Пообедав, Холли засыпает на обратном пути в Ноттингем. Я выключаю пленку и еду в тишине, мой мозг занят новой проблемой. Я могла бы позвонить Полу по его мобильнику, сказать, что буду поздно, но это значило бы потерять лицо. Не прав-то ведь был он — значит, он и должен звонить мне первым. К тому же накануне вечером он развеял мое сомнение насчет того, что Диклен Барр мне солгал во время нашего разговора, заявив, что папа, должно быть, говорил с кем-то другим, а не с тем, чье имя мы услышали по автоответчику. Придется мне снова разговаривать с Дикленом Барром — о телефонном звонке, о фотографии, — и разговор этот должен быть лицом к лицу.

Я перестаю думать об этом, пробираясь по путанице улиц и односторонних дорог в центре города. Наконец я замечаю указатели «Кружевной рынок», затем узнаю несколько зданий, понимаю, что я еду параллельно Переходу в Рабочие Дни. Я сворачиваю направо и оказываюсь в конце Верхнего Лаза. Запарковаться тут негде — всюду двойные желтые линии, — но сегодня воскресенье, так что я решаюсь нарушить правила и оставляю машину возле Галерей Правосудия, у музея, находящегося по прямой от гаргульи в виде солнца, откуда начинается переулок, ведущий к дому Диклена. Холли проспала едва полчаса, но впереди поездка в Лондон, и она сможет спать всю дорогу, так что я осторожно вынимаю ее из машины, и она просыпается на моих руках, когда я иду по улице. Калитка по-прежнему не заперта. Я несу ее по дорожке и говорю всякую чепуху — как мы поедем назад и скоро увидим папу, как он обрадуется при виде ее, как она сможет попрыгать на кровати, прежде чем мы двинемся дальше, мы скоро поедем домой, душенька. Папа, домой, папа, домой. Она слушает мой голос, кажется, взвешивает каждое слово, смотрит на мою грудь, постепенно приходит в себя, подпрыгивая в такт моим шагам.

Все можно превратить в игру. Я даю ей нажать на звонок, но он более тугой, чем у нас дома, и мне приходится помочь. Мы стоим перед домом, ждем, когда его обитатель откликнется, секунды текут за секундами, пока не начинает казаться, что в доме никого нет. Мы снова звоним, и на этот раз Холли умудряется позвонить сама. Она теперь уже почти совсем проснулась, неожиданно подпрыгивает у меня на руках, в восторге от произведенного ею звука. «Это появится не папа», — спешу я сказать ей на случай, если она вообразит, что появится Пол, изображая удивление при виде маленькой посетительницы, что он всегда делает, когда мы возвращаемся в квартиру.

Диклен Барр открывает дверь. Он смотрит на меня, потом на Холли, потом снова на меня.

Прошло восемь дней с тех пор, как умер папа. Было холодно, и шел дождь. Я заказала службу в местной церкви, хотя он и не был таким уж верующим. Мне хотелось как-то достойно это отметить, и церковь создает такую атмосферу.

Пол отвез Холли к своей маме. Он был прав: девочка начнет нервничать, увидев меня расстроенной, да и в любом случае она никогда не просидит всю службу — ей станет скучно, она будет требовать веселых развлечений, что никак не соответствует ситуации. А вот иметь рядом Пола я хотела, но он считал, что должен остаться с девочкой в Фарнеме. Я была не одна в приделе — рядом со мной сидел Боб Финдлей. Позади меня Билл и Сью Джексоны сидели с Бидди Бетфорд — ее муж лежал с гриппом. Пришел управляющий продуктовым складом, и еще один мужчина, в котором я признала коллегу папы по работе в отделе жалоб и дисциплинарных взысканий. Дома кипа карточек с выражением сочувствия указывала на популярность папы и дружеские чувства, какие люди питали к нему. Но сообщение о похоронах пришло слишком поздно, в рабочий день, и я поняла тогда, что мое письмо, должно быть, выглядело пустой отпиской и не содержало приглашения прийти. Тем не менее я надеялась, что еще придут люди и пополнят это жалкое собрание, но тут заиграл орган. Гроб внесли в церковь четыре профессионально мрачных носильщика из «Кооп».

— Значит, это и есть внучка Рэя. — Барр произнес это в замедленной манере, не так, как мне помнилось, он обычно говорил более помпезно.

— Мистер Барр, — сказала я, — простите, что являюсь без предупреждения. Мне хотелось извиниться за вчерашнее. Я была не права, разговаривая с вами в таком тоне.

Он продолжал стоять в проеме двери, не отрывая взгляда от Холли. По-моему, он был пьян. После нескольких секунд молчания я пересаживаю Холли на бедро.

— Дело просто в том, что у меня была последняя телефонная квитанция папы. Он звонил по вашему номеру в день смерти, провел три четверти часа на телефоне. Извините, что я решила, будто это были вы. Мне в голову не пришло, что он мог разговаривать с кем-то другим.

Я увидела, как он нахмурился, словно пытаясь понять, что я говорю. До меня дошло, что я путано выразилась, выложила ему результат размышлений, которые занимали мою голову не один час. Я жду, чтобы он что-то сказал, что угодно. Сказал бы: «О да, понимаю, он говорил, должно быть, с моей женой, с моей дочерью, я спрошу их». Или скажем: «Мне очень жаль, что я соврал тебе, да, мы с твоим отцом долго разговаривали в тот день, и он все снова и снова повторял, какая ты у него хорошая, как тебе трудно со всем справляться и ты вовсе не виновата, что тянешь такой воз, и как ему будет не хватать тебя, когда он уйдет из этого мира».

У меня появились груди, маленькие холмики плоти. Я лежала в ванне, лаская мыльными руками соски, неожиданно потемневшие. Я становилась женщиной, это ошеломляло, волновало. Я встала в ванне — теплая вода плескалась вокруг моих голеней. Подняла ногу, перенесла ее через край эмалированной ванны, опустила ступню на пушистый мат. Другая нога поскользнулась на дне ванны, я неожиданно потеряла равновесие, сильно ударилась внутренней стороной бедра и полетела — с губ моих сорвался невольный крик. Я очутилась в воде лицом вниз, одной ногой зацепившись за край ванны, когда папа влетел в незакрытую дверь.

Я почувствовала его руки на моих плечах, затем под мышками, когда он стал меня поднимать.

— Ты в порядке?

Прижал меня к себе. Обнял, несмотря на то что я была мокрая.

Но успокаивающих слез не было. Я была в шоке и съежилась от стеснения.

— Все о'кей, — выдавила я и почувствовала, как трудно вобрать воздух в грудь. — Уйди, пожалуйста.

Он опустил меня на пол и отвернулся, прежде чем я успела обмотаться полотенцем. Его спина в клетчатой рубашке исчезла за толстой деревянной дверью. А я села на стул и почувствовала, как пульсирует бедро, увидела, что появился синяк на гладкой коже.

— Мистер Барр?

Он словно вдруг пришел в себя, вспомнил, кто он, вспомнил, что мы с Холли стоим на его пороге.

— Извини.

Он как-то нерешительно смотрел на нас, и я подумала, предложит ли он нам войти.

— Я понял, что ты сказала, но ты ошибаешься. Здесь никого нет. Изабелла оставила меня давно, я не видел ее и Джесси тридцать лет. Так что если твой отец с кем-то и разговаривал, это был я.

— Значит, вы признаете, что разговаривали с ним? В день его смерти?

— Возможно. Я, право, не могу припомнить. Я чуть крепче прижимаю Холли к боку.

— Наверняка вы бы вспомнили, если бы он вам звонил? Я приехала не для того, чтобы скандалить, я просто хочу знать, что он вам сказал, что было у него на уме. Это мне страшно важно. На следствии вынесен вердикт — смерть в результате катастрофы. Я вам это говорила? Именно такого вердикта я в то время хотела. Но теперь я не знаю, правда ли это.

— Она хорошенькая, твоя дочка, в тебя пошла. И я вижу вашу мать в вас обеих.

Я никуда не продвинулась. Надо наконец найти способ прорвать его скрытность.

— Ведь это вы сделали снимок, верно, вы сняли нас на Рюлиевом Холме? Я была там сегодня — никогда прежде я об этом не думала, но кто-то сделал же тот снимок. Поэтому у вас и был экземпляр, верно? Иначе как бы вы могли сделать с него рисунок?

Он медленно качает головой, продолжая глядеть на Холли, которая в ответ смотрит на него с нескрываемым любопытством человечка своего возраста.

— Нет, — говорит он. — Я — художник, я не дружу с камерой. Я никогда не снимал за всю свою жизнь.

— Кто же в таком случае сделал этот снимок? Он носом втягивает воздух.

— Эта фотография и мой рисунок — две стороны пари.

Холли начинает тихонько подвывать от скуки — что-де мы тут делаем, стоя у этого дома, разговаривая с незнакомым человеком?

— Какого пари?

— В общем-то ничего особенного. Это было давно. И лучше о нем забыть.

— Почему вы не хотите рассказать мне?

Он рукой берется за косяк двери, поддерживая ее приоткрытой.

— Извини.

Я чувствую, что потерпела полное поражение. И могу выразить досаду, только не попрощавшись с ним. Я поворачиваюсь к нему спиной и шагаю назад по дорожке, как вдруг в голову мне приходит мысль, внезапное, пугающее озарение.

— Стойте, — кричу я, и звук моего голоса останавливает движение двери — она на несколько дюймов остается открытой. — Вы сказали, что не видели свою дочь тридцать лет?

— Да.

— Но я же видела картины. Ее выпуск, она на лыжах, в школе. Картины в той комнате. Как вы могли их написать, если вы ее не видели?

Он пожимает плечами, снова начинает закрывать дверь. Засов защелкивается с солидным звуком. Без единого слова он отгораживается от меня, оставляя смотреть на черную краску двери и цифры 5 и 2. Мне приходит в голову позвонить, держать палец на звонке, пока он не подойдет к двери. Но Холли вся извертелась от нетерпения. А кроме того, я думаю, что могла бы держать палец на дверном звонке целый час, и это ничего бы не дало. Передо мной недостижимая цель, то, чего мне не дано схватить.

К концу 1 января я вывезла последние картонки из папиного дома. Вся ерунда роздана, все ненужные вещи и одежда отправлены в благотворительные лавки. Осталось лишь то, с чем я не могла расстаться. Я привезла все в квартиру и свалила в свободную комнату, пока не решу, что с этим делать. Пол злился, говорил, что у нас и так мало места. Я сказала, что меня не заставишь сделать то, о чем я потом пожалею.

Дня через два позвонил солиситор и сообщил, что все процедуры окончены. Оставшаяся сумма, минус судебные издержки, будет переведена в опекунский фонд Холли. Папа был человек практичный, сказал он мне. Вместе с выплатой по страховке его наследство перевалило за порог, облагаемый налогом на наследование, и если бы он оставил все мне, министерство финансов наложило бы лапу на значительную его часть. Я поблагодарила солиситора за помощь. Он сказал, что пришлет мне бумаги, связанные с наследством, в течение недели.

После обеда Холли спала. А я продолжала копаться в коробках, пока не нашла нужного мне снимка в рамке. Мы втроем на Верхушке Рюлиевого Холма. Впервые у меня были в одной комнате снимок и рисунок, посланный папе на Рождество. Только когда я их сравнила, мне стали ясны недостатки наброска художника. Неизбежное искажение деталей — деревья набросаны схематично, тогда как камера воспроизвела каждый листик. Но были там и более существенные недочеты. На рисунке я улыбаюсь; на фотографии я серьезна, явно озадачена тем, что вижу. И мама. На рисунке она всего лишь футах в двух от папы и от меня, сидит, скрестив руки. На фотографии она много дальше и так обхватила себя руками, что кто угодно подумает — ей страшно холодно.

Диклен

Поднимись немного вверх по холму, пока не доберешься до ворот фермы на Верхушке Холма. Не могу сказать, как там сейчас, но тогда на мощенном плитами дворе было привязано с полдюжины лошадей. Тогда у нас вошло в традицию: вы с Джесси отправлялись туда всякий раз, как мы ездили в Рюли, следом за вами шли мамы, чтобы поднять вас к бархатистым носам лошадей и чтобы вы могли погладить их, почувствовать их теплое дыхание. А мы с твоим отцом оставались лежать на травянистом склоне, обращенном к долинам Дербишира, и наслаждались предоставленным нам получасом времени, которое мы могли провести как взрослые люди.

Сегодня, когда я в последний раз пришел сюда, Джесси находится где-то с Изабеллой, не знаю где. Шейла говорит, что отведет тебя к конюшне. А мы с Рэем остаемся пикниковать, попивать пиво и смотреть на ваши удаляющиеся фигуры. Не знаю, что произошло между тобой и твоей мамой — возможно, она чуть ближе поднесла тебя к лошадиной морде, возможно, она чуть терпеливее обычного относится к твоим переменчивым капризам.

— Эта женщина, Мортенсен, все испортила.

Я ожидал, что Рэй начнет меня расспрашивать, как только вы не сможете нас услышать, спросит, в чем дело. Но ни слова об отсутствии Изабеллы и Джесси, никаких вопросов, никаких объяснений. Да мне и нечего объяснять, и я не хочу врать для видимости.

— Каким же образом?

— Она выбрала из выстроенных для опознания какого-то случайного рыбака. Хантер вышел на волю, улыбаясь во все свое чертово лицо.

Я пожимаю плечами.

— Я все время думал, что она нагораживает больше, чем следует, — я даже не знаю, видела ли она вообще что-нибудь.

Твой отец наклоняется ко мне:

— Я сказал ей его номер, Диклен. Ей надо было лишь его произнести, и мы были бы в порядке. — Он откидывает голову, смотрит на небо. — Полный провал, не с чем идти в суд. Чертова тупица, корова.

Я смотрю на него, на его вытянутую шею, переходящую в челюсть, солидный подбородок.

— А как же насчет семени? Оно ведь совпадает с группой крови Хантера.

