюсь наверх, не смея выглянуть в окно. Я не желаю видеть возведенный эшафот. Кроме того, мне нужно написать прощальные письма родным и друзьям, а для этого нужно настроиться.

Живи, чтобы умереть, — завещаю я сестре Кэтрин. — Отрекись от мира, отрекись от дьявола, презри плоть. Возрадуйся смерти моей, как и я, ибо я освобождаюсь от скверны мирской и облачаюсь в одежды вечности. Прощай, милая сестрица. Веруй в Господа, который есть твоя единственная опора.
Любящая тебя сестра Джейн.

Ближе к вечеру возвращается доктор Фекенэм с вестью о том, что моя казнь отложена до понедельника.

— Ее величество желают отвести вам больше времени на обдумывание вашего вероисповедания. Повторяю: она обещает помиловать вас, если вы согласитесь, — говорит он мне и удивляется, видя мой страх.

— Увы, сир, — отвечаю я, — не по моей воле дни мои продлены. Я готовилась умереть завтра. Что же до самой смерти, то я ее всей душой презираю, и если ее величеству так угодно, я с готовностью приму ее. Поверьте, время на земле было мне в тягость, и я с нетерпением жду смерти.

Аббат, кажется, глубоко тронут. Но разве можно так горевать о смерти, ожидающей другого человека? В конце концов, христианину положено радоваться, когда душа возвращается домой к Господу, как пытаюсь делать я. Но у него такой вид, будто он сейчас расплачется.

— У меня к вам еще одно предложение, — говорит он. — Поверьте, мне понятны ваши сомнения…

— У меня нет сомнений! — перебиваю я.

— Миледи, я прилагаю все усилия, чтобы помочь сохранить вам жизнь и спасти вашу душу. А вы не хотите меня выслушать!

— Прошу прощения. — Я вдруг смиряюсь. — Пожалуйста, продолжайте.

Доктор Фекенэм улыбается:

— Мне подумалось, что было бы кстати устроить дебаты между вами и католическими схоластами и священнослужителями здесь, в церкви Святого Петра-в-оковах. Вы бы выслушали их аргументы, задались бы кое-каким вопросами и, по милости Божией, могли бы и передумать.

— Сомневаюсь, — отвечаю я. — Доктор Фекенэм, это было бы напрасной тратой моего бесценного времени. Подобные обсуждения годились бы, возможно, для живущих, а не для умирающих. Пожалуйста, оставьте меня и позвольте обрести мир в Господе.

Аббат берет меня за руку и заглядывает глубоко в глаза. В эту минуту я вижу на его лице такое сострадание и понимание, которые редко встретишь у человека, и моя решимость колеблется.

— Я прошу вас не отказать себе в этом последнем шансе, — настаивает он. — Я умоляю вас. Перед вами сейчас стоит выбор: все или ничего. Только подумайте: если ваши принципы ошибочны, разве не ужасно было бы умереть за них, и умереть в заблуждении?

— Хорошо, доктор Фекенэм, — сдаюсь я, — заявляйте ваши дебаты. Я буду участвовать, если вам так хочется.

Тауэр, Лондон, 9 февраля 1554 года.

Под конвоем солдат мы с доктором Фекенэмом возвращаемся из церкви. Проходя мимо эшафота, где я умру в понедельник, отвожу глаза. Но внутренне я торжествую от того, что осталась верна себе и не предала моих убеждений. Это было напрасное испытание, ибо я уже обрела мир в вере моей. Они пытались посеять сомнение в душе моей и смутить стойкость, и всякий раз, опровергая их выпады, я понимала, что выступаю адвокатом собственной смерти. Но мне была дана сила твердо стоять за правду, чему я поистине благодарна.

Лицо старого священника выражает безграничную скорбь. Вдали от моих инквизиторов он был со мною ласков. Но ему не удалось тронуть меня, и кажется, эта неудача будет преследовать его всю оставшуюся жизнь.

Я первой нарушаю молчание, когда мы приближаемся к дому коменданта, где аббат должен проститься со мною навсегда. Мне на глаза наворачиваются слезы.

