Вдоль дороги тянутся старые дома — низкие входные двери, толстые стены, неоштукатуренные бревна. Строения переходят одно в другое, образуя сплошной длинный ряд, — понять, где кончается одно и начинается следующее, можно лишь по тому, что белая окраска сменяется желтой или кремовой. Позволив себе поволынить, я теперь шагаю быстро — время поджимает. Свет стал уже угасать, температура неуклонно падала по мере того, как солнце опускалось из своего невысокого зенита. По ходу я проверяю номер на каждой двери: 46, 48, 50.

Ищу желтую гаргулью — солнечные часы над калиткой. Она плохо закреплена, как он и говорил. Я никогда не бывала в этом городе — во всяком случае, во взрослом состоянии, — однако при наличии инструкций способна найти малейшую веху. Сквозь прутья калитки протянута цепь с замком. И цепь, и замок выглядят новехонькими — блестящая нержавеющая сталь на фоне черного чугуна. На секунду меня охватывает тревога: что-то не так, я не сумею войти, но когда я толкаю калитку, она открывается.

Я иду по мощеной дорожке. Чем больше я удаляюсь от улицы, тем уже она становится. В стенах по обе ее стороны вделаны крошечные окошки с деревянными рамами, хотя едва ли они дают много света. Я жду, что кто-нибудь окликнет меня, подозрительно спросит: «Чем могу служить?» Никакой двери не видно. Я понимаю, что запомнила про гаргулью и про дорожку, но не помню, куда я должна потом идти. Я дошла почти до конца дорожки и тут увидела, что это еще не конец. Проход резко поворачивает влево, тянется еще ярдов десять и выводит в маленький дворик. Я выхожу сзади дома № 54, И тут справа, фасадом к тылу другого дома, стоит двухэтажное здание — белая штукатурка и пара глиняных горшков с потрескавшейся землей по обе стороны входа. На черной двери — медные цифры: 5 и 2.

Я нажимаю на кнопку звонка, вделанную в кирпич. Дверь тотчас открывается, словно хозяин стоял за ней и ждал. Я растерялась, лишившись промежутка времени, в течение которого предполагала подготовиться. Я смотрю на него секунду-другую, пытаясь вернуть себе равновесие. А он нейтрально смотрит на меня, светлые голубые глаза глядят в мои. У него коротко остриженные седеющие волосы, выражение лица настороженное, но не недружелюбное. Я заставляю губы изобразить сияющую улыбку:

— Мистер Барр?

Он кивает, и лицо его смягчается.

— Пожалуйста, зовите меня Диклен. А вы, должно быть, Зоэ. — Он поводит рукой. — Входите.

Я следую за ним в переднюю, и он показывает мне, куда повесить жакет и сумку. Проходя мимо него, я улавливаю слабый запах алкоголя.

— Я думал, вы приедете всей семьей. — Дверь, должно быть, разбухла от льющихся в последнее время дождей — она застревает, и ему приходится как следует толкнуть ее, чтобы закрыть.

— Они отправились плавать, — говорю я с ухмылкой. — А иначе мы в жизни не обменялись бы ни словом.

Он смеется — в горле булькают хрипы. Не знаю, что я ожидала увидеть. Папа редко ходил без шерстяных кофт и удобных брюк — он очень поддерживал магазин «Маркс энд Спенсер». А Диклен Барр, хотя он почти того же возраста, — в выцветших джинсах и бесформенном синем хлопковом джемпере, причем и то и другое в пятнах от краски. Голос у него низкий, гулкий, он говорит как образованный человек, чье произношение выдает обитателя берегов Мэрзи.

— Значит, ты дочка Рэя и Шейлы. — Он хлопает рукой по ноге возле бедра. — Последний раз я видел тебя, когда ты была вот такая.

Как-то дико думать, что этот незнакомый человек знал меня ребенком, знал нашу семью, события нашей жизни, о которых я понятия не имею.

— А я, боюсь, не помню вас совсем.

— Ты и не можешь помнить — слишком ты была маленькая. — Он отводит глаза в сторону. — Я расстроился, услышав, что случилось с твоим отцом. Когда-то мы с Рэем были хорошими друзьями. Это очень грустно.

Я изучаю его лицо — в нем нет ничего наигранного, просто грусть, на миг появившееся выражение горя.

— Жаль, что я не могла сообщить вам об этом раньше.

— У тебя голова, наверное, была занята столькими вещами. Ты знаешь, я звонил ему, наверное, вскоре после того, как это произошло. Отклика так и не получил. Я не знал про то, что случилось.

— Нет, конечно.

— А как твоя мама? В порядке?

Я реагирую не сразу, качаю головой.

— Разве вы не знали? Она ушла от нас много лет назад. Мы с ней больше не поддерживаем связи.

— Ох, извини. Нет, я этого не знал.

Мы погружаемся в молчание. Я переминаюсь с ноги на ногу. Неожиданно он выпрямляется, протягивает мне руку:

— Послушай, почему ты не войдешь в дом и не сядешь?

Он ведет меня по коридору, проложенному рядом с лестницей. По пути спрашивает через плечо:

— Ты сказала, вы приехали на уик-энд?

— Да, мы остановились в отеле. На Дороге Девы Марианны, так?

— О'кей, да.

 — Мне хотелось увидеть город, где жил папа. Он всегда говорил, что был здесь счастлив.

Мы подходим к двери. Передо мной голые доски, большой ковер, немного мебели. Комната, учитывая, каким маленьким кажется дом извне, поразительно большая. Барр поворачивается ко мне:

— Чай, кофе, что-нибудь покрепче?

— Чай, с удовольствием.

— Хорошо, я на минуту исчезну. Устраивайся как дома.

Он протягивает руку за дверной косяк и включает свет. Направляется на кухню, а я начинаю располагаться. В комнате стоит диван и кресла у камина, но я не успеваю сделать и нескольких шагов, как меня останавливает вид стен. Они увешаны картинами в рамах, которые размещены так плотно, что между ними почти нет пространства. Я меняю направление, иду в угол комнаты и начинаю рассматривать картины. Это главным образом портреты, писанные пастелью и маслом, несколько карандашных портретов — одни большие, другие малюсенькие, кажущиеся еще меньше из-за рам. Разные люди, анонимные лица. Но обходя комнату, я снова и снова вижу одну и ту же женщину. Она красива: тонкий абрис лица, чистая кожа, темные волнистые волосы, большие зеленые глаза. На одной картине она сидит на качелях, прикрыв глаза от солнца рукой. На другой лежит обнаженная на боку на кровати и даже не пытается прикрыться. Потом в черном платье она стоит в дверях с сигаретой и радостной улыбкой на губах. Потом появляется в профиль, сидя на табурете перед мольбертом в захламленной студии.

Совершенно ясно, что все это его работы, тем не менее — не знаю — у меня такое чувство, будто я никогда прежде не видела оригиналов картин. Видела, конечно, но только в галереях. А в домах все произведения искусства — в репродукциях или на афишах. Дюфи, Дуано, Моне. А тут, в этой гостиной, вокруг меня все картины и наброски сделаны хозяином. И это хорошая работа. Так здорово, когда ты можешь создать такое, повесить на стену и думать: это мое. Они до того полны жизни, до того убедительны, до того красочны. Эта женщина чуть ли не дышит, точно она может сойти с полотна. Есть одна странная картина, скорее набросок — просто набор изгибов и линий, но женщина угадывается, она, несомненно, существует. И как здорово, что десятка два мазков кистью могут передать сущность человека. Возможно, такое впечатление возникает потому, что здесь столько ее портретов, это лицо смотрит на меня из разных мест и в разное время. Обходя по периметру комнату, я чувствую, как возрастает мое изумление. Во время нашего телефонного разговора несколько недель назад Барр сказал мне, что знал папу, когда работал художником в полиции, в начале семидесятых. Я как-то не подумала — не знаю почему, — что он может быть настоящим художником.

На дальней стене появляется ребенок. Сначала женщина стоит с младенцем на руках — в классической позе, не глядя на малыша; она смотрит в комнату, и выражение ее лица то же, что и у обнаженной модели. Потом маленькая девочка, приблизительно того же возраста, что и Холли, написана одна, глядя сверху — она сидит на полу, протянув ручки. Я долго смотрю на эту картину — девочка схвачена художником в момент откровения, ее глазенки, все в ее лице как бы говорит: «Пожалуйста, возьмите меня, я хочу, чтобы меня понесли». Есть и другие изображения ее по мере того, как она растет: вот она уже девочка, затем подросток, затем молодая женщина. Она, безусловно, дочь своей матери — те же живые глаза и блестящие волосы. Я смотрю на ее выпускной портрет — она явно стесняется своей академической шапочки и плаща, стоит, держа в руках свиток, почти как я на фотографии моей выпускной церемонии; в этот момент позади меня раздается голос:

— Это Джесси. Вы когда-то играли вместе.

Я поворачиваюсь и обнаруживаю, что он стоит в дверях, держа по дымящейся кружке в каждой руке. Я не слышала, как он вернулся. Я чувствую себя виноватой, не зная, как долго он за мной наблюдал, и медленно прохожу мимо его картин.

— Извините.

Он неверно понимает мое извинение.

— Джесси — это моя дочь. Она на год или на два моложе тебя. Она была твоей самой близкой подругой. — Он подходит ко мне, протягивает одну из кружек. — Тебе нужен сахар?

— Нет, так хорошо, спасибо.

— А вот здесь — ты, — говорит он, кивком указывая на другую картину.

