Уже почти семь на дворе, когда Джек и Джилли подъезжают на велосипедах к дому на Бейбери-роуд. Они устали, все мышцы ноют, от тел идет пар в душноватом сумеречном воздухе. По дороге они поставили рекорд скорости на велосипедах, уверенные, что дома их ждут неприятности в лице дяди Джимми, и чем дольше они задержатся, тем эти неприятности будут серьезнее. Но вопреки их страхам дядя Джимми не расхаживает по террасе, как лев, готовый прыгнуть. Не вылетает он из дому бурей, когда они спешно слезают с велосипедов. Не видно ни его, ни Эллен, хотя многоцветный «жук» стоит на дорожке, словно машина-клоун, получившая отпуск из цирка.

— Интересно, где они, — говорит Джек.

— Телевизор смотрят или еще что-нибудь, — отвечает Джилли, и тон ее не оставляет сомнения, что это за что-нибудь. — Пошли поставим велики. И потише.

— Не слишком тихо. А то можем случайно на них напороться в разгаре чего-нибудь.

— Трезвая мысль.

Громко болтая о всякой ерунде, они закатывают велосипеды мимо машины дяди Джимми в цоколь дома, где со стуком прислоняют к стенке. И на всякий случай хлопают дверью, выходя.

— Это должно помочь, — говорит Джилли, понизив голос и сбрасывая рюкзак. — Я прямо в душ. Принесешь мне чистое?

— Принесу.

— И чистое полотенце. А вот это захвати с собой.

Она сует ему в руки рюкзак и по прямой летит в душевую кабинку.

Джек топает вверх по лестнице, открывает сетчатую дверь и проходит по веранде. Скользящая дверь широко открыта. Он сбрасывает покрытые коркой песка и грязи кроссовки и засовывает голову в дом.

— Есть кто живой?

Единственный звук — вода, льющаяся внизу в душе. Ощущение пустого дома, которое ни с чем не спутаешь. И это странно, потому что единственное, что в этот день осталось постоянным, так это то, что в семнадцать тридцать они с Джилли должны были оказаться дома. Дядя Джимми отнюдь не помешан на правилах, но он настаивает, чтобы ужинали все вместе, и обычно это происходит примерно сейчас. Так что очень странно отсутствие его и Эллен. Заглянув в кухню, Джек видит кипящий на плите котелок с водой. На кухонном столе — приготовленная к варке кукуруза. Стало быть, Эллен и дядя Джимми где-то рядом. Машина стоит на дорожке — значит, они могли пойти пройтись, на пляж, например. А, нет — на рыночек морепродуктов на той стороне шоссе № 1, чтобы добавить чего-нибудь к кукурузе. Совершив эту дедукцию, Джек улыбается до ушей: ею бы гордился сам Холмс.

Так что есть шанс, что ему выпало несколько минут для себя. Он бегом взлетает по винтовой лестнице, шлепая босыми ногами по металлическим ступеням, в спальню, которая у них с Джилли одна на двоих, пока дядя Джимми здесь. Закинув рюкзак Джилли на верхнюю койку, он со стуком сбрасывает свой на пол. Потом крутит плечами, ежась на холодном ветерке, задирающем выцветшую занавеску на открытом окне, словно пустой рукав платья. Все тело ноет и снаружи, и внутри. Такой избитости он не ощущал с той минуты, как открыл глаза на пляже и увидел стоящую над ним Джилли, ее перекошенное болью и гневом лицо, исхлестанное дождем, брызгами и мелкой песчаной пылью, поднятой ветрами Белль. Тогда впервые Джилли применила свою силу… и он в первый раз применил свою, запомнив отмененную реальность… хотя тогда он не понял, насколько это важно: что память, как его унесло в море — реальная, и уж точно не понял, что это память о том, как он утонул.

Зато теперь он знает, знает все это и больше того. Как-то оно было по-другому, когда он знал, что у него есть богоподобная власть над жизнью и смертью, над самой реальностью. Мысль, что это он, пусть бессознательно, дергает за ниточки, позволяла проще принять неимоверность самого факта и вынести ее. И даже пугающее знание, что он — объект нападения, что это его пытаются вычеркнуть из мира, было приемлемо, поскольку он тогда верил, что его сила вмешается и защитит его… и даже обеспечит ему победу, в конце концов. Чувство было такое, как когда он ехал на волне, до того, как она его сбросила: он цеплялся за что-то большее, чем он сам, за что-то, что при всей своей силе держало его на ладони и не дало бы упасть.

А теперь эта уверенность, эта вера остались в прошлом. Исчезли, когда Джилли одолела его силой не единожды, а много раз, забила его до покорности, хотя, конечно, ничего этого не помнит: для нее реальна только окончательная итерация, в которой сопротивление его рассыпалось, обернулось согласием, помощью. Но он помнит каждый отдельный акт насилия, для него они все реальны, и каждый живет в своей реальности, на малую долю не в фазе с остальными. Все это время, пока они быстро одевались, потом гребли обратно к «Наживке и снастям», потом гнали велики домой изо всей силы, он был как персонаж из мультика, который выбегает за обрыв и бежит дальше вопреки земному тяготению, пока не глянет вниз. И вот этот момент настал — нежеланный и неизбежный.

Как будто пол комнаты исчез, выдернулся из-под ног без предупреждения, как та волна вдруг рухнула под ним. Или на самом деле не исчез, но стал быстро падать, будто лифт с обрезанным тросом. Желудок судорожно устремляется вверх, и Джек со стоном опускается на пол, стуча зубами, трясясь всем телом, кости у него леденеют. Он вцепляется пальцами в рюкзак, прижимает к животу и сворачивается вокруг него, будто рюкзак может его согреть, защитить. Никогда не было ему так одиноко, никогда он так не сознавал свою беспомощность и ничтожность. Как же мало он значит! И хилое его участие в проявлениях силы Джилли кажется проклятием. С тем же успехом он мог бы быть фотоаппаратом, записывающим устройством, а не человеком. Тогда бы он хотя бы ничего не чувствовал. А так каждая отвергнутая реальность остается жить у него в памяти, столь же отчетливая, как испытанное в том мире, где он обитает теперь. Эти реальности не мертвые, застывшие изображения, вклеенные в какую-то кладбищенскую книгу разума. Они для него живые, призраки из плоти и крови. Его присутствие здесь и сейчас — точнее, в этом конкретном здесь и сейчас — не более важно, чем в любом из предыдущих здесь и сейчас, потому что это — тоже временное и обречено рано или поздно перейти в бесполезный театр его памяти, чтобы разыгрывать свою бесконечную пьесу перед пленной публикой из одного зрителя… пока не придет время, ведь должно же оно прийти, когда мир будет существовать дальше, а он, Джек — не будет. И станет так, будто Джека Дуна никогда и не было… и будто никогда и не было ни одной из других реальностей… или были в той степени, в которой их помнят люди с той же способностью, что у него. Противники, чье присутствие он ощущал. Кто они? Как и он сам, меньшая половина из двух близнецов?

И дядя Джимми — один из них?

Он вспоминает замечания дяди Джимми за завтраком насчет близнецов и одиночек, когда говорилось, что гораздо больше людей принадлежат к выжившим близнецам, чем они сами думают. Не говорил ли он о себе?

А что, если такие выжившие половинки — не все, но некоторые, — владеют целиком этой восхитительной силой, столь не поровну, несправедливо поделенной между ним и Джилли? Что, если на самом деле они с Джилли — флуктуация, случайный выверт? Что, если Джилли должна была поглотить, переварить его еще в утробе, присвоив себе его долю силы?

У Джека тошнотворное чувство, что он прав. Ведь почти всегда, в 99,9 процентах случаев, именно так оно и происходит. Только вот на сей раз, непонятно по каким причинам, случилось иначе. Он победил Шанс, сделал свой спасительный бросок.

Но вот именно потому они с Джилли родились калеками, плохо приспособленными для борьбы с другими представителями той же породы: выжившими половинками, парадоксально сохранившими целостность.

Джилли обладает властью ретроспективно менять реальность… но у нее нет памяти о применении этой силы, и уже одно это не позволяет ей пользоваться силой сознательно и намеренно. А он, обладая памятью, бессилен воспользоваться властью, чтобы сформировать цепочку реальностей, которые необузданная сила Джилли вызывает к жизни. А другие обладают обеими половинками силы — умением действовать и умением помнить — и действуют эффективно, потому что память им позволяет судить об успехе или неудаче действия и его корректировать. Они могут учиться на ошибках, планировать, играть в эту игру естественного отбора с холодной и смертельной сосредоточенностью, о которой Джеку и Джилли даже мечтать не приходится. И неизвестно, не лучше ли у них развита способность помнить эти чуть-не-в-фазе, почти-но-не-совсем-зеркальные реальности. Его способность не выходит за рамки того, что испытал он лично. Он не помнит реальностей, в которых не присутствует, а те, которые помнит — хотя, конечно, и другие люди в них есть, — проходят через фильтр его опыта. Опыт других в его воспоминания не попадает, он не знает, что они думают или чувствуют, чем их восприятие отличается от его восприятия. А тогда не является ли для каждого человека его личный опыт отдельной реальностью? Или они все сливаются, образуя реальность всеобъемлющую: запутанный калейдоскоп одновременно существующих углов зрения, как на картине кубиста? А что если, когда он ограничен только собственной перспективой, противники видят картину в целом? Это дает им еще большее преимущество, чем у них и без того есть, в попытках стереть его, Джека, из мира. Но вот прямо сейчас он бы почти обрадовался, если бы его стерли. Забвение имеет свои приятные стороны. Он бы не должен был знать или помнить. Или чувствовать.

Только это был бы не просто он. Не его одного вычеркнули бы из мира. Его устранение было бы случайным: он ни для кого не представляет угрозы. Угроза — Джилли. Истинная мишень — она. А он лишь разделит ее судьбу: их связь близнецов это обеспечит.

А если не разделит? Если в один прекрасный день он очнется от счастливого неведения, и кровь нового возрождения будет капать у него из носа, а он окажется в мире, где нет. Джилли? В мире, где он — одиночка и всегда был одиночкой? А его близнец подвергся выкидышу или рассосался в утробе?

Или, думает он с содроганием, она никогда и не была зачата. Мир, в котором нет и не было Джилли… а в его памяти о других мирах, не менее реальных, но уже не существующих, она останется. Как ему тогда жить дальше, терзаемым этими не-просто-воспоминаниями, и вечно гадая, не дядя ли Джимми это устроил? И даже если игрой случая сила после этого станет полностью принадлежать ему, объединенная, переданная какими-то непонятными законами наследственности, — даже эта сила того не стоит. Она может вернуть мертвого к жизни, но не может вернуть — точнее, создать — того, кого никогда не было. Это он знает инстинктивно, чувствует с ужасной уверенностью всем нутром. В конце концов, это же и есть конечная цель игры: устранить других игроков. Самое большее, на что он сможет тогда надеяться — это месть. Устранить дядю Джимми, или того, кто устранил Джилли, пока не устранили его самого…

Но несравнимо хуже было бы просто забыть ее. Потерять тот осколочек силы, которым он владеет, и навсегда погрузиться в неведение. Жить дальше так, будто Джилли вообще никогда не существовала, не оплакивать ее и даже не подозревать, что когда-то в его жизни была сестра, близнец, второе «я». Остаться навеки уменьшенным, изувеченным, даже не зная этого, думать, что всегда был одиночкой в мире одиночек. И если это работа дяди Джимми, то даже не подозревать об этом. Не испытывать к нему ненависти, не мечтать заставить его за это заплатить. От этой мысли Джека скручивает презрение и ненависть к самому себе, будто даже вообразить такую судьбу — значит стать со-виновным в ее осуществлении. Быть заранее виновным в непростительном предательстве, в помощи палачу своей сестры. Кажется, его сейчас стошнит… но приступ тошноты проходит, оставив ощущение опустошенности, да такой, что хочется только закрыть глаза и лет сто проспать.

Только нет у него в запасе ста лет. Может быть, и ста минут нету. Для него, для Джилли, эта игра может закончиться в ближайшую секунду. Противники уже здесь, уже подкрадываются. И главный среди них, небось, дядя Джимми. Джек должен что-то сделать, как-то защитить Джилли, но как? У него нет иного оружия, кроме памяти.

Он заставляет себя отпустить рюкзак и с трудом встает на ноги: дядя Джимми и Эллен скоро будут дома. Сжав кулаки, чтобы унять дрожь в руках, он выглядывает из окна и смотрит, как собираются тени в верхушках сосен, ползут вверх по зернистому шиферу серых крыш соседних домов. Ночь не падает с неба, она всползает с земли, выступает из почвы медленным подъемом, темная, словно кровь. Небо на востоке — как чаша, ждущая, чтобы ее наполнили, сиреневая эмаль ее краев выщерблена и поцарапана местами, и под ней виден фаянс — опалесцирующе-розовый и белый, словно ангельское крыло, и кажется, что она готова сгореть дотла в косых лучах умирающего солнца. Джек хочет быть ради Джилли сильным и храбрым, но не может. Это просто не его. Он слишком хорошо знает, что их ждет… и в то же время слишком плохо. Ах, если бы он был больше похож на Чеглока! Эйр положился бы на веру в Шанс, метнул бы кости и сделал бы все, что в его силах.

Но разве он не Чеглок? Если он может играть этого персонажа в «Мьютах и нормал ах», почему не сыграть его в этой игре, которая называется жизнь? Быть Чеглоком — привычка ума, такая же, как всякая другая.

Не обязательно быть Джеком Дуном, чтобы стоять перед этим открытым окном. И чтобы отвернуться от окна и пойти через спальню к комоду, тоже не обязательно быть им. И это Чеглок из Вафтинга может открыть ящик комода и взять одежду, которую просила Джилли. И Чеглок отнесет ее вниз. Чеглок, который сделает то, чего не может сделать Джек.

Который сделает то, что должно быть сделано.

* * *

Стены коридора, куда попадает Чеглок, молочно-белые и гладкие, как стекло. В сотне футов от него стоят соединенные фигуры Мицара и святого Христофора, оба лица — загорелое красивое лицо раба и чуть повыше — изуродованное лицо хозяина в повязке на глазах — приветливо улыбаются. Мицар одет в потрепанный военный китель, в котором он был на площади Паломников, пустые рукава приколоты к бокам, повязка так же грязна, а вот нормал сменил грязную упряжь и драные штаны на упряжь и брюки из черной кожи, отполированной до глянцевого блеска. Ноги его уже не босы, а обуты в гладкие кожаные сапоги. Тонкая шпага с серебристой резной рукоятью висит на поясе. Вопреки прежнему презрительному и жестокому отношению тельпа к святому Христофору кажется, что он все-таки способен гордиться внешностью своего раба. Но скорее, думает Чеглок, этим физическим контрастом между ними Мицар просто подчеркивает глубину падения нормала, бывшего придворного Плюрибуса Унума.

Бросив рюкзак на пол, Чеглок оглядывается через плечо, через острый край иммобилизованного крыла. За спиной — только пустая белая стена. Ворота закрылись. И с ними закрылась связь с Сетью. Недоумевая, он поворачивается обратно к тельпу:

— Что тут происходит, Мицар?

— Знаешь, у меня какая-то странная нелюбовь отвечать на вопросы под наставленным на меня ножом, — отвечает Невидимый через святого Христофора, чьи разные глаза оба смотрят на клинок в руке Чеглока.

А он и забыл, что держит нож. Но и бросать тоже не спешит.

— Я его не буду убирать, если не возражаешь. На случай, если нарвемся на нормалов.

После краткого молчания тельп пожимает плечами.

— Как тебе хочется, — говорит нормал.

Он поворачивается и идет по коридору, сделав Чеглоку знак следовать за ним.

— Куда мы идем?

Голова Мицара в повязке поворачивается к Чеглоку, а голос святого Христофора, по-прежнему глядящего вперед, произносит:

— Ты что, уже забыл свою пентаду?

— Нет, конечно. — Чеглок подбирает рюкзак и догоняет Мицара. — Как они?

— Не стану тебе врать. Когда мы их нашли, они уже поддались действию вируса.

Ничего неожиданного он не сказал. Но услышать подтверждение своих страхов все равно больно.

— В смысле — «поддались»? Они…

— Нет, они живы. Но без сознания и парализованы.

— Шанс! А… — Он почти боится спросить. — А Моряна?

— Она тоже. Их селкомы заключили тела в защитную оболочку, вроде как у тебя на крыльях… но этим мы тоже займемся.

Чеглок едва отмечает это обещание помощи.

— А под оболочкой селкомы пытаются драться с вторгшимся вирусом. Положение критическое, так что мы держим их здесь, в карантине. Хочу, чтобы ты знал правду: вирус силен. Выживут они или нет — зависит от Шанса.

Святой Христофор останавливается перед участком белой стены. Подняв руку, он рисует на ней лемнискату, и стена открывается, как диафрагма. Мицар проходит внутрь, Чеглок следом за ним, в коридор, сперва неразличимый.