— Угу, и еще с пятнадцатью процентами населения. Мне необходимо привезти его на место преступления, как-то развеять сомнения. Без этого к мерзавцу не подступишься.

— Ну а мой набросок? Девочка в конечном счете дала нам кучу деталей.

Твой отец качает головой:

— На это нельзя слишком рассчитывать. Портрет не похож на него. Гейби Синклер говорит, это все, чем мы располагаем, — она считает, другой возможности подобраться к нему нет.

Какое-то время мы молчим. Я вспоминаю бесчисленные переделки: как я менял форму носа, губ, волосы, каждую черточку лица, описанную в сравнении с чем-то — с красками повседневного мира, лицами телеведущих, жокеев, героев передач «Воробьи и амазонки», «Дети поездов». Я в общем-то никогда не верил, что можно будет создать такое лицо.

Твой отец шарит позади себя, где лежит его чемоданчик. Он достает оттуда большой конверт.

— Ты бы хотел, чтобы такое происходило в сотне миль от Джесси?

На дороге под нами урчит «лендровер», преодолевая крутой подъем. Его мотор переходит на нормальное урчание, начинает успокаиваться, а я вытаскиваю из конверта три черно-белых снимка на отличной илфордовской бумаге размером 10 х 8. И внимательно рассматриваю фотографии. На верхнем снимке на переднем плане вода и группа детей стоит на лесистом берегу, а перед ними по озеру плавает флотилия уток. Взглянув на следующий снимок, я понимаю, что я упустил. На снимке всего пара детишек стоит у самого края воды, держа в руке кусочки хлеба, — один из них заснят, когда он бросает хлеб. Отход от композиции первого снимка сделан намеренно — в центре этого вдоль дорожки по берегу озера стоит ограда. На нее облокотился мужчина. Он один. Третий снимок увеличен до предела, зернистость говорит о том, что его увеличивали в темной комнате, а не с помощью изменения фокуса. Черты лица мужчины смазаны, но его можно представить себе, как и направление его взгляда, устремленного на то место, где, по моим предположениям, находятся дети без сопровождения. Торчащий подбородок, ввалившиеся щеки, острый нос, глубоко посаженные глаза, прямые волосы висят по обе стороны оттопыренных ушей. Он ничуть не похож на то впечатление, какое сложилось у меня от измышлений услужливой Мэгги Мортенсен. И если не считать одной-двух особенностей, он вовсе не похож на лицо, какое я нарисовал, следуя описаниям Мэри Скэнлон.

— Говорю тебе, Диклен, такого мы еще не видели. В лучшем случае мы добьемся того, чтобы его не отпускали под залог: семинары магистратов предложили не допускать таких, как он, в школы и парки. Он куда-нибудь смоется и начнет все сначала.

— А горничная? Наверняка она объявится!

— Ни слуху ни духу вот уже больше месяца.

Я продолжаю смотреть на него, на человека с ребенком, на лицо, которое в течение пяти дней я пытался воссоздать в затененной комнате для обозрения. Я все еще пытаюсь представить себе его, увидеть, как искажаются эти черты, когда он всаживает свой пылающий член в задний проход девочки, которая играла передо мной в придуманном ею мире. Так и вижу ее под открытым небом у водоема, который питает трущобы Святой Анны, — она стоит, согнувшись вдвое, закинув на спину школьную юбочку. Трусы и колготки спущены до щиколоток, тощие ноги в гусиной коже.

— Папа!

Ты бежишь к нам вприпрыжку, твоя мама следует немного позади. Произошло нечто выдающееся — не знаю что, может, лошадь съела ломтик яблока с твоей руки, — тебя волнует все, что предлагает тебе жизнь. Твое тельце трехгодовалого ребенка скачет по неровной земле, перескакивает через кустики травы, ямочки от нор, покинутых зайцами. Я заталкиваю фотографии обратно в конверт — есть что-то непристойное в том, чтобы ты их увидела.

— Папа!

Твой отец поднимается на ноги, лицо его расплывается в улыбке, все его внимание на тебе, его появившейся дочке.

А я смотрю на твою мать, которая шагает сзади, — ее рука взметнулась, закрывая рот. Я отрываю от нее взгляд и вижу, что ты падаешь на землю и подворачиваешь щиколотку. Мы слышим на расстоянии сорока футов, как ты ударяешься о землю. Твой отец бежит — я никогда не видел, чтобы человек так быстро передвигался. Он добежал до тебя, поднимает тебя, прижимает к груди. А ты кричишь, плачешь, задыхаешься. Он приносит тебя, и Шейла тебя берет, когда он подходит ко мне. Личико у тебя в слезах, на его пиджаке висит твоя сопелька, а у тебя зеленые от хлорофилла и красные от крови колени. Тебе больно физически. И тебе больно оттого, что вдруг утрачено столько чудесного, случившегося с тобой.

Теперь тебя успокаивают, убеждают, что ты в безопасности, под защитой, что, в конце концов, ничего страшного не произошло, а я наблюдаю за твоим отцом — как он всецело поглощен твоим горем. Я же беспомощен: я не знаю, где мой ребенок, да и смогу ли я когда-либо быть таким отцом для нее.

Никто уже ничего не ест — необходимо ехать домой и промыть твои ссадины. Когда ты немного оправилась, Шейла несет тебя в машину, тогда как твой отец и я собираем вещи, сваливаем в кучу тарелки и ножи, оставляем недоеденные сандвичи птицам. В отсутствие матери и дочери в твоем отце снова происходит перемена: из доброго папочки он превращается в жесткого детектива.

— Эдди Оулт, офицер, что занимается уликами. Ты знаешь, он потерял твой рисунок.

Я перестаю заниматься тем, чем занимался, и смотрю на него, а он выливает недопитое вино в предательскую траву.

— Ты же говорил, что видел набросок. Он поднимает на меня взгляд:

— Угу, а теперь этот недоумок куда-то его засунул. Это большой прокол. Я сказал ему, что увижу Диклена завтра и, может быть, он сумеет нас выручить.

Я слышу, как ветер шумит в деревьях, сбрасывая листья на землю. Дверцы машины с громким стуком закрываются — твоя мама уже посадила тебя внутрь.

— Этот набросок уникален.

— Ты не можешь его припомнить, попытаться снова нарисовать?

Это смешно — он понятия не имеет, сколько вложено в создание этого лица.

— Не получится, Рэй, это просто невозможно.

Он пожимает плечами, ставит один пустой стакан в другой.

— Ну что ж, не важно. Как я уже говорил, от этого наброска не много пользы.

Он складывает одеяло, перебрасывает его через руку, берет свой чемоданчик. На траве остается лишь большой конверт. Мы смотрим на него оба, точно не знаем, как с ним быть. Затем твой отец нагибается, поднимает конверт. Передает мне:

— Вот что я тебе скажу: почему бы тебе хотя бы не попытаться? Эдди в полном отчаянии. Если тебе удастся что-то набросать, тут же дай мне. Я, наверное, сумею вложить его в дело, прежде чем кто-либо заметит отсутствие оригинала.

Пора тебе уезжать из Дербишира, возвращаться в столицу. Возможно, ты одна в машине, а возможно, с тобою муж и дочка. Когда будешь возвращаться и въедешь в пригороды Ноттингема, попытайся представить себе, каково мне было. Я сидел на пассажирском сиденье в машине твоего отца. Позади нас ты и твоя мама поете песенки, играете в «Я — шпион», — что угодно, лишь бы занять тебя по пути домой. У меня в руках конверт с фотографиями мужчины с ребенком. Твой отец молчит — он уже все сказал. Казалось, он хочет, чтобы я слушал, какие звуки существуют в счастливой семье, и представил себе, как страшно, когда все это рушится. Я возвращаюсь на Верхний Лаз в пустой дом — ни следа Изабеллы и Джесси. Беру бутылку виски в студию, сижу и пью. Лишь напившись до полного безразличия ко всему на свете, я стал набрасывать мой последний вариант лица.

А пока я работаю? Пока я мучаюсь над заданием, которое дал мне твой отец? Не знаю. Возможно, он с тобой и с Шейлой оканчивает дома день в семье. Или, возможно, ушел на работу под предлогом серьезности расследования. И пьет сейчас в «Таверне графства» или бродит по ноттингемским улицам, одинокий охотник в ночи, которому страшно от того, что затаилось в его груди.

Такой я сейчас, я, который видел, как все развернулось. Сегодня вечером я разломаю надвое свой угольный карандаш и швырну его на пол студии. Сегодня вечером я схвачу свою куртку, оставлю незаконченным портрет, выйду из моего покинутого дома и отправлюсь искать его по задворкам и темным переулкам, буду искать его в каждом пивном заведении, открытом допоздна, и в каждом зашторенном борделе, пока не обнаружу где-то на затененной ничейной земле, расположенной между добром и злом, правым и неправым делом, которая является в конечном счете его обиталищем. И когда я узнаю его, дотронусь до его плеча, разверну его и напрямик спрошу: кто тот мужчина, которого я создал, чье лицо Мэри Скэнлон побудила меня нарисовать, кто он, тот мужчина с ребенком?

Моей последней работой для полиции было создание рисунков для кампании «Чужой — это опасно». Полиция хотела, чтобы это был перекидной блокнот, который выглядел бы как детская книжка «Салли любит сладости» или какой-то вздор в этом роде. Я плохо помню сюжет: мама не дает Салли карманных денег, потому что девочка вечно тратит их на шоколад, а у нее уже и так полон рот пломб, хотя ей всего девять лет. Салли, хныкая, бродит по парку, и возле нее останавливается машина, а в ней сидит этот малый, который спрашивает: «В чем дело?» И Салли рассказывает ему, а он говорит: «Я тебе куплю что хочешь, твое любимое, давай залезай в машину!» Бла-бла-бла. И все обходится хорошо: ее не насилуют, и не душат, и не бросают в реку. Девочку просто катают по городу, а она все время твердит: «Я теперь хочу домой», а малый не отпускает ее, и ей становится страшно, и она начинает плакать, но тут ее мама видит машину и открывает дверцу, когда машина останавливается у светофора, и Салли по-настоящему счастлива, потому что она вернулась к тем, кто по-настоящему любит ее. Тем не менее она так и не получила сладости, что плохо; было бы куда лучше, если бы ее повезли прямиком к журналистам, где она все рассказала бы.

Сюжет придуман писателем без воображения. Салли должна была быть хорошенькой девочкой с косичками, ее мама должна была выглядеть бестолковой, но любящей, а у мужчины в машине должны были быть длинные волосы и борода. Я слепо следовал полученным инструкциям, и мой первый вариант был принят без переделок.

Твой отец начал кампанию дня за два до того, как дело Хантера перешло в суд. «Ивнинг пост» освещала его, а кроме того, и команда операторов из региональных новостей. Я смотрел новости вечером — твой отец стоял перед классом, переворачивая страницы, а дети ерзали на стульях и хихикали при мысли о том, что их снимают для телевидения. В последнем кадре дети надевают свои маленькие пуховые пальто и выходят из школы, направляясь к воротам, где учительница присмотрит за тем, чтобы они не разбежались, пока не появятся мамы и не увезут их домой. Все они сумеют теперь опознать чужака, если он встретится им.

Прокурор задает мне вопросы по улике. При каких обстоятельствах был сделан набросок, насколько последовательны были ответы Мэри Скэнлон, как близко я связан с доктором Синклер. Затем прокурор просит у судьи разрешение представить улику. Мне показывают рисунок лица и спрашивают, является ли оно следствием моего пятидневного пребывания в затененном просмотровом зале. Является, подтверждаю я. Затем репродукции раздают судье, защитнику, двенадцати присяжным. Я хорошо выполнил мою работу. Точной схожести вовсе нет, этого никогда не бывает, однако всем в зале суда ясно, что нарисованное мною лицо — это лицо обвиняемого.

Адвокат защиты готов съесть меня живьем — я прекрасно это понимаю. Довольно быстро до меня доходит, что он перебирает все возможности решения суда. В противоположность присяжным он знаком с историей Хантера. С его осуждениями за попытки проникнуть в дом и за обследование передка пятилетней девочки. А кроме того, адвокат уже не раз получал в прошлом инструкции от Гарри Скэнлона. Он совершенно безразличен к судьбе своего клиента, насколько это возможно, когда ты не состоишь в команде прокурора.

Выйдя из зала суда, я вижу твоего отца, который поджидает меня.

— Как прошло?

— Отлично, — сказал я ему. — Лучше, чем отлично.

Он хлопает меня по спине:

— Ну и молодец. Хочешь выпить?

В те дни суды находились рядом с центральной полицией; теперь они находятся в Галереях Правосудия. Мы бредем по Верхнему Лазу и доходим до «Таверны графства». Твой отец угощает и приносит выпивку к столику, где я выкурил уже полторы сигареты.

— Рэй, — говорю я, приняв от него пинту, — я ухожу в отставку. Я подумал, что ты должен это знать.

Он внимательно смотрит на меня.

— Надеюсь, не из-за меня.

Я отрицательно качаю головой.

— Мне нужно сосредоточиться на собственной работе.

— Это жаль, Диклен. Тебя будет не хватать — я это серьезно. Ты хорошо работал. — Он делает глоток своего горького пива. — Тебя не отстранили из-за этой истории?

— Нет. Вовсе нет.

— А что говорит Изабелла?

— Она еще не знает. Я только что принял такое решение.

— А как будет с деньгами? Тебе наверняка будет не хватать.

— Подыщу что-нибудь другое.

Мы потягиваем пиво. Я подношу огонь к сигарете твоего отца.

— А как насчет суда? — спрашиваю я. — В какую он склонится сторону?

— Я бы сказал: пятьдесят на пятьдесят. Все зависит от того, вызовут ли его в качестве свидетеля по его записке. Если вызовут, мы в порядке — он такое дерьмо. Ну а если нет, — тогда кто знает.