Две малышки, держась за руки, стоят босиком на траве перед каким-то водопадом. Я немного выше ростом, мои ноги торчат из широких цветастых шортов. Это, безусловно, я, такая похожая на тощую девчушку на фотографиях в альбоме папы. А дочка Диклена все еще пухленькая, с кривыми ножками, и на ней всего лишь желтая рубашечка и махровый подгузник.

— Вы катались на лодке. Это Четсуорт, водопад Брауна.

— Не знаю, что и сказать. То есть портреты великолепны. Вот уж никогда не думала, что обнаружу себя у вас на стене.

Я делаю глоток чая, стараясь не думать о существовании такой картины. Совершенно неожиданно, но, безусловно, закономерно. Я вдруг чувствую, что мне не хватает воздуха. Хочу спросить, нет ли у него портретов папы. Меня словно ударило, когда я увидела себя ребенком. Раз я тут присутствую, то и папа должен быть тут. Я ведь никогда не видела его портретов. Я отчаянно хочу знать, есть ли его портрет, и в то же время боюсь. Не уверена, как я отреагирую на его лицо, воспроизведенное рукой этого человека.

Прежде чем я успеваю спросить, он поворачивается и идет к очагу. Там светится гора пепла, почти уже сгоревшего. Я вижу, как он берет из корзины полено, бросает его в камин, потом берет другое, всякий раз вызывая фонтан искр. Потом он опускается в одно из кресел. Я присоединяюсь к нему, не досмотрев картин до конца.

— Итак, — произносит он, когда я устроилась. — Ты говорила, что вы приедете вчера. Я думал о тебе — непогода, не знал, сумеете ли добраться.

— Это не было лучшим нашим путешествием, но мы приехали целыми и невредимыми.

— А твоя дочка? Сколько ей?

— Холли? Ей почти полтора года. Она молодцом — спала всю дорогу.

Он медленно кивает, отхлебывает чай. А я думаю, что еще сказать. Вспоминаю о картинах на стене за моей спиной.

— А у вас есть… я хочу сказать, внуки?

— Нет, нет. Пока еще нет. — Он поднимает взгляд и улыбается. — Мне б хотелось увидеть ее. Ты сказала, ее зовут Холли? Внучка Рэя.

— Извините. Я приняла решение как-то сразу. Мне казалось, так будет легче.

Он поводит рукой. А я не могу придумать, как выбраться из этого разговора ни о чем. Ведь есть же история отношений, которая висит в воздухе между нами. Он тоже должен это чувствовать, я уверена. У нас был короткий разговор по телефону, во второй раз, когда я позвонила ему. Когда сказала о смерти папы, когда сказала, что думаю приехать в Ноттингем, когда спросила, смогу ли я с ним встретиться, если приеду. Он меняет позу в кресле, ставит кружку на столик. Откуда-то из-под свитера извлекает сигареты, бросает на меня взгляд. Я улыбаюсь, как бы благодаря за то, что он проверяет мою реакцию. Он закуривает сигарету, опускает зажигалку в коробку вместе с оставшимися сигаретами.

— Вот что, — говорит он. — Хоть я и польщен тем, что тебе захотелось посетить меня, но полагаю, ты о чем-то хочешь со мной поговорить.

После смерти папы, отправив письма людям, которых я нашла в его адресной книге, я пустилась в странствие. Было несколько друзей, которых я просто не могла оповестить письменно: суррогаты теток и дядей из моего детства, соседи, которые многие годы помогали папе смотреть за мной. Бедфорды жили через дом от нас, Финдлеи жили в тридцать пятом и Джексоны жили в доме, стоявшем в тылу нашего. После отъезда мамы эти прежде случайные знакомые моих родителей стали неотъемлемой частью моей жизни.

Никакого определенного плана не было. Наутро я никогда не знала, где буду пить чай. Лучше всего было вернуться домой к папе, если работа позволит ему рано уехать домой. Он никогда ничего не готовил — это всегда были бутерброды. Правда, чаще всего он меня куда-нибудь привозил, провожая до двери и требуя обещания хорошо себя вести, затем целовал в лоб и звонил в звонок. Меня впускала Сю, Гэй или Бидди, папа поспешно произносил над моей головой слова благодарности, затем возвращался к машине и ехал на работу. Я все-таки улавливала его последний взгляд — старый «вэрайент» отъезжал от тротуара, смутно было видно, как папа машет рукой. Затем дверь дома закрывалась, отрезая его от меня. Мне предлагали фруктовый сок с бисквитом и уговаривали снять пальто.

Я никогда не задумывалась, почему так происходит. Для ребенка взрослые и их поступки являются просто фактами жизни. Тебе никогда не приходит в голову поинтересоваться, почему Боб и Гэй счастливы принять тебя. Почему ты идешь именно к ним, а не в какую-нибудь другую семью на улице. Тебе никогда не приходит в голову задаться вопросом, нравится ли им то, что ты приходишь. Ты просто принимаешь как данность их присутствие в твоем мире. Они всегда мило к тебе относятся, всегда спрашивают, как прошел день в школе, и хочешь ли ты бублик на ужин, и станешь ли ты смотреть «Голубого Питера», пока они будут готовить ужин. Ты замечаешь, что они разговаривают с тобой иначе, чем со своими детьми, — с ними они говорят совсем другим тоном. Но ты не знаешь, что такое жалость, и не почувствуешь ее, даже если бы знала.

Наверное, я была не подарок. Жизнь моя была жестоко взбаламучена. Мамы у меня больше не было, домой я далеко не всегда могла прийти. Папа был постоянно занят, вечно куда-то спешил, у него вечно были какие-то дела. Отвозя меня, он поддерживал легкую болтовню, а когда наконец появлялся и увозил домой, соблюдал все ритуалы — ванна, чтение книг, поцелуй на ночь. Но в разговоре иногда не оканчивал фразы или забывал, о чем речь, и часто не слышал моих вопросов.

Я так и вижу себя. Тощая девочка с серьезным лицом сидит на краю дивана у Финдлеев, в одной руке стакан с фруктовым соком, в другой — нетронутый чай, и смотрит телик. Передо мной на ковре растянулись Джордж и Дэвид, увлеченные кривляньями Вэла, Пита и Джона. И тетя Гэй, появившись из кухни в перерыве между стряпней, пригибается к моему уху, говорит тихим голосом: «Зоэ, лапочка, дай мне, пожалуйста, твое пальто. Твой папа еще какое-то время будет отсутствовать».

Я не была такой всегда. Помню, как летним вечером я помогала мальчикам в саду, когда они чинили свои велосипеды. И многое другое: как играли в «Монополию» при свете газа, когда выключали электричество; как дядя Боб учил меня играть в криббидж и как мы с ним съедали за это время целую коробку мятного шоколада; как мы втроем — мальчики и я — рисовали на покрытом газетой столе. Тогда я была вполне счастлива. Только в этих воспоминаниях я уже гораздо старше. Нелегко было, наверное, Финдлеям, Джексонам, Бедфордам возиться с шестилетней девочкой из разбитое семьи. Трудно представить себе, почему они этим занимались. Наверное, из соседских чувств. В наши дни я оставалась бы после школы в клубах, у воспитательниц, в детском саду. А вот Холли я могла бы доверить лишь нескольким людям — маме Пола, Саре, паре друзей из Общества помощи деторождению. Но все они живут за много миль от нас. Мне не приходит в голову никто, живущий на нашей улице, кого я могла бы попросить взять ее. Наспех произнесенное приветствие на улице, периодические жалобы на то, как жители паркуют свои машины, — из этого не составишь дружеского окружения.

После смерти папы я решила навестить его соседей Несколько дней я никак не могла на это решиться, а к тому времени они уже узнали новость. Сначала чувствовалась неловкость, но после обмена первыми фразами они пригласили меня в дом, выразили сочувствие, стали, захлебываясь, делиться воспоминаниями. Беседы шли рывками — от что-я-делаю-сейчас до памятных моментов. Благодаря Холли атмосфера не стала слишком мрачной — она ничего не сознавала, кроме того, что вокруг были новые люди, которые занимались ею, улыбались А когда она решила, что ей все это надоело, и начала требовать изменения мизансцены, это дало мне повод уйти.

Все равно я пробыла куда больше, чем намеревалась, в первых двух домах. Финдлеев я оставила напоследок. К тому времени, когда я туда добралась, было уже почти пять и мы обе — Холли и я, — должно быть, устали. Дверь открыл дядя Боб. Увидев меня, он протянул руки, точно увидел девочку, пропавшую много лет назад. Он, наверное, обнял бы меня, если бы на руках у меня не сидела Холли, внимательно глядевшая, к кому это мы пришли. Дядя Боб остановился в своем порыве, руки его упали по бокам.

— Зоэ, лапочка, мне так жаль твоего папу. А ты-то как? Все у тебя в порядке?

Я вошла в дом вслед за ним, затем — в гостиную, где провела столько часов ребенком. Мы поговорили об аварии, о том, каким шоком явилась смерть папы, каким он был человеком. Через какое-то время, видя, что никто к нам не присоединяется, я спросила Боба:

— А Гэй нет дома? Голова его резко дернулась.

— Разве ты не знала? Ее не стало в июне. Так и не вернулась из больницы.