— Я плачу, сир, потому что нам с вами больше никогда не встретиться, — говорю я ему. — Ни на земле, ни на небе, если только Господь не вразумит вас и не направит вашего сердца.

Задыхаясь от горя, он кладет свою ладонь мне на руку:

— Последняя просьба, миледи. Могу ли я сопровождать вас на эшафот?

Я тотчас настораживаюсь:

— Это приказ королевы?

Я не хочу, чтобы в мои предсмертные минуты мне опять докучали требованиями отречься.

— Нет, сударыня. Это моя личная просьба. Я не смогу проделать с вами весь путь, но провожу вас, насколько мне будет позволено.

Подобная доброта меня обезоруживает: это почти невыносимо. Он поистине хороший человек, при всей неправоте его религиозных убеждений.

— Конечно, — с теплотой говорю я.

Он внезапно оживляется, явно пытаясь скрыть от меня волнение, чтобы я сама не поддавалась горю.

— Ну, идите, дочь моя. У вас, наверное, много дел.

— Да, разумеется, — соглашаюсь я, смахивая слезы. — Я еще не написала всех прощальных писем, а также мне необходимо распорядиться моим небогатым скарбом. А еще нужно позаботиться о платье на понедельник. Оно должно быть черным, но мои уже немного поношенные.

— Миледи, за добродетель вашу и мужество Господь примет вас и в обносках, — выпаливает доктор Фекенэм. — Прощайте.

Он резко поворачивается и уходит. Вскоре после того, в уединении своей комнаты, я отдаюсь во власть глубочайшего горя. А затем, выплакав все слезы, заставляю себя встать и заняться насущными делами.

Тауэр, Лондон, 10 февраля 1554 года.

— Ваш батюшка здесь, в Тауэре! — кричит миссис Эллен, входя ко мне в спальню. — Его задержали и поместили сюда под арест.

— Что случилось? — спрашиваю я, затаив дыхание.

— После восстания он бежал в Брэдгейт, где захватил кое-какое имущество и скрылся. Но поднялся шум и крик, и вскоре граф Хантингдон…

— Который когда-то был его другом, — вставляю я.

— Да, — соглашается она, — но это было раньше. Так вот, граф нашел его в Эстли-парке, Уорвикшир, где тот прятался, всклокоченный, умирающий от холода и голода. Потом прибыли солдаты.

— Где же его держат? — спрашиваю я.

— Миссис Партридж не говорит.

— Ну, это не важно. Мне все равно не позволят с ним повидаться, да это было бы мучительно для нас обоих. На сей раз ему не избежать королевского возмездия. Он, как и я, обречен.

— Он это заслужил, — с горечью восклицает миссис Эллен.

Батюшка вызывает у меня противоречивые чувства. Я помню о дочернем долге, но он виноват во всех моих бедах, так что я должна подавлять в себе гнев и боль от его безрассудства, глупости, бессердечия и равнодушия к моей судьбе. Я не могу встретить смерть с ненавистью и обидой в сердце, и посему принуждаю себя простить его.

Когда же я получаю от него письмо, где он раскаивается в содеянном и умоляет меня о прощении, я не знаю, как мне поступить. Сэр Джон Бриджис, с чьего разрешения письмо было написано, говорит, что я могу послать ответ, если хочу, но не запечатывая.

Помня о моем христианском долге, я жалею отца, который тоже ожидает казни, да еще с совестью, отягощенной смертельными грехами. Дабы пробудить в нем заботу о здоровье его души, напоминаю ему, из милосердия, почему я должна умереть. Я пишу:

Батюшка,

Господу угодно приблизить мою смерть делами Вашими, хотя жизнь моя должна была продлиться благодаря заботам Вашим. Я со смирением принимаю это и возношу хвалы Ему за сокращение моих скорбных дней. Я почитаю за счастье, что, омыв мои руки непорочностью, моя безвинная кровь сможет воззвать к Господу Всемогущему.