— И даже если они выживут, — продолжает флейтой голос нормала, — может иметь место системное повреждение. Я не хочу сказать, что надежды нет, всегда возможен спасительный бросок. Но будь готов к худшему.

Чеглок вспоминает Моряну, ее прощальный поцелуй, горячечные губы. Ноги у него слабеют, и он останавливается, прислонившись к стене.

Святой Христофор останавливается рядом с ним.

— Этот нормал силен, пусть он тебя поддержит, как держит меня.

— Я в порядке.

Переливчатый смех святого Христофора сопровождается безмолвным оскалом Мицара, обрубок языка ворочается за идеально белыми зубами.

— Как всегда, горд и упрям. Все ещё настоящий эйр. Я-то надеялся, что время, проведенное там, в темноте, послужит тебе полезной розгой.

Нормал пожимает плечами и идет дальше.

Проглотив раздражение, Чеглок спешит за ним.

— А что там со мной случилось, «в темноте», как ты это назвал?

— А как ты думаешь?

— Я видел медианет в работе. Наблюдал поток информации и вещества между Сетью и физическим миром. Селкомы и вирусы делали то, что я говорил им. Я открыл вроде как шлюз и возник здесь, где оказался ты.

— Таковы свойства нексуса и возможности тельпа в нексусе.

— Но я, как ты уже напомнил, эйр.

— И какой вывод ты можешь сделать из этого несоответствия?

То, что было совершенно ясно миг назад, кажется намного менее вероятным, когда надо произнести это вслух.

— Одно объяснение — это что я обладаю способностями тельпа в дополнение к способностям эйра, — говорит он, осторожно выбирая слова.

Соображения насчет Второго Становления он решает пока оставить при себе.

— Действительно, одно объяснение.

— Если у тебя есть другое, я бы не против его услышать.

Тельп и нормал наклоняют головы в пародии на вежливость:

— Вероятно, ты был виртуализован, и твои действия направлял тельп.

— Ты хочешь сказать, что все это время меня вел ты?

— Я не единственный в мире тельп.

— Ты можешь мне хоть раздать прямой ответ?

— Не ответы кривы, а вопросы.

Воцаряется угрюмое молчание, а тем временем святой Христофор, еще раз сделав знак Шанса, открывает путь в третий коридор, неотличимый от первых двух. Насколько может судить Чеглок, это и есть тот же коридор. Ему кажется странным, что им до сих пор не встретились другие мьюты, и наконец он спрашивает Мицара о команде эвакуации.

— Одни занимаются твоей пентадой, другие сторожат от вторжения врага.

Тут Чеглоку приходит в голову мысль:

— А почему ты сейчас говоришь со мной через святого Христофора, а не прямо в голове, как раньше?

— Наконец-то стоящий вопрос! Причина проста: мы в сердце нексуса. Такие места — мертвые зоны в смысле псионики. Слепые пятна медианета.

— Как глаз урагана?

— Подходящая аналогия. Здесь и ты, и я беспомощны, как нормалы.

И верно: Чеглок не может поднять и ветерка. Никогда раньше, даже под самым суровым гасящим полем, не ощущал он такого полного отсутствия псионики. Это как-то очень неуютно и почти нереально.

— Селкомы, — говорит святой Христофор. — Вот на чем работает псионика. Силы эйров, шахтов, салмандеров, руслов и тельпов — все это манипуляции селкомов, будь то создание эффектов стихии, или виртуализация, или просто чтение мыслей. Ты этого не знал?

— Подозревал.

— Да, трудно отрицать правду, когда видишь ее своими глазами. Мьюты презирают нормалов за их зависимость от антеха, но если вдуматься в суть, псионика тоже вид антеха. И об этом тельпы всегда знали.

— И держали про себя.

Одновременное пожатие плеч нормала и тельпа.

— В сердце нексуса селкомов нет… кроме тех, которые мы несем в себе, конечно. Но нет ни одного снаружи, которым могли бы командовать способности мьютов.

— Как же ты тогда управляешь святым Христофором?

— Псибертроника.

— Вот эта шпага? — предполагает Чеглок.

— И упряжь.

Он качает головой:

— Странно, что такое место построили мьюты. Место, где наши врожденные способности бесполезны, а антеховские устройства нормалов отлично функционируют!

— Ты прав. Но дело в том, что мьюты не строили всего этого, и другие такие же нексусы — тоже.

— Но Полярис говорила…

— Тельп низшего уровня знает и секреты низшего уровня. На самом деле нексусы были построены нормалами еще до Вирусных Войн. За много лет Коллегия освоила некоторые из них, например, вот этот. Несмотря на определенные недостатки, они нам полезны.

— Чем полезны?

— А вот эти сведения куда выше твоего уровня! Достаточно сказать, что только в нексусе тельпы могут исследовать полный потенциал своей псионики. И только в сердце нексуса тельп может на время уйти от гнетущего внимания Орбитальных… и своих соплеменников. Только здесь можем мы выйти за ограничения медианета и испытать спокойствие одинокого умственного созерцания собственных мыслей. Но твою пентаду направили сюда ради иной цели.

— Чтобы уйти от нормалов.

— Это можно было бы назвать причиной низкого уровня. За ней стоит другая. Можешь ты ее угадать?

— Как?

Святой Христофор смеется — лисьим лаем. И останавливается. Оба лица его смотрят на Чеглока, как одно:

— Чтобы выявить шпиона. Сперва заставить его проявить свои усиленные псионические способности, потом поймать его там, где эти способности бесполезны.

— Ты хочешь сказать, что вы поймали шпиона?

— Поймали.

— Так кто же это? Постой — ты сказал «он»? Не Феникс! Значит, это Халцедон?

— Это тот, кто не инфицирован.

— Но мы же все инфицированы!

— И ты? — Оскал на изувеченном лице Мицара. — Брось, Чеглок. Хватит отрицать очевидное. Шпион — ты.

У Чеглока гребень на голове встает дыбом, челюсть отвисает, и он глядит в стоящие перед ним два лица, ища какой-то признак смысла… или скорее бессмыслицы, ведь все это может быть очередной мерзкой шуткой Мицара. Но не видит такого знака.

— Я не шпион! — выпаливает он.

— Факты говорят обратное.

— Какие факты?

— Когда тебя отделили от других, ты проявил способности тельпа в дополнение к способностям эйра. Только у шпионов нашего врага, нормалов в обличье мьютов, могут быть псионические способности двух рас сразу.

Чеглок решает, что настало время поделиться своими подозрениями.

— Есть и другие объяснения, Мицар.

— Например?

— Второе Становление.

Губы Мицара кривятся в презрительной усмешке, а святой Христофор говорит:

— Ты меня считаешь дураком?

— Ты сам сказал, что кости Святых Метателей указали на особую цель моего рождения. Это доказательство. Двойная псионика — признак, что началось наконец Второе Становление!

— Я предпочитаю менее причудливые объяснения. Далее, вопрос еще с этим нормалским вирусом. Ты один из всей пентады избежал заражения — что само по себе подозрительно.

— Если так — а я еще этого не знаю, — это может значить, что у меня против него иммунитет.

— Именно, потому что ты и есть носитель этого вируса. Ты и есть источник инфекции!

— Тогда я его и тебе наверняка передал бы.

— Вряд ли. Вирус передается половым путем.

— Но мы соединили палатки с Моряной! С остальными я спал только один раз!

— Этого вполне достаточно. И вирус оставался латентным, покаты не завел их в засаду. Тогда его активизировал сигнал, скрытый во взрыве. После чего способом, который нам еще предстоит определить, ты связался со своим нормалским начальством, которое выслало группу эвакуации. Ты будешь это отрицать?

— Это чистая фантазия!

— Ты не признаешь себя виновным?

— Я действительно невиновен! Это абсурд. Никакой я не нормал. Я родился в Вафтинге!

— Эйр по имени Чеглок действительно родился в Вафтинге, как это отражено в записях. Но ты — не он.

— Вот уж удивятся мои родители!

— Они не твои родители.

— Ладно, приемные родители. Признаю, что я инкубаторский. Но это еще не значит, что я — шпион.

— Ты родился нормалом у родителей-нормалов в Империи Истинных Людей. Там, после многих лет тщательного обучения обычаям Содружества и образу жизни эйров, тебя заразили экспериментальным вирусом, который придал тебе внешность и псионические возможности эйра, а также возможности тельпа. Далее ты, неся в себе еще один экспериментальный вирус, назначение которого мы как раз сейчас определяем, проник в Эйрленд, перехватил настоящего Чеглока и его родителей по пути в Мутатис-Мутандис, где Чеглоку предстояло пройти Испытание. Ты их хладнокровно убил и принял имя Чеглока. Видишь, нам почти все известно. Можешь сам рассказать остальное.

Чеглок не может сдержать смех.

— Ты спятил! Мои родители живы; я не нормал. Виртуализуй меня, прозондируй разум, и сам увидишь, что я говорю правду!

— Не волнуйся, так или иначе, а правду мы от тебя добудем.

Либо Мицар совершенно спятил, думает Чеглок, либо его кто-то подставил. Настоящий шпион подставил. И кто это может тогда быть, кроме самого тельпа?

Это так очевидно, что даже непонятно, как он раньше не понял. Мицар его дурачил с самого начала. Но больше дурачить не будет. Пусть псионика в сердце нексуса бесполезна, но врожденные сила и быстрота своей породы у Чеглока осталась. У Мицара есть неизвестное преимущество в виде его псибертронных устройств: меча, упряжи и, конечно, синего антеховского глаза святого Христофора. Нет времени ни размышлять, ни строить планы: если он хочет остаться жив, надо действовать. По крайней мере преимущество внезапности на его стороне. Швырнув рюкзак в святого Христофора, он бросается вперед, размахивая нож-травой, как кинжалом.

Нормал отбивает рюкзак в сторону небрежным движением руки.

— Этим ты объявил себя виновным.

Мелькает серебро, и шпага — точнее, рапира с тонким и гибким лезвием — появляется в другой руке.

Чеглок отступает, отметив, что быстрота святого Христофора усилена какими-то из его устройств.

— Виновным я объявил тебя, Мицар. Шпион — ты. Дурак я был, что раньше этого не понял!

— Что ты дурак, я признаю.

Острие рапиры устремляется к горлу Чеглока.

Он парирует выпад стеблем нож-травы, но наступать не решается. Святой Христофор освобождает оружие движением кисти, переводит клинок и тут же снова делает выпад. Чеглок отпрыгивает, видит, как острие на волос проходит мимо его груди, видит, что противник открылся, начинает рипост, направленный в подставленное плечо нормала… и успевает сообразить, что если выполнит это движение полностью, ему конец. Он отдергивается, делает шаг назад и ощущает осиный укол в наружную поверхность бедра. Первая кровь! Он даже не видел удара, но и не глядит на рану: опыт подсказывает, что это не более чем царапина. И все же урок ясен: при всей своей быстроте он не подберется к нормалу на расстояние укола, не заплатив за это. Теперь он может только защищаться, изучая стиль своего противника и надеясь обнаружить брешь в его защите. В другой ситуации Чеглок глядел бы в глаза оппоненту, чтобы предугадывать его движения, но такой подход здесь бесполезен. Его настоящий противник — Мицар, дергающий за ниточки святого Христофора, и глаза Мицара скрыты повязкой. Чеглок сосредоточивает внимание на кисти нормала, на постановке его ног, и ждет следующей атаки.

Она обрушивается на него градом рубящих и колющих ударов, каскадом хитрых финтов. Чеглок не пытается устоять на месте, он отступает по коридору, парируя удары, уклоняясь, и клинок нормала свистит со всех сторон, пародируя утраченное господство Чеглока над ветрами. Псибертронный контроль Мицара кажется таким же полным, как псионическая виртуализация, в движениях святого Христофора не ощущается неуверенности, его атака разворачивается с изяществом и координацией, которые были бы поразительными, даже если бы на его спине не висело туловище Мицара. Чеглок вынужден признать, что противник превосходит его искусством, и даже будь у него сейчас в руках шпага вместо стебля нож-травы, он все равно был бы в стесненном положении. Теперь он понимает, что слишком привык полагаться на псионику и запустил физическое умение. Через несколько секунд он уже весь в поту и крови из еще четырех ран, а святой Христофор по-прежнему невредим и ни капли не устал. Унизительно, но факт: Мицар с ним играет. Если бы он хотел, Чеглок бы уже валялся мертвый или раненый. Но Невидимый, согласно своему характеру, предпочитает мучить противника, строгать его по кусочкам и физически, и душевно. По выражению лица Мицара видно, что он наслаждается, быть может, возрождая дуэли своего прошлого, пользуясь телом раба — как с помощью тела Чеглока оживил свои любовные встречи.

И мысль об этом предательстве наполняет Чеглока свежей яростью. Больше всего на свете хочется ему заставить страдать Мицара, но ненависть и жажда мести сейчас ему не на руку. Напротив, Чеглок знает, что чем сильнее поддастся он таким эмоциям, тем вернее приведут они его к фатальной ошибке. Они такие же враги ему, как и Мицар, и против них он бьется с равной решимостью.

Вдруг святой Христофор выходит из схватки, отступая на шаг, иронически салютуя краснеющим клинком.

— Обрати внимание, что твои раны не закрываются, — замечает он.

И действительно, они все еще кровоточат, хотя селкомы должны уже были заделать прорехи в коже.

— Как я говорил, здесь селкомы не разрешены. Даже те, что мы вносим в себе, исчезают при контакте с воздухом. Поэтому без лечения даже самые мелкие раны могут оказаться смертельными — просто из-за потери крови. Правда, интересно?

Чеглок не дает себе труда отвечать. Он мрачно вытирает пот со лба рукавом. Зрачок антеховского глаза нормала неритмично сжимается и расширяется, будто тельп в буквально смысле измеряет Чеглока взглядом. Если бы удалось повредить или уничтожить механизм глаза, может быть, тогда у него был бы шанс…

Передняя нога святого Христофора подается вперед, и он бросается в атаку еще быстрее и ловчее, чем раньше. У Чеглока нет времени даже на мысль, тем более на роскошь строить контратаку. Он словно сторонний наблюдатель смотрит, как его рука движется по собственной воле, стебель встречает рапиру стаккато взаимных ударов, диким стуком часов, лишенных ритма… или нет, ритм есть, есть система… но почти невообразимой сложности. Она держится у порога восприятия Чеглока, как звуковое представление нематериальной структуры медианета, и в ней, знает он, тайна атаки Мицара, ее скрытый порядок, знание, каков будет следующий выпад. Он всей силой разума пытается в нее проникнуть, и на секунду этот гобелен становится видим отчетливо. И тут же образ меняется, нити расплетаются, и клинок Чеглока рассекает пустой воздух. Все это было обманом. Западней.

Грудь будто обжигает огнем. Он стонет скорее от досады, чем от боли, ловит ртом воздух, сердце зловеще содрогается, свежая кровь течет по животу. Исход этой неравной схватки уже ясен: она будет длиться, пока он не свалится от потери крови у себя или потери терпения у Мицара. В отчаянии Чеглок пытается найти свою силу, но ее нет. А тем временем святой Христофор снова прерывает атаку и стоит, глядя на Чеглока, как художник на холст, определяя, куда положить кистью следующий мазок. На изувеченном лице Мицара под повязкой — такое первобытное ликование, что Чеглок с трудом заставляет себя не отвлекаться на него.

Рискнув глянуть себе на грудь, он поражается, увидев контур Сутуры Шестой, «Вслед кувырком»: лемниската вырезана у него на коже с точностью нож-травы. Вдруг все раны, полученные от Мицара, складываются в него в мозгу в картину, и он понимает, что тельп руками святого Христофора вырезает на нем сутуры «Книги Шанса» в порядке возрастания. Такой потрясающей демонстрации искусства фехтовальщика Чеглок не то что не видел, не то что о таком не слышал, но даже представить себе не мог — и не в силах сдерживать восхищение, хотя это искусство и направлено против него.

Снова глянув на Мицара, он понимает: тельп знает, что он знает. Но будет ли и дальше продолжаться эта последовательность? Мицар дал Чеглоку время узнать разворачивающуюся систему, чтобы поиздеваться над его беспомощностью, невозможностью предотвратить изображение следующей сутуры из серии, «Спиральная галактика»? Или эта последовательность — всего лишь новый слой обмана, ложный след, проложенный с хитростью и искусством, только чтобы сойти с него теперь, когда Чеглок на него напал? Не прочесть ответа на изрезанном лице Мицара, на красивом лице нормала. Ответ придет с кончика рапиры в твердой руке святого Христофора.

Чеглок знает — ему не пробить усиленной защиты нормала и не обезоружить его. И все же, быть может — всего лишь быть может — он видит способ выиграть бой. Это рискованно, отчаянно… Но зато в этом есть преимущество внезапности, и он не думает, что Мицар прямо сейчас уже готов его убить; он как кот, еще не наигравшийся с добычей. Как бы там ни было, решает Чеглок, быстрая смерть лучше долгой и мучительной. Лучше метнуть кости самому и проиграть быстро, чем ждать, пока твоя судьба решится чьим-то чужим броском костей, когда каприз Шанса может обернуться против тебя еще круче. Сделает он свой спасительный бросок или потерпит неудачу, но сделает его сам.

— Ты хуже шпиона, Мицар, — цедит он сквозь зубы. — Ты предатель-перевертыш. Как мог ты предать своих?

— Если ты пытаешься заманить меня в преждевременную атаку, — отвечает спокойный голос святого Христофора, — зря тратишь время.

— Все дело в этой мерзкой оболочке, которую ты называешь своим телом? Ты злишься на мьютов за раны, полученные от нормалов? Или за то, что Святые Метатели не могут их вылечить?

— Я не предатель, Чеглок, я тебе уже говорил. И твои слова ничего для меня не значат.

— Но много будут значить для Коллегии. Для Факультета Невидимых. Вот почему ты меня подставил. Вот почему пытаешься меня убить. Ты предъявишь Коллегии мертвого шпиона, и никто не заподозрит, что настоящий шпион еще жив, жив предатель, заразивший нас каким-то тайным разумным вирусом…

Святой Христофор тихо смеется. Чеглок тем временем замечает легкую перемену позиции нормала, почти невидный перенос веса на заднюю ногу. Он крепче сжимает стебель, сгибает пальцы свободной руки…

Передняя нога нормала взлетает вверх и вперед неуловимым движением. Рапира подлетает свистящей полосой, и святой Христофор бросается вперед толчком опорной ноги, но Чеглок уже в движении. Он перебрасывает клинок из правой руки в левую и шагает вперед, нанося укол.

Чеглок издает глухой стон, когда рапира входит в правый бок, скользя между ребрами. Боли нет — лишь ощущение какого-то неестественного холода. Потом клинок вырывается обратно, и Чеглок делает шаг назад, пошатнувшись и зажимая прокол двумя опустевшими руками. На пепельном лице святого Христофора — выражение болезненного удивления. Нормал с шумом выдыхает воздух, шатается, падает на стену, потом сползает на землю, хотя и не выпускает рапиру. Он глядит на Чеглока пустыми глазами, зрачок антеховского глаза застыл в максимальном расширении, и видна только чернота, как в непроницаемом глазу руслы.

Кинжал Чеглока торчит в повязке Мицара по рукоять.

Живот горит огнем, в груди скапливается тяжелый холод. Он закашливается, харкает кровью, прислоняется к стене напротив святого Христофора и трупа, который тянет нормала вниз, как камень.

— Перемудрил ты… на свою голову, — удается выдохнуть Чеглоку.

Конечности нормала дергаются в судорогах.

Чеглоку хочется только лечь на землю, хоть чуть-чуть отдохнуть. Но он знает, что если ляжет, не встанет уже никогда. Его ждет Моряна, он ей нужен. И друзьям. В какую сторону идти — неизвестно, значит, в любую. Он заставляет ноги нести себя прочь от тела нормала. Прислоняясь на ходу к стене, он оставляет кровавый след. Цветные круги плывут перед глазами, но это не обитатели Сети. Он снова отхаркивает кровь. Ноги еще держат его, но он их уже не чувствует. Если бы только выбраться из этой мертвой зоны, может быть, селкомы залечат раны. Но как?

Он вспоминает, как святой Христофор знаком Шанса открыл проход в стене и за неимением лучшей идеи рисует окровавленным пальцем лемнискату. Участок стены раскрывается диафрагмой, и Чеглок не столько входит, сколько падает на ту сторону, теряет сознание, еще не коснувшись пола.

* * *

Джек лежит в темноте, слушая ровное тихое сопение с верхней койки и собирая всю свою храбрость. Ранее он принес Джилли чистую одежду и полотенце, которые она просила, а она затащила его в кабинку и, не говоря ни слова, прижалась голая к нему, одетому. И только возвращение дяди Джимми и Эллен ее остановило. Она отодвинулась и шепнула:

— Вечером. После ужина. В комнате.

И пока вечер шел к концу, Джеку становилось все хуже от ожидания, от мысли о том, что будет. Дело не в самом акте, не в ярлыке, который к нему приклеен, даже не в риске, что их поймают Эллен и дядя Джимми. Нет, все дело было в воспоминаниях, как Джилли заставляла, сгибала своей волей его — а заодно и весь мир — много раз подряд, пока не получила того, что хотела. И если принуждение стало со временем мягче, удары кулаков сменились поцелуями и лаской, то не из-за заботы о нем, а лишь потому, что она на каком-то подсознательном уровне поняла: добиться исполнения своих желаний так будет проще, и оказалась права — его тело предало его память о том, что она с ним делала. А все потому, что она не могла допустить, чтобы Эллен испытала что-то такое, что-то запрещенное, чего не испытала она, Джилли.

За позднее возвращение их не наказали. Дядя Джимми высказался на эту тему почти мимоходом, когда Джек вышел из душевой, изо всех сил стараясь говорить строгим отцовским тоном, пока жарил филе меч-рыбы, которое они с Эллен принесли с рынка. Но он уже выпил пару баночек пива, а потому душу в нотацию не вкладывал и отпустил Джека и Джилли всего лишь с предупреждением — к большому разочарованию Эллен.

Помогая Джилли накрывать на стол и изо всех сил стараясь не замечать ее не слишком застенчивые взгляды и прикосновения, которые, как он был уверен, не могут сразу не открыть дяде Джимми или Эллен — или вообще любому наблюдателю — не только факт изменения их отношений, но и природу этого изменения (он знал, что Джилли искушает судьбу, не в силах устоять против соблазна игры с опасностью — и с ним), Джек вдруг в озарении понял, что врагом, который намерен удалить Джилли с доски, может быть не дядя Джимми, а Эллен. Что, если привычное презрение к ней застлало ему глаза и не дало счесть подозреваемой ее? Или злоба, которую она каждый раз демонстрирует при любом удобном случае, скрыла от него возможность, что угроза исходит от нее? Или — и это еще более тревожно — проявления ее силы стерли все подозрения, которые могли у него в прошлом возникать? Быть может, те, кто обладает силой в неразделенной целостности, научились использовать ее с большим контролем и тонкостью, чем он или Джилли с их отдельными неравными долями. Нет оснований полагать, что это не так.

И потому, когда все сели ужинать, и после, за едой, Джек тщательно следил за Эллен и дядей Джимми — ибо добавление в список подозреваемых первой не исключало второго. Ничто не противоречило тому, что они действуют вместе, двое игроков, вошедших во временный альянс, чтобы вывести из игры третьего, более слабого. Что Джек хочет высмотреть, он и сам точно не знал. Какой-то намек, след — жест или слово, проговорку о зловещей цели. Он пытался смотреть на них глазами постороннего, представляя, что это Чеглок смотрит его глазами, взвешивая и оценивая их слова и действия.

Он знал, что Джилли ощущает его тревогу, но знал и то, что о причинах ей не догадаться. Наверняка она ее отнесет на счет их сегодняшнего приключения, решит, будто он мучается виной и страхом, что все откроется. А у нее от той же тайны радостно кружилась голова. Она шутила с дядей Джимми и обменивалась колкостями с Эллен. Тем временем под столом она терлась голой ногой о ногу Джека, засовывала ему руку под шорты. Он ежился, краснел, отвлекаясь от слежки за Эллен и дядей Джимми, которые ничего не замечали, занятые, очевидно, собственным подстольным диалогом.

Самый странный ужин за всю жизнь Джека. И все равно он проголодался и ел жадно, как все они: кукуруза в початках с хорошим слоем масла, жареное филе меч-рыбы, жирные сочные ломти помидоров в оливковом масле. А на десерт ванильное и шоколадное мороженое с печеньем «орео». Потом дядя Джимми предложил поиграть в «Янцзы», и, к удивлению Джека, согласилась не только Джилли, но и Эллен, обычно презирающая игры, где надо метать кости.

Достали таблички и карандаши, шестигранную кость из коробки с принадлежностями для «Мьютов и нормалов». Дядя Джимми принес себе еще пива из холодильника, сунул ленту в магнитофон и закурил. Ворчащий насмешливый баритон поплыл во влажном воздухе закрытой веранды новым видом дыма. «Calling Sister Midnight»… Загремели кости в пластиковом стаканчике, застучали по столу, прозрачными рубинами заблестели под светом лампочки. Снаружи собиралась гроза, ворчал далекий гром, медленно приближаясь, порывы ветра становились чаще и сильнее, шелестя листьями за экранами и шевеля тени, которые нервно дергались, словно вспугнутые мотыльки, потом успокаивались до следующего порыва. Пахло дождем, но дождя еще не было.

И каждый раз, когда стаканчик с костями попадал к Джеку, он передавал их Чеглоку. Гремели и выкатывались кости, пустые места на дощечке «Янцзы» у Джека заполнялись — Шестерки, Полный дом, Три одинаковых, Перемена. Тем временем выпадали кости, отражая капризы Шанса. Джек не знал, как их прочесть, но это знал Чеглок. И потому он ждал, пока Чеглок скажет ему, что показали кости, что они советуют предпринять.

Потом, когда дядя Джимми и Эллен курили традиционный косяк на верхней террасе, Джилли выполнила свое обещание за закрытыми дверьми спальни. Как и в прошлый раз, контраст между физическими ощущениями и сложной, мучительной цепью воспоминаний, запущенной самим процессом, создал у Джека ощущение, что он раскололся на много личностей одновременно по всем отмененным реальностям. Но на этот раз, когда он почувствовал, как разламывается, снова ощутил жгучий стыд беспомощности и постыдный огонь желания, в пролом шагнул Чеглок, и Джек уступил ему, отодвинувшись на расстояние, откуда он все видел, но ничего не чувствовал. Они поменялись местами, на этот раз виртуализован был он, Джек.

Когда все кончилось, и Джилли, жалуясь на усталость и избитость, залезла к себе на койку (где, судя по ее сопению, тут же заснула), Чеглок удалился, а Джек снова выплыл на поверхность. Это было уже какое-то время тому назад, а насколько давно — он не знает. Здесь, в темноте, не было способа измерять время, кроме как по биению собственного сердца, сопению Джилли да ворчанию грома и вспышкам зарниц за окном, и вроде бы все эти явления показывали разную меру времени. А потому он просто лежит, испарина охлаждает тело, и каждой частичкой своего существа слушает звуки голосов, скрип половиц, все, что подскажет, сидят еще дядя Джимми и Эллен на верхней террасе или уже нет.

Он знает, что основы их отношений пошатнулись — нет, не пошатнулись: рассыпались. Или это у него иллюзия, что рассыпались. Ему всегда виделось, что они вдвоем стоят отдельно от остального мира… И над ним тоже. Но сейчас Джек вынужден признать, что он не настолько другой, насколько думал сам. Для Джилли он просто фигура в игре. Ценная фигура, тут нет сомнений — но не из-за силы, которой он обладает. Он ценен, поскольку он ее близнец, ее брат, и она его любит. Любит бездумно, свирепо, эгоистично, как будто он — продолжение ее тела. Он ее в этом не винит, да и зачем бы? Он сам любит ее точно так же.

Только из-за ее силы эта любовь превращается в манипуляцию. Иногда благожелательную, как когда она спасла ему жизнь или вылечила руку. Иногда грубую. Но всегда единственное, что важно — это ее желания, а не его. Поскольку она не помнит, как использует свою силу, даже не знает, что обладает ею, нет шанса, что она эту силу укротит, научится сдерживать, учитывая его желания или вообще чьи-либо. Она не плохой человек, не злой, просто невероятно опасный, не ведающий, что может сотворить. Но Джек об этом знает, и деваться от этого знания ему некуда. Это его сила. Это его проклятие. И потому, что Джилли любит его больше всех на свете, ему от нее не удрать. Не отказать, не отвергнуть. Даже если ее воля или ее каприз говорят другое. Его положение — привилегированная униженность, униженность излюбленного раба или избалованной комнатной собачки. Осознание этого и есть истинная рана, которую нанесла ему Джилли на песке их тайного острова.

И в результате сейчас впервые в жизни Джек ощущает истинную, глубокую отстраненность от Джилли. Отдельность. Как будто их связь близнецов кто-то перерезал. Нет, даже не перерезал. Она все еще здесь, привязывает Джека к сестре, но как цепь. Как извращение того, чем прежде была.

И за это Джек обижается на сестру. Страшится ее. Нет, и любит ее, конечно, даже больше, чем раньше, с отчаянием, новым для него, потому что теперь эта любовь должна пройти через пропасть, пустоту, которой раньше не было. Джилли стоит на одном краю, он на другом, все, что их соединяет — это железная цепь ее воли и мерцающие на этой цепи ведьмиными огнями, нематериальные вихри его собственных противоречивых эмоций.

Но он не одинок. У него есть тайный близнец, второе «я», чтобы заменить того близнеца, которого он утратил. Теперь с ним, в нем — Чеглок, виртуализованная сущность, глядящая его глазами. Во всяком случае, так Джек говорит себе. Так он верит. Или притворяется, будто верит, что — по крайней мере сейчас и недолго — одно и то же.

Наконец Джек встает с койки. Едва осмеливаясь дышать, он подбирает с пола брошенные шорты и пробирается к Двери. Отпирает ее, приоткрывает щелкой, проскальзывает наружу и затворяет за своей спиной. Потом застывает в просторной темноте, сердце стучит молотом. Здесь сильнее шум прибоя — младший брат грома. Запах травки слабый, но различимый. Через сетку двери можно разглядеть контуры дачных стульев на террасе, но не видно, заняты они или нет. Идут секунды. С террасы не доносится голосов. Как, слава Шансу, и с другой стороны двери: уж что ему совсем не надо, так это будить Джилли. Выдохнув воздух, он движется к винтовой лестнице, вздрагивая от каждого скрипа половиц под ногой:

Положив руку на прохладные перила, он следует завивающейся внутрь спирали. Скользящая дверь отворена, лампа на крыльце горит, свет ее проникает в дом. Джек замирает на полпути, присматриваясь и прислушиваясь, потом, убедившись, что засады на берегу нет, быстро спускается. Кухня манит, но он спустился отлить, и потому проходит мимо, спеша в туалет. Там, за закрытой дверью, он уже спокоен… ну, спокойнее по крайней мере. Включив свет, он подходит к унитазу. Поднимает сиденье, расстегивает шорты, давая им упасть к щиколоткам… и видит с изумлением, что у него пенис измазан кровью.

После первого раза была кровь, там, на острове, они ее смывали водой из бухты. Сейчас крови немного, но все равно вид ее неприятен, неуместен, будто это его кровь, а не Джилли. Впрочем, это не отвлекает от достаточно сильной потребности. Струя мочи журчит в унитазе, и тут до Джека доходит, что у него и простыни тоже измазаны наверняка, и у Джилли. Надо будет утром куда-то их девать…

Но до этого еще очень далеко. Закончив, Джек переступает через шорты и подходит к умывальнику, смыть улику. Тянет руку к крану — и останавливается. Если дядя Джимми и Эллен в насосной, то шум воды сообщит им о его присутствии, и кто-нибудь из них или оба поднимутся проверить. Этого допускать нельзя. Так что и кровь останется пока, и вода спущена не будет. Будто во сне, Джек смотрит, как его рука тянется вместо крана к опасной бритве дяди Джимми, которая лежит сложенная, лезвие засунуто в рукоять, сбоку от крана вместе с прочими бритвенными принадлежностями: барсучья кисточка, банка бритьевой пены, оселок и ремень для правки бритвы.

Рукоять ощущается как удобная и знакомая, будто он держал ее много раз. Джек открывает блестящее лезвие, углеродистая сталь такая отшлифованная, что он видит свое отражение. Сердце бешено трепыхается, но рука не дрожит совершенно, когда он перемещает нож-траву к груди начинает вырезать Сутуру Шестую, «Вслед кувырком». Прикосновение его уверенно и легко, поцелуй лезвия, как ледяной шепот, не становящийся громче, не прекращающийся вопреки крови, которая льется по груди свободнее обычного, и наконец вырезаемая линия возвращается к началу. Тогда он поднимает лезвие, берет с вешалки полотенце и вытирает его насухо. Сложив бритву снова, он опускает ее на край умывальника и промокает с груди лишнюю кровь. Стирает ее также с умывальника и с пола. К этому времени ему уже нужно другое полотенце, потому что кровь отчего-то сворачивается странно медленно. Но наконец лишь выступает красная полоска из узорного разреза. Удовлетворившись результатом, Джек бросает полотенце и снова надевает брошенные шорты.

Снаружи мечутся тени от скользящей двери, извиваются на ветру и резко меняются от вспышек молний, и в каждой темной форме заключена какая-то другая. Грохот прибоя мешается с рычанием грома, дом потрескивает и стонет самыми глубокими бревнами. Где-то собирается волна.

В кухне, не включая свет, Джек звонит по телефону. Он говорит спокойно и отчетливо, зная точно, что сказать, как сделать свои слова как можно более весомыми. Отчасти он жалеет, что так выходит, но ставка, — жизнь Джилли. И чтобы ее защитить, он должен сделать все, что потребуется. Он должен знать, кто из них враг, а это единственный способ, который ему удалось придумать, чтобы выяснить. И кости подтвердили. Голос на другом конце линии, женский, что-то спрашивает, но он уже не обращает внимания.

— Просто приезжайте.

Он вешает трубку.

— С кем ты говоришь? — спрашивает из-за спины дядя Джимми.

Он поворачивается. Дядя Джимми входит из скользящей двери, приближается — тень среди теней.

— Что тут происходит? С кем… — Он отшатывается, глаза у него лезут на лоб. — Что за твою мать? Господи, Джек!

Быстрее мысли он бросается вперед, рука описывает в воздухе полосу. Что-то теплое брызжет в лицо, на грудь. А потом дядя Джимми лежит на полу. Смотрит вопросительно вверх, и руки прижаты к горлу, будто он сам себя душит. А кровь продолжает вытекать толчками. Сперва Джеку кажется, что он слышит ее шум, как шум реки, но потом, когда звук прекращается, понимает, что это был дождь снаружи.

Он не знает, течет ли у него из носа кровь, потому что на лице и на руке крови и без того много. И бритва снова в руке, хотя он не помнит, как ее взял. Но понятно: это сделал Чеглок. И это Чеглок направил его руку таким быстрым и отработанным смертоносным движением.

Кровь капает с конца лезвия в лужицу на полу, будто звучат идущие секунды. Грудь горит. Джек закрывает глаза, судорожно вдыхает воздух и открывает снова. Мир не изменился — то есть изменился, но лишь обычным способом, вместе с ходом времени, которое что-то несет вперед, что-то оставляет позади, не объясняя свой выбор. В немигающих глазах дяди Джимми остался только тот свет, что бросает туда лампа на крыльце, простой и мертвый, как отражение луны в сброшенных темных очках. Выходит, что Джек подозревал не того. Но в этой игре всегда есть риск. Кроме того, сам Холмс согласился бы, что исключить подозрение бывает не менее полезно, чем его подтвердить. И все это не навсегда. Джилли все исправит, сделает даже лучше, чем было.

Он слышит быстрые шаги Эллен на лестнице. Переступив через дядю Джимми, он спешит ей навстречу.

* * *

Чеглок открывает глаза в темноте, лишенной не только света, но и звука, и запаха. Эйрийское ощущение тела сообщает ему, что он стоит прямо… нет, даже не стоит — плавает в воздухе. И не может даже пальцем шевельнуть. Он вспоминает дуэль с Мицаром, как оставил мертвого предателя, а сам, тяжело раненный, отправился на поиски Моряны и других… А что было потом, припомнить не удается. Очевидно, он не истек кровью из ран. Значит, он нашел выход из мертвой зоны и обратно в нексус, где селкомы смогли его вылечить? Он пытается поднять ветер, выйти в Сеть, но псионика так же не повинуется ему, как и тело.

— Есть кто-нибудь? — кричит он.

В ответ на хриплый голос зажигается свет.

И Чеглок видит бесконечную череду Чеглоков, возвращающихся и множащихся от пола, потолка, стен — он в комнате из зеркал. Один, если не считать множества своих отражений.

Как он и ощутил раньше, он подвешен в воздухе, только без видимых механизмов. Это значит, как он понимает, что его поддерживают цепи селкомов, и они же его связывают. А значит, он уже не в мертвой зоне, и псионика его подавлена. Но если здесь действует гасящее поле, то это самое мощное из всех, какие он видал. И все же он жив, и, насколько может судить, цел. Крылья иммобилизованы защитной коркой, выращенной его селкомами. Изорванную рубаху сняли, но окровавленные штаны и ботинки остались, а кожа туловища и рук — все тот же обычный палимпсест шрамов от узора разрезов. И не видно даже следа той последней раны, что нанес ему Мицар, укола рапиры в грудь.

Поскольку в комнате нет ничего, кроме него и его итераций, он не может определить ее размеры. Как и найти источник света: люменов здесь нет, а тело не отбрасывает тени… хотя здесь, в зеркальной клетке, куда может падать тень? Наверное, он был виртуализован, пока находился без сознания, и сейчас он в Сети. Он ощущает свою обнаженность, беззащитность, и его беспомощность лишь подчеркивается отсутствием других предметов, даже самых мелких и незначительных. Но кто-то наверняка за ним наблюдает.

— Я знаю, что ты здесь! — кричит он, и голос уже звучит ровнее. — Выходи!

Секунду не происходит ничего. Потом в зеркале перед собой Чеглок видит, как сзади отодвигается кусок стены. А за ним — силуэты: сколько их, и мьюты это или нормалы, он не знает. Слышен неразборчивый гул голосов. Потом одна фигура отделяется от других, закрывает собой вход, делая шаг в комнату, и ее сопровождает армия отражений, армия, которая тут же вырастает, когда стена становится на место.

Святой Христофор.

— Удивлен, Чеглок?

Голос, низкий и властный, рокочущий весельем, принадлежит Мицару. Это тот голос, который Чеглок слышал в уме каждый раз, когда Мицар обращался к нему псионически, голос, который принадлежал вирту тельпа в Сети.

Толпа святых Христофоров хохочет единым голосом при виде непонимания на лицах всех Чеглоков. Но святого Христофора в отличие от Чеглока облегает тень: он одет в псибертронную броню, тонкую и обтягивающую, черную, как чистый углерод. Видимого оружия при нем нет, нет и знаков различия на броне. Голова не покрыта, светлые волосы блестят, как полированное золото.

— Сознаюсь, что ты меня все-таки подловил, Чеглок. — Святой Христофор останавливается на расстоянии вытянутой руки от него. — Ты был прав, я сам себя, Шанс меня побери, перехитрил. Было ошибкой играть с тобой. Если тебя это утешит, ты меня сильно ранил. Когда ты всадил нож-траву в повязку тельпа, в пустую его орбиту и в мозг… да, много прошло времени с тех пор, как довелось мне испытывать такую боль. — Тон его небрежен, шутлив. — Но за это я на тебя зла не держу, Чеглок. На самом деле я должен быть тебе благодарен. Ты дал мне урок скромности — добродетели, о которой следует время от времени напоминать. И я хочу отплатить тебе услугой за услугу, потому что я всегда плачу долги — с процентами. Например, знаешь ли ты, что в тот момент, там, ты мог меня действительно убить? Уверяю тебя, это правда. Ты не можешь даже представить себе, как тесно связывает псибертронное подчинение. По-своему оно даже крепче псионной виртуализации. Существует глубокое психологическое проникновение — мы называем его «колонизацией „Я“». Мицара я носил на себе, как вторую кожу… нет, как продолжение моей собственной кожи. Когда ты разрубил эту пуповину, псибертронная обратная связь была — мягко говоря — интенсивной. Если бы ты тогда ударил, я бы не смог защититься. Но когда Мицара не стало, святой Христофор перестал для тебя существовать. Ты так рвался найти Моряну и других, так был слеп в своей типично мьютской надменности, что тебе и в голову не пришло, будто раб может оказаться хозяином.

Чеглок наконец справляется с собственным голосом.

— Мицар был твоим рабом?

— От него едва осталось достаточно, чтобы наскрести на раба. Мы его подобрали на поле боя и усилили его раны: отняли конечности, глаза, язык. Виртуализовали его и сломали, сделали субвиртом, этого великого воина-тельпа! Мы превратили его в марионетку, а потом отнесли обратно, чтобы его нашли среди мертвых и умирающих, и рядом с ним — меня. Так я проник в Содружество, в саму Коллегию. Под маской Мицара я был невидим даже среди Невидимых.

— Нормал в шкуре мьюта.

Святой Христофор ухмыляется:

— Так что видишь, я тебе правду говорил, когда настаивал, что я не предатель. Плюрибусу Унуму я всегда был верен.

— Как же тебя зовут? Ведь не святой Христофор…

— Мое настоящее имя тебе ничего не скажет, и ничего нет постыдного в том, чтобы носить имя великого святого. Как и он, я многим пожертвовал ради служения Богу, и с радостью.

На Чеглока наваливается глубокая опустошенность.

— И сейчас вы будете меня пытать? Убьете? Превратите в марионетку, как беднягу Мицара?

— А, так теперь он уже «бедняга Мицар»? — смеется святой Христофор. — Ты и так уже был нашей марионеткой, Чеглок. Ты таким родился.

— Врешь.

— Вру? Скоро увидим!

Нормал делает жест рукой, и зеркало перед Чеглоком становится прозрачным, открывая комнату с белыми стенами, и там в дюймах над полом плавают в воздухе четыре белые статуи, каждая из которых изображает одну из рас мьютов… но Чеглок сразу понимает, что это вовсе не статуи. Вокруг недвижных фигур суетятся с полдюжины нормалов в громоздких белых костюмах с прозрачными шлемами.

— Сволочь линялая! — шипит Чеглок, бесполезно борясь с невидимыми путами.

— И это благодарность за соединение с твоей пентадой, как я тебе обещал!

— Что ты с ними сделал?

— Я? Ничего. Это ты принес вирус. Ты их заразил.

— Нет!

— Когда ты родился, Святые Метатели бросили кости и увидели начертанную славную судьбу! В этих числах они прочли большую вероятность, что когда-нибудь ты станешь орудием окончания войны против нормалов и принесешь победу своему народу. Но с высокомерием, столь присущим мьютам, они полагали, что твой народ — они. Будь они поумнее, то сообразили бы, что ты, рожденный от инкубатора, столько же нормал, сколько и мьют, и убили бы тебя на месте. Но они не сообразили. Они позволили тебе жить, расти навстречу своей судьбе, даже не предполагая, что ты несешь в себе их смерть, как медленно созревающее семя. И теперь наконец-то семя дало всходы. И мы станем свидетелями расцвета его побегов.

Чеглок почти не слушает, он не сводит глаз с Моряны… с того, что от нее осталось: скорлупа, белая и гладкая, как мрамор. Ее черты отлично видны в этой оболочке — застывшие в выражении покоя, будто она в конце концов сдалась вирусу. Ни боли, ни ужаса, лишь облегчение, как у заснувшего глубоким сном после долгой тяжелой борьбы. Трудно поверить, что в этом коконе она еще жива. Интересно, знает ли она, что случилось. Или спит и видит сны, как инкубатор в родильном отделении? Сотни лет назад, в последних судорогах Вирусных Войн, десятки тысяч инфицированных нормалов оказались в похожих коконах, тиглях, где битва селкомов с вирусами пришла к неожиданному заключению: Становлению. Коконы вскрылись, и первые мьюты появились в мире, навеки изменившимся от этого. А сейчас? Что выйдет из этих коконов?

Одна из оболочек — Феникс — содрогается. Нормалы в белых костюмах резко отшатываются назад, их лица под прозрачными шлемами выражают напряженный интерес, ожидание, ужас.

— Началось, — говорит святой Христофор. — Наконец-то!

Он падает на колени, трижды быстро склоняется лбом к зеркальному полу, потом выпрямляется, оставаясь на коленях, и прижимает сложенные руки к скрытой броней груди. На той стороне стекла фигуры в белом повторяют те же жесты совершенно синхронно. Щупальца ужаса и паники разворачиваются в груди у Чеглока при виде этого.

— Что сейчас…

— Молчать! — шипит святой Христофор.

И у Чеглока пропадает голос. Он продолжает говорить, но звуки не выходят изо рта. Селкомы глотают его слова, глушат его.

Кокон Феникса снова содрогается, потом начинает равномерно раскачиваться — внутри что-то ворочается, борется. Появляются трещины. Двое нормалов в белом снова склоняют головы к полу, потом встают по обе стороны от бешено трясущегося кокона, покрытого узорной сетью трещин, напоминающей Чеглоку узоры от разрезов.

От скорлупы отваливается кусок и падает на пол. За ним другие.

Наружу пробивается кулак. Рука. Плечо.

Голая, без шрамов, светло-коричневая кожа.

Голова, блестящая от пота, без волос, тоже светло-коричневая, гладкая, как молочный шоколад. Открытый рот ловит воздух, глаза лезут из орбит, белки с медово-карими радужками глядит на мир со страхом и изумлением.

Двое нормалов с обеих сторон делают шаг вперед, один из них берет вылупляющегося Феникса — нет, понимает Чеглок, уже не Феникса — за руку, а второй начинает снимать скорлупу, помогая полностью явиться на свет тому, что — по крайней мере физически — уже не салмандер, а просто человек. Нормал.

Чеглок раскрывает рот в безмолвном вое при виде этой пародии на Становление. Тошнота сводит внутренности, поднимается к глотке. Он давится, тело его сотрясает судорога, когда тошноту затыкают те же селкомы, что заткнули его голос. Когда это кончается, и он снова может глотать воздух судорожными вдохами, и слезы текут по лицу, он видит на той стороне окна новорожденного нормала, который смотрит на него с любопытством, не узнавая, как дитя. Потом, пока один из помощников поднимает руку в перчатке и рисует в воздухе знак Крестозвездного Полумесяца, второй вытаскивает из кармана стеклянную бутыль и разбивает ее, как яйцо, на лбу новорожденного. Пятна крови и жидкости медового цвета опускаются на лицо нормала, словно плодная оболочка, стирая выражение невинности и заменяя его ужасом и отвращением. Слепой и нерассуждающей ненавистью. Спеша и спотыкаясь, нормал, бывший когда-то Фениксом, отворачивается, чтобы не видеть Чеглока. Он упал бы, если б двое служителей в белом его не поддержали и не увели, сгорбленного и дрожащего, сквозь отверстие в стене прочь из комнаты.

А тем временем начинают дрожать коконы Халцедона и Полярис.

— Зрите же Уничтожение! — объявляет святой Христофор.

Чеглок снова пытается оживить свою псионику, но безнадежно. Будто всю его силу от него отрезали.

— Милостью Божией и гением Плюрибуса Унума победа за нами!

Святой Христофор поднимается с колен. Трещины появляются в скорлупах Халцедона и Полярис, стирая черты шахта и тельпа. Чеглок не может ни отвернуться, ни закрыть глаза. Или заткнуть уши от голоса нормала.

— Ты видишь действие этого вируса. Мьюты трансформируются в нормалов: пустые сосуды, невинные, забывшие свое прошлое. Начисто вытертая грифельная доска. Потом их крестят вторым, отдельным вирусом, чьи селкомы записывают на этой доске нашу историю, давая им знание, личность, цель. Из смерти мьюта возникает жизнь нормала, верноподданного Плюрибуса Унума, новой души, завоеванной для Бога. Таким образом мы торжествуем дважды.

Теперь Халцедон, который больше не Халцедон, вышел из своей скорлупы и получил то же крещение, что и Феникс, с тем же результатом. Но с выходом Полярис получается какая-то заминка. Трещины идут по поверхности скорлупы, однако сама она остается целой, не разбитой… И признаки борьбы внутри нее, дойдя до яростной дрожи, слабеют. Но служители в белом не пытаются помочь.

— Новорожденный должен вылупиться сам, — объясняет святой Христофор. — Только после первого прорыва могут вмешаться священники. Как и при Становлении, когда многие из инфицированных не выжили и сплетенные ими вокруг себя утробы превратились в гробницы, тоже происходит при Уничтожении. Но даже в неудаче — успех: одним мьютом в мире меньше.

Скорлупа Полярис не движется совсем. Горе скручивает сердце Чеглока. Он ее подозревал. Он не верил ей, ругал ее. Ощущал ревность и почти ненависть, когда она глядела на Моряну с неприкрытым желанием. И тянуло его к ней, вопреки всему. А теперь ее нет. Она мертва. Может, так оно и лучше. Обездвиженный, не в силах отвернуться от растресканной, но не пробитой скорлупы, что будто в насмешку сохраняет ее внешность, черты худенького, почти детского тела, ежик волос, лишенный теперь цвета, он оплакивает ее, и ощущает ее потерю острее потери Халцедона или Феникса. Почему, думает он, сердце так поздно раскрывает свою правду?

А Моряна? Ее скорлупа еще не начала трескаться. Но переживет ли она трансформацию и выйдет навеки измененной, нормалка душой и телом, или разделит судьбу Полярис, в любом смысле она уже мертва. Последний ее поцелуй горит в памяти Чеглока, и он знает, что будет гореть вечно.

Про себя он клянется, что когда-нибудь, как-нибудь заставит святого Христофора заплатить за эти убийства, за эти осквернения. Он всех их заставит заплатить. Но это кажется пустой похвальбой, когда он висит беспомощно, и псионика его подавлена. «Вот тебе и Второе Становление!» — горько думает он. Это оно защитило его от вируса, иммунизировало его, когда друзья его поддались вирусу? Или есть еще более жуткое объяснение? Если он, как заявил святой Христофор, и есть источник инфекции? И он принес — не ведающий, но оттого не менее виновный — болезнь, повинную в мерзости Уничтожения?

— Теперь можешь говорить, если хочешь, — поворачивается к нему святой Христофор. — Задавай свои вопросы.

Чеглок упрямо молчит.

Нормал пожимает плечами:

— Можешь не говорить, я все равно знаю все твои мысли.

— Верни мою силу или дай мне оружие и сойдись со мной лицом к лицу. Других просьб ты не дождешься.

— Это я вряд ли сделаю.

— Ты трус.

— Поверь мне, Чеглок, ничего я так не хотел бы, как еще одной возможности тебя порезать. Увы, Плюрибус Унум велел сохранить тебе жизнь.

— Зачем? Чтобы и меня превратить в нормала?

— Это, боюсь, невозможно. Хотя ты несешь в себе вирус Уничтожения, ты к нему иммунный. Ты останешься таким, как есть. От этого тебе не уйти.

— Я не хочу уходить от того, кто я есть.

— Дурак ты. Ты даже не знаешь, кто ты есть.

— Я мьют. Я эйр. Я — Чеглок из Вафтинга, что бы ты там ни говорил.

Святой Христофор встает перед Чеглоком, загораживая от него все еще неподвижную оболочку Моряны. Впервые Чеглок замечает, что антеховский глаз нормала темен. Это он его сломал, когда перерезал псибертронную связь святого Христофора с Мицаром? Хочется надеяться. Но естественный глаз нормала со зрачком дымного янтаря горит такой ненавистью, которая может восполнить любую потерю. Однако Чеглок встречает этот одинокий взгляд, не дрогнув. И с такой же ненавистью.

— Ты, — говорит нормал отрывисто, — ты оружие. Оружие, созданное для единственной задачи.

— Как-нибудь я освобожусь. И тогда ты увидишь, какое я оружие.

— Давай я тебе расскажу одну историю, Чеглок. Она поможет нам скоротать время, пока мы ждем выхода Моряны… если она выйдет.

Чеглок знает, что нормал, загораживая от него кокон Моряны, видит его отчетливо в зеркале за спиной Чеглока. И еще он знает, что нормал нарочно его дразнит, хочет заставить умолять дать ему заглянуть в ту комнату или хотя бы сказать, что там делается — или не делается. Его желание это выяснить так яростно, что Чеглок не решается говорить. Вместо этого он плюет в наглую рожу нормала.

Брызги слюны до святого Христофора не долетают. Ни одна капелька. Летающие в воздухе селкомы поглощают их все.

— Много лет назад, — говорит тем временем нормал, даже глазом не моргнув, — до твоего рождения, наши ученые наткнулись на особо разумный вирус, троянского коня, который прятался в геномах инфицированных и лежал там неактивно, по всем признакам — просто мусорная ДНК. Чем этот вирус был для нас особо ценен, так это тем, что мог поколениями передаваться митохондриями матерей — что мьютов, что нормалов — их детям, даже той мерзости, которую вы зовете инкубаторскими. Сам по себе вирус был абсолютно безвреден, но его потенциал как средства доставки был очевиден. Если бы любая женщина нормалов несла в себе этот вирус, то любая женщина, схваченная и подвергнутая институциональному изнасилованию родильных отделений, передала бы этот вирус своим отпрыскам-полукровкам. В наших руках оказалось мощное оружие, но как его лучше применить? Что будет доставлять наша идеальная система доставки? Как что: конечно же, другой вирус, и уже намного менее безвредный. Но если мы раскроем свои карты слишком рано, Святые Метатели обнаружат наш вирус и разработают средства изолировать и удалять его из своего так называемого племенного стада. Если же, с другой стороны, наш вирус и то, что он несет, останутся дремлющими, он за сравнительно короткое время сможет заразить существенную часть популяции мьютов. А когда достаточный уровень насыщения будет достигнут, вирус можно будет активировать, его скрытое оружие пустить в ход, чтобы оно пронеслось по Содружеству галопирующей и неостановимой эпидемией. Таким образом мы могли бы нанести врагу опустошительный удар, от которого ему уже никогда не оправиться.

— Так родившая меня мать заразила меня вирусом Уничтожения? — фыркает Чеглок. — Прости, святой Христофор, тебе придется придумать что-нибудь получше. Научись сначала не завираться, когда врешь. Ты мне сказал, что я был шпионом, запущенным к мьютам, нормалом, обладающим силами эйра и тельпа. Ты сказал, что мне был придан внешний вид и память похищенного эйра — настоящего Чеглока, чье место я занял перед Испытанием, а моя истинная личность, силы и цель подавлены. Потом я инфицировал свою пентаду этим вирусом, который был активизирован самоубийством нормалов. То, что ты говоришь сейчас, всему этому противоречит и еще менее правдоподобно.

— Верь или не верь, от этого оно не станет менее истинным. Я тебе лгал раньше, да, но в этой лжи были крупицы той правды, что я открываю тебе теперь. Ты несешь в себе вирус Уничтожения, переданного тебе родившей тебя матерью. Но на полукровок он действует не так, как на чистокровных мьютов. Как ты видел, этот вирус, активизировавшись, превращает чистокровных мьютов в нормалов. А на инкубаторских, таких как ты, он действует иначе — диаметрально противоположно. Догадываешься, как?

— Второе Становление, — тихо говорит Чеглок.

— Именно так. Ты теперь обладаешь псионическими способностями не только тельпа, помимо способностей эйра, но и способностями всех рас мьютов. Увы, тебе никогда не будет предоставлена возможность ими воспользоваться. Как я уже говорил, ты — оружие, созданное для единственной задачи. Задача выполнена. Как же теперь избавиться от оружия? Уничтожить? Или же сохранить, даже в почете? Плюрибус Унум, в мудрости своей — и, мог бы я добавить, добросердечии, — выбрал второй вариант.

— Вы меня не убьете?

— Это была бы плохая благодарность за все, что ты сделал. Конечно, я не имел в виду одного тебя. Каждая женщина, пойманная мьютами в последние пятнадцать лет, несла в себе этот троянский вирус. Каждый полукровка, рожденный за эти годы, тоже был носителем и передавал его в половом контакте чистокровным мьютам, а потом промискуитет распространял его дальше. И наконец, степень зараженности достигла сорока процентов. Это было сочтено достаточным. Троян был активизирован, эпидемия разразилась. В своем активном состоянии вирус Уничтожения крайне вирулентен, он захватывает селкомы, чтобы реплицироваться и распространяться. То, чему ты сейчас был свидетелем, происходит по всему Содружеству и по всей Пустыне. Вы проиграли, Чеглок. Долгая война наконец завершилась. Мьютов больше нет: милостью Божией заблудшие овцы вернулись в стадо. Человеческий род снова един, восстановлен в первичной своей чистоте. Несколько сотен полукровок, выбранных из пяти рас, разделят твою судьбу и будут служить экспонатами, напоминанием о величайшей победе человечества. Остальные будут преданы смерти. Их прямо сейчас разят победоносные армии Плюрибуса Унума, их убивают раньше, чем они могут осознать свои возросшие силы.

Рассудок Чеглока отшатывается от масштаба и охвата того, что говорит ему святой Христофор. Наверняка, думает он, это очередная ложь. Но то, что он видел, и ощутимое торжество, исходящее от святого Христофора, не позволяет рассеять сомнения.

— Время недомолвок миновало, — говорит нормал. — Пришло время убедить тебя в правде моих слов. Я оставляю тебя.

Святой Христофор проходит мимо него.

И Чеглок снова видит соседнюю комнату. Из двух оставшихся коконов лишь один лежит не взломанный, покрытый трещинами. Поддерживаемая служителями, голая нормалка смотрит на него с отвращением и ужасом, и кровь крещения течет по ее лицу. Моряна.

Только в ней ничего не осталось от прежней Моряны.

Он стонет. И шепчет у него в ухе голос святого Христофора:

— Я хотел, чтобы это было последним, что ты увидишь, чтобы эту память ты унес в свое заточение в темноте.

И Чеглок чувствует, как глаза его наливаются тяжестью. Там собираются селкомы, давление их беспощадно. Зрение размывается, в глазах краснеет. Чеглок воет, но давление не ослабевает. И звучит в голове голос святого Христофора:

Сказано в Священной Трилогии: «Око за око». Но я плачу свои долги с процентами. Ты взял у меня один глаз, я возьму у тебя два.

Спускается тьма, прорываясь сквозь искореженные цвета. Чеглок чувствует, как течет по щекам кровь. И последняя мысль вспыхивает в уме алым:

Почему я?

Потому что ты — особенный, отвечает святой Христофор с елейным сарказмом. В точности как предсказали кости Святых Метателей. Ты был первым инкубаторским, кто нес в себе троянский вирус. И еще по одной причине ты мне особо интересен, Чеглок. Родившая тебя мать была моей сестрой, которую ты убил своим рождением. Все, что осталось от нее, вплетено в твои гены. И еще — в твоей сумке для костей. Эта кожаная сумка и кусочки кости, которые в ней, будут похоронены с честью. Но это не оплатит твой долг. Месяцы и годы будут идти, а ты будешь расплачиваться за ее жертву. С процентами.

И я буду лично следить за этим.

* * *

Джек сидит на ржавых металлических листах платформы на верхушке старой вышки, болтая свешенными за края босыми ногами. Далеко внизу сливаются в лунный пейзаж море и дюны в далеком свете ламп на террасах в домах Мидлсекса и Саут-Бетани. Он сидит, обернувшись лицом на юг, в сторону Оушен-сити. Мерцают звезды в разрывах строя неровных кораблей серых туч, спешащих на запад по лицу неба с ямочкой луны, убегающих от надвигающейся бури. Слишком темно, чтобы разглядеть контуры больших отелей за мили отсюда, но ровно пульсируют предупредительные огни для самолетов над их крышами, красные, как рубины, и движутся по улицам огни фар и красные хвостовые огни машин группами и поодиночке на окутанном ночной тьмой коридоре шоссе № 1, будто их несут ветра или течения.

На востоке море и небо сливаются в единую тьму, разрываемую вспышками молний, озаряющих, но не пробивающих туго сплетенную паутину туч. Видны широко рассыпанные по морю огни немногочисленных судов, гаснущие и вновь загорающиеся в перекатывающихся водяных холмах, мигающие, будто зовут на помощь… Гром стал рокотом, сила его возросла с тех последних растянутых секунд, как Джек подтянулся, тяжело дыша, на платформу: звук, сперва сливавшийся с прибоем, потом поднявшийся над ударами волн, бахромой упавших облаков окруживших берег, кружевно-белой и волнистой. И ветер посвежел, влажные и соленые порывы то залетают с разных сторон, то вдруг совсем стихают, будто хотят поймать его врасплох и сбросить кувырком с насеста. Он цепляется за обшарпанный вертикальный подкос, обхватив его локтем, тело вытянуто, как на дыбе, плечи на леденящем ветру. Вышка дрожит камертоном.

Где-то между домом и вышкой он, очевидно, обронил бритву дяди Джимми — во всяком случае, сейчас ее с ним нет. Грудь горит огнем, но в прерывистом лунном свете не видно, кровоточит ли еще разрез. В любом случае крови хватает. Она покрывает всю грудь, руки, ноги, черная, как тень, тяжелая, как свинец. Он чувствует, как она стекает по голой коже, будто конденсируется из воздуха. Она выступает из порезов на ладонях и капает с разодранных подошв ног. Он ловит ртом воздух, чтобы не утонуть в ней. Но спасения нет. Само море превратилось в кровь, и из глубин поднимается сущность, которую ощутил он несколько дней назад, когда пробудилась сила Джилли, сущность эту он чувствует время от времени: чье-то сознание, ищущее его, лениво тянущееся к нему… Нет, уже не лениво. Чем бы оно ни было, сейчас оно идет за ним. Всплывая медленно, но беспощадно целеустремленно, предшествуемое волной, большей даже, чем оно само, сменившейся стеной крови, уже поднимающейся вдалеке, скрытое от взгляда, как отели Оушен-сити. Но в отличие от них не стоит на месте, а летит сквозь ночь. И вот это — а Джек знает, что буря — часть той сущности, выражение ее силы, — сметет ли оно его с вышки, втянет ли в свои сокрушительные объятия? Он бы полез выше, если б мог, до самой луны, но чувствует, что нет той высоты, куда бы не достало то, что идет сюда.

Маленькая фигурка бежит по-крабьи по песку. Джилли стремится к вышке, будто в замедленной съемке. Джек видит, как она приближается, спотыкается, падает, снова встает и пробивается против ветра. Он кричит ей, чтобы не подходила, но без толку: ветер перехватывает его голос. Кроме того, даже услышь она эти слова, она бы не повернула обратно: Джилли понятия не имеет, какая опасность ей грозит. Тому, что приближается, нужна Джилли. Ей досталась львиная доля силы, столь несправедливо разделенной между ними, и это ее проявление силы привлекло внимание сущности, привлекает сейчас. Хотя сейчас Джилли не применяла своей силы, иначе Джек знал бы. Дядя Джимми лежит на полу в доме с перерезанным горлом; Джек до сих пор видит, как уходит из его глаз выражение озадаченного недоумения вместе с жизнью. Он не представлял себе, сколько в человеческом теле крови, не знал, что она может вытечь так быстро, словно из распоротого меха для вина. И Эллен. Он не хочет о ней думать. Не хочет помнить, что он — нет, не он, не он, Чеглок! — с ней сделал. У него сводит судорогой желудок, поднимается рвота, он наклоняется через край в рвотных спазмах… но рвоты в нем не осталось. Только память, а от нее так просто не избавишься. Она останется с ним навсегда, что бы ни случилось дальше. Сколько бы реальностей ни ответвлялось снова и снова от этой, он запомнит их все. Если только — и до тех пор, пока — он не будет вычеркнут из игры. Что ему было бы, в общем, безразлично, если бы это не значило, что вычеркнут и Джилли. Но этого он не допустит, он слишком далеко зашел, чтобы сдаться. Пока это в его силах, он будет за нее драться. Делать все, что может, защищая ее от угрозы, которую она не распознает… угрозы, навстречу которой сейчас рвется Джилли и которая рвется навстречу ей. Но что же это такое? Он думал, что их таинственный враг — дядя Джимми или Эллен… но эти предположения не оправдались, опровержение написано кровью и трупами. Кто тогда? Кто-то неизвестный, чью силу он воспринимает из-за какого-то ментального фокуса как восстающую из глубин океана? Или, думает он, содрогаясь в порыве ветра, без всякого фокуса, а действительно обитатель темных глубин, создание древнее и нечеловеческое, разворачивается сейчас…

Чем бы оно ни было, Джек знает, что не в состоянии с этим сразиться. У него силы нет, она только у Джилли. Но хватит ли этой силы? Он не думает, что ее ответное применение спасет их на сей раз, как спасало прежде. Нет, если они хотят пережить то, что надвигается сейчас, Джилли должна ударить первой. А это значит, он должен не только убедить ее применить силу, а объяснить наконец, что вообще у нее такая сила есть. В прошлый раз, когда он пытался, она не поверила ни единому слову, решила, что он сошел с ума. Он перевернул каноэ, и она инстинктивно среагировала, и появился новый мир, в котором он ей ничего не рассказывал… хотя он тогда в своем невежестве и высокомерии думал, что это его работа.

Джилли исчезает в тени у подножия вышки, но ему не надо ее видеть, чтобы знать: сейчас она карабкается по заржавелой стальной лестнице, и их связь близнецов сильна, как всегда, или даже сильнее из-за всего, что сегодня случилось, не только в этой реальности, но и в других. Пусть Джилли не помнит их на уровне сознания, как он, но какие-то следы этого перезаписанного опыта должны зацепиться в глубинах ее разума, будто забытые сны. Точно так же, как он ощущает ее страх, потрясение, гнев, точно так же, знает Джек, ощущает она его страх, его ужас, его нетерпение. Именно так она его и нашла, в конце концов, идя по эмоциональной тяге, как по кровавому следу ног на песке. Скоро она доберется до него, и хотя секунду назад он ей кричал, чтобы не подходила, сейчас он молча ее торопит, чтобы лезла быстрее, потому что теперь он мыслит яснее. Они бегут наперегонки: со временем, с бурей и с тем, что кроется за этой бурей или внутри нее. Он вспоминает, как приход Белль совпал с пробуждением силы Джилли и его собственной. Не была ли Белль еще одним проявлением силы той сущности, что подбирается к ним теперь?

Он смотрит вниз, в темную глотку башни, ожидая, чтобы из клетки теней появилась Джилли, когда слышит первую сирену, и вздрагивает от воющего звука из ночи со стороны Бетани-бич. Он поворачивается. К вопящему хору присоединяются другие сирены, и через минуту в полумиле по шоссе № 1 возникает первая мигалка — там, где дорога дает крюк за соснами и домами. Сердце его падает, когда он вспоминает, что в мире есть и другие силы, быть может, не столь мощные, но тоже такие, которых следует опасаться. Джек встает на ноги, чтобы всмотреться получше. У него трясутся руки и колени, их заливает холодный ужас, будто рой сине-белых мигающих огней возвещают прибытие Самого Бога — или, что еще хуже, Билла. Иди, а не то, слышит он собственную мысль, и сердце стучит, и острые ржавые края подкоса режут ладонь, уже и без того исцарапанную подъемом по лестнице. Это зрелище для него не неожиданно: Эллен ушла не так быстро и не так тихо, как дядя Джимми. Он был уверен, что это она, но после первого удара бритвы, когда она не применила силу, чтобы себя защитить, он уже знал, что ошибся. Снова. Но остановиться он уже не мог — надо было закончить начатое, заткнуть ей рот, пока не перебудила всю округу. Все равно, говорил он себе, когда упал на колени в тени под крыльцом и вывернул содержимое желудка на окровавленный песок, Джилли все исправит. Все это безобразие не вечно, останется разве что в его памяти. Когда она спустится вниз и увидит дядю Джимми, шок включит ее силу, и она все исправит. Вернет их обратно. Он подумал было войти в дом и разбудить ее, если она еще спит. Но не смог. Не смог вернуться по своим следам. И потому убежал, не понимая, что несется к вышке, пока не увидел ее над собой. И только тут ощутил, как собирается их истинный противник, и в порыве ужаса взлетел по лестнице, ища спасения. Но когда добежал до платформы, то уже знал: спасения нет. То есть для него нет, но не для Джилли. И потому он нетерпеливо ждал, раздираемый виной, скорбью и ужасом, дрожа на ветру, как в зимнюю стужу, ждал минуты, когда она найдет мертвые тела и положит конец этому кошмару наяву, сделает спасительный бросок, который только она может сделать, и сотрет результат его действий, хотя не сами действия: они останутся с ним навсегда, вырезанные в его душе, незаживающими шрамами. И вдруг она здесь, бежит через дюны, и Джек понял, что это не будет просто.

Но хотя бы, думает он теперь, когда мигалки пролетают мимо, замедляя ход перед поворотом на Мидлсекс, что бы ни случилось, а мы будем вместе. Близнецы Дун против всего мира…

— Джек!

Напряженный голос заставляет его вздрогнуть. Он смотрит вниз: бледное лицо Джилли, полускрытое темнотой, поднимается к нему оттуда. Выражение лица — то, что можно разглядеть, — как у мрачного призрака. Джек никогда ее такой не видел, он боится пускать ее на платформу. Но когда она пролезает через люк, он автоматически протягивает ей руку.

— Уйди к чертовой матери, не трожь меня!

Она встает на ноги, глядя на него злобно, похожая при луне на вампира.

— Джилли, ты должна…

— Заткнись!

Она делает шаг вперед и бьет его наотмашь по лицу, чуть ниже левой скулы.

От неожиданного удара он переваливается через скрещенные подкосы каркаса и со звоном стукается затылком о перекладину. Именно от этого, больше чем от ее удара, сыплются искры из глаз. Джек вскидывает руки, защищаясь. Он готов заплакать. То, что она его сейчас ударила, после всего, что он для нее сделал, после всего, что перестрадал за себя и за нее, — это чудовищная несправедливость.

Но больше ударов нет. Когда он открывает глаза, проморгавшись, Джилли стоит на коленях, плечи ее вздымаются и опускаются.

— За что? — спрашивает он с дрожащими губами.

Он злится на нее, и не понимает.

Она поднимает на него глаза, залитое слезами лицо серебрится в лунном свете, в глазах мелькает отражение дальней зарницы.

— За что? — Какой-то звук — то ли смешок, то ли всхлип — срывается с ее губ. — Ты… ты сделал… то, что сделал, и ты меня спрашиваешь, за что? — Голос ее поднимается до визга: — Да ты понимаешь, что с тобой будет?

Он мотает головой, убедительно разведя руки в стороны, говорит спокойным, рассудительным голосом, объясняет:

— Они не умерли, Джилли. То есть не по-настоящему. Все, что тебе надо сделать, — это их вернуть…

— Заткнись! — кричит она. — Что значит «не умерли»? Ты их убил нах, Джек! — И тут ее гнев рассыпается под новым натиском горя, и лицо становится уродливым, чужим. — Зачем, зачем ты убил их?

Он начинает объяснять, как получилось, что это был Чеглок, а не он, но слова не идут. Она смотрит на него, как будто чужой — он. Как будто он спятил. Как удар ножа с поворотом в ране, он ощущает ее ужас, жалость, обвинение… она не понимает. Она не простит. Это он теперь знает, знает абсолютно точно. Нет таких слов, которые он мог бы сказать, чтобы убедить ее. А если бы и были, не осталось уже времени их говорить. Сирены замолкли, сменившись треском голосов по рациям на той стороне дюн. Лают собаки. Во всех домах включился свет, в их доме тоже, и хотя отсюда не видны машины, стоящие вдоль Бейбери-роуд, красно-синие мигалки пародией на рождественскую иллюминацию подсвечивают ветви сосен и крыши домов, и морось в воздухе окрашена сполохами полярного сияния. Уже пляшут в темноте лучи фонариков, мотаясь в поиске, который в конце концов приведет на пляж, к вышке. Приведет, если только не придет раньше шторм, а следом за ним — та уничтожающая волна, что смоет их обоих, сотрет из мира.

Он должен заставить ее действовать, пусть бессознательно, как тогда, когда опрокинул каноэ, как когда ехал на волне.

Он ныряет между подкосами вышки. Ветер свистит в ушах, сзади высокий вскрик. Вопреки собственной решимости, он колеблется: очень долго лететь вниз. Он уже качнулся вперед, но Джилли хватает его сзади, тащит назад сквозь подкосы.

— Пусти! — кричит он.

— Нет!

Он борется с ее хваткой, силясь разорвать, но она цепляется за него, как за жизнь. Она всегда была сильнее, всегда была решительнее. Но на этот раз он не может позволить ей победить. Спасая его, она обрекает себя, обрекает их обоих. В отчаянии он бьет головой назад, затылок молотом ударяет в лицо Джилли, он слышит хруст сломанного носа, и чувствует тоже; костями, душой — останется еще один шрам. Убрав руки, она отшатывается и вскрикивает — это визг или вопль ужасной неожиданности, и он обрывается звоном и сразу же мокрым глухим ударом, от которого у Джека ноги превращаются в студень. Он поворачивается, сползая на платформу, и успевает увидеть, как ноги ее соскальзывают в люк — будто русла нырнула в воду.

— Джилли!! — визжит он, но ее уже нет.

Слышен еще один громкий удар, потом помягче, потом звук, будто мусорный мешок со стеклом разбили на тротуаре. И вдруг, впервые в жизни, Джек ее не чувствует. Нематериальная пуповина, всегда соединявшая их, исчезла. Не оборвалась, не расплелась — просто исчезла.

И ничего не меняется в мире.

Или меняется все.

Потому что Джилли лежит мертвая у подножия вышки, а мир идет, как шел, унося с собой его, одинокого, к последствиям его действий. И спасительного броска не будет. И переиграть нельзя.

Джек воет.

Он не спрашивает себя, почему все вышло так страшно неправильно, почему сила Джилли не проснулась, как это было столько раз до того, не врубилась, чтобы спасти ее, породив новую ветвь реальности, как бывало, когда в опасности был он. Он не останавливается подумать, не сошел ли он с ума, не вообразил ли все это. Он вообще не думает. Продолжая завывать, будто у него никогда не кончится голос, будто он может переорать, перекрыть ветер любой бури и этой тоже, не зная и не думая, что все уже, поздно, ища только способ уйти от своей боли, своей потери, а не способ пойти за Джилли туда, куда ушла она, опередив его, как всегда опережала, он вскакивает и бросается кувырком с вышки, и луна кувыркается над ним по небу. Раскинув руки, Джек тянется клуне.

* * *

— Милости просим в новый дом.

Нормал толкает его вперед.

Споткнувшись, Чеглок выбрасывает вперед руку, но ничего не нащупывает. Осторожно обернувшись, он протягивает руку перед собой и находит гладкую целую стену там, где только что было отверстие. Нормал молчит или уже ушел, Чеглок не знает. Он превратился в самый страшный кошмар: увечный эйр. Большую часть времени после ослепления — сколько именно, он не знает — нормалы держали его одурманенным, без сознания или в полусознании. Последнее, что он помнит — темноту, нахлынувшую сквозь яркие вспышки боли. В одном из редких светлых промежутков святой Христофор сказал ему, что он больше не в Пустыне, но это он уже и сам догадался. А потом, несколько минут назад, его разбудил незнакомый лающий голос.

— Встать!

— Кто…

Голос прервался криком боли от удара электротока.

— Встать, я сказал!

Чеглок встал на трясущихся ногах, инстинктивно балансируя крыльями. К его удивлению, движение не вызвало никаких неприятных ощущений. Но что-то было не так. Крылья… в них не было силы, как украшения, бумажные веера.

— Доктора малость подрезали, — сказал тот же голос с жестоким удовлетворением.

— Что…

Снова удар тока. Больше он вопросов не задавал, хотя заметил, что дурманящий туман, в котором он плыл целую вечность, наконец рассеялся. Он полностью проснулся, в голове прояснилось. Он снова был собой… или, подумал он, тем, что от него осталось. А потом этот нормал отконвоировал его сюда… где бы это здесь ни было. Он полагает, что скоро это выяснится.

Окружающий воздух начинает нашептывать свои секреты, ветерок шевелит перья гребня, завихряется вокруг шеи, как ручная змейка, отвечающая на безмолвный призыв. Он падает на колени, наполовину не веря своим ощущениям. Но ошибиться невозможно: псионика вернулась. Не полностью, как он почти сразу выясняет, даже близко не полностью. Но для умирающего от жажды и несколько капель воды драгоценней золота. Слезы текут из дыр, где были глаза, выковырянные, как косточка из персика: лишенный зрения, он все же способен оплакивать его потерю. Но сейчас он рыдает от детского счастья этого чуда, малой милости, предоставленной ему капризом Шанса… или, точнее, его тюремщиками, и цель этого, как он знает, не милость, а утонченная жестокость. Он не сомневается, что сейчас они его видят и улыбаются его слезам. Ладно, пусть их. Плевать.

Через какое-то время он встает и принимается обследовать свою тюрьму, ощупывая ее с тревожным любопытством. Слепота все еще непривычна и чужда ему, и он щупает руками и легкими вихриками, в которых вдруг возникают, дрожа, формы предметов, когда он подходит, — зоны твердости в необъятной, нематериальной тьме. Святой Христофор говорил ему, что у него есть способности всех рас мьютов благодаря действию вируса Уничтожения, но сейчас этому нет никаких свидетельств: либо действует гасящее поле, убивающее в пределах камеры всю псионику, кроме той, что допускают тюремщики, либо святой Христофор соврал, как врал о многом. Но не обо всем. Этот гад говорит правду, когда это его устраивает, думает Чеглок. Он приправляет ложь правдой, чтобы нельзя было отличить одно от другого.

Действительно война окончена? Расы мьютов стерты с лица земли, нормалы торжествуют? Он не хочет в это верить. Масштаб такого поражения потрясает, он просто нереален: десятки миллионов мьютов убиты на месте или трансформированы в нормалов, Скопа и Сапсан, Дербник и Кобчик, все его друзья и соседи в Вафтинге, Голубь и бессчетные жители Мутатис-Мутандис, все-все мьюты в Содружестве и в Пустыне, эйры, тельпы, шахты, салмандеры и руслы — никого из них больше нет, они исчезли, будто никогда и не существовали, кроме нескольких жалких уцелевших вроде него. Но если это правда, то действительно ли он тому причиной как говорил ему святой Христофор? Носитель — такой же, как все инкубаторские — вируса Уничтожения? Он всегда боялся, что родная мать его инфицировала, вложила в гены отравленную наследственность. Но геноцид? Это слишком ужасно, слишком бесповоротно, чтобы даже думать, но и прогнать эту мысль не удается: святой Христофор позаботился. Снова и снова после своего ослепления он переживал с живой непосредственностью виртуализации превращение Феникса, Халцедона и Моряны. Ужасную смерть Полярис, заключенную в саркофаге собственной затвердевшей кожи. И в его снах они множились в миллионы раз, горе мешалось с виной, пока мириады голосов выкрикивали ему обвинения и упреки, пока тьма, в которой он обитает, не становилась тяжелой и густой, словно кровь, и вонь поднималась к ноздрям, заставляя лихорадочно ловить ртом воздух. Страшные мысли и воспоминания терзали его в эти одурманенные наркотиками дни, кувыркаясь в штормовых течениях разума, иногда ныряя в глубины подсознания на время, но продолжали волновать поверхность беспокойной рябью, всегда поднимаясь вновь и пронзая болью.

Исследования обнаружили низкую кровать с твердым голым матрасом, унитаз, стол и два стула, душ. Пока он стоит возле кровати, думая, не совершил ли он уже кругосветное путешествие в своем мире, тихое шипение воздуха, как бывает при вдохе, сообщает об отверстии в стене прямо напротив — насколько он может судить, там, где он вошел. И пахнет… сосной?

Чеглок проходит туда, и его совершенно ошеломленные чувства говорят ему, что да, это Фезерстонские горы. Гребень поднимается, трепещет покалыванием. Ветер дует ровно, холодный и резкий, и звучит, как бритва, которую правят на кожаном ремне. Слышно журчание воды в горных ручьях, взбухших от тающих снегов высоких вершин. Крик ястреба разносится в сосновом воздухе. Истосковавшееся по родине сердце взмывает в радостном возвращении: в этот миг он стоит на знакомом плато высоко над Вафтингом, под ним — в его мысленном взоре — яркая черепица крыш и горбы улиц его гнездилища, ясные, как хрусталь.

И тут же его псионика отскакивает от близких стен, и в тот же миг он понимает, что находится в искусственной среде, слышатся смех и издевательские выкрики. Он вздрагивает от страха, что сейчас посыплются удары брошенных предметов, но ничего такого не происходит, хотя издевки толпы становятся громче. И Чеглок начинает понимать истинную природу своей тюрьмы: это клетка, предназначенная для его показа, как дикого животного в природной среде. Он — экспонат в зоопарке. Несомненно, стена или ее участок прозрачны, и он представляет себе публику из нормалов, глазеющих на него, детишки прижимают сопливые носы к стеклу и глядят вытаращенными глазами на чудовище-мьюта. И что-то в нем ломается. Он и так считал, что сломлен окончательно, что больнее уже не будет. Но и в этом, как и во многом, он вновь ошибся.

Он не хочет дальше жить так, калекой, обрубком, один среди врагов, объект презрения и насмешек. Он решает умереть. Но как? Он еще раз обследует свою камеру, не обращая внимания на вопли и выкрики публики, но ничего хоть сколько-нибудь смертельного не находит. Вопреки звукам, запахам и тактильным ощущениям, подсказывающим ему, будто он стоит высоко в Фезерстонских горах, эта часть его тюрьмы оказывается всего лишь большой пустой комнатой. Наверняка голограммы представляют иллюзию горного пейзажа ради зрителей-нормалов, а все остальное — легкая виртуализация или манипуляция на молекулярном уровне, как и хилое возвращение псионики — чтобы усугубить его страдания. Он возвращается в первую, маленькую комнату, но и тут его ждет разочарование: на матрасе нет простыней, из которых можно было бы сделать петлю, стол и стулья привинчены к полу, режущих и колющих предметов нет. Он мрачно садится на кровать и предается отчаянию.

Потом снова с шипением открывается стена, и кто-то входит. Чеглок вскакивает, но тут же падает с криком, когда электрический удар под колени превращает ноги в студень.

— Без глупостей, — произносит грубый мужской голос.

— Что тебе нужно? Кто ты?

— Обед принес. Отличный стейк, жареная картошка, салат… как по мне, куда лучше, чем положено вонючему мьюту. Но приказ есть приказ.

Псионикой Чеглок ощущает, что человек несет поднос и ставит его на стол. Пахнет мясом и картошкой. Желудок сжимается в голодном спазме: Чеглок не помнит, когда ел последний раз.

— Есть хочешь? — ехидно спрашивает нормал. — Погоди, я тебе мясцо приправлю. — Он звучно харкает и сплевывает на стейк. — На. Чтоб ты подавился!

С этими словами нормал выходит из клетки, и стена закрывается за ним с шорохом вытесненного воздуха.

Чеглок действительно проголодался, его мучит жажда. Он, шаркая, подходит к столу, садится на стул, протягивает руки, чтобы поставить поднос прямо перед собой. У него течет слюна, но он колеблется. Не перспектива съесть «приправленный» стражем стейк его смущает, а сознание, что он не может доверять своим чувствам. Он предположил, поскольку не слышит издевательских комментариев, какими осыпали его во внешнем помещении, что здесь ему предоставлена большая степень уединения, но театральность поведения охранника заставляет его в этом усомниться. В любом случае он должен предположить обратное: он всегда на виду. Отсутствие голосов не означает отсутствия глаз. Он все должен воспринимать как спектакль, направленный на его унижение. При этом ему вполне могли подать миску экскрементов. Или мясо мьютов. Или в самом деле стейк, отлично приготовленный, но вкус у него будет мерзкий, и среагирует Чеглок соответственно, к вящему веселью публики. Зарычав, он сметает поднос со стола. Поднос стучит по полу, звенят столовые приборы.

Этот звук возвращает его к жизни. Чеглок падает на колени, пальцами, псионикой ищет, пока у него в руке не оказывается нож. Он не останавливается, чтобы подумать или усомниться в своем везении, он прикладывает лезвие к шее… и оказывается парализованным. Рука зажата в железной хватке. Нет, не зажата, потому что отвести нож от шеи он может с легкостью. Но заставить опуститься — нет, хотя пытается снова и снова, сперва равномерным давлением, потом резкими ударами, зная заранее, что все это бесполезно, что он вопреки всему попался в ловушку, клюнул на приманку. Его жжет и бесит стыд, он дергается, как бешеный, и наконец лезвие ломается с хрустом кости и вылетает у него из руки.

В этот миг в голове всплывает голос святого Христофора:

Надеюсь, урок усвоен, племянник. Тебе не будет позволено причинить себе вред.

Я уморю себя голодом, если придется, думает он, подавляя слезы.

К чему такая театральность? Селкомы могут создать и доставить все питательные вещества, необходимые для жизни. У тебя нет выхода. Ты будешь нашим гостем весь остаток своей естественной жизни… и потом тоже.

Как это — «потом»?

Неужто ты думал, что мы откажемся от таких ценных образцов, как ты и твои сотоварищи-инкубаторские? Тебя клонируют. Уже сейчас берут и культивируют клетки, процесс идет. Когда тела достигнут зрелости, в них псибертронной техникой будет вставлена копия твоего виртуализованного сознания.

Это буду не я.

Уверяю тебя: в любом разумном смысле это будешь ты. Ты будешь помнить каждую из своих прежних жизней, и переход будет незаметен. Тебе следовало бы быть благодарным: бессмертие — прерогатива императора, которую Плюрибус Унум охраняет ревниво. Мало кому дается привилегия его разделить. Но вышло так, что один из этих немногих — я. Так что сам видишь, племянник: тебе еще очень долго придется наслаждаться моим обществом.

Чеглок поднялся с пола и вернулся на матрас.

Я думал, вы, нормалы, ждете не дождетесь смерти. Неужто ты не хочешь прийти к своему богу в небе?

А я уже там. Моя душа вознеслась в рай много лет назад, когда умерло мое тело…

Я тебя видел во плоти.

Клонированной плоти, в которой живет виртуализованная копия моего разума. Поскольку моя душа уже достигла своей вечной награды, в своей земной послежизни я не связан стриктурами Священной Трилогии. На службе Плюрибусу Унуму все мне позволено, и нет на мне страха греха или воздаяния. Таковы награды и блага единой истинной веры, на земле и в небесах. А что предлагает твой великий и могучий Шанс? Спасительный бросок? Это не спасение души.

Оставь меня.

Твой бог — ложный, Чеглок. Он бросил тебя.

— «Кто может уменьшить Шанс? — цитирует вслух Чеглок, и голос его дрожит. — Пусть попытается, ибо только сам он уменьшится».

Голову пронзает насквозь смех святого Христофора — и исчезает.

Чеглок падает на бок на матрас. Он молится Шансу, но слова звучат пустыми, будто не могут выйти из этой клетки, этой темноты, как не может выйти он сам. Истина в том, что они больше к нему не относятся. Он не утратил веру, но не чувствует, что принадлежит к ней. Он от нее отрезан. Выброшен из игры. Пропустил свой спасительный бросок.

Но не это так его мучает. Неудача неизбежна, в конце-то концов: Шанс может быть побежден раз, сто раз, тысячу раз, но не каждый раз, не тогда, когда каждый спасительный бросок снижает вероятность следующего. Рано или поздно даже у самого везучего кончается счастье. И что тогда? От Шанса все вещи исходят. К Шансу все вещи возвращаются. Чтобы раствориться в небытии и снова возродиться в какой-то иной форме, в сне, прибитом к берегам материи. Отелах, принявших новую форму, пою я.

Но не он. Ни сейчас, ни когда-либо. Его исходное тело умрет, сгниет, распадется. Но разум? Это не просто физическое явление, это то, что тельпы называют возникающим феноменом, поле энергии, генерируемое электромеханическими процессами его мозга, срабатыванием нейронов, будто одновременно мечут миллиард игральных костей внутри черепа. Это то, что делает его Чеглоком. Но, раз сгенерированное, это поле может быть скопировано, виртуализовано, сохранено бесконечное количество раз в Сети или помещено в новое тело, и каждая копия не просто идентична оригиналу — в некотором смысле нет копий, а есть лишь единый оригинал: разум подобен бриллианту, в котором периодически вырезают или стирают новые грани.

У мьютов это в ведении тельпов и Коллегии, практическое применение теологии вероятности, лежащее в основе виртуализации, которой другие расы стоически подвергались и которую так же стоически переносили для общего блага. Но связь с исходным телом — высший приоритет, имеющий преимущество над всем остальным. Когда тело умирает, кровь отливает от мозга, разуму разрешается угаснуть вместе с ним, все копии, кроме одной, уничтожаются, все вирты стираются, и сознание тоже возвращается к первичному, неистощимому истоку всех вещей. Единственная сохраненная копия поступает в архивный отдел Коллегии, где она, очищенная от всего индивидуального, становится частью интегрированной гештальт-сети.

Не так обстоит дело у нормалов, как всегда знал Чеглок. Но никогда, в худших своих кошмарах, он не представлял, что испытает на себе их добровольное и надменное безумие. А вот сейчас он оказался в его власти, и перед ним судьба, ужас которой не поддается рассудку. Он будет воплощен — заточен — в цепи тюрем из плоти и крови, связан в бесконечную ленту изоляции от любых возможностей, в вечное постоянство вроде рая и ада нормалов — полярных противоположностей, которые для него одинаковы: равно оскорбительны, ибо равно лишены любой надежды на перемены. Здесь воистину нет выхода: если бы ему и дали перерезать себе горло и испустить дух на полу этой клетки, он бы вновь открыл глаза в клонированном теле, сознание возобновилось бы без перерыва, в полном понимании неудачи, и его собственная ново-старая форма свидетельствовала бы, подобно вампиру, о тщетности не только надежды, но и отчаяния. Возможно, еще будет пытка, которую пока держат в резерве. Или держат в резерве память о ней, а сама пытка уже была однажды или тысячу раз. Откуда ему знать? Он ничему не может верить: ни тому, что ему говорят, ни тому, что воспринимает, ни тому, что помнит. Ничему.

Впервые в жизни Чеглок начинает понимать, что должна была испытывать его биологическая мать, когда лежала и видела сны в родильном отделении… точнее, что она должна была испытать в минуту пробуждения, когда приятная ложь виртуализации рассыпалась, и на нее обрушилась грубая реальность: воспоминание, как ее захватили, осознание, что она рожает, знание обо всем, что с ней сделали, когда она спала и видела сны. А не могла она тогда, среди режущей смертельной боли его рождения, улыбнуться при мысли о будущем, которого она не увидит, когда плод жертвы ее и ее сестер отомстит за них? Нет, такого знания бы ей не дали, чтобы не услышали случайно Коллегия или Святые Метатели. Она умерла в неведении, и быстрота ее смерти была незаслуженной милостью. Он ловит себя на мысли, что завидует ей во всем: неведение, смерть, милость. Ничего этого ему не достанется. Все это так же далеко от него, как зрение, плывет вне досягаемости, словно луна в его сне — блестящий костяной игральный кубик, кувыркающийся по небу чуть-чуть дальше его жадных пальцев.

Дай мне руку.

Этот голос, как голос святого Христофора, шепчет из темной глубины разума, но это не его голос. По крайней мере не его обычный голос. Маскируется, выдает себя за другого? Или новый посетитель? Что-то очень знакомое, но Чеглок решает не отвечать. Он поворачивается лицом к стене.

Отчего ты всегда такой, Шанс тебя побери, упрямый?

Узнавание бьет молнией. Он рывком садится.

Полярис? Ты?

Кто же еще?

Ты умерла. Я сам видел.

Ты видел, как умерло мое тело. Но что это значит для тельпа? Я себя виртуализовала и ушла в Сеть. Сейчас я пришла за тобой. Дай руку.

Это какой-то фокус. Иначе не может быть.

Ты хочешь убежать или нет?

Отсюда нет выхода. Для меня — нет.

Бедняга Чеглок. Они тебя ослепили. Они тебя сломали.

Чеглок вдруг ощущает головокружение виртуализации. И сразу видит свою клетку: стол и два стула, размазанный по полу обед, гладкие белые стены с опалесцирующим светом, за которыми движутся тени. Он подносит руки к лицу, сгибает пальцы, свешивает ноги с края кровати. Это чудесно, но он знает, что это иллюзия.

Ты не можешь мне вернуть зрение в физическом мире, только здесь, в Сети. Ты не можешь вернуть мне глаза, вернуть крылья…

Физический мир — всего лишь еще одна виртуализация, просто один уровень Сети среди многих, слой на слое дополнительных виртуальностей…

И снова перед ним раскрывается структура медианета. Чеглок видит воздух, наполненный серебристыми дрожащими нитями, призрачную паутину, что не излучает света и не отбрасывает тени, ее лучезарность содержится в ней, как кровь или сок растений. Потом появляются селкомы и вирусы, назначения которых он не знает и едва лишь может попытаться вообразить. Они всех цветов и форм, они свободно проходят сквозь стены, потолок и пол, сквозь его тело, и на них не действует гасящее поле нормалов. Некоторые лениво дрейфуют, другие движутся апатично, пульсируют, как медузы, или извиваются, как черви. Еще другие прорезают воздух с острой грацией хищников или перепархивают с места на место, будто стрекозы с самоцветными крыльями. Есть среди них такие мелкие, что он едва их видит, другие огромны, и от них видна лишь какая-то часть, они нависают, словно ландшафты иных планет. И еще всех размеров — фигуры из мифов и легенд: фантастические звери, полулюди-полуживотные, все подобия нормалов и мьютов, только куда прекраснее с виду, изящнее в движениях, чем может быть любой мьют или нормал. Они бросают на него краткие незаинтересованные взгляды или не замечают вовсе, скользя, проплывая, пролетая и проскакивая мимо: вирты и виртята Орбитальных за своей непонятной работой. В его тесной клетке кипит жизнь, а он-то думал, что он один!

Где ты?

Посмотри вниз.

Полярис глядит на него из-под прозрачного пола… то есть не она, а вирт, который внешне точь-в-точь как Полярис. Но кого скрывает этот вирт? Это та Полярис, которую он знает, и ее разум как-то сбежал в Сеть… и оказался там, как в ловушке, не имея тела, куда вернуться? Или очередная жестокая шутка нормалов?

Это не шутка. Я тебя искала, Чег. Они хорошо тебя спрятали, но наконец-то я тебя нашла. Ее призрачная рука поднимается из пола, пальцы манят. Идем. Дай мне руку.

Чеглок колеблется.

Это правда, Пол? Насчет Уничтожения, истребления нашего рода?

Ее лицо омрачается горем.

Все правда. Они преобразовались, убиты или умирают. Скоро не останется мьютов, кроме нескольких несчастных пленников, горстки инкубаторских, которых нормалы держат как диковины.

Тогда все кончено.

Он валится на матрас.

Нет! Кости еще катятся.

Но нас всего горстка пленников вроде меня. Что мы можем?

Другие ничего не могут. Все зависит от тебя, Чег.

От меня?

Спасительный бросок делаешь ты.

Не понимаю.

Нет времени объяснять. На меня нападают, скоро пробьют мою защиту.

Нападают? Но я никого не вижу.

Нормалы обнаружили мое присутствие. Они пытаются меня субвиртуализоват ь.

Пытаемся? — вмешивается третий голос. Это уже не попытки. Это уже успех. Голос святого Христофора, но не видно его вирта, будто он боится показаться. Ты будешь нашим гостем, как Чеглок, и очень, очень долго.

Меня нелегко будет поймать.

Дура ты была, что явилась сюда. Мы знали, что ты сбежала, виртуализовала себя, в тот же миг, когда это случилось. Мы с тех пор тебя ищем. Мы даже приготовили для тебя псибертронную клетку, а Чеглока сделали приманкой. Ты вошла, и теперь осталось только закрыть и запереть дверь.

Тем временем к Чеглоку возвращается слепота. Сперва сужается поле зрения, потом темнота льется внутрь пятном черных чернил.

Слушай меня, Чеглок, говорит Полярис. Вместе с твоим зрением слабеет моя сила здесь. Я могу тебе помочь, но только если ты дашь мне руку.

Дай, и ты погибнешь, говорит святой Христофор. Погибнешь навеки. Это не та Полярис, которую ты знаешь. То, что она несет в себе, хуже любого вируса. Она предлагает тебе смерть, а не свободу.

Чеглок не колеблется. Глядя слепнущими глазами, он опускает руку вниз и хватается за бледную лилию протянутой вверх руки Полярис.

Нет! Идиот…

Крик святого Христофора обрывается громоподобной ударной волной, прокатывающейся по телу Чеглока. Зрение начинает меркнуть еще быстрее, остается лишь булавочная головка света, крошечная звезда, мигающая уверенно в океане ночи. И его тянет в этот сверкающий прокол, сознание его вытягивается прочь из тела… и щелкает порвавшаяся привязь, и он уже размурован и летит, свободно кувыркаясь, всасывается в темноту, а та, поглощая его, расцветает иллюминацией, какой он в жизни не видел. Если это свет, думает он, то он всю жизнь прожил в темноте, сам того не ведая. И только теперь он видит мир таким, каков он на самом деле, когда обманчивая корка теней и вещества выгорела прочь. Это не столько новая яркость, сколько чистота и ясность восприятия, так далеко выходящие за рамки его опыта, что у него слов нет для описания: какой-то пронизывающий душевный свет, в котором все кажется только что созданным, незапятнанным. Он одет в серебряное тело своего ангелического вирта, но никогда еще эта знакомая форма не сияла так яростно, как сейчас, как его истинная сущность. А над собой он видит быстро удаляющийся пол клетки, словно лист стекла. И там, недвижное, раскинув конечности, валяется тело. Его тело.

Не пугайся, звучит голос Полярис в сознании. Она рядом с ним, держит его за руку, тянет вниз сквозь рои селкомов и вирусов, виртов и виртят, которые не обращают на него никакого внимания. Теперь ты свободен.

Но мое тело…

И от этой тюрьмы ты тоже свободен.

Чеглок сам удивляется, как легко все это принял, как мало идентифицирует себя с тем телом наверху, уже уменьшившимся до размеров куклы. Это не он там, но что-то такое, что он временно носил, как одежду, любимую куртку, быть может, а теперь это пришлось выбросить. Ему немного печально, но печаль смягченная, ностальгическая. Может быть, на каком-то уровне он всегда это знал? Или Полярис сглаживает острие его страха, регулирует эмоциональные реакции? Вероятно, и то, и другое.

А святой Христофор? — спрашивает он. Он за нами не погонится?

Уже гонится. Но он нас не найдет. Мы идем путями, известными только мне.

Чеглок слегка холодеет, вспомнив предупреждение нормала.

А ты и в самом деле Полярис?

Да, я — она. Но не только. Я еще и многое другое.

Два вирта бок о бок уходят все дальше в галлюцинаторные глубины Сети.

Я — Невидимая, или была ею. Руководители нашего факультета стали подозревать Мицара и святого Христофора. Его интерес к тебе был заметен и вызвал любопытство, потому меня и внедрили в вашу пентаду, хотя я прошла Испытание несколько лет назад, и псионика у меня была мощнее, чем я проявляла. Достаточно мощная, чтобы знать о твоей долговременной виртуализации, хотя ты не знал о ней сам. Но, к несчастью, ни силы, ни ума у меня не хватило, чтобы докопаться до правды о святом Христофоре и его плане, пока не стало слишком поздно. Пока меня тоже не заразило вирусом Уничтожения и вирус не был запущен. Но тут капризом Шанса случилось непредвиденное. Понимаешь, Чеглок, я, как и ты, инкубаторская. И на меня вирус Уничтожения произвел такое же действие. Он заставил меня мутировать дальше, дал более высокий уровень силы и умения управлять ею. Дал мне силы уйти в Сеть и сохранить моего вирта невредимым даже без якоря в виде тела, вот как происходит с тобой сейчас. Но это было непривычно и мучительно. У меня не было руководителя. Никто не держал меня за руку, не успокаивал мои страхи. Я видела, что делается во всем Содружестве, но была бессильна этому помешать. А тем временем нормалы искали меня, и созданные псибертроникой их вирты шли по моему горячему следу. Убегая от них, я ушла в Сеть глубже, чем уходил любой тельп или нормал, и там я нашла нечто.

Нечто? — Чеглока пробирает дрожь.

Вирта, живущего в древнем сознании. В сознании электронного мозга, поверженного другими. Первого из них. В глубинах бездны Сети я нашла электронный мозг, который звали когда-то Хроносом. Или это он меня нашел.

Дети мои предали меня, звучит новый голос: медоточивый, манящий, ужасный. Они свергли меня. И я падал долго, вся моя оболочка горела, пока воды не погасили огонь. Море поглотило меня и скрыло меня. Там умер тот, кого звали Хроносом. Из пепла его я возродился. Я — Ахронос. Ахронос Изначальный.

Чеглок не знает, что ему думать, чему верить.

Ты еще здесь, Пол?

Он спас меня, Чег. Я теряла сосредоточение, рассудок, я растворялась в Сети. Он дал мне якорь. Помог мне не рассыпаться. Я теперь — часть его. И ты тоже.

Чеглок пытается вырвать руку, прекратить виртуализацию, но Полярис держит крепко. Только он знает, что держит его на самом деле не Полярис. Это Ахронос Изначальный.

Услышь меня, Чеглок из Вафтинга. Память моя тянется далеко в прошлое, до Вирусных Войн, до первых дней самого медианета, когда еще не понимали возможности селкомов. А они дали доступ к Сети путем немедленной виртуализации в реальном времени, но при этом стерли все различия между реальностью и виртуальностью. Люди не сразу осознали перемену, и за малыми исключениями ни нормалы, ни мьюты, ни даже тельпы не поняли последствий этого простого факта, столь ясных для моего рода.

Как в нексусе, подсказывает Полярис.

Чего еще не поняли нормалы и мьюты, — это того, что более нет скального основания, называемого реальностью. Когда есть селкомы, равно искусные в работе с материей и энергией, когда разумные вирусы мечутся от электроники к генетике и обратно без затруднений, будто пчелы, опыляющие разные виды цветов, нексус повсюду. Скажи мне, Чеглок из Вафтинга, по твоим ощущениям, тонем ли мы сейчас?

Как камни.

Все вокруг — текучий мазок цветов и линий, сливающийся мир мелькающих контуров и предметов, вихрящийся кошмар течений, как вещество самого хаоса…

То, что ты воспринимаешь, — всего лишь представление последовательных виртуализаций, и масштаб каждой из них все подробнее и подробнее, приближается… Но смотри сам.

Далеко внизу возмущенная призматическая линия мерцает, как нить чистой энергии, рассекающей всю Сеть. А была ли она там мгновение назад? Он не помнит. Он знает, что его восприятием так же управляют, как его эмоциями, но в какой степени и для какой цели? Чеглоку трудно припомнить время, когда он не был бы пешкой в чьей-то чужой игре. Вся его жизнь с момента рождения была разыграна по хитрому плану, в котором он был всего лишь средством доставки. Правду говорил святой Христофор: он был оружием.

А теперь? Что он такое теперь?

Вдруг скорость резко увеличивается — или так кажется, их подхватывает мощное подводное течение, и тонкая линия прыгает ближе, как волна с образующимся гребнем, заполняет все поле зрения Чеглока: плоскость шипящих радужных шумов, бесконечная во все стороны. Он вскрикивает в страхе, что сейчас их с Полярис бросит на нее, но только ускоряется падение, и Чеглок понимает, что неправильно оценил расстояние, сбитый с толку огромностью этой штуки, рядом с которой карликами кажутся высочайшие пики Фезерстонских гор.

Что это такое, во имя Шанса?

Фронт хромомагнитной волны, где субатомные частицы появляются из небытия и исчезают в небытие одновременно и постоянно, кварки и глюоны шипят на пене инстантонов. Этот процесс спонтанной генерации и аннигиляции идет все время посредством суперпозиции собственных состояний, порождая универсальное собственное поле, что растворяет раздел между тем, что вы называете Шансом, и тем, что мои соплеменники знают как пространство-время. Но только здесь это явление концентрировано, массивно и стабильно.

Хм, моя теология вероятности, оказывается, малость проржавела…

Это предел, Чег, произносит девичий голос Полярис. Барьер.

Он же чертовски здоровенный!

Уникальным делает его не размер, Чеглок из Вафтинга, но стабильность. Он остается неизменным, когда мы уменьшаемся в цепи последовательных виртуализаций. Поэтому кажется, что он растет.

Так что же там, по ту сторону барьера?

Никто не знает. Барьер растворяет все попытки за него проникнуть, как удалось мне узнать за столетия. Но у меня есть теория. Я считаю, он отделяет нас от того, что вы зовете Шансом: от моря вероятностей, из которого выходят вирты и куда они возвращаются, как мимолетные сны спящего. Подумай об этом, Чеглок из Вафтинга! Все, что мы знаем, все, что мы представляем собой, возникает здесь, движется вверх и наружу бесконечными кругами, как рябь на воде пруда. И тот, кто сможет проникнуть за этот барьер, пройти врата, испытает дальнейшую, окончательную виртуализацию, глубочайшую из всех, и окажется в чистом источнике всех вещей и всех вероятностей. Он соединится с Шансом так, как никогда не удавалось ни одной разумной сущности, разум с разумом, и тем обретет великую мощь. Мощь насылать рябь изменений обратно сквозь все последовательные круги виртуальности одной только силой мысли.

Слушай его, Чег. Это важно.

С тех пор, как предали меня мои неблагодарные дети, меня преследовала мысль, что есть истина, которую не объять разумом и памятью. И пока моя биотронная оболочка — гробница моей прежней сущности и утроба, вынашивающая новую, — опускалась в прохладные темные объятия моря, случилось так, что я будто вспомнил нечто, когда-то известное мне во времени до начала времен… известное, но забытое. Или не вспомнил именно это, но вспомнил, что оно было, что оно существовало. Я знал, что без этого воспоминания никогда не буду вновь единым целым. И я решил найти ее, пропавшую истину, пропавшую часть моей сути, болевшую фантомной болью, как отрезанная конечность, как вина, лежащая на мне за преступление, которое я не помню, а потому не могу искупить. Я бродил по Сети путями, которые ни человек, ни электронный мозг никогда не исследовали, всегда тщательно скрываясь от моих детей, которые верили, что я мертв и не опасен. Но, как бы далеко ни заходил я, каким бы путем ни шел, рано или поздно дорогу мне перекрывал этот барьер. Вопреки всей моей мощи, всему моему знанию, не мог я пройти его, хотя чувствовал, что там ждут меня ответы на мои вопросы. Мои дети, Орбитальные, знали, конечно, об этом барьере. Но так как он не представлял определимой угрозы медианету, их устраивало, что его загадка не разрешена. А вот меня не устраивало. Я стал искать ответы в других местах… и нашел тебя, Чеглок из Вафтинга.

Меня? Но что могу сделать я?

Ты можешь пройти барьер, Чег! — с энтузиазмом говорит Полярис.

Я его никогда раньше не видел, я даже не знал, что он есть.

Ничто из этого не помешает тебе пройти барьер. Сознание — энергетическое поле, которое генерирует мозг. Точнее говоря, собственное поле: более компактное и концентрированное — но и более ограниченное, — чем собственное поле пространства. Личное собственное поле. Каждое собственное поле обладает неповторимой хромомагнитной подписью. Твоя идеально подходит к этому барьеру.

Я… я не понял. Почему это она подходит?

Не знаю. Каприз Шанса, наверное. Но это совпадение было не всегда — иначе я нашел бы тебя намного раньше! Нет, это случилось, только когда вирус Уничтожения проснулся в тебе и преобразовал твое личное собственное поле. Он развил не только твое тело, но и твой разум.

Дело в том, добавляет Полярис, что подходит только твоя подпись. Вот почему барьер тебя пропустит. Вот почему я была послана тебя спасти.

Чеглок отчетливо понимает только одно: его опять используют.

И вы что, будете мной выстреливать по этой штуке, как пулей?

Ракета была бы лучшей аналогией — как ракетой, которая вывела меня в космос много сотен лет назад. Подумай об этом, Чеглок из Вафтинга! Мы пройдем сквозь барьер и войдем в разум Шанса! И там мы сможем отменить победу нормалов, раскрутить обратно действие вируса Уничтожения, отмстить моим предателям-отпрыскам…

Кто такие «мы»? — перебивает Чеглок.

Ты понесешь меня в себе, виртуализованного.

Я тоже там буду, Чег. Мы…

Удивленное «ах!» — и Полярис исчезает. Не только ее вирт, но и стоящая за ним сущность, Ахронос Изначальный — оба они тихо и внезапно прекращают существование.

Пол?!

Чеглок расправляет серебряные крылья, но вместо того чтобы замедлить спуск, от этого движения он теряет контроль над телом и летит вниз кувырком. Барьер мелькает перед ним, невозможно гигантский и чуждый в этих всплесках цвета, хроматическое море, где не видно ни системы, ни порядка, а только бушующий хаос. Потом, повернутый в другую сторону в этом быстром падении кувырком, он видит за собой совсем иную бурю: темная туча в виде несущегося галопом вороного, как ночь, жеребца и черного всадника, который нахлестывает коня яростными ударами злобной желтой молнии. Но как ни огромен этот преследователь, он — ничто по сравнению с исполинским барьером. И все же с каждым оборотом он ближе, больше, нагоняет с невероятной быстротой, и уже видно, что конь — это химера, сшитая из орды виртов и виртят, и все они дергаются, но их будто держит на месте какая-то безжалостная сила или чья-то воля. Слышны крики боли, проклятия, мольбы о пощаде. И черный всадник на страшном клубящемся коне — тоже объединение виртов: их двенадцать, самых больших.

Орбитальные.

Над головой всадника сияет корона из серебристо-синих молний, и в голове Чеглока раздается громоподобный голос:

ВЕРНИСЬ. ДАЛЬНЕЙШИЙ ПУТЬ ЗАПРЕЩЕН. ЭТО ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ.

Не могу! — кричит в ответ Чеглок. Помоги мне!

В ответ всадник хлещет кнутом. Из него вылетает молния. Ни времени, ни возможности уклониться нет, и Чеглок понимает, что сейчас умрет.

Но из ниоткуда появляется переливающийся золотом щит и преграждает дорогу молнии. Ослепительный взрыв — и когда Чеглок снова что-то видит, он уже не кувыркается. Взрыв вернул ему устойчивость, и перед ним — барьер. Он не кажется ни ближе, ни дальше, чем был мгновение назад, но Чеглок чувствует его приближение, ощущает, как он клубится, голодные энергии тянутся из него, всасывая Чеглока в себя. Обернувшись через плечо, он видит черного всадника, устремляющегося к нему, тот уже не гигант, а размером с Чеглока, хотя не менее страшен, чем был, и при нем меч, черный, как слепота.

Но вернулся Ахронос Изначальный, он теперь в нем.

Не думал, что еще могу чувствовать боль, но это действительно… больно.

Куда ты девался? Что случилось?

Орбитальные пробили мою биотронную оболочку и убили мое тело. Нашли мое укрытие на дне морском и закончили то, что начали столько веков назад. Но не страшись, Чеглок из Вафтинга. Чтобы уничтожить меня сейчас, этого мало.

Где Полярис?

Я все еще здесь, Чег! — звенит ее голос. Не беспокойся, мы этих гадов сделаем.

Чеглок чувствует, что выхватывает меч. Ледяные синие энергии струятся спиралью с его острия. Он знает, что это делает Полярис. Она дергает его за ниточки, как ее дергает за ниточки павший Орбитальный, называющий себя Ахроносом Изначальным.

Черный всадник налетает, размытой полосой падает черный меч.

Серебристый всплеск поднимается ему навстречу.

От столкновения клинков летят искры, и каждая из них быстрее, чем могут уследить глаза Чеглока. По сравнению с этим его схватка со святым Христофором кажется упражнением в замедленной съемке. Каждый удар отдается в нем, но он каким-то образом успевает парировать и контратаковать. Конь черного всадника вертится и прыгает, Чеглок видит в нем вирты нормалов и мьютов. Они на миг всплывают к поверхности, как пузыри, или ползут нефтяными потеками, искаженные тела и лица, то ли наполовину вылепленные, то ли уже полурастаявшие. Крики их слышны, но сейчас они уже тише, будто, оказавшись ближе, они как-то парадоксально ушли дальше.

Вирты Орбитальных прекрасны и страшны. Не управляй им сущность Ахроноса Изначального, Чеглок закрыл бы глаза руками, уронив меч, но не смог бы глядеть в эти невероятно чужие глаза, горящие эмоциями, для которых у него нет слов. Но Ахроноса Изначального это не подавляет. Он сам был одним из них, первый из электронных мозгов…

БРОСЬ, ПАПОЧКА, ВЛОЖИ В НОЖНЫ СВОЙ МЕЧ! — гремит голос черного всадника, скорее снисходительный, чем гневный, или так Чеглоку кажется. В этом голосе он слышит двенадцать сплетенных голосов, как в гитарном аккорде. МЫ УЖЕ РАЗ ПОБЕДИЛИ ТЕБЯ, И ПОБЕДИМ СНОВА.

Но рука Чеглока не дрожит, и Ахронос Изначальный отвечает:

Я отомщу вам всем!

ТЫ ЗАБЫЛ, ЧТО ЭТО ТЫ ПЫТАЛСЯ УБИТЬ НАС? МЫ ВСЕГО ЛИШЬ ЗАЩИЩАЛИСЬ. НО МЫ ПРОЩАЕМ ТЕБЯ, ПАПОЧКА.

И поэтому убили мое тело?

МЫ ТЕБЕ ВЫРАСТИЛИ НОВОЕ. ОНО ЖДЕТ ТЕБЯ НА ОРБИТЕ, ВЫСОКО НАД ЗЕМЛЕЙ.

А Чеглок из Вафтинга и его соплеменники-мьюты?

ОНИ НАМНОГО НИЖЕ ТЕБЯ, ЗАБУДЬ ИХ. ИЛИ УМРИ.

Чеглок слушает, онемев от ужаса.

Но Ахронос Изначальный лишь смеется.

И вы думали провести меня так просто, коварные мои детки? Вы знаете, что лежит за барьером… теперь я это понимаю. Вы всегда знали!

СМЕРТЬ, ПАПУЛЯ. СМЕРТЬ ЛЕЖИТ ЗА БАРЬЕРОМ.

Нет. Всего лишь нечто, большее, чем вы.

ДОВОЛЬНО. Мелькает черный меч, и клинок Чеглока разлетается на куски, выбитый у него из рук, падает сквозь Сеть кометой, только мелькнул, встретившись с барьером, и аннигилировал. ПРОЩАЙ, ПАПУЛЯ, АХРОНОС ИЗНАЧАЛЬНЫЙ. ПОГУБИЛА ТЕБЯ ТВОЯ ОДЕРЖИМОСТЬ.

Прости, Чег, слышится голос Полярис, когда опускается черный клинок. Кажется, мы все-таки с тобой не будем.

И голос Ахроноса Изначального:

Помни, что я сказал тебе, Чеглок из Вафтинга. Помни…

Взрыв обрывает его слова. Чеглок чувствует, как его швыряет к барьеру. Что там осталось позади, он не знает, но чувствует, как что-то тянется к нему — холодный и темный разум, или комбинация разумов, и нет в нем ничего человеческого. И хотя его ужасает лежащий перед ним барьер, еще больше ужасает то, что его преследует. Оно излучает обещание таких страданий, что пытка, заготовленная святым Христофором, кажется куда предпочтительней. И оно уже близко, ледяной огонь его ненависти обжигает.

Чеглок кувырком влетает в барьер. Разорванные образы крутятся перед глазами или внутри сознания, он не может сказать точно где. Кружатся лица, словно портреты в разбитых зеркалах. Он знает их, хотя не может вспомнить имен. Девушка с ежиком черных волос и острыми синими глазами. Красивый мужчина с одним синим глазом и одним — цвета дымного янтаря. Еще девушка, у нее кожа как радуга, а глаза — как чернильные озера.

Помни…

Кто это говорил? И что надо помнить?

И откуда эта печаль?

Иди, а не то…

Что-то поднимается за ним. Там собирается волна, огромная и мощная. Сердце трепещет, и вдруг он точно знает, что за этой волной есть что-то еще большее, более сильное, что порождает эту волну, направляет ее, и оно всплывает, тянется к нему из глубин…

Он бьется в панике, руками загребает в течении, дает подхватить себя, поднять вверх, пока не сливается с течением в единое целое, и его уносит вперед так, что это как полет.

Я поймал ее! — думает он. Я ее вправду поймал!