Я почти ничего не знаю о тех годах, что жила тут, но в одном я твердо уверена: Рэймонд Джон Артур был полицейским, Шейла Имелда Артур была домохозяйкой. Я родилась 10 декабря 1969 года в Больнице общего типа. Привезли меня родители из родильного отделения по адресу Девонширский променад, дом 16. Все это неопровержимо зафиксировано каллиграфическим почерком регистратора рождений и смертей в округе Ноттингем.

Через какое-то время Дорога Девы Марианны стала называться Дерби-роуд, и она идет из центра города круто вверх. Пол молчит, сосредоточив все внимание на незнакомых дорогах. Холли болтает и что-то лепечет, обращаясь к игрушечной пчеле, что висит над ее креслицем. А я всецело поглощена созерцанием пейзажа, разворачивающегося за окном. Мы едем мимо антикварных лавок, картинной галереи, захудалого магазина одежды, где дают напрокат — как это заведено в университетских городах — поношенные смокинги. Добравшись до вершины холма, мы начинаем спускаться в Лентон. Торговые ряды уступают место домам, должно быть, построенным на рубеже прошлого столетия. Эти трехэтажные здания в ту пору считались, наверное, великолепными. А теперь садики перед ними заросли бурьяном, номера домов белой краской выведены на стене, и целые взводы баков на колесиках говорят о том, что тут живет не одна семья.

Каким все здесь было, когда я была маленькая? Папа мог бы мне рассказать. На перекрестке сворачиваем налево, на Лентонский бульвар, минуем «Одеон», кабачок, несколько магазинчиков. Скопление небоскребов, стоящих в стороне от дороги, высится над крышами расположенных террасами домов. Я думаю о папе. Было ли это его любимым местом, ходили ли они с мамой в эту киношку? Многое, должно быть, изменилось, однако что-то он непременно узнал бы. Представляю себе его комментарии, если бы он сидел сейчас на заднем сиденье машины. «А-а, тут по-прежнему лавка, где продают чипсы? Эй, Зоэ, я тебе рассказывал про самоубийство, которое свалилось нам на голову в этих квартирах?»

Сейчас позади меня сидит Холли. А он мертв. И все равно на какой-то миг я остро чувствую его присутствие. Или, возможно, я себя накрутила. Просто чуть ли не надеялась, что так может быть, когда я окажусь на улицах, по которым он ходил. Есть старинное поверье, что душа возвращается в то место, где человек был особенно счастлив. В свое время я бы над этим посмеялась, но я уже не та. Он, конечно, никогда не чувствовал себя лондонцем. Удивительно, право, при том, как долго он там жил. Он вырос в районе Пик, затем, окончив школу, переехал в Ноттингем и сразу поступил на военную службу. Доработался до чина инспектора, когда и женился на маме, и у них появилась я. Так что у него должны были быть приятные воспоминания. Почти все важные события в его жизни произошли здесь.

Никогда ничего не стоило завести его. Он говорил, что люди в Ноттингеме более дружелюбные и пиво лучше. Я как-то спросила папу — после того как получила диплом, а он вышел на пенсию, — не думает ли он вернуться и поселиться здесь.

— Нет, — сказал он, — с чего бы мне этого хотеть? И в упор посмотрел на меня, а я подумала: «Потому что ты всегда говоришь, что был там счастлив». А потом подумала, что у него ведь никого там не осталось, все друзья живут в Лондоне. Не знаю, что я ему на это сказала; но помню, подумала, что после его слов поняла, почему ему этого не хочется.

— Это тут.

Пол затормозил, индикатор скорости затикал. Улица казалась чужой, непонятной, грязноватой. Ничто не вызывает у меня чувства, что это место чем-то особенное. Я словно плыву по течению — должно же тут быть что-то особенное, а его нет. Я окидываю взглядом замеченный Полом перекресток на Дороге Генри. Она упирается в Девонширский променад.

— Что ты об этом думаешь?

Мы стоим перед домом шестнадцать, привыкая к холоду. Усыпленные уютным теплом машины, мы оставили пальто в багажнике. Я крепче прижимаю к себе Холли. А она вырывается, стремясь увидеть, чем мы заинтересовались. В ее мире такое внимание вызывают лишь собаки, кошки, лошади или другие дети.

Дом стоит в ряду других совмещенных викторианских домов с панорамным окном и чердачным окошком, прорезающим покатую крышу. Содержимое лопнувшего черного мешка валяется на заасфальтированном дворе. Велосипед в пятнах ржавчины, с лопнувшей передней шиной стоит у стены, пристегнутый цепью к скобе. Лестница в несколько ступенек ведет к крыльцу, где стоит коллекция пустых молочных бутылок. Сам Девонширский променад являет собой не дорогу, а непроезжий, в рытвинах тракт. Дома стоят лишь вдоль одной его стороны и смотрят на заброшенный парк, который, как возвещает вывеска за оградой, является Лентонским парком отдыха.

— Ужас, — объявила я Полу мой приговор, посмотрев еще раз на шестнадцатый номер. — Если бы я не знала, что это здесь… Все пришло в такой упадок с тех пор, как мы тут жили.

Пол что-то промычал. Он стоит как завороженный, и я рада его увлеченности, подлинной или какой-то другой. Я обвожу взглядом окна, выискивая признаки жизни, пытаясь догадаться, что за люди живут тут сейчас, знают ли они что-либо из истории этого дома, занимает ли это их. Я ничего не помню из того, как я тут жила. Пытаюсь представить себе, как отец открывает переднюю дверь, мама преодолевает с коляской ступеньки, плачет ребенок. У меня такое чувство, будто что-то мне угрожает — что-то, связанное с домом, с дорогой, со всем этим местом. Здесь наверняка было иначе, более благоустроено, здесь жили семьями. В парке за моей спиной есть качели, карусели, горки — по два набора в каждой стороне большой, поросшей травою игровой площадки. Здесь, наверное, хорошо было растить детей. Мне только исполнилось три года, когда мы переехали в Лондон. Интересно, верили ли мои родители, что будут жить тут всегда, думали ли о том, чтобы иметь еще детей? И что бы они подумали, если бы увидели все это сейчас?

— Ты не собираешься постучать?

Я об этом говорила раньше. Перекинуться несколькими словами с владельцами, соприкоснуться с настоящим. Если они люди нормальные, возможно, предложат нам заглянуть в квартиру. Окна гостиной закрыты лиловыми занавесками, на других окнах висит пожелтевший, провисший тюль. Скорее всего — студенты или работники социального страхования. Пара хорошо одетых незнакомцев стоит у их дверей, они говорят с лондонским акцентом, у женщины на руках маленькая девочка, и женщина лепечет что-то мало убедительное насчет своего детства, прошедшего здесь.

— Нет, не думаю.

Пол кивает, дует на свои сложенные чашечкой руки.

— Ну, ты достаточно насмотрелась?

— Да. — Я передвигаю Холли, чтобы ей было удобнее сидеть. Она перестала елозить и вроде бы с интересом изучает поверх моего плеча игровую площадку. — Не покачаем ее на качелях?

Пол пожимает плечами:

— Если хочешь.

Мы направляемся к ближайшей площадке. Кожа на моих туфлях темнеет от мокрой травы. Передо мной на миг возникает картина — как я, малышка, держась за руку папы, высокого, как каланча, ковыляю, спотыкаясь, спеша к этим самым качелям. Слышу, как я тяжело дышу от волнения, от усилий, каких мне стоит не отставать от него. Я наверняка туда ходила, это было так естественно — ведь все рядом, прямо у порога. А у нас дома до ближайшего парка надо ехать пятнадцать минут на машине или толкаться в автобусе. Я стараюсь вывозить Холли раз в неделю. Большую часть своей маленькой жизни она не могла принимать участия в развлечениях, была слишком слабенькая, плохо держалась на ногах и могла лишь с чужой помощью спуститься с горки. Однако с самого раннего возраста любила там бывать. Я бродила по парку, а она висела на перевязи у меня на животе. При виде ребенка, бегущего мимо или взмывающего ввысь на качелях, она начинала болтать ножками и радостно вскрикивать. Я чувствовала свою беспомощность, стоило подумать, что происходит в ее головке, до чего ей хочется быть такой, как другие дети. Пол тоже возил ее куда-нибудь в те дни, когда она была предоставлена его заботам. Однако он прекратил это после нескольких выездов, сказав, что глупо себя чувствует: один-единственный мужчина — да еще с малышкой — прогуливается без дела среди детишек и мам.

Мы несколько раз съехали с лентонской горки — один из нас помогал Холли спуститься, другой встречал ее внизу с раскрытыми объятиями и улыбкой во весь рот. Ее восторги греют меня, несмотря на холод, но вскоре ей это надоедает, и она перестает реагировать. Мы сажаем ее на качели с креслицем, и я не спеша раскачиваю ее. Лицо у Холли застывшее, словно она сосредоточенно думает о чем-то важном. Волосы у нее приподнимаются, разлетаются от движения качелей. А у меня сердце сжимается при виде того, с каким серьезным видом она держится за предохранительную перекладину. Она никогда не носит перчаток — вечно их сдирает. Ее пальчикам сейчас, наверное, так холодно. Качаясь туда-сюда, она смотрит мимо меня куда-то вдаль, не на что-то конкретное, насколько я могу судить. Мне кажется, она не получает никакого удовольствия. И все же ей, должно быть, неплохо — иначе она дала бы нам знать. Тем не менее я считаю нужным как-то ее развлечь. Вот она подлетает ко мне, и я рычу, как лев из сказки, пригибаюсь и делаю вид, что хочу укусить ее за ноги. Качели снова уносят ее назад по параболе — на губах появляется легкая улыбка, глаза смотрят мне в глаза. Я несколько раз повторяю маневр — пытаюсь схватить ее, щекочу. Но пробиться сквозь ее замкнутость не могу. Не проходит и минуты, как мной овладевает отчаяние. Должна же я заставить ее рассмеяться. Но не могу. И я чуть не плачу.

Подходит Пол, проводит рукой мне по плечу. Хватает креслице качелей и останавливает их.

— Отнесем ее в машину, хорошо? А то замерзнет. Я не двигаюсь, но он прав. Я вытаскиваю Холли из креслица, и она прижимается ко мне. Скорее всего просто устала. Мы возвращаемся к стоящим в ряд домам, где я когда-то жила с родителями.

— Ты взял с собой аппарат?

— Конечно. — Пол снимает с запястья ремешок. — Что ты хочешь, чтобы я снял?

Я делаю несколько шагов и встаю перед шестнадцатым номером. Пол делает несколько шагов и перескакивает через ограду парка. Он поворачивается и наводит «пентакс», переводит объектив на девяносто градусов, слегка приседает. А я наблюдаю за ним, чувствуя себя нелепо выставившейся напоказ. Что, если кто-то из дома наблюдает за нами? Я отвожу от дома взгляд — глаза слезятся от сухого зимнего воздуха, — поворачиваю Холли лицом к ее папе, крепко прижав ее спинку к моей груди. Солнце по-прежнему светит. Качели, игровая площадка пусты — не видно ни одного ребенка.

— Улыбнитесь!

Я смотрю на Пола и слышу, как щелкает затвор фотоаппарата. Пол выпрямляется, опускает камеру.

— Еще один снимок, — говорю я ему.

Он насупливается, но все же занимает прежнее положение. Мне жаль его: ведь он, наверное, тоже чувствует себя нелепо. Как благородно с его стороны не поднимать по этому поводу шума.

На этот раз, когда снова щелкает затвор, я уже не стою, обхватив Холли руками. Я передвинула ее на бедро и поддерживаю одной рукой, а другая висит у меня вдоль тела.

В машине Пол включает обогрев на полную катушку. Мы даем Холли, чтобы занять ее, бисквит и какое-то время сидим молча — тикает мотор, теплый воздух поступает через вентиляцию. Пол то и дело прочищает горло. Еще только одиннадцать. Времени этот визит у нас совсем не отнял — если дальше все так пойдет, мы управимся за один день. Я-то думала, что мне столь многое захочется увидеть; думала, я до бесконечности буду проникаться настроениями и ощущениями. Я надеялась, что, приехав сюда, почувствую связь с папой, однако получилась пустая трата времени. Так, будто я потянулась за чем-то, а в пальцах оказался воздух. Мы приехали сюда на весь уик-энд — по моему желанию, при нейтральном согласии Пола. И я чувствую себя одураченной: здесь нет ничего, ничего, одни только тени и химеры.

Пол кладет руку мне на колено.

— О'кей?

Я киваю и слабо улыбаюсь.

— Не совсем то, чего я ожидала.

Что еще я могу сказать. Я представляю, как получу снимки, увижу себя и Холли у дома, где стоит заржавелый велосипед, а в глубине видны молочные бутылки. Эта незрелая идея посетить мир, где я родилась, воспользоваться возможностью увидеть его ради себя, увидеть ради Холли. Установить своеобразную симметрию, трогательное соотношение времен. А также возможность поставить точку.

— Да ну же, — говорю я. — Поехали.

Пол переносит руку на рычаг скорости, начинает пятиться по дороге.

— А теперь куда? В Рюли?

Я отрицательно трясу головой:

— Нет, давай заскочим в город, пообедаем. Рюли может подождать до завтра, если мы вообще туда поедем.

— То есть?

— Я уже больше не уверена. Он останавливает машину.

— Не уверена в чем?

Я смотрю прямо перед собой. Ножки Холли барабанят по спинке моего сиденья. Она наверняка держит в руке наполовину съеденную таблетку для пищеварения и рассеянно глядит в окно, не зная ничего о том, что происходит в мире взрослых.

— Посмотрела на дом. Полнейшее разочарование — вот и все. Извини. И теперь у меня единственное желание — уехать домой.

— А как насчет того малого, которого ты хотела увидеть?

— Не знаю. Возможно, это тоже не лучшая идея.

— Господи, Зоэ.

— Я знаю.

Напряженное молчание.

— Да поезжай же.

Диклен

Если идти по Верхнему Лазу, то дойдешь до таверны «Каунти». Выдели время. Зайди в двойные двери, подойди к бару, закажи выпить, найди себе тихий уголок. Это довольно небольшой кабачок — тут нет укромных местечек, где можно спрятаться. Посиди спокойно, пока завсегдатаи не забудут про тебя. А когда они снова погрузятся в свои беседы, в свое пиво, в свои ожившие кабацкие дела, можешь действовать посмелее. Дай взгляду пройтись по залу. Никто к тебе не пристанет — во всяком случае, днем. Попытайся вернуться на тридцать лет назад. Представь себе, что это вечер и на дворе холодно и ветрено. Голые доски на полу будут те же, но вместо кранов за баром будут ручки от насосов. Вместо набора горького пива и лагера у них будут лишь «Шипстонское», «Бэртонский эль» и «Гиннесс». Австралийская девчонка, обслуживавшая вас, изменила себе пол, постарела на сорок лет, стала говорить с акцентом центральных графств. Зеркала обвиты розетками из графства Ноттс. В двух очагах пылают угли, воздух серый от сигаретного дыма, и вместо музыки стоит гул голосов, в который врывается щелканье закрываемого кассового ящика.

Открывается дверь. Ты чувствуешь ток зимнего воздуха. Входит молодой мужчина в джинсах и свитере под горло. На его ногах в парусиновых туфлях нет носков. Он на секунду замирает, словно наслаждаясь теплом, затем проходит — как прошла и ты — к бару. Перекидывается несколькими словами с хозяином, затем молча ждет, пока ему наливают «Гиннесс». Расплатившись за пинту, он отыскивает свободный столик, недалеко от твоего.

Я могу простить тебя за то, что ты меня не узнала. Я совсем не похож на того, каким ты помнишь меня. Морщины разглажены, волосы снова стали черными, более длинными и взлохмаченными, словно я только что поднялся со сна. Ты изучаешь мое лицо. В глазных впадинах чернота. Подбородок затенен щетиной. Ты смотришь, как я неуклюже вытаскиваю сигарету из пачки, ломаю спичку в попытке зажечь ее. Тебе кажется — хотя ты в этом и не уверена, — что я слишком крепко сжимаю стакан, так что белеют кончики пальцев.

Осенний вечер 1971 года. Около восьми Изабелла наконец укладывает Джесси и какое-то время еще стоит на площадке лестницы, пока не слышит, что девочка задышала носом, ровно. Я поднимаю глаза от книги, когда Изабелла, спустившись, присоединяется ко мне. Она наливает себе выпить, отыскивает сигареты, затем плюхается в кресло по другую сторону камина. Я закрываю книгу, откладываю ее в сторону, жду, пока Изабелла глубоко затянется «Эмбасси», затем со вздохом выпустит дым и потянется к полу за стаканом.

— Все в порядке?

— Да, — выдыхает она и поджимает под себя ноги. Мы сидим — огонь опаляет наши лица. Я смотрю на Изабеллу; она изучает спираль дыма, вьющуюся от кончика сигареты. Через какое-то время я беру книгу и продолжаю читать.

Потом мы голышом залезаем в постель. Только что пробило девять, но Изабелла так устала. Некоторое время мы лежим — моя рука под ее шеей, ее голова у меня на плече, одна нога согнута и покоится на моем бедре. Как бывало. Если она заговаривает, то не об искусстве, не взволнованно о том, как выполнить новую работу, не о наиболее влиятельных средствах массовой информации. Она говорит о Джесси. Как девочка обнаружила, что можно играть с волосами Изабеллы и играла с ними без конца. Какая Джесси была ублаготворенная, потом через секунду с ней было не сладить — она так кричала, что сердце матери разрывалось на части. Как Джесси багровеет от боли, или злости, или от каких-то непонятных эмоций, и ее ничем не успокоить, даже дав ей бутылочку. Как она все кричит и кричит, так что Изабелла больше не в силах выдержать, а должна, и она шагает из угла в угол, из одной комнаты в другую, наверху и внизу, беспомощная, никчемная, кладет девочку, оставляет ее, закрывает дверь, готовая на что угодно, лишь бы прекратить этот крик.

Изабелла говорит, а я глажу ее по плечу, убыстряя ритм вместе с ускорением ее речи, биением ее сердца. Черт бы все побрал — не знаю я, что делать. Возможно, адреналин сбивает меня с толку. Ее грудь, прижатая к моим ребрам, касание пружинистого лобка, когда она меняет позу. Я крепче обнимаю ее — уже не слышу, что она говорит, чувствую, как твердеет член. Кладу другую руку на ее бедро. Она отодвигается — влажный воздух появляется там, где кожа касалась кожи. Я поворачиваю к ней голову. Она умолкает, протягивает пальцы, касается моих губ, затем поворачивается ко мне спиной.

Какое-то время я лежу без сна, она тихо дышит — простыня и одеяло поднимаются, опускаются. Прошло три месяца с рождения Джесси. Я поглаживаю щеку внешней стороной пальцев. В ухе громко отдается потрескивание щетины, слышное только мне. Немного погодя я поворачиваюсь на бок и пытаюсь заснуть. На улице бушует ночь. Порывистый ветер, несущийся по Верхнему Лазу, завывает у входа в наш проулок словно флейтист, собравшийся впервые сыграть и не способный вывести ни единой ноты.

