Сегодня вечером предстоит ублажать клиентов — деловой ужин. Не могу припомнить, чтобы Пол возвращался домой в рабочий день к тому времени, когда надо укладывать Холли. Выкупав дочурку, я читаю ей, как мы договорились, два рассказа, затем сажаю к себе на колени, и мы с ней обнимаемся, прежде чем она ляжет в постель. Она такая славная, сонная, но как только я опускаю ее на матрас, она решает, что еще не готова ко сну, и добрых полчаса пытается встать, все больше раздражаясь, оттого что тельце у нее еще слабенькое, неразвитое.
Я устала, ноги, руки и спина болят. Большую часть времени я сижу, положив голову на край кроватки Холли. Наконец, не в силах больше ей потрафлять, я беру ее, укладываю на бочок, накрываю одеяльцем в надежде, что тепло погрузит девочку в сон. Ведь мне еще столько надо сделать — вымыть посуду, приготовить ужин, убрать игрушки, валяющиеся по гостиной. Мне необходимо, чтобы она заснула.
Ее глазки не успевают закрыться, как в дверь звонят. Я смотрю на нее затаив дыхание, но она не шевелится. Я спешу по коридору, зло стуча каблуками, выхожу в переднюю и открываю входную дверь, ожидая увидеть Пола, забывшего ключи. Женщина, которая стоит у порога, кажется мне смутно знакомой.
— Привет. Я Джулия, Джулия Грэм. Мы купили ваш дом, помните?
— Конечно. Извините. Не войдете? Она застенчиво улыбается.
— Нет, благодарю вас. Меня ждет Майкл на улице. Я принесла вам вот это — оно пришло несколько дней назад, но мы никак не могли найти время, чтобы переправить его вам. А сейчас мы проезжали мимо, и я решила вручить вам лично.
Она протягивает мне конверт. Я благодарю ее, беру конверт, желаю ей спокойной ночи, а она уже повернулась ко мне спиной. Конверт адресован папе. Переслано месяц назад — больше нет Рэя Артура, письма возвращаются по первому разряду. Штамп Ноттингема, почерк тот же, что и на открытке, присланной к Рождеству. Во мне вспыхивает злость: он же знает, что папа мертв. Затем на меня нисходит мысль: он ведь не знает, где я живу. Я понимаю, что письмо адресовано мне, послано в расчете найти меня, как в свое время нашла открытка.
В глубине дома я слышу веселую болтовню Холли на своем языке. Звук открываемой двери и знакомый голос — словом, что-то растревожило ее. Вот уж это ни к чему — я вижу, как исчезает для меня вечер и я ничего не успею сделать. Я захожу к ней, говорю, что это не Пол, на тот случай если она думает, что сейчас увидит своего папу. Мне не терпится поскорее вскрыть письмо, и я не в состоянии думать ни о чем другом. Резкий тон моего голоса вызывает у уставшей девочки слезы. Я шикаю на нее, пытаюсь ее укачать, но получается только хуже. Она выгибается у меня на руках, не желает, чтобы ее держали, злится. Время от времени вскрикивает, конверт ломается у меня в руке, когда я пытаюсь с ней справиться, и под конец начинаю упрашивать — пожалуйста, успокойся. Ничто не помогает; я кладу ее в кроватку и выхожу из комнаты — ее негодующие крики преследуют меня по квартире.
Я сажусь на диван, вскрываю конверт, вытаскиваю его содержимое. Я так бесконечно устала. В руках у меня написанная от руки записка, а в ней пара кусочков бумаги. Сообщение короткое — просто, если я получу это письмо, могу ли я сообщить ему свой адрес: со временем, возможно, ему понадобится кое-что мне прислать. Я качаю головой. Это так туманно, как и все, что он когда-либо мне говорил. Я не уверена, что даже потружусь ему ответить.
Одна из бумажек — вырезка из газеты, судя по шрифту, «Гардиан». На одной стороне часть рекламы магазина, торгующего компьютерами. На обратной стороне — абзац из кратких новостей. Пятидесятишестилетний мужчина, отбывающий наказание за распространение детской порнографии, подал апелляцию о снятии предшествующего обвинения в содомии. Если ему повезет, он получит значительную компенсацию за годы, проведенные в тюрьме. Дело будет слушаться в суде Ноттингема, где в свое время жил и работал папа. Но имя Винсент Хантер ничего мне не говорит.
Крики Холли постепенно стихают. Моя злость переходит в чувство вины — ведь это я ее расстроила, бросила, оставила успокаиваться самой. Надо к ней пойти, сказать, что я люблю ее, что я извиняюсь, мама устала — вот и все. Но я не могу. Она снова примется за свое — я это знаю, она перенервничала, и единственным лекарством сейчас является сон. Я провожу рукой по волосам, сажусь глубже на диван, чувствую, как в спине возникает боль от перемены положения мускулов. Через минуту воцаряется тишина.
Я опускаю взгляд на конверт, лежащий у меня на коленях. Вторая бумажка — один из его рисунков карандашом на толстой бумаге. Я никогда не видела фотографии, с которой он, очевидно, сделан, а возможно, и нет.
Это сценка на дворе — верхушки деревьев под небом в облаках. На переднем плане папа — более молодой папа — стоит, выпятив грудь, высоко вскинув прямые руки, отбросив назад голову. Волосы у него густые, черные и всклокоченные. Он смеется; смотрит мне в глаза. А мне два-три года. Я лечу в воздухе в паре футов над ним, мои волосы разметались туманным ореолом. Маленькое тельце согнуто буквой «С», ручонки протянуты вниз, к папе. По-видимому, я кричу. На лице у меня — полный восторг. Между кончиками его пальцев и краем меня — ничего, полоска чистого неба.
Я какое-то время смотрю на рисунок, потом встаю. На камине над газовым огнем, имитирующим горящий уголь, стоит лучшая из двух фотографий, которую снял Пол возле бывшего дома моих родителей в Ноттингеме. Неведомо для меня он вовсю использовал зуммер. Кадр заполняем мы с Холли — в глубине, за нами, лишь намек на дом. Мы обе замерзли, но то, как она сидит у меня на бедре, то, как моя рука свободно висит вдоль бока, создает впечатление отдохнувших, счастливых людей.
Я ставлю рисунок Диклена Барра рядом с фотографией, отступаю на шаг. Папа и я; я и Холли. Я сомневаюсь, чтобы хоть одна из этих фотографий задержалась здесь надолго и оставила след в памяти Холли. Но сейчас в них есть что-то приятное, в этих семейных портретах. Я чувствую, что квартира стала моим домом.