Мы выходим из «Таверны», твой отец на секунду задерживается — он хочет вернуться к двойным дверям, ведущим в суд номер один, чтобы посмотреть в окошки и увидеть, какое выражение у главных действующих лиц. Мы выходим на панель перед Королевским судом, и я готовлюсь распроститься с твоим папой. Двое мужчин в костюмах, с кипой документов, перевязанных красными ленточками, под мышкой, сбегают по ступеням. Оба бормочут «Здрасте» твоему отцу. Они пробегают так быстро, что я не успеваю узнать ни одного из них. Просто остается будоражущее ощущение, что я видел раньше одного из них.

— Кто это? — спрашиваю я твоего отца, когда они отдалились от нас шагов на двадцать по тротуару Верхнего Лаза.

Он улыбается.

— Надо отдать ему должное. Малый провалил суд над собственной дочерью, а держится так, будто плюет на то, что произошло.

Джордж Даффилд вызывает меня два дня спустя, получив мое заявление об отставке. Я стою в его кабинете, пока он перечитывает его.

— Садись. — Он щелкает по написанному мной от руки тексту. — Это как-то связано с Рэем?

Я тотчас настораживаюсь — никто не должен знать о нашем молчаливом соглашении.

— Нет. По личным причинам, просто и ясно.

— Просто я хотел сказать, что если это с ним связано, то его переводят в Лондон. Я понимаю, тебе трудно было бы работать с ним, но теперь и не придется. Через месяц его уже не будет.

У меня высыхает во рту, я чувствую себя голым, прикидываю, в какой мере признался твой отец, кто еще, кроме Даффилда, знает, что мы сотворили.

— Это никак не связано с ним. Даффилд в упор смотрит на меня.

— Тебя трудно будет заменить. Ты ведь это знаешь, верно?

— Найдете кого-нибудь.

— Значит, ты твердо решил? Я киваю.

Он опускает взгляд, встает, обходит стол, чтобы проводить меня.

— Ну, я могу лишь сказать, что мне очень жаль. Ты не заслуживаешь такого отношения к себе.

Я чувствую его руку на своей спине.

— Если это тебя хоть немного утешит, то ты не первый, и сомневаюсь, чтобы был последний. В отделе уже был не один взрыв из-за его поведения.

Мы подходим к двери, он пожимает плечами.

— А он ведь, знаешь ли, чертовски хороший коп. Чертовски хороший коп и отличный детектив. Просто не способен держать на месте брюки. Но теперь это будет уже проблемой для столичной полиции.

Дверь открыта, и я выхожу, не успев осознать, что произошло.

— Кстати. — Даффилд вдруг повеселел. — Ты слышал? Присяжные сегодня утром вынесли вердикт по Хантеру — виновен. Ты нам в этом деле действительно помог, Диклен. Трудно закончить свою карьеру на лучшей ноте. — Он берет мою руку, вялую и безжизненную, и с силой, твердо пожимает. — Если ты случайно передумаешь, дай мне, пожалуйста, знать.

Я прохожу на кухню, обнаруживаю Джесси, которая играет с деревянными ложками на полу у стола. Услышав звук открываемой двери, она поднимает взгляд, сияет улыбкой при виде меня, с трудом встает на свои ножки и идет ко мне враскачку, высоко подняв руки. Я подхватываю девочку и смотрю на затылок Изабеллы, которая делает вид, будто очень занята.

— Я только что был у Джорджа Даффилда.

Она наполовину оборачивается, бросает на меня взгляд.

— Он пытался уговорить меня остаться. Она секунду смотрит мне в глаза.

— И?

— Я сказал: нет.

Она кивает, затем снова поворачивается к плите.

— Он сказал мне, что Рэя собираются перевести в Лондон.

— Вот как?

— Судя по всему, через месяц его уже не будет.

Я смотрю на ее волосы, не обращая внимания на ручонку Джесси, которая обследует мои губы, мое ухо, щетину на моей щеке.

— Ты будешь скучать по нему, верно?

Она не отвечает, продолжая что-то помешивать в кастрюле.

— По Рэю, — говорю я. — Ты будешь скучать по нему, когда он уедет?

— Не так уж, — говорит она. — Он же твой друг, а не мой.

Я чувствую, как застучало сердце под ребрами, там, где я держу Джесси.

— Когда ты находила для этого время?

Она кладет ложку, опускает руку на столик, вздыхает.

— Это было нетрудно. Ты же каждый вечер проводил в кабаке.

Джесси дергает меня за бак, ее ноготки царапают мне кожу.

— Так, значит, ты тешилась с ним, пока она спала наверху? Так это было?

Она резко поворачивается, смотрит на меня, сверкая глазами.

— Мы поговорим об этом позже.

— Нет, мы поговорим сейчас. Какого черта, чем ты занималась — трахалась с моим другом за моей спиной?