Я выскальзываю из постели, стараясь не разбудить Изабеллу. После тепла, накопившегося под одеялами, холодно. Я натягиваю джинсы и свитер и в темноте пересекаю коридор. Щелкнув выключателем, включаю электричество в студии — яркий свет режет глаза. Я закрываю дверь, подхожу к своей чертежной доске, сажусь на табурет. Мне удается запечатлеть изгибы, округлости Изабеллы, нагой, желанной, — тело, которое в свое время превратило меня в раба. В другом конце длинной комнаты стоит ее мольберт, полотно на нем покрыто грунтовкой цвета охры — оно уже месяцы стоит в таком виде, незаконченное.

Моя непроданная коллекция стоит у стены — гнетущее присутствие, подавляющее любую попытку сотворить что-то новое. Я не могу больше заниматься творчеством. Джесси. Дай чему-то имя, и оно становится личностью. Но для меня она значит нечто другое. Невероятная злость кипит во мне. Джесси — это как черная дыра, безотказная требовательность, воплощение эгоизма, полностью сжирающее Изабеллу, а вместе с ней заглатывающее и меня. Я не испытываю к ней ненависти — нет личности, которую можно ненавидеть. Но я ее не люблю, я ее не хочу. Я мечтаю о возможности вернуться в прошлое, до того, как это произошло, — вернуться в то время, когда были лишь Изабелла и я.

Выхожу из студии и направляюсь в комнату Джесси. Внизу в затухающем пламени камина с треском — крак — рассыпается полено, и я замираю на пороге. И стою, застыв, весь внимание, слушая, как возобновляется вой ветра и тишина. Я весь день провел, напрягая слух, прислушиваясь, не звякнет ли телефон и не возвестит ли мне очередной заказ. Я уже неделю ничего не делал для полиции. А большую часть средств мы уже истратили. Я вхожу в комнату и останавливаюсь над корзинкой Моисея, где лежит лицом вниз моя дочь, плотно укутанная в одеяла. Головка ее повернута на сторону. Даже во сне она прерывисто дышит — вдыхает воздух, заглатывает кислород, потом выбрасывает остатки вместе со всем, что ей не нужно. Я бесконечно долго смотрю на нее. Никаких усилий не потребуется, абсолютно никаких. Подушка, одеяло, крепко прижатая ладонь. Я ведь такой немыслимо сильный. Мои руки, руки художника, свинцовой тяжестью висят по бокам. Девочка всхлипывает во сне, вздрагивает, но не шевелится. Представить себе не могу, что может сниться ребенку.

Я выхожу из ее комнаты, из дома, где спят мать и дитя, и быстро покрываю небольшое расстояние до «Таверны графства». На улице морозно, а я не взял пальто. В кабачке же тепло, приятно, полно дыма, и в камине горит огонь. Я беру пинту пива, сажусь за свободный столик, чиркаю спичкой, чтобы закурить оказавшуюся в пальцах сигарету. Когда я ставлю на столик пинту после первого проглоченного с благодарностью глотка, рядом раздается голос.

Краешком глаза улавливаешь движение. К моему столику направляется человек. Уверенная походка, распахнутый пиджак, под расстегнутым воротом рубашки повязан галстук, в руке — наполовину выпитая кружка. Видишь его лицо — красивое, сильное, исполненное осознания успеха. Ты должна мне это простить. У тебя перехватывает дыхание: ты узнаешь своего отца. Я знаю: тебе хочется вскочить, броситься к нему. Я знаю: тебе хочется обхватить его руками, почувствовать его руки на своих плечах, на своей талии.

Но это невозможно. Он — молодой мужчина. А ты — ребенок, крепко спящий дома под одеялом в своей кроватке, тогда как мама внизу, на кухне под твоей детской, моет посуду. Так что сиди и наблюдай. Если подойдешь, — тебя все равно не увидят. Если окликнешь, — твой голос не будет услышан.

— Диклен, я не ошибся? — И приветливо улыбается. — А я — Рэй Артур.

Я знаю его по работе в участке. Он натаскивал меня по одному делу вскоре после того, как я начал там работать: у торговца редкими вещами украли корабельные часы. Артур — самый молодой из офицеров, с кем я имел дело, не намного старше меня. Рядом с ним я чувствовал себя фальшивкой — так уверенно он держался, человек преуспевший и целеустремленный, походя утверждавший, что эта кража обернется мошенничеством со страховкой. Я так и не узнал, был ли он прав: с тех пор я больше его не видел.

Он сел с другой стороны стола.

— Как, приживаешься?

— Отлично, спасибо.

Мне ни с кем не хочется разговаривать, но я говорю ему — «отлично». В наступившем молчании я окидываю взглядом бар. Посетителей не так уж и много. По большей части сидят группами, лишь одна одиночка — судя по виду, проститутка, дожидающаяся возможности заработать. Я не знаю, откуда твой отец пришел, есть ли тут другие люди, к которым он мог бы присоединиться.

Он кивает на мое пиво:

— Пьешь потихоньку, да?

— Вроде того.

— Вот и я тоже — работал допоздна. Могу же я немножко позволить себе, скажу я Шейле. — И качает головой. — А ты? Женился?

— Угу.

— Есть дети?

— Всего одна девочка — три месяца как родилась.

— А-а. Вначале трудно бывает, верно?

Я киваю, точно имею об этом представление. Он сует руку во внутренний карман пиджака, вытаскивает пачку сигарет. Закуривает, коротко затягивается.

— Вот что я тебе скажу. Сколько вечеров я тут провел, когда моей было столько же.

— Правда?

— Господи, да. Однако со временем становится легче. Ей в декабре будет два — Зоэ такая душенька. Куда легче, когда они начинают ходить и немножко говорить.

— И все же ты по-прежнему здесь.

Он бросает на меня быстрый взгляд, будто только сейчас заметил. На секунду мне кажется, что я его раздосадовал. Потом он смеется:

— Угу, ты прав. Я по-прежнему здесь.

Пауза — за это время уровень жидкости в наших пинтах понижается, сигареты рдеют ближе к фильтру. Может, так действует алкоголь, только я потеплел к своему собутыльнику, мне захотелось поговорить с ним.

— А чем кончилось дело с тем наброском, что я сделал?

— С корабельными часами? Угу, мы их нашли. Получили ордер на обыск дома торговца… А он? Этот дурак даже не попытался их спрятать. Право, не знаю, за кого эти люди нас принимают.

— Вы считаете, что именно так все произошло, да? Он ухмыляется.

— Для этого не надо быть великим детективом. Как правило, мы действуем по схеме. Он неверно выбил стекло в двери — ни один профессионал так не сделал бы. Через какое-то время начинаешь узнавать характерные особенности. А кроме того, он выглядел чертовски виноватым. Единственная трудность в том, чтобы доказать, что все произошло так, как ты считаешь. Впрочем, это не так уж и трудно, если тебе оставляют улики на середине кофейного столика.

Я улыбаюсь, слушая его, а мыслью возвращаюсь к тому человеку, с которым работал, чтобы сделать набросок. Я тогда крепко влип. Он держал меня не один час, заставляя переделывать рисунок снова и снова, пока все детали, как он их запомнил, не были точно воспроизведены. Выпуклость стекла, удлиненные алмазы на стрелках, размер цифр, медные зажимы, на которых часы висели в футляре. Торговец дергался, настаивал на своем, хотел непременно, чтобы все было точно изображено. Законченный педант.

— Я считал, что у него произошла настоящая пропажа. Он казался искренне расстроенным из-за того, что лишился часов.

— Что ж, за теми, кто уж очень выдрючивается, нужен глаз да глаз.

— Постараюсь это запомнить.

— Так или иначе, это ведь не твоя обязанность, верно? Ты рисуешь, мы ловим преступников.

Он поднял в ироническом приветствии свою почти пустую кружку.

— Хорошая работа, этот твой рисунок. Ты точно воспроизвел эти часы. Ему трудно было потом отрицать, что именно эта вещь была у него украдена. А он пытался это сделать, когда мы обнаружили часы.

Я поднял свою кружку.

— Спасибо.

— Продолжай работать в том же духе и будешь в полном порядке. — Он потушил сигарету в пепельнице и выпрямился на стуле. — Как тебе эта работенка? Нравится?

— В известном смысле — да. Надо преодолевать немало трудностей.

— Мы все удивились, когда Нидем ушел от нас, — он ведь занимался этим многие годы. Ты через него получил эту работу, да?

— Угу. Мы вместе преподавали в художественной школе.

— Я полагаю, дополнительные деньги очень ко времени — сейчас, когда у тебя появился ребенок.

Я неожиданно насторожился, взвешивая его слова, пытаясь решить, что он знает, что мог ему наболтать Пит Нидем, прежде чем уйти.

— Собственно, это все, что я на данный момент имею. У него сузились глаза — это выглядело достаточно естественно.

— Меня выкинули. Оказался лишним — столько преподавателей-художников не требуется.

Он медленно кивает, словно переваривая услышанную новость. Слишком уж он старается.

— Но ты ведь об этом уже знал, верно?

Быстро отводит в сторону взгляд и медленно снова переводит его на меня.

— Об этом шли разговоры.

— А еще о чем шли разговоры? — Голос у меня звучит резко, ну и наплевать. — Что я трахал студентку? Что мы жили вместе? Что у нас родился незаконный ребенок?

— О'кей, не кипятись. — Он поднимает руку ладонью вверх. — Извини, слышишь? Я перешел границы.

Я смотрел на него, чувствуя, как постепенно угасает гнев. И дело не в том, что я оказался предметом сплетен. А в том, что уж очень по-приятельски он держался. Пиво, курево, то, что мы оба — отцы.

Он поднимает кружку, выпивает остатки пива, снова ставит кружку на стол и долго на нее смотрит.

— Пора мне отчаливать. Я киваю:

— Конечно.

Он поднимается на ноги, берет свои сигареты и сует их обратно в карман пиджака. Секунду смотрит в пол, затем словно приходит к решению.

— Знаешь, моя Зоэ любит малышей. Обожает. Если вы с женой надумаете, приходите как-нибудь в воскресенье. Шейла угостит нас ленчем.

Твой отец ушел — я не спросил, куда он направился. Он зашагал к выходу и не вернулся, чтобы с кем-либо попрощаться. А я посидел еще, добавил вторую пинту, на что ушли все деньги, какие у меня были. Человек я некомпанейский. Теперь тебе следует уйти из таверны — ничего ты тут больше не высидишь. Как и я, ты озадачена тем, откуда появился твой отец, пришел ли он с кем-то или пил в одиночестве. Я знаю, это выводит из равновесия: ты думаешь, что заметила бы его раньше, узнала бы своего отца, если бы он сидел в том же маленьком кабачке, что и ты. Но придется тебе смириться — все было так, а не иначе.

Вернемся в сегодняшний день, еще светло — есть и другие места, куда тебе следует заглянуть. Будешь идти по улицам к следующему объекту, подумай о том моменте, той точке в наших отношениях, когда мы с Рэем пересекли рубеж и началась наша дружба. Это так не выглядело тогда. Не знаю, как тебе это показалось. Но, оглядываясь назад, я вижу все именно так.

Вы с Джесси играли вместе. Вначале отношения были односторонние: она была слишком маленькая, и ты просто стояла и смотрела на нее или указывала пальцем и говорила снова и снова: «Малышка!» Но по мере того как Джесси становилась сознательнее, она неотрывно следила за тобой взглядом, с интересом наблюдая, как ты ходишь, разговариваешь, танцуешь, бегаешь — столько всего ты умела делать. И ты принимала вызов, выступала перед ней. Я не назвал бы это желанием покрасоваться. Ты просто получала удовольствие от ее восхищения.

Я вспоминаю твоего отца во время таких встреч, когда обе семьи были вместе. Я смотрел, как ты бежала к нему, чуть не в истерике от предвкушения встречи, и он хватал тебя и подбрасывал в воздух. Он всегда выпускал тебя из рук и позволял какой-то миг свободно лететь. Но ты никогда не ударялась о потолок, каким бы низким он ни был, и твой отец успевал схватить тебя, когда ты летела вниз.

Я наблюдал это и учился. Когда Джесси немного подрастет, я тоже буду проделывать такое с ней. Но я всегда боялся уронить ее, не мог выпустить из рук. Я чувствовал себя неуклюжим, неестественным, скованным. Ей это нравилось. Она смеялась совсем как ты, стоило ей понять, что произойдет. Однако взлетев пару раз, она теряла к этому интерес, ей хотелось делать что-то другое. А я стоял как пень, не в силах ничего придумать, чтобы занять ее. Потом я все вспоминал. Как твой отец прятался понарошку или гонялся за тобой на четвереньках. Дело нелегкое, но тебе нравилось. Однако когда я находил Джесси, чтобы продолжить игру, стать таким отцом, каким был для тебя твой отец, — время было уже упущено.

Вы с Джесси играли, мы с твоим отцом разговаривали, а Изабелла составляла компанию твоей маме. Она не любила Шейлу, говорила, что находит ее холодной и неинтересной. Что у них могло быть общего — у продавщицы из Мэнсфилда и у художницы из Шеффилда? Ничего, кроме детей, и только об этом, по-моему, они и беседовали. А вот я кое-что рассмотрел в твоей матери. Она жила на обочине — не высовывалась, слушала, зато ее редко слышали. Не знаю, почему так было, как не знаю и того, почему я инстинктивно ее понимал. Дома в конце дня Изабелла жаловалась на скуку, иногда высмеивала неуклюжесть твоей матери. Мне неприятно было слушать ее — она становилась уродливой, несмотря на свою красоту. Я твердил ей снова и снова: «Если все так плохо, тебе не обязательно ездить с нами». А она смеялась. И в этом смехе было много всего. Ответы на все вопросы, какие у меня когда-либо возникнут.

«Таверна графства» осталась для тебя позади, как она позади и для меня. В ту пору этот кабачок находился ближе всего к центральному полицейскому участку. Я мог отправиться туда в любое время и мог не сомневаться, что встречу там знакомых — по виду, если не по имени. Нынче полиция разъезжает в фургонах из нового участка в Брайдуелле. Иногда в уик-энд, вечерами, я слышу их сирены вскоре после звона разбитого стекла, воплей и криков неизбежной драки, которую они приехали разнимать. Я больше не хожу в таверну. Выпиваю теперь дома.

Сколько денег я, должно быть, просадил. И не только деньги я профукал. Стоит мне подумать о том, что могло бы быть, и я вижу, как крутящийся желтый поток уносит все это в фарфоровом унитазе у моих ног.

Следствие

— Сообщите, пожалуйста, суду ваше полное имя.

— Сьюзен Элисон Пауэлл.

— Вы работаете лаборантом? — Да.

— Не могли бы вы вспомнить, что произошло днем двадцать третьего октября? Расскажите своими словами, что вы видели.

— Ну, все случилось очень быстро. Я ехала по Западному шоссе — мой сын заболел в детском саду, и я рано ушла с работы, чтобы его забрать, но это было до того, как я его взяла, — словом, я ехала по шоссе, и меня обогнала та машина по обочине. Я хочу сказать, что движение было небольшое, но эта машина просто промчалась мимо меня.

— Под Западным вы подразумеваете шоссе А-40? — Да.

— И вы ехали из Лондона по крайней полосе?

— Да. Я хочу сказать, люди иногда объезжают вас слева, если вы застряли посреди дороги, но он-то ехал по обочине.

— Ну а как насчет машины — вы заметили, что это была за машина?

— Синяя. Из маленьких.

— А что произошло потом?.. Не спешите, миссис Пауэлл.

— Ну, как я сказала, он промчался мимо меня по обочине, я только успела бросить на него взгляд и, по-моему, что-то крикнула, что-то вроде — проклятый идиот, а он тут и врезался в…

— Я понимаю, вам, должно быть, тяжело это вспоминать. Но попытайтесь продолжить.

— Он врезался в мост. Прямо в бок опоры. Я услышала грохот, удар был действительно громкий. Это было ужасно. Машина встала на дыбы, ударилась крышей о мост, потом развалилась. Что-то упало на дорогу прямо передо мной, и я еще подумала — сейчас налечу на это, но у меня не было времени вырулить, так что я, наверное, проехала прямо по нему.

— А что потом?

— Ну, я была в шоке. Прошло какое-то время, прежде чем у меня появились мысли в голове. Я съехала с дороги, как только смогла, и вызвала по мобильнику «скорую».

— Значит, вы сообщили суду, что все произошло очень быстро, вы были в шоке, и это вполне понятно. Но могу я спросить: видели ли вы в какой-то момент, кто сидел за рулем той машины?

— То-то и оно. Когда он проезжал мимо меня по обочине, я, должно быть, краешком глаза уловила движение, потому что посмотрела в ту сторону. И он находился как раз на одном со мной уровне.

— Можете ли вы сообщить суду что-либо о водителе?

— Да, это был пожилой мужчина — не знаю, насколько пожилой, но только волосы у него были седые.

— Он показался вам в сознании?

— О да, безусловно. Он сидел очень прямо и смотрел перед собой. Я видела только его профиль.

— Вы в этом уверены? А вы не видели, глаза у него были открыты?

— О, право, не знаю. Наверное, были, иначе я заметила бы.

— А в машине больше никого не было? Не было пассажиров?

— Нет, сэр. Я наверняка увидела бы их, если б они были.

— Благодарю вас, миссис Пауэлл. Побудьте еще минуту на свидетельском месте, — возможно, у обвинителя есть к вам еще вопросы. Мистер Форшо?

(Мистер Форшо встает.)

— Всего пару моментов, пожалуйста, миссис Пауэлл. Я хочу быть абсолютно уверен в том, что правильно понял ваши слова. Когда этот мужчина проезжал мимо вас — по обочине, — вы на миг, без всяких помех, увидели в профиль его лицо, верно?

— Да, сэр.

— И с вашей точки зрения, он не спал и полностью владел управлением машиной?

— Так мне показалось.

— Как скоро после этого машина налетела на мост?

— Всего через несколько секунд — никак не больше.

— Благодарю вас. Вопросов больше нет.

— Мистер Джонсон? (Мистер Джонсон встает.)

— Да. Миссис Пауэлл, с какой скоростью вы ехали?

— Я делала сорок пять — пятьдесят километров в час.

— А та машина — та, что разбилась? Шла приблизительно с такой же скоростью?

— Нет, сэр. Тот мужчина ехал гораздо быстрее.

— Насколько быстрее? Семьдесят, восемьдесят, сто километров?

— Мне не хотелось бы делать предположения. Но он ехал гораздо быстрее, чем я.

— Понятно. А теперь, миссис Пауэлл, все мы глубоко вам сочувствуем и понимаем, как расстроила вас эта страшная авария, но неужели вы действительно хотите сказать суду, что в тот краткий миг, когда машина проезжала мимо вас, вы были в состоянии заметить, что водитель не спал и управлял своей машиной?

— Такое у меня создалось впечатление.

— А этот водитель — вы сказали, что у него были седые волосы. А была у него борода?

— По-моему, нет, не думаю.

— А усы?

— Не уверена.

— И он не смеялся?

— Нет, не думаю.

— Не пел под радио?

— Не могу сказать.

— Не жевал?

— Нет.

— Не зевал? Не чихал? Не плакал? Честно, миссис Пауэлл, я вовсе не хочу бросать тень…

— Мистер Джонсон, напоминаю вам, что в этом суде не разрешается задавать неуважительные вопросы.

— Извините, сэр. Больше вопросов нет. (Мистер Джонсон садится.)