Как только он это произнес, я вспомнила, что слышала об этом. Папа сидел по другую сторону столика на своем заднем дворе, залитом солнцем, с банкой «Тетли» в руке. Было это как-то летом. Холли, которая была тогда гораздо меньше, усиленно сосала грудь. Я чувствовала себя неловко от того, что занималась этим при папе, волновалась, что солнце может опалить малышку, тревожилась, что сменные подкладки под грудь оставила в мешочке в передней. Старалась удержать распахивавшуюся блузку, злилась, что рядом нет Пола, который мог бы помочь. Тогда папа и сказал мне, я уверена в этом: «Ты помнишь тетю Гэй, верно? У нее в прошлое воскресенье случился инсульт». Так и вижу, как он это говорит. Не помню, что я сказала в ответ, ничего не помню из этого разговора. В памяти возникло лишь, как заворочалась Холли во время кормления и как я старалась удержать ее на месте.

— Ох, Боб, это ужасно. Я не знала. Мне, право, очень жаль.

Хоть я и соврала, но не очень удачно. В беседе появились натянутость и молчание. Вскоре терпению Холли пришел конец. Я тепло поблагодарила Боба, и он поднес мою сумку к машине. Пока я усаживала Холли в ее креслице, застегивала ремень безопасности, у меня было несколько минут на то, чтобы подумать. Появилось объяснение некоторых моментов, озадачивавших меня: почему, например, Дэвид, сын Боба, был одним из свидетелей при новом завещании папы. Почему рядом с подписью Боба не стояло подписи его жены. И я огорчилась таким провалом в памяти. Я думала лишь о том, как достойно проститься. Закрыла дверцу со стороны пассажира, повернулась к Бобу и импульсивно поцеловала его в щеку.

— Мне очень жаль, что приходится уезжать. Я скоро снова приеду.

Но прошла пара недель, прежде чем я сумела вернуться. Пол забрал Холли к своей маме на целый день, так что я была предоставлена самой себе, и это мое посещение было уже куда лучше. К тому времени страховые компании сообщили солиситору, что будут оспаривать притязания. Мы с Бобом какое-то время поговорили об этом, а ведь всегда бывает легче, когда есть конкретная тема для разговора. Боб, как и я, не верил, что кто-то может подумать, будто папа совершил самоубийство. Наличие общего врага помогло нам избежать недоговоренностей во время нашей предыдущей встречи. Был подан чай и выпит. Когда Боб вернулся в комнату со свежезаваренным чаем, я призвала на помощь всю свою храбрость и сказала:

— Боб, я хотела кое о чем спросить. Папа попросил вас засвидетельствовать его завещание, верно?

— Да, лапочка. Дэвид специально приезжал для этого. Было это в августе, если память меня не подводит.

— Он говорил вам, что в нем?

— Упомянул пару вещей. Разве у тебя нет копии?

— Есть. Дело в том, что… В общем, до этого завещания он оставлял все мне. А теперь все положено на имя Холли. Мне неловко об этом говорить, дело ведь не в деньгах, я о них не думаю. Но меня это задело. Если бы папа поговорил со мной, все было бы в порядке — он проявил такую щедрость, обеспечив начало ее будущей жизни. Но мне-то он ничего об этом не сказал. Я не понимаю. Я знаю, это глупо звучит, но у меня такое чувство, что я, должно быть, сделала что-то, огорчившее его.

Боб с минуту смотрел на меня.

— Нет, не думаю, что это так. Он же сделал тебя попечительницей, верно?

Я кивнула.

— Ну вот видишь. Он бы так не поступил, если бы ты его огорчила, верно?

Это звучало разумно. Но не помогло.

— А он ничего не говорил? Не объяснял?

— Нет, лапочка, мне об этом неизвестно. И мне не хотелось спрашивать.

Я-то надеялась, что он сможет пролить какой-то свет на то, что думал папа, что было у него на уме. Это завещание звучало как укор, порицание из могилы. Я не знала, что такого я сделала, только чувствовала, словно заслужила это. Иногда волнение накапливалось, возникало неодолимое желание, чтобы он меня обнял, сказал, что я прощена. Только он этого не сказал. И уже никогда не сможет сказать.

Позже, возле машины, Боб раскрыл мне объятия, словно вспомнил, что хотел обнять меня, когда я в первый раз приезжала. Я позволила ему обнять себя, хотя мне это и показалось странным.

— А твоя дочурка, где она сегодня?

Это прозвучало так, будто Холли куда-то отправилась сама по себе.

— Ее папа повез Холли к бабушке. Боб кивнул.

— Потрясающая малышка — такая же красивая, как мама. Рэй, знаешь ли, очень гордился ею.

Я выжала из себя улыбку:

— Спасибо.

— А как он, твой парень?

— Пол? Отлично.

— Прекрасно, прекрасно. Ну, Зоэ, не пропадай надолго, а? Старику становится так хорошо, когда он видит тебя.

Я обещала не пропадать. Он стоял у калитки, пока я садилась в машину. И поехала, предоставив ему в одиночестве возвращаться в дом.

— Я переадресовала почту. Все письма приходят ко мне. Я хотела спросить вас про тот набросок с фотографии, где мы сняты в Рюли. Почему вы послали его папе?

Вот тут я впервые сказала ему, что знаю про его рождественскую открытку. Говорить это по телефону я не хотела. Я чувствую, что он колеблется. Я не хочу никаких уклончивых ответов, хочу, чтобы он ответил напрямик.

— Мистер Барр?

— Извини. Это ничего особенного не значит — просто моя манера сказать… Вот только ведь Рэй так и не получил ее. Я же не знал про аварию, пока ты мне не позвонила.

— Не понимаю. Ваша манера сказать, что именно? Он докурил сигарету до конца. Ткнул ею в пепельницу и оставил в ней окурок.

— В жизни наступает такая пора — у меня, во всяком случае, — когда начинаешь оглядываться назад. И не можешь понять, куда ты потратил все эти годы. Они так быстро проходят — такое чувство, будто жизнь твоя длилась всего несколько недель. В свое время все казалось необычайно важным. А теперь осталась лишь горстка воспоминаний, те минуты, что определили твой путь. Вот к чему все приходит в конце концов. А остальное не имеет значения. — Он проводит рукой по голове, приглаживая коротко остриженные седые волосы; на секунду встречается со мной взглядом. Кажется, он понимает, что говорит какую-то бессмыслицу. — Рюли было для Рэя особым местом. Ты ведь знаешь, что он там родился? Он возил нас туда на пикники — тебя и Джесси, твою маму, Изабеллу и меня. Я восхищался твоим отцом. И этот набросок — мой способ дать ему это понять. Это трудно объяснить. Он бы понял. Не думаю…

— Мистер Барр. Диклен. Прошу вас. — Я трясу головой, стараясь прочистить мозги. — Папа мертв, он врезался на машине в мост на автостраде. Он ничего больше не может объяснить. А я пытаюсь понять, что произошло, но куда ни посмотрю, у меня такое чувство, что я его подвела, что это я виновата. — Издаю режущий слух смешок. — Мне, право же, неприятно взваливать это на вас — я ведь вас совсем не знаю, но мне нужна ваша помощь. Я знаю, что папа разговаривал с вами перед самой своей смертью, но не знаю, что он сказал. А потом вы послали ему этот набросок с фотографии — той, что стоит на его камине, возле кресла, где на моей памяти он всегда сидел. Неужели вы не можете хотя бы попытаться разъяснить мне, что это значит?

Он молчит и смотрит на меня. Я слышу, как судорожно глотаю. Мне стыдно, но я сдерживаю желание извиниться. Надо же найти кого-то, кто бы мне помог.

Он делает глубокий вдох.

— Не знаю, с чего ты взяла, что я разговаривал с ним. Мне требуется время, чтобы это осознать. Не могу поверить собственным ушам.

— Я знаю, что вы разговаривали. Я слышала ваш голос на автоответчике. Я…

Он резко сгибается в кресле.

— Я не понимаю, на что ты намекаешь. Я многие годы не слышал голоса Рэя — понятно? Я оставил ему сообщение? Ну и что? Не могу же я помнить все до малейших подробностей.

— Почему вы так себя ведете?

Он поднимается на ноги. Порывисто и быстро. Я смотрю на него и внезапно вижу, какой он сильный, несмотря на возраст; замечаю ширину его торса под мешковатым свитером. И крепче сжимаю пальцами кружку.

— Как я себя веду?

Я пытаюсь придать голосу твердость:

— Лжете.

Он делает ко мне шаг, протянув руки:

— Послушай, я понимаю, что ты расстроена…

Я встаю, и горячий чай выплескивается мне на руку.

Он останавливается — похоже, овладевает собой. Стоит всего в двух-трех футах от меня. Я чувствую свист его дыхания. Руки его опускаются, пальцы сжаты в кулаки. Я не могу оторвать от них глаз. Затем я заставляю себя поднять взгляд, встретиться с его глазами и не позволяю моим от них оторваться. Под конец он не выдерживает и отводит взгляд.

— Извини, мне больше нечего сказать. По-моему, тебе лучше уйти.

К третьему году занятий в университете моя задолженность банку дошла до четырехзначной цифры. Я получила пособие, да и папа зарабатывал достаточно, чтобы я могла погасить шестьдесят процентов этого долга. Студентам только начали давать деньги в залог — две-три сотни в год. Папа всегда выплачивал полностью свою долю и еще добавлял, когда я приезжала домой. И все равно этого было недостаточно. Иногда на меня нападало чувство вины: я пила, и ела, и танцевала, и разъезжала в значительной мере за его счет. И тем не менее ничего не меняла в своем образе жизни. Вот начну работать, тогда у меня будут деньги и я разберусь со своими финансами. Я не была одинока, думая так. У Сары долгов было в два раза больше, чем у меня.

Мне пришлось пойти к управляющей банком, когда мой перерасход перевалил за пять сотен. Она посадила меня рядом с собой и показала длинную распечатку — строчки цифр, отражавшие использование моего счета. Там была указана каждая сумма и место, где производилось изъятие: ТЖИ — пятница, Лестер-сквер; «Некст» — Дорога Кэмден-Хай; ATM — Бишопс-Стортфорд; «Тадж Махал» — Дорога Холлоуэй; ATM — Теддингтон. Даже расплата и снятия со счета денег, произведенные за границей во время летней поездки в Штаты. Управляющая сказала, что я бесконтрольно трачу деньги. Я согласилась с ней. Она разрешила мне взять еще пятьсот фунтов и посоветовала хорошо закончить учебный год.

В памяти осталось то, как легко прослеживается моя жизнь. Посещение банкомата в Бишопс-Стортфорде во время уик-энда, когда я гостила в доме своего тогдашнего приятеля. Карри на Дороге Холлоуэй в конце наших отношений, за которое я заплатила, но лишь наполовину съела. ATM в Теддингтоне — возврат к папе, чтобы избавиться от всей этой кутерьмы. Я могла сорваться, подчиняясь причуде, отправиться в какое-то выбранное наугад место, никому не сказав, куда еду. Но как только мне требовались деньги или я платила за что-то, появлялась запись, и моя тайна переставала быть тайной.

В тот вечер — я принесла тогда с работы диктофон — Холли уже спала в своей комнате, а Пол отправился поиграть, и я запустила автоответчик папы, прослушала пленку моего сообщения, а потом сообщение, оставленное Дикленом Барром. Было несколько обрывков других звонков, два-три слова одного человека, оборванные другим, которого, в свою очередь, записала машина. Время от времени появлялся мой голос, какие-то отдельные фрагменты, по которым невозможно судить, что я пыталась сказать. Сообщения наслаивались одно на другое снова и снова, пленка без конца перематывалась после того, как папа прослушивал звонки тех, кто хотел с ним поговорить во время каждого из его тысячи отсутствий. Наконец неразбериха закончилась словами какого-то мужчины, который сообщал папе, что диск, нужный ему для починки «Амстрада», больше не производят. Машина электронно чирикнула, и наступила тишина.

Мое сообщение было одним из трех, записанных в последний раз, когда папа пользовался автоответчиком. Я помню, как звонила ему накануне его смерти. На другой день я уже не позвонила, так как прежде чем я собралась это сделать, явилась женщина-полицейский и сообщила, что мой отец попал в очень серьезную аварию. Я знаю, что он прослушал мое сообщение, потому что, когда я приехала в его дом, на дисплее автоответчика стоял ноль. Я выключила автоответчик и, уходя, вытащила вилку. Значит, последнее сообщение, полученное папой, исходило от человека, который потом послал ему набросок с фотографии нашей семьи у заброшенного фермерского дома в Дербишире тридцать лет назад. Человек, чей номер телефона папа, очевидно, знал, хотя он и не значился в его адресной книге.

Солиситор приготовил все документы для утверждения завещания. Он не спросил, зачем мне нужна квитанция за последний телефонный разговор. Я забрала ее, чтобы потом изучить, когда Холли не будет отнимать большую часть моего внимания. Что я и сделала вечером. Пол захотел узнать, зачем я это делаю. Я сказала, что сама не знаю.

Квитанция была за звонки по стране, не местные, что облегчало дело. Код Ноттингема — 0115. В течение квартала папа дважды звонил туда, оба раза по одному и тому же номеру. Оба раза в течение той недели, когда он умер. Один разговор был короткий — тридцать шесть секунд. В другой раз папа говорил утром, в день своей смерти, и он продолжался сорок четыре минуты.

Я не стала звонить, пока не пришла на работу на следующий день. Почему-то мне требовалась анонимность конторы. Раздалось три звонка, потом включился автоответчик. Голос с выговором, который трудно было определить, — возможно, ливерпульский или ирландский, не знаю. «Это Диклен Барр. Все вопросы о средствах связи прошу адресовать Дереку Джуэллу в АПС „Пикториал“. Всем остальным — оставьте сообщение после гудка».

Сумерки на Верхнем Лазе. Я быстро шагаю, удаляясь от проулка, калитки с замком и цепью и желтой гаргульей. Ноги у меня дрожат. Я ожидала… я, безусловно, не ожидала лжи и того, что меня вдруг выставят за дверь. Я была в еще большем смятении, чем когда-либо. И впервые со смерти папы я боюсь. Накрытый для ленча стол на кухне, порножурналы, разбросанные в кабинете, — все говорило мне, что папа не собирался умирать. Однако чем больше я пытаюсь найти ответ, тем больше сомневаюсь — сомневаюсь в том, что он умер вот так, тогда.

Я могу вернуться с Полом, потребовать ответов. Но все кажется непредсказуемым.

Улицы, по которым я спешу, полны народа. Присутствие людей должно бы успокоить меня. А я наоборот — в смятении. Нормальные обычные люди, такие же, как у нас дома: работа осталась позади, закупки сделаны, дела выполнены. И тем не менее это другие люди: они живут в городе, которого я не знаю, чья география, предрассудки, культура чужды мне. Я никого здесь не знаю, не могу знать, где были эти люди, куда они идут, что они делали или намереваются делать, или боятся, что могут сделать. Я чувствую угрозу в воздухе и от души желаю быть в отеле с Полом и Холли, с теми, кто знает и любит меня. Но ноги мои в таком состоянии, что едва ли смогут доставить меня туда. Впереди у тротуара стоит такси. Я залезаю в него и называю адрес, плотно закрываю дверь, откидываюсь на сиденье и пристегиваюсь.

Диклен

Тебе нет нужды задерживаться на Корпорейшн-Оукс. Все, что ты здесь увидишь, уже видено. Это лишь дорога к твоей цели. Возможно, это жестоко с моей стороны — заставлять тебя идти пешком. Но я хочу, чтобы ты прошла по этим улицам, почувствовала жесткий камень мостовых под подошвами, увидела бедность и богатство, оптимизм и отчаяние, сосуществующие в этом городе. По дороге разреши мне, как очевидцу, рассказать тебе что-то конкретное после всей неразберихи и бесцельной лжи.

День первый. Твой отец приходит в конце дня, когда эхо песнопения замирает, отражаясь от стен и заборов, которые ограждают опустевшую площадку для игр. «Мэри Скэнлон, Мэри Скэнлон, она сидит в уборной без трусов». И я ничего об этом не знаю — тогда, во всяком случае, когда он входит впереди меня в кухню, вешает пиджак на спинку стула и, тяжело опустившись на него, швыряет сигареты на стол.

— Изабелла тут?

— Она наверху, купает Джесси. Он кивает.

— У меня есть для тебя лакомый кусочек. Как у тебя с тагальским языком?

Я подношу спичку к горелке под чайником, выкручиваю на полную силу газ.

— Извини?

— Тагальский — это язык туземцев на Филиппинах. — Он произносит это так, точно цитирует из словаря. — Не волнуйся, у нас завтра будет переводчик.

Я сажусь напротив него, принимаю его предложение покурить.

— Какой проклятущий день. — Он ждет, пока никотин подействует. — Эта подготовительная школа на Оукс! Сегодня утром там отправили в городскую больницу девочку девяти лет — из ее задницы текла кровь. Медики не могут это объяснить, девчонка ничего не говорит, а ребята в форме до полудня шастают повсюду, пытаясь поймать родителей и выяснить, что они по этому поводу скажут. Все надеются, что это объяснится запором или чем-то в таком роде. Выясняется, что мать — певица и находится сейчас за границей. А теперь учти: папочка всего лишь Гарри Скэнлон. — Он стряхивает пепел в блюдце на середине стола, затем окидывает взглядом мое лицо: понял ли я. — «Брубек, Скэнлон и Уэст»!

Я отрицательно мотаю головой.

— Твое счастье. Как только дежурный инспектор устанавливает связь, он тотчас отправляет дело в угрозыск. И догадайся, кто является сегодня за разъяснениями? Скажу тебе, я немало получил нахлобучек от папочки этой девчонки.

Засвистел чайник. Я поднялся, чтобы выключить газ, и кладу ложкой чай в чайник для заварки. А он продолжает говорить, пока я ставлю на стол молоко и сахар.

— Мы обнаруживаем Скэнлона в суде, сообщаем ему, что его дочь в больнице. Ему надо перенести слушание своего дела, и лишь тогда мы можем отвезти его в больницу. Он в подобающем состоянии. Всю дорогу я пытаюсь успокоить его, говорю ему, что девочка вне опасности, что, по всей вероятности, увидев отца, она все объяснит. Ее расспрашивали все утро и врачи, и полицейские, она говорила, что ей нужен папа. Спасибо.

Я поставил перед Рэем кружку с чаем и сел, дожидаясь, пока он на него подует и попьет.

— И?

— Это все — на данной стадии мы ничего больше не знаем. Девочку положили в отдельную комнату, и мы дали Скэнлону немного времени побыть с ней наедине. Я несколько раз повторил ему, чтобы он держался спокойно, так как если она увидит, что он расстроен, это только все осложнит. Мы с Питом Вэрди стоим в коридоре у двери, и минуту-другую все тихо. Потом слышим, как заплакала девочка. Медсестра требует, чтобы мы вмешались, и я вывожу отца. А девочка в истерике. — Рэй докурил первую сигарету и тут же вытащил из пачки следующую. — Я хочу сказать, славная девочка, Гарри. Но не знаю, как я справлюсь с этим делом — все равно как если бы там лежала Зоэ.

Он умолкает, попеременно отхлебывая чай и выдыхая дым.

— И она что-нибудь сказала, девочка?

— Не-а.

— Так при чем тут Филиппины?

— Ах да, о'кей. Итак, у нас ни малейшего представления о том, что же произошло. Из Арнольда послали женщину-полицейского в школу, и она пытается узнать хоть что-то от других детей. Скэнлон не в том состоянии, чтобы вернуться в суд, поэтому мы отвозим его домой. Я обещаю связаться с ним в ту же минуту, как только мы что-то узнаем. Не прошло и получаса, после того как я вернулся в контору, а он уже звонит мне. Так и кипит. Девочку, Мэри, когда мать в отъезде, водит в школу и приводит из школы горничная. Гарри разошелся и устроил ей допрос с пристрастием. Для начала она сказала, что, как всегда, проводила в школу Мэри, но когда Гарри надавил на нее — а поверь мне, ты бы не хотел, чтобы Гарри Скэнлон надавил на тебя, — она призналась, что они с Мэри были в то утро у водохранилища и к ним подошел мужчина. Горничная клянется, что он назвал Мэри по имени и что она, судя по всему, знакома с ним. Горничная знает всего пять слов по-английски, но каким-то образом она решила, что он, должно быть, учитель, или друг семьи, или что-то в этом роде, хотя никогда прежде не видела его. В следующую секунду мужчина жестом показывает ей, чтобы она шла домой. Он хорошо одет, и Мэри, судя по всему, его не боится, поэтому горничная, будучи покорной нелегальной иммигранткой, поступает так, как ей сказали. — Твой отец издает глубокий вздох. — Скэнлон в ярости, говорит, что его дочь была испорчена прямо у нас на глазах. Я тут же поехал к ним домой, попытался сам поговорить с горничной, но мои познания тагальского не вполне отвечают требованиям Гарри. Из Лондона срочно приезжает переводчик. Я хочу, чтобы ты поехал со мной. Я выслушаю показания горничной, а ты сделаешь зарисовку этого мерзавца. Если это кто-то из знакомых девочки, Скэнлон тотчас сможет опознать его.

Все это данность, факты, и ты узнала их из первоисточника. А теперь надо вернуться в область предположений. Представь, что стоит ночь. Почти полное отсутствие звуков грохотом отдается у тебя в ушах, словно в раковине. Ты неподвижно стоишь под уличным фонарем — плохая лампочка оранжевым светом освещает происходящее. На дороге пусто, время — два, три, четыре часа утра. Дома перед тобой вырисовываются тенями. Если где-то и виден свет, то он случайно оставлен последним ложившимся спать или это ночники у кроваток детей, которые боятся спать в темноте. В стене дома, как раз напротив, появляется квадрат. Ты сосредотачиваешь на нем свое внимание: кто-то проснулся. Занавеси задернуты, а иначе было бы прекрасно видно, что творится в спальне наверху. Время от времени на материи появляется человеческая тень. Мужчина это, женщина, один человек или несколько, невозможно понять. Сколько времени ты стоишь так и наблюдаешь? Достаточно долго для того, чтобы кто-то мог упаковать чемодан, натянуть одежду поверх хлопковой пижамы, в последний раз проверить, что все пожитки убраны в безопасное место.

Свет гаснет. Ты, застыв, продолжаешь стоять, боясь даже дышать. Мысленно ты прослеживаешь происходящее: вот тихо щелкнул замок в плотно закрываемой двери, осторожный проход по коридору, медленный спуск с лестницы. Ты хорошо все просчитал. Под потемневшим окном появляется свет, освещающий идеальный круг цветного стекла в входной двери. Она открывается. Появляется фигура, закрывает за собой дверь, идет по дорожке к калитке, направляется прямо к тебе. Ты быстро отступаешь в сторону, прячешься за толстый ствол платана. Шаги в тишине ночи звучат как метроном. Они раздаются все громче, потом начинают затихать. Этот человек отошел на десять ярдов.

В любом случае к тому времени, когда ты решишь, что можно, не подвергая себя опасности, обнаружить свое присутствие, фигура уже еле различима. Это женщина — в этом ты уверена. Она несет в руке чемодан или какую-то большую сумку. Шагая по тротуару, она неоднократно проходит под уличными фонарями, выстроившимися в ряд под уклон улицы. В полосах света ее отчетливо видно, но в туманной мгле, которая стоит между фонарями, она превращается в смутные очертания. Порой ты даже не уверена, что она тут. Свет, тьма, появилась, исчезла — рисунок повторяется, фигура, появляясь, всякий раз становится все меньше.

Изабелла идет открывать дверь. Со своего места на кухне я слышу голос твоего отца, он тихо разговаривает с Изабеллой, интонация и громкость меняются, когда он обращается к Джесси, которая сидит у матери на руках. Я поднимаюсь на ноги, надеваю пиджак, ждавший со мной весь этот час, и беру чемоданчик с блокнотами для рисования, палочками пастели, углем, тряпкой.

Выйдя в переднюю, я вижу, что нет переводчика — твой отец один. Он видит меня поверх плеча Изабеллы и умолкает на середине фразы. Подходя ближе, я чувствую в нем какую-то перемену, что-то изменилось в лице. И только когда он начинает говорить, я понимаю, что это — отсутствие столь характерной для него уверенности.

— Забудем об этом, — говорит он мне. — Горничная сбежала — ночью. Скэнлон звонил сегодня утром в дикой ярости. Я был там — ничего не осталось, она очистила комнату. — Он закатывает глаза. — Я в таком оказался дерьме.

В последующие дни все стало развиваться по закону ускорения. Все дети и преподаватели были официально допрошены. Все дома вдоль Корпорейшн-Оукс и на других улицах на пути Мэри в школу были посещены. Врачи, адвокаты, дантисты, судьи, журналисты, все мужчины — знакомые, коллеги или друзья семьи — были подвергнуты допросам, независимо от их общественного положения и невзирая на их возмущение. В портах и аэропортах установлено наблюдение в поисках горничной. По предположениям твоего отца, она исчезла, поглощенная каким-то другим анонимным городом. Приглашен детский психолог, установивший, что у Мэри — травматическая амнезия: придется не один месяц потрудиться, прежде чем удастся что-либо из нее вытянуть. Лаборатория подтверждает присутствие семенной жидкости на трусиках, которые были на ней в тот день.

Каждый вечер, в шесть или в семь часов, твой отец звонит мне. Пинта в «Таверне графства», а потом снова на работу. День второй становится днем третьим, потом днем четвертым. Не знаю, когда твой отец наконец возвращается домой и возвращается ли вообще. Он на долгие дни выключается из твоей жизни. Каждый вечер после того, как он снова уходит к себе в участок, я остаюсь в кабачке и пью, предоставляя Изабелле справляться с Джесси как может.

На четвертый день вечером он говорит мне: — Мы обратились к публике через «Ивнинг пост». «Девочка похищена у водохранилища». Никаких подробностей — мы-де не знаем ее семьи. Но это может кое-что дать.

Мы выпили, покурили. Твой папа рассказал: полиция считала, что они нашли горничную в Лестере, но это оказалось фальшивкой. Он рассеян, спешит выпить пиво, не докурив до половины сигарету, тушит ее.

— Все, надо возвращаться. Телефон должен же зазвонить.

Я наблюдаю, как он натягивает пальто и выходит из кабачка, раздвигая людей и прокладывая дорогу сквозь толпу. Оставшись один, я не спеша потягиваю пиво. Выпил кружку — заказал другую. Пара незнакомцев спрашивает, можно ли присесть за мой столик. Я продолжаю сидеть, прислушиваясь к их разговорам. Проходят минуты, потом час, потом больше. Я отмечаю время, дожидаясь, чтобы в доме, когда я вернусь, царила тишина.

— А, ты еще здесь…

Я вздрагиваю от голоса твоего отца. Поднимаю взгляд и вижу: он стоит рядом со мной, по-прежнему в пальто. Он тяжело дышит, лицо блестит от пота.

— Что случилось?

— Порядок. Служащая строительного общества живет на Мэпперли. — Он продолжает стоять, не обращая внимания на любопытные взгляды моих соседей по столу. — Она каждый день проходит по Оукс и в то утро, о котором идет речь, видела мужчину с девочкой. Говорит, выглядели они как-то странно. Я разговаривал с этой женщиной по телефону — она его рассмотрела не слишком хорошо, но, может быть, достаточно. Ты не мог бы повидаться с ней утром?

— Конечно, — сказал я ему.

А он говорит без умолку, такой оживленный после того, как в последние дни ходил со свинцовым лицом. Он не делает попытки сесть — похоже, ждет, чтобы я встал. Я оставляю недопитую кружку на столе, иду с ним к двери, мы выходим на Верхний Лаз, и ночной воздух отрезвляет меня.

— Рэй, ты пришел прямиком в «Таверну»?

Он бросает на меня взгляд, продолжая быстро идти.

— Нет, Изабелла сказала, что ты еще не вернулся. Вот я и решил, что ты, должно быть, все еще накачиваешься.

Пройдя до конца Оукс, ты выходишь на Дорогу Мэнсфилда. Поверни направо, пройди кладбище, затем вдоль Форест-Филдс, куда каждый октябрь приезжают семьями на Гусиную ярмарку, чтобы повеселиться и покататься на аттракционах. Не успеешь и опомниться, как окажешься в Каррингтоне. Все боковые дороги ведут в Мэпперли-Парк, где среди листвы уединенно селятся люди свободной профессии. Где бы ты ни свернула, все дороги ведут вверх по крутому холму, все со временем приведут тебя к владениям в самом Мэпперли, который и следует посетить. Но если ты решишь пойти по проспекту Тэвисток, ищи продающийся дом. Он будет всего один — здесь такой спрос на недвижимость, что дома редко попадают на открытый рынок. Этот дом не был продан в последний раз, когда я там был, и он еще какое-то время останется непроданным, пока не сгладятся воспоминания и он снова не станет просто строением из кирпича и цемента. Нет нужды задерживаться на нем, со временем я тебя туда привезу. Правда, не мешает помнить об этом доме, чтобы легче было найти его, когда ты снова приедешь.