— Я с ним не трахалась — он трахался со мной. Твой друг? Все вы одинаковы, ни один не думает ни о чем, кроме того, кого бы еще потрахать.

Джесси заплакала. Я отстраняю ее от себя, вижу, как сморщилось ее личико, вниз поехали губы. Перевожу взгляд на Изабеллу — ее высокомерие сменилось тревогой.

— Отдай ее мне.

Я вырываю девочку из протянутых рук Изабеллы, прижимаю ее к груди. Джесси истошно кричит.

— Диклен!

Изабелла бросается на меня, стараясь разнять мои руки. Ею внезапно овладевает паника, я чувствую запах ее страха — слишком я для нее силен: она не может вырвать ребенка из моих рук. Я верчусь и ныряю, крики Джесси режут мне уши. Я всемогущ, Изабелла не смеет ударить меня, боясь задеть ребенка. «Диклен, Диклен, Диклен!» — кричит она; голос ее звучит так же истерично, как крики ее дочери. «Ах ты, сука!» Ее ногти царапают мне руки. Я крепче прижимаю к себе Джесси, этот бесконечно хрупкий мешочек из плоти и костей. «Отпусти ее, отпусти ее!» Я могу поступать как хочу и причиню Изабелле боль, отплачу ей за ее проделки, а она теперь уже зубами вцепилась в меня. Я реву от ярости: сколько людей знали, сколько людей смеялись, а она хватает меня за палец и с дикой силой сгибает его. И дело не в ней, не в утрате ее, а в том, что я утратил свою гордость. И кость в моей руке художника с треском ломается, и я чувствую ослепляющую боль.

Следствие

— Мистер Джонсон? (Мистер Джонсон встает.)

— Мисс Артур, я не собираюсь тратить время на то, чтобы исправить ошибочное впечатление, которое пытается создать мой ученый друг. Я задам вам всего один вопрос. Вы не верите, что ваш отец мог преднамеренно вызвать аварию. Могу я осведомиться, каковы ваши причины для такого вывода?

— Видите ли, он… я не уверена, что смогу это объяснить. Мой отец посвятил свою жизнь защите невиновных. Хотя он вышел в отставку, в душе он продолжал быть полицейским. И просто не мог — даже если он и собирался покончить с жизнью — совершить это, поставив под угрозу жизнь других людей.

— Мисс Артур, вы слышали показания о том, что авария произошла на оживленном участке главного шоссе, что по крайней мере один водитель чуть не пострадал в результате столкновения с обломками, оставшимися после аварии. Вы говорите — так я вас понял, — что если бы ваш отец намеревался совершить самоубийство, такой метод был бы последним, который он выбрал бы?

— Да, именно так. Он никогда намеренно не сделал бы такого.

— Да, я убежден, что не сделал бы. Скажите, у вас есть маленький ребенок, верно?

— Да, дочь. Ей было десять месяцев, когда папа умер.

— И он был хорошим дедом, верно, ваш отец?

— Да, он души в ней не чаял. Когда она родилась, он открыл на ее имя счет и вкладывал на него каждый месяц пятьдесят фунтов. Он даже изменил завещание, оставив ей большую часть своего наследства.

— Она дала ему что-то новое, ради чего стоило жить?

— Да, думаю, что так. Я хочу сказать, мы не видели его так часто, как я бы хотела, но наши встречи, время, проведенное с моей дочкой, всегда поднимали ему настроение.

— Вы не виделись с ним из-за тягот вашей жизни?

— Совершенно верно. Он всегда говорил, что знает, сколько у меня дел. И не возражал, говоря, что еще успеет узнать мою дочку получше, когда будет меньше забот.

— Да ведь и сам он был занят, верно? Вы же говорили, как он уставал от сменной работы.

— Да.

— Но он смотрел вперед? Предвидел, что наступит время, когда вы оба будете менее заняты? Когда он сможет своим присутствием играть значительную роль в жизни внучки?

— Да, по-моему, так, да.

— Как и играть существенную роль в вашей жизни? — Да.

— Едва ли это соответствует умонастроению того, кто собирается убить себя, не правда ли?………………………

— Мисс Артур?.. Мисс Артур, по-моему, адвокат спрашивает, считали ли вы, что у вашего отца вообще была депрессия?

— Извините, нет. Я не считала, что у него была депрессия.

— Вы не считали или не знали?

— Я не уверена.

— Мисс Артур, раньше, давая показания, вы утверждали, что не считали вашего отца страдающим от депрессии. Теперь вы говорите, что не уверены. Так что следует считать правильным?

— Извините. Просто… ну, словом, чем больше я об этом думаю, тем больше понимаю, что если бы у него была депрессия, я, наверное, была бы последним человеком, который узнал бы об этом.

(Выступления свидетелей заканчиваются.)