Перечитав послание, я нахожу, что оно звучит жестко, и в последних строках смягчаю тон:

Да пребудет с Вами Господь, дабы в конце мы встретились на небесах.
Ваша покорная до смерти дочь Джейн.

Когда сэр Джон уносит письмо, мною овладевает раскаяние: я должна служить утешением отцу, а не быть ему судьею. Не стоит расходовать те немногие часы, что остались нам на земле, на взаимные обвинения. Я должна отойти к Господу с сердцем свободным от горечи. И посему в моем старом молитвеннике, принадлежавшем некогда бабушке Марии Тюдор и который я решила взять с собою на эшафот, я пишу второе послание батюшке:

Господь да утешит Вашу светлость. Хотя Господу было угодно взять у Вас двоих детей, не думайте, что Вы потеряли их, но верьте, что мы, утратив жизнь земную, обретаем жизнь вечную. Что же до меня, то я, почитающая Вас в этой жизни, стану молиться о Вас и в жизни иной.

Когда комендант приходит в следующий раз — он посещает меня дважды в день, дабы справиться, есть ли у меня все необходимое, — я прошу его позаботиться о том, чтобы после моей смерти молитвенник передали батюшке. Он читает, что я написала.

— Очень подходяще, очень соответствует моменту, — одобряет он. Затем, прочистив горло, говорит: — Сударыня, я хотел вас попросить… А не напишете ли вы и мне что-нибудь на память? — Его глаза передают гораздо больше, чем он может выразить словами.

Оглядевшись, я беру молитвенник в бархатном переплете, подаренный мне Гилфордом:

— Это для вас, сэр Джон. Я надпишу его вам.

И я пишу:

Время родиться и время умирать, и день нашей смерти лучше дня нашего рождения.
Ваш, и Бог тому свидетель, истинный друг.

Сэр Джон читает мои слова. Говорить он не может. Он молча кивает в знак благодарности и уходит.

Сдерживая слезы, я сажусь и принимаюсь сочинять речь, которую произнесу с эшафота. Она не будет длинной, ибо по утрам бывает холодно и люди не должны подумать, будто я оттягиваю свою казнь. Также не должно создаться впечатления, что я недовольна королевой или своим приговором, иначе дело кончится конфискацией всего имущества нашей семьи, если еще что-то осталось, мрачно думаю я. Батюшка, конечно, будет обесчещен и лишен жизни, титулов и владений. Последнее отойдет короне, обрекая матушку и сестер на жизнь в нищете. Посему я ничего не скажу против королевы. Мне на самом деле и нечего сказать.

Я переписываю чистовую копию готовой речи, когда снова приходит сэр Джон:

— Сударыня, совет направил мне письмо. Ваш муж Гилфорд Дадли просил у королевы позволения попрощаться с вами лично, и ее величество удовлетворили его просьбу. Остается спросить только вашего согласия.

От одной лишь мысли об этом внутри у меня все сводит судорогой. Только не Гилфорд. Он принадлежит к той части моей жизни, которую я уже оставила позади.

— Как мой муж? — спрашиваю я.

Сэр Джон качает головой:

— Боюсь, совсем пал духом. Его надсмотрщики передают, что он на грани безумия. Без конца плачет и ропщет на свою несправедливую, как он полагает, судьбу. У него нет вашего мужества, миледи. Если бы вы согласились увидеться с ним, то, возможно, он бы немного успокоился.

— Нет, я предпочла бы этого не делать. Мне жаль его, но, признаться, я бы этого не вынесла. Но все же передайте ему, что я желаю ему, во имя любви к Господу, смиренно пережить горестные часы, ибо вскоре мы обретем друг друга в лучшем из миров. Еще передайте ему, что я буду смотреть из окна, как он пойдет на Тауэр-хилл в понедельник.

— Я передам ему ваши слова, — обещает комендант. Когда он уходит, я снова сажусь за стол.

Это ожидание — чистый ад. Последние дни напоминают самую изощренную на свете пытку. Я думаю, что смерть, когда она настанет, будет мне поистине мила. По крайней мере, тогда я обрету покой.