А сейчас продолжай идти, пока снова не выйдешь на Дорогу Вудборо, гораздо дальше того места, где ты свернула с нее на Оукс. В этом месте с холма видна долина Мэпперли, где тридцать лет назад жила служащая строительного общества по имени Мэгги Мортенсен. Ее дом находился на Дороге Брек-Хилл, не могу припомнить номера. Поезжай и постой перед домом номер пять или пятьдесят — не важно. Какой бы дом ты ни выбрала, скажи себе, что там она жила и туда я отправился через пять дней после того, как Мэри Скэнлон истекала кровью на стуле полированного дерева в своей классной комнате.

Мэгги Мортенсен было двадцать два года. Сейчас ей, наверное, за пятьдесят. Интересно, вспоминает ли она когда-либо, приходит ли ей время от времени на память то утро, когда она случайно увидела мужчину с девочкой. Должно быть, вспоминает — это ведь, наверное, было самым крупным событием в ее жизни. Один телефонный звонок — номер набран был без всякой уверенности, — и ее закрутило в водовороте событий. Твой отец расспрашивал ее три часа, снова и снова уточняя ее показания, пытаясь выжать из нее все подробности, даже самые маленькие, которые могли бы послужить ему отправным пунктом. Когда я приехал к ней, вид у нее был растерянный. Я увидел по ее глазам, по тому, как широко они были раскрыты, что она этим увлечена и одновременно в ужасе от того, во что ввязалась. Так же выглядел и я за полтора года до этого, в первые недели после того, как начал работать. Неожиданное соприкосновение с грязью, которую совершают люди. Со временем я привык, это стало рутиной, как было и с твоим отцом. За исключением отдельных случаев — тех, что оставляют рваную рану в сердце. Девятилетняя девочка. Высокий, шести футов росту, мужчина. Всаживает свой разбухший член снова и снова в ее анальное отверстие. Пульсирующее семя фонтанирует в ее прямую кишку, а потом, смешавшись с кровью, тихо вытекает на трусы, которые ей не следовало снимать.

Мэгги Мортенсен — не такая уж хорошая свидетельница. Она же видела его мельком — он смотрел в землю. Я всегда начинаю с волос: «Каштановые с рыжеватым отливом. Разделенные пробором». Я нарисовал. «Да, вот такие». — «Длинные? Закрывают уши?» — «Нет, я видела его уши, волосы были короче». — «О'кей, а как насчет глаз, видели вы его глаза?» — «Нет, извините, он смотрел вниз».

Выуживаешь из свидетеля все, что можешь. Лицо никогда не имеет точного сходства. Люди думают, что это так, думают, что я запечатлеваю, какое оно в жизни. Видя сделанный художником набросок, они считают, что человек и на самом деле так выглядит. А это всего лишь представление о нем. Нечто способное всколыхнуть память, пробудить совесть, заронить подозрения. Если набросок похож на нужного человека, это может оказаться последней частицей чьей-то головоломки, подтверждением того, чего кому-то не хватало. А этим кем-то может быть жена, любовница, мать, коллега, друг. Кто-то, кто заметил необъяснимо появившуюся кровь, необычное поведение, странные фразы. Для этого не требуется точного сходства.

Я восполнил недостающие детали. Ну и что, если глаза не совсем такие? Ну и что, если с того места, где на него смотрела Мэгги Мортенсен, размеры носа и подбородка выглядели иначе? Такие наброски я ведь делал и раньше — не в такой мере предположительные, но делал же. Надо только, чтобы лицо получилось.

Людям невыносимо молчать с незнакомцами. Даже если я занят работой, они считают необходимым заполнять пустоту. Я заканчивал набросок, а Мэгги Мортенсен говорила. Она сама не понимает, что заставило ее смотреть на эту пару, почему этот мужчина и эта девочка выглядели несовместимо. Это ужасно — люди так всерьез воспринимают ее, тогда как она полна сомнений. На нее возлагают ответственность, ждут от нее помощи, ждут, чтобы она что-то выявила. Не надо было ей звонить по телефону. Закончив набросок, я повернул блокнот к ней и показал, что я нарисовал. Я не обращаю внимания на то, что говорят мне люди. Наблюдаю, как на коже у них проступает пот, расширяются глаза, вслушиваюсь в их дыхание. Она была совершенно спокойна.

— Да, — сказала она, — это очень похоже на него.

Твой отец снова стал самим собой. Теперь у него кое-что появилось — свидетельница, похожий на преступника портрет, — и его вера в успех восстановилась. Я показал ему набросок, прежде чем передать его в отдел вещественных доказательств. Как всегда, Рэй прежде всего проверил его на узнаваемость — закоренелые преступники были хорошо известны. Хотя по чертам лица нельзя было узнать фамилию, это не огорчало твоего отца. Он поговорил с редактором «Ивнинг пост» и получил обещание, что портрет будет напечатан на следующий день. Рэй был уверен в успехе.

— Свидетельница оказалась не слишком хорошей, Рэй, — предупредил я его. — Собственно, она толком его не разглядела. Так что пришлось импровизировать.

Он рассмеялся и снова бросил взгляд на лицо, тупо смотревшее на него со стола.

— Ты иногда слишком суров к себе, Диклен. Подожди до завтра. Кружка пива говорит, что нам позвонят еще до закрытия кабачка.

Я кончил работать на полицию приблизительно к тому времени, когда твой отец забрал тебя в Лондон. К тому времени у меня было уже достаточно собственных работ, и я мог на них существовать. А потом мне больше некого было и содержать. Правда, я по-прежнему искал возможности получать регулярное жалованье — никогда ведь не знаешь, как долго такое положение продлится, хоть я и достиг небольшого успеха. Я так и не вернулся в школу искусств, хотя память о моем романе, о беременности Изабеллы и нашем незаконнорожденном ребенке уже стерлась. Наверное, мне следовало вернуться. Шло время, менялись представления о морали. И настанет пора, когда наш роман с Изабеллой не привлек бы такого внимания. Мир будут волновать совсем другие вещи, вызывать осуждение совсем другие проступки. О прошлом нельзя судить по тому, как мы живем сейчас.

Я нашел другие места для преподавания. Рисование с натуры очень популярно в вечерних классах и курсах для взрослых. Я занимаюсь этим до сегодняшнего дня, и это входит в число тех занятий, которые держат меня на плаву, хотя то, что я получаю, не сравнить с тем, сколько я зарабатываю на больших процессах, о которых шумит пресса. Мои студенты — люди совсем другого уровня в сравнении с теми, что учились в художественной школе: многие с трудом умеют рисовать; их привлекает перспектива увидеть обнаженную модель в большей мере, чем тяга к искусству. Даже тем, кто владеет техникой, редко удается воспроизвести на бумаге лицо и тело, стоящее перед их глазами.

Особенно трудно даются очертания. Это ставит многих в тупик. Чем больше ты изучаешь человека, чем точнее пытаешься передать соотношение между изгибом щеки, линией челюсти, скосом шеи, тем больше ты обречен на неудачу. Ты просто не можешь это воспроизвести — слишком сглажены должны быть углы. Я учу своих студентов смотреть поверх объекта, сосредотачиваться на отражении контуров модели на задней стене.

Просто поразительно, как все выглядит иначе. Внезапно ты имеешь дело с треугольниками, ромбами, полукружиями, с другими, более сложными фигурами — да, но по-прежнему с чем-то прочным, с тем, что видит глаз. Я даже осмелюсь сказать, что ключом в рисовании с натуры является умение смотреть не только на субъект, который ты решил изобразить.

Уже поздно. Извини, что я заставил тебя шагать милю за милей, преследуя быстро пролетающие моменты и мысленные образы. Ты, должно быть, устала. Ты просто не в состоянии совершить все в один день — я думал, что сможешь, но я был не прав. И не твоя в том вина — ты сильная, волевая, ты вынесла все, что я на тебя взвалил. Но тебе придется вернуться завтра, если ты сумеешь найти место, где остановиться на ночь. Тебе осталось съездить в Дербишир, посмотреть на пышный Четсуорт-Хаус, добраться до Верхушки Рюлиевого Холма, вернуться в Мэпперли-Парк. Этого требуют воспоминания и ассоциации. Они появляются по собственной прихоти, прорывая преграды, врываются в мозг, пустые и переменчивые, и тем не менее если уж придут, от них не сразу избавишься. Не волнуйся: завтра ты можешь взять такси или поехать на своей машине, если она с тобой. Ты полетаешь с одного места на другое, задерживаясь лишь настолько, сколько потребует разгадка того, что ты видишь.

А сегодня вечером поставим на этом точку. Заставь свои мускулы пройти еще немного — до конца Дороги Брек-Хилл, мимо рядов анонимных двухэтажек на четыре квартиры, в одной из которых — Господи благослови! — и жила Мэгги Мортенсен много лет назад. Дойдя до перекрестка, ты окажешься на Долинной дороге, и зеленый с кремовым автобус № 50 провезет тебя несколько миль до центра города. Выйдя из вокзала на Королевской улице, ты сразу узнаешь Рыночную площадь, откуда начинала свое путешествие. Легче всего найти пристанище возле вокзала. Перейди через площадь в южном направлении. Это будет, наверное, в шесть часов, в половине шестого. Основная масса рабочих уже разбрелась; покупатели, заполнявшие эти улицы, уже благополучно сидят дома. Вокруг совсем немного людей, и те, кто еще не ушел с улиц, спешат их покинуть. Лишь через час или два новая волна принесет пьяниц и посетителей клубов в поисках волнительной опасности, какую может принести с собой ночь в городе.

Но Рыночная площадь не совсем пуста. На углу Аллеи Монахов, Рыночной улицы, Королевской улицы, Биржевого переулка через каждые несколько сотен ярдов стоит металлическая коробка, и на ней под сеткой из металлической проволоки наклеен плакатик с основной новостью дня. К этому времени кипы газет уже разойдутся, и тем не менее на каждом стенде еще будет лежать кипа, тяжелые камни будут положены поверх стопок «Ивнинг пост», спасая газеты от внезапных порывов ветра. Последние выпуски городских газет в больших количествах сходят с прессов и хотя редко полностью распродаются, тем не менее мужчины в перчатках без пальцев снимают со станка еще несколько экземпляров.

Остановись. Послушай. Их крики эхом долетят до тебя со все более удаленных расстояний по периметру площади: «Ивн пост! Ивн пост!», — словно крики птиц, предупреждающие другие существа о появлении хищников. «Ивн пост! Ивн пост!» Все они кричат по-разному — каждый продавец за десятилетия отточил по-своему произношение слов. Это их труд, смысл их существования — их навязчивые крики возвещали не одному поколению о случившемся.

Заставь воображение сделать еще одно усилие, и я обещаю, что дам тебе передохнуть. Представь себе Рыночную площадь на другой день после того, как я со слов Мэгги Мортенсен сделал, следуя нескольким запомнившимся ей деталям, набросок портрета. В тот вечер на газетных стендах нет плакатиков с последними известиями, вместо этого — портрет, то, как я, художник, видел мужчину с ребенком. «Ивн пост! Ивн пост!» Он смотрит из-за блестящего сплетения проволочной сетки, уставясь на ножницы ног прохожих, — смотрит, не мигая, не встречаясь ни с кем взглядом. И так смазаны его черты, что никто из тысяч, взглянувших на него, ни за что не узнает этого человека. В то же время он кажется знакомым, и это вызывает тревогу. Ни один человек, видевший его, не может избежать неприятного чувства, что должен его знать. По мере того как конец дня переходит в вечер, крики торговцев газет один за другим умолкают — сначала на Королевской улице, потом в Биржевом переулке, потом на Рыночной улице, пока безбрежность площади не нарушает всего один крик, исходящий из Аллеи Монахов: «Ивн пост! Ивн пост!» Затем умолкает и он. Всего седьмой раз за всю историю города — считая и День победы — городские вести были распроданы.

А теперь уходи. Отправляйся искать себе ночное пристанище. Когда ты исчезаешь из виду, оставаясь лишь миражем, я сижу в «Таверне» — на столике передо мной пара пустых пивных кружек — и жду твоего отца с известиями о том, что дало обращение к публике в сегодняшней газете. Уверяю тебя, ничего существенного не произойдет. Тебе не обязательно присутствовать — ты ничего не упустишь. Да, твой отец придет, но никакого продвижения в деле не будет — во всяком случае, в тот день. Ну хорошо, оставайся, если тебе так хочется, если тебе так отчаянно хочется снова увидеть его, но не вини меня утром, что ты устала, не отдохнула.

Я покупаю у стойки бара пачку «Эмбасси», когда появляются Изабелла и Джесси. Ты, возможно, не поймешь. Женщины в кабачках — дело обычное, но не дети, особенно в вечернее время. И когда они входят, разговоры затихают.

А я еще молод. Никак не могу понять, куда девалась жизнь, которую я так недолго вел. Было увлечение, неутолимая жажда обладания, потом с рождением девочки все рассыпалось. И вот она появляется передо мной на руках женщины, которую я когда-то безрассудно любил.

— Пошли домой.

Это не просьба. Приказ. Я смотрю на Изабеллу, чувствуя на себе груз взглядов. Джесси лукаво улыбается, сидя на бедре матери, точно я тот, кого ей приятно видеть.

— Я жду Рэя.

Рэя Артура, который должен появиться в любую минуту, чтобы выпить кружку пива, а потом вернуться на работу, не видя ни своей дочери, ни жены с конца недели до конца следующей.

— Пошли домой.

Я отрицательно качаю головой. Подношу «Гиннесс» к губам. Изабелла поворачивается и идет к выходу из «Таверны», а Джесси смотрит через плечо матери, ее улыбка стирается по мере того, как с каждым шагом Изабеллы я становлюсь все меньше. Дверь закрывается. Они ушли. В зале из двух-трех мест доносится приглушенный смех. Майк Кидд, пивший с коллегами, подходит ко мне и предлагает угостить кружкой пива. Я чувствую себя неловко. Тем не менее принимаю его предложение с веселой улыбкой. А самому пить вовсе не хочется.

Однако я выпиваю эту кружку к тому времени, когда наконец появляется твой папа. Он проходит прямо к моему столику, замечает пепельницу, пену, засохшую по краям пустых кружек. Выражение лица у него более чем раздраженное.

— Кружечку?

Он проиграл пари. Пиво, которым он меня угощает, затуманивает мне мозг, расслабляет члены, наполняет мочевой пузырь, растворяя мое представление о себе в пахучей желтой жидкости.

— Ничего, — говорит мне твой отец, садясь. Произносит это с горечью. И кивает, здороваясь с Майком Киддом и остальными полицейскими.

— Совсем ничего? — Я пытаюсь справиться с языком, произнести это членораздельно.

— Ни черта.

Я сказал, что ты ничего не упустишь. Звонки раздадутся, их будет много, но все это в будущем. А в тот вечер — разочарование, и тем не менее по-прежнему какой-то нутряной оптимизм. Кто-то где-то наверняка увидит созданное мной изображение и задумается. Может потребоваться день или два, прежде чем они решат снять трубку телефона. Это могло произойти еще в тот вечер. В тот вечер еще оставалось место для надежды.

Я ухожу из «Таверны» в половине десятого. К тому времени твой отец уже давно исчез — понятия не имею, куда он отправился. Я влил в себя семь кружек, и мне уже все безразлично. Я устало, в состоянии атаксии, бреду по улицам, окружающим Кружевной рынок, предпочитая бодрящий ночной холод возвращению домой. Дверь кабачка закрылась, отделив от меня Изабеллу и Джесси. Приглушенный смех у бара. Я шагаю — человек без цели. И бесконечно долго остаюсь на улице.

А ты где? Тебе надоело созерцать меня, ты устала слушать мои пьяные жалобы, и ты исчезла. Будь я в более или менее нормальном состоянии, я бы тебя предупредил. А в моем дурмане у твоего тела нет массы, сила земного притяжения не властвует над тобой, и тебя несет ветер. Порывы ветра бросают тебя из стороны в сторону. Ты теряешь ориентацию, утрачиваешь чувство времени и места. Однако, как ни удивительно, ты не боишься. Наоборот: начинаешь экспериментировать. Делаешь глубокий выдох и перестаешь нестись куда-то. Взмах руки меняет твою траекторию. И ты радуешься каждому новому открытию. Расхрабрившись, ты крутишься на своей оси, переворачиваешься как пловец, ныряешь как воробушек в ночном воздухе. Кружевной рынок кажется тебе игрушечным городом. Ты заглядываешь в дома и выходишь из них, сама удивляясь тому, как ты контролируешь свой полет. Начинаешь в восторге резче срезать углы, взлетаешь прямо к крышам, взмываешь высоко, пролетая на расстоянии всего нескольких дюймов от кирпичной кладки дымовых труб. Узкий проулок манит тебя, ты погружаешься в него, глубоко ныряя, и вылетаешь в конце со свистом воздуха в ушах.

Когда ты ударяешься о стекло, не появляется ни звука; ни боли. Твои невесомые пальцы впиваются в деревянную раму — инстинктивно, защищая тебя от ранения в случае, если ты упадешь. В окно ты видишь какое-то движение во мраке. Серебристый свет луны неясен, и ты не сразу понимаешь, что бледные тени — это человеческие тела, грациозно вздымающиеся и опускающиеся. Когда глаза привыкают к темноте, ты начинаешь различать мужскую спину и ягодицы, женские бедра, обхватившие их. Это слегка забавно и в то же время тебе не по себе. Тебе хочется остаться и одновременно уйти. Прежде чем ты принимаешь решение, движения мужчины ускоряются. Неспешное становится стремительным, неистовым, нелепым. Это вызывает у тебя отвращение, и ты хочешь вырваться на волшебный воздух. Но прежде чем это происходит, мужчина дугой выгибает спину, опираясь на руки и предаваясь наслаждению. Мне очень жаль. Тебе не следовало все это наблюдать. На несколько секунд ты отчетливо видишь в полумраке профиль отца. Судорога сводит мускулы твоих рук. А он, исчерпав все силы, откатывается на бок, в последний раз поворачиваясь к тебе. Ноги его упираются в женщину. Она лежит дальше от окна, на границе сумеречного света, так что лица ее не разобрать. Правда, она стройная, и волосы у нее другой длины, да и причесана она иначе. Никак не похожа на твою мать.

Ты больше не в состоянии держаться за раму и, как осенний лист, падаешь на землю. Ты больно ударяешься о неровные камни булыжника. Мне очень жаль. Я ведь сказал, чтобы ты ушла. Говорил: ляг в постель, засни и приготовься начать новый день. В тот момент я действительно так считал. В тот вечер мне больше нечего было тебе показать, нечего рассказать о том, что я видел или даже слышал от тех, кто был там. А то, что ты только что лицезрела, столь же эфемерно, как твоя акробатика. Однако я не сомневаюсь — это реальность.

Возможно, со временем ты разделишь эту точку зрения. И не моя вина, что ты не будешь чувствовать себя свежей на следующее утро.

Изабелла еще не легла, когда я наконец вернулся домой. Я обнаружил ее на кухне, где она сидела за столом и отсутствующим взглядом смотрела в пространство. Сидела, сгорбившись. Я не мог припомнить, что видел в ней, — сидевшая передо мной поникшая фигура никак не вязалась с полной жизни художницей, у ног которой когда-то был весь мир. Я готовлюсь к битве. Стою, прислонясь к косяку двери, чувствую, как горечь жжет душу.

— Не смей никогда ставить меня в неловкое положение.

Не те слова. Я в таком состоянии, что мне следовало повернуться и уйти. Она выпрямляется на стуле, отбрасывает назад плечи. Смотрит на меня, сузив глаза. Несмотря на алкогольный туман, я понимаю, что принял ее за кого-то другого, за сломанную женщину, забывшую, как мечтают.

— Опостылело мне все это, Диклен, слышишь? Хватит с меня.

А она сильная, сильнее меня. Я это чувствую — смутно, однако чувствую. Но как все провалилось в тартарары, какие мы строили планы, в какую тюрьму превратился этот дом, какой удавкой стала моя работа — охровая грунтовка, на которую не будет наложено никакой краски, никогда.

— Значит, хватит с тебя? С меня тоже хватит. Почему же ты не уходишь и не оставляешь меня в покое?

Она вскакивает на ноги, нависает надо мной, а я не успеваю понять, что она задумала. Она уже почти прошла мимо, когда я, качнувшись, загораживаю дверь. Мы сталкиваемся. Я отбрасываю ее вбок. Она пошатнулась, но удерживается на ногах. Снова наступает на меня.

— Не смей меня трогать.

Не такая она уж и сильная. Двинув ее в грудь, я заставляю ее отступить, но от этого внезапного движения комната закружилась вокруг меня. Я не вижу, откуда наступает Изабелла, чувствую удар в бок, затем холодный кафель под собой. Пинок в спину, потом еще раз, и ее голос, который кричит:

— Ах ты, чертов, чертов мерзавец, не смей никогда больше прикасаться ко мне.

Я не горжусь собой, я не извиняюсь, я просто регистрирую происшедшее. Я уже не тот, кем был тогда. Чего я не знал, так это того, что мечты бывают разные. И я должен благодарить Изабеллу за то, что она преподала мне этот урок. У меня такое чувство, что я нахожусь в котле — варюсь, и потею, и обжигаю руки о горячий металл, пытаясь перекинуться через край, ничего не сознавая, кроме собственной боли.

Почему она пришла в тот вечер в «Таверну», таща с собой нашего незаконнорожденного ребенка, и сказала, чтоб я шел домой? Я думал потому, что я ей нужен. И мне доставило порочное удовольствие то, как я оттолкнул ее: я казнил ее вечер за вечером за то, что моя жизнь превратилась в такую туфту. Лишь позднее я понял, что она меня тоже наказывала, — понял, что по-своему неистово и гордо она в тот вечер сделала мне предложение, которое я отверг, ударив ее в грудь. От этого удара она пошатнулась, а вокруг меня закружился весь мир.

Следствие

— Вы доктор Эврил Фергюсон? — Да.

— Вы — врач Рэймонда Артура?

— Да, я был его врачом.

— В течение какого времени?

— Он впервые зарегистрировался у нас двадцать восемь лет назад.

— Могли бы вы ознакомить суд с медицинской историей покойного?

— Рэй Артур был редким клиентом, как мы это называем. Его медицинская карта состоит всего из двух-трех листков: он по десять лет не приходил консультироваться с врачом. В этом нет ничего необычного: в противоположность женщинам здоровые мужчины мало нуждаются во врачах, пока не достигнут преклонного возраста.

— А когда Рэймонд Артур последний раз приходил к вам на консультацию?

— Могу я свериться со своими записями?

— Можете.

— Так вот: я видел его два раза за этот год, первый раз тридцатого июля, а потом девятнадцатого октября.

— И в связи с чем он приходил к вам?

— В июле по поводу трудностей со сном. Я написал: «Говорит, что не может спать, но обратить внимание: работает в ночную смену. Плохой аппетит; признает, что чувствует себя неважно. Разведен, живет один. Никаких идей о самоубийстве. Упоминал о дочери, о внучке. Впечатление: депрессия. Принимать амитриптилин, пятьдесят миллиграммов на ночь, через три недели довести до ста пятидесяти миллиграммов, выписано сто таблеток по пятьдесят миллиграммов. Явиться через две недели».

— Значит, вы в июле диагностировали депрессию?

— У него были классические симптомы.

— А выписанное вами лекарство — это антидепрессант?

— Да.

— Доктор Фергюсон, вы слышали ранее в ходе этого заседания о потенциальных побочных действиях этого лекарства. Не отметили ли вы, что оно оказало подобное побочное действие на покойного?

— Ну, честно говоря, я был удивлен, что в его крови при вскрытии было такое обнаружено. Когда я видел его в октябре, он сказал мне, что вообще не принимал этого лекарства.

— А знаете ли вы почему?

— Пациенты часто с подозрением относятся к лекарствам, особенно к антидепрессантам. Люди не принимают лекарств, которые мы им рекомендуем, — это случается, наверное, чаще, чем мы думаем.

— А могло ему при его депрессии стать лучше без лекарств?

— Могло. Но не стало. Когда он пришел ко мне в октябре, он был в гораздо худшем состоянии.

— В чем это выражалось?

— Я написал: «Депрессия. Не хочет разговаривать. Отрицает наличие идеи самоубийства, но такие мысли мелькают. План: побудить принимать амитриптилин (не принимался). Отослать к психиатру. Увидеть через три дня».

— Мне из этого не ясно, почему вы сочли, что ему стало гораздо хуже?

— Видите ли, когда он приходил ко мне в июле, я поинтересовался, не наносит ли он себе ущерба. Это обычный вопрос, который задают всем страдающим депрессией. В то время у него таких мыслей не было. Он рассказал мне немного о своей работе и семье, и я успокоился, увидев, что он считает — у него есть ради чего жить. Когда же он пришел ко мне в октябре, у него по-прежнему не было конкретных планов, но он признал, что у него мелькают мысли покончить с собой.

— Поэтому вы решили отправить его к психиатру?

— Да, а также потому, что он не принимал лекарство. Пожилые одинокие мужчины — это группа высокого риска, особенно если их посещают мысли о нанесении себе ущерба насильственным путем. И я не хотел рисковать.

— Вы просили его прийти через три дня. Он пришел?

— Нет. Девятнадцатого октября я в последний раз видел его.

— А учитывая вашу обеспокоенность его состоянием, вы не пытались связаться с ним, когда он не явился в назначенный день?

— Ну, в идеальном мире я, наверное, так бы и поступил. Но на практике я очень редко это делаю. Просто нет времени.

— Благодарю вас. Мистер Форшо? (Мистер Форшо встает.)

— Только один вопрос, доктор Фергюсон. Я понимаю, что этого нет в тех записях, что вы нам прочли, но не помните ли вы характер этих «мелькающих мыслей»?

— Я не уверен, что понимаю вас.

— Ну, по-моему, вы употребили выражение «нанесение ущерба насильственным путем». Что, по словам мистера Артура, он намеревался с собой сделать?

— Доктор Фергюсон?

— Он сказал, что когда едет на машине, в голову ему неожиданно приходят разные мысли. Например, он представляет себя мертвым в разбитой машине.

— Благодарю вас, доктор Фергюсон. Вопросов больше нет.

(Мистер Форшо садится. Встает мистер Джонсон.)

— Доктор Фергюсон, если бы вы считали, что ваш пациент намеревается совершить самоубийство, что бы вы предприняли?

— Согласно Акту об умственном здоровье, я отправил бы его на обследование для принудительного помещения в больницу.

— Но с Рэймондом Артуром вы так не поступили?

— Нет. Когда я его видел, я считал, что этого не требовалось.

— Если вы действительно волновались по поводу кого-то — не настолько, чтобы изолировать этого человека, но достаточно, чтобы не спать ночью, — вы разыскали бы его, если он не являлся к вам в назначенное время, правда? Вы наверняка не так уж заняты своей работой?

— В вашем контексте я, наверное, так бы и поступил, да.

— Короче говоря, мы можем предположить — поскольку вы хороший врач, — что мелькавшие у мистера Артура идеи о смерти были недостаточно серьезными и вы не верили, что он может их осуществить. По вашим собственным словам, вы направили его к психиатру, так как не хотели рисковать. Я правильно суммировал ваши высказывания?

— Да.

— Значит, вы либо были правы в своем суждении, что состояние Рэя Артура не вызывало серьезного опасения, либо вы небрежно отнеслись к нему. Так что же это было?

(Перерыв. Доктор Фергюсон консультируется с представителем Союза защиты медиков.)

— Так как же, доктор?

— Мне порекомендовали сказать вам, что суждение может быть неверным, но это вовсе не означает какой-либо небрежности со стороны медика.