Глава 24
Немецкий еврей в армии США
Живе, Бельгия
Январь 1945
Каждое утро Гарри Эттлингер, последний мальчик, справивший свою бар-митцву в синагоге Карлсруэ, садился на автобус возле своего дома в Ньюарке, штат Нью-Джерси, и ехал в школу в центр города. Его семья провела в Америке три года, прежде чем отец нашел наконец постоянную работу сторожа на чемоданной фабрике. Семья бедствовала, так что введения продовольственных карточек Гарри почти не заметил. Но из окна его автобуса перемены были очень даже видны. В крошечных дворах многоэтажек жители высаживали бобы, морковь и капусту – точно так же, как это делала Элеонора Рузвельт на лужайке Белого дома. «Огороды победы», так их называли. Даже заброшенные участки земли расчищались школьниками и засаживались бобами. Теперь дети и их родители ездили на «велосипедах победы», сделанных из непригодных для фронта металлов и переработанной резины. Автобус проехал мимо фонарного столба, на котором висел плакат: «Едешь один – едешь вместе с Гитлером» – призыв пользоваться общественным транспортом или хотя бы подвозить друг друга. Гарри даже радовался, что у его семьи не было машины. Поговаривали, что тем, кто катался без цели, просто для удовольствия, мог грозить штраф.
Автобус въехал в индустриальный район Ньюарка, где ночи напролет гудели фабрики. До войны этот маршрут не пользовался особой популярностью, но теперь все изменилось. На остановках у фабрик, где садились возвращающиеся с ночной смены рабочие, автобус набивался так, что в нем не оставалось даже стоячих мест. Из окна Гарри было видно, как люди терпеливо поджидают автобус на тротуарах – в основном пожилые мужчины и женщины, усталые, но гордые. Чтобы сэкономить ткань, женщины стали носить короткие платья, и Гарри удивленно смотрел на их сильные ноги. По той же причине мужчины носили брюки без манжет – но эта перемена впечатляла его гораздо меньше.
И еще кругом было очень много американских флагов, практически на каждом здании. И в окнах почти каждого жилого дома висели стяги с синей звездой на белом фоне с красной окантовкой. Это означало, что кто-то из членов семьи сейчас на фронте. Если звезда была золотой, а окантовка желтой – значит, в семье есть погибшие на войне.
Когда он окончит школу, думал Гарри, его родители тоже вывесят такой флаг с синей звездой, а может, и два, потому что его брат Клаус собирался записаться во флот, как только ему исполнится семнадцать. Уже сейчас мальчики из школы уходили на фронт. Призвали лучшего выпускника, Казимира Чокала, – позже он погибнет над Тихим океаном. На выпускной вечер из класса Гарри явится примерно треть мальчишек. Остальные уже проходили обучение, готовясь стать танкистами, пехотинцами или пилотами.
Гарри не собирался отлынивать от военной службы, но и записываться в армию не спешил. Война никуда не сбежит, ему придется в ней поучаствовать. Конечно, глубоко внутри эта мысль его совсем не радовала, но деваться было некуда. Как и каждому выпускнику 1944 года, Гарри Эттлингеру предстояло вступить в армию, отправиться за океан и стать гордым, дисциплинированным и до смерти напуганным солдатом. Он и представить себе не мог, что его жизнь может повернуться как-то иначе. Но пока у него были другие обязанности. По утрам он отправлялся в школу. После школы работал на фабрике, чтобы поддержать семью. До войны мануфактуры Шимана производили ювелирные изделия. Теперь они штамповали одноразовые долота для военных дантистов.
Как он и ожидал, повестка пришла почти сразу после выпускного. 11 августа Гарри Эттлингера отправили на военную подготовку. К этому времени союзники уже вовсю вели военные действия в Нормандии, и конечно же его мать следила за картой продвижения фронта на север и восток Европы, которую ежедневно печатали в газетах. Но Гарри и других призывников не слишком интересовали успехи и провалы армии. Все одно: они отправятся в Европу, они будут воевать, и кто-то из них умрет. Где именно это случится, было не столь уж важно.
Но пока они застряли в городе Мейкон, штат Джорджия, и их жизнь свелась к простой последовательности действий: проснуться, умыться, одеться, безупречно заправить койку, завтрак, построение, шагом марш туда и шагом марш обратно, разобрать винтовку «М1» и собрать ее, «да, сэр!», «нет, сэр!», марш туда-сюда, еда, снова марш, умыться, спать, ранний подъем, и все сначала. Весь день, каждую минуту они проживали сообща, в отрядах из десяти человек, выстроенные по росту от самого высокого до самого низкорослого (Гарри был четвертым).
В середине ноября, когда их обучение вот-вот должно было завершиться, Гарри Эттлингера вызвали на утреннем построении.
– Являетесь ли вы гражданином Соединенных Штатов, рядовой Эттлингер? – спросил его офицер.
– Нет, сэр.
– Вы немец, не так ли, рядовой?
– Немецкий еврей, сэр.
– Как давно вы в нашей стране?
– Пять лет, сэр.
– Следуйте за мной.
Через несколько часов перед лицом местного судьи Джорджии Гарри Эттлингер принял присягу гражданина США. Шесть недель спустя он уже был в бельгийском городке Живе, неподалеку от родины, и ожидал отправки на фронт.
Живе был пересыльным пунктом пополнений, военной базой, где распределяли новичков. Гарри Эттлингер и тысяча таких же новобранцев жили здесь в огромных бараках и спали на трехэтажных койках. Это был самый холодный январь в европейской истории: тепло от угольных печек немедленно уходило наверх, а в огромные дыры в деревянной обшивке задувал пронизывающий ветер. Две недели небо было затянуто тучами, а в первый ясный день Гарри увидел в небе самолеты – так он открыл для себя мощь союзников. Ход Арденнской операции уже переломился, немцев удалось отбросить назад, союзники снова наступали. Но все понимали: немцы не сдадутся, пока все их города до последнего не сожгут и не сровняют с землей. За каждый клочок немецкой земли будут сражаться и умирать тысячи солдат союзников, а вместе с ними тысячи солдат и жителей Германии. Безоблачное небо означало бомбы, смерть, а для солдат в Живе – прежде всего морозы. Та ночь была одной из самых холодных в жизни Гарри.
Прошло еще несколько дней, и поступили приказы о распределении. Солдаты отправлялись в путь. На следующее утро у казармы выстроились сотни грузовиков. Шел густой снег, офицеры выкрикивали номера подразделений, и солдаты с оружием и пожитками забирались в грузовики. Они понятия не имели, куда едут, знали только, что им предстоит присоединиться к 99-й пехотной дивизии где-то на фронте. Гарри был в пятом грузовике вместе с остальными восемью солдатами своего отряда (еще один таинственным образом исчез в пути), с которыми не расставался вот уже больше пяти месяцев. Они не обмолвились и парой слов, слушая с волнением и страхом, как загружаются остальные грузовики, как заводится мотор первой машины и колонна начинает движение.
Но вдруг за конвоем побежал сержант, сигналя первому грузовику и приказывая остановиться. Когда колонна затормозила, сержант пошел вдоль нее, громко выкрикивая три имени – так, чтобы услышала вся тысяча людей:
– Эти трое, следуйте за мной с вещами!
Гарри так удивился, услышав свое имя, что даже не сошел с грузовика.
– Эй, тебя же зовут, – подтолкнул его один из товарищей.
Гарри слез и положил вещевой мешок на землю у своих ног. Он видел, как еще двое вышвыривают из грузовиков свои пожитки. Он в последний раз оглянулся на восьмерых братьев по оружию, оставшихся внутри. Не пройдет и месяца, как трое будут мертвы, четверо – тяжело ранены и только одному удастся вернуться с войны без единой царапины.
– Рядовой Эттлингер, сэр! – Гарри отдал честь подошедшему к нему сержанту.
Сержант кивнул, вычеркнул имя из списка и дал колонне отмашку двигаться дальше. Грузовики покатили вдаль, а Гарри поднял свой мешок и поплелся обратно в казармы, не зная, куда и зачем его отправляют, но понимая, что не на фронт. Это было 28 января 1945 года, в его девятнадцатый день рождения. До конца своих дней Гарри будет считать этот день лучшим днем рождения в своей жизни.
Глава 25
После битвы
Ла-Глез, Бельгия
1 февраля 1945
В бельгийский Ла-Глез Уокер Хэнкок прибыл пронизывающе холодным февральским утром. До Арденнской операции он провел здесь восхитительный день, любуясь никому не известной статуей Мадонны, а вечер – в компании очаровательной хозяйки. Все время, пока наступали немецкие войска, он с тревогой следил за картой: как враг двигался на запад, поглотил Ахен, пересек «линию Зигфрида» и, наконец, вступил в Бельгию, где наступление замедлилось, еще чуть-чуть проползло вперед и намертво встало в долине реки Амблев. Именно в этой мертвой точке, прямо под флажком на карте, находился город Ла-Глез. Всякий раз глядя на этот флажок, Хэнкок вспоминал ту девушку и ту невероятную Мадонну, которые всего несколько недель назад казались так далеки от войны. «Война не щадит никого», – думал он, гадая, выжили они или нет.
Теперь, когда наступление в Арденнах было позади и союзникам удалось отбросить немцев, Уокеру Хэнкоку не терпелось увидеть, что стало с той мирной деревенькой. Первым хранителем, объехавшим долину после Арденнской операции, был Билл Лесли. Он сообщил, что Ла-Глез практически уничтожен, но Хэнкока все равно поразило плачевное состояние города. Все дома были разрушены, все магазины сожжены и покинуты, на улицах валялось сломанное оборудование и пустые гильзы от пуль. Собор подвергся обстрелу тяжелой артиллерии, и от него остался практически голый остов. Казалось, что он шатается на своем холме и каждую секунду может упасть. Но дверь, как ни странно, была закрыта, и Хэнкок вошел через зияющую в стене дыру. Крышу собора сорвало, а сломанные балки тяжело качались на яростном ветру под шапками льда и снега. Скамьи были перевернуты и нагромождены для баррикад, стулья раскиданы. Сначала немцы использовали собор как крепость, затем как полевой госпиталь, и Хэнкок не без оснований подозревал, что под снегом лежат замороженные тела: возможно, и немецких, и американских солдат. «Ничего и никого не щадит эта война», – снова подумал он.
Но кое-что война пощадила – Мадонну. Дева Мария все так же стояла там, где он видел ее пару месяцев назад, в центре нефа, одну руку прижав к сердцу, а другую подняв для благословения. Казалось, что она не замечает происходящего кругом, что она – в другом мире. Посреди всей этой разрухи она еще больше, чем обычно, воплощала чудо и надежду, и красота ее сияла даже над опустошением и отчаянием.
Но в городе еще теплилась жизнь. Спускаясь по покрытой льдом главной улице, Хэнкок заметил нескольких несчастных, изможденных и напуганных обстрелами людей, вылезавших из руин, в которые превратились их дома. Кюре собора снова не было на месте, но свои услуги предложил ему человек по имени месье Жорж, во всем, вплоть до окровавленного платка на голове, являвший собой хрестоматийный портрет выжившего на войне.
– Я пришел за Мадонной, – пояснил Хэнкок, сидя за столом напротив месье Жоржа и его жены в их скромной кухне. Он достал письмо от епископа Льежа, которому подчинялся этот приход:
– Епископ предлагает спрятать ее до конца войны в крипте Льежской семинарии. Погода неподходящая, я знаю, но времени терять нельзя. У меня есть грузовик и хороший водитель. Мы можем забрать ее уже сегодня.
По лицам месье Жоржа и его жены пробежала тень.
– Мадонна не покинет Ла-Глез – ни сегодня, ни когда-либо еще.
Оказалось, месье Жорж не согласен даже на то, чтобы статуя покидала собор.
Но что насчет снега, морозов, ветра, крыши, которая вот-вот обвалится? Хэнкок спорил, как мог, но мужчина оставался непреклонен.
– Я созову общее собрание, – сказал наконец месье Жорж, и на этом разговор был окончен. Спустя час в его доме собралось около десяти не слишком дружелюбно настроенных людей – Хэнкок подозревал, что это были все выжившие жители города. Он – без особого успеха – попытался отстоять перед ними свое предложение.
– В моем доме отличный погреб, – наконец сказал месье Жорж. – Кюре прятался здесь с нами во время битвы. Нас разве что задевали залетавшие в маленькое окошко пули, но эта опасность теперь позади. Предлагаю перенести Мадонну в погреб.
Предложение не привело Хэнкока в восторг, но казалось единственным возможным компромиссом. Этот дом хотя бы не грозил обвалиться в любую минуту. Но тут кто-то сказал:
– Ее не получится перенести. Она намертво припаяна к пьедесталу. Кому как не мне знать – я сам это делал.
– Ну, – ответил Хэнкок, – если вы так умело соединили их, то вам хватит умения и на то, чтобы их разъединить.
Каменщик покачал головой:
– На земле нет силы, способной разрушить эту связь. Я тут ничего не смогу сделать.
– А можно ли оторвать пьедестал от земли?
Каменщик ненадолго задумался.
– Можно попробовать.
Но тут послышался еще один голос:
– Вы никуда ее не перенесете!
Хэнкок повернулся на звук и увидел, как со своего места поднимается невысокий человек с квадратной челюстью.
– Послушай, будь благоразумен… – попытался возразить месье Жорж, но безуспешно.
– Она пережила войну, – сказал он. – Она – все, что у нас осталось. Она воплощает наше единство. Она – милость Божья, наше спасение. И этот чужак, этот… американец смеет приказывать нам, что делать? Статуя должна оставаться на своем месте, в соборе. Даже если от самого собора почти ничего не осталось.
– Я согласен с нотариусом, – сказал каменщик.
Хэнкок оглядел комнату, изможденные лица людей, повязки на ранах. Мадонна для них – не произведение искусства, вдруг понял он. Она была символом их жизни, их сообщества, их душой. И они не понимали, зачем прятать ее в подвале сейчас, когда они нуждались в ней больше, чем когда-либо. Она уже победила. Они не хотели думать, что после всех выпавших на их долю испытаний опасность может вернуться.
Но Хэнкок-то знал, что опасность никуда не делась, во всяком случае для статуи, которой угрожали дырявая крыша и практически разрушенные стены.
– Давайте отправимся в собор, – предложил он. – Может, там мы найдем решение.
Крошечная процессия плелась по пустому городу, пробираясь через сугробы снега, ледяные глыбы, брошенные артиллерийские орудия и мусор. У кого-то из жителей был ключ, так что они отперли дверь собора, несмотря на то что в нескольких метрах от них в стене зияла огромная дыра. Снег валил крупными хлопьями, оседая на Мадонне. Отряд окружил ее, и казалось, что их согревает тепло Девы. Хэнкок посмотрел ей в лицо – на нем отражались грусть, спокойствие и, возможно, удивление.
Хранитель снова заговорил о том, как важно ее спасти, но тут не выдержала крыша. Наверху внезапно что-то хрустнуло, и на пол с грохотом обвалился огромный кусок дерева. Вокруг поднялись облака снега и пыли, с крыши пошел ледяной дождь. Когда все успокоилось и люди снова смогли видеть друг друга, нотариус вернулся на свое место белый как снег. Он стоял почти прямо под обвалившейся балкой. Еще бы чуть-чуть…
– Так вот, – продолжал Хэнкок, но его прервала новая глыба льда, обвалившаяся с крыши и упавшая в сантиметрах от ноги нотариуса.
– Я считаю, что надо перенести статую в подвал дома месье Жоржа, – сказал нотариус.
Каменщик оказался прав, статуя никак не отсоединялась от основы. Так что к пьедесталу приладили две обвалившиеся балки крыши, и несколько человек принялись раскачивать Мадонну, чтобы оторвать ее от пола. Даже несмотря на то что пьедестал был немногим больше метра высотой, понадобилось восемь человек, чтобы вынести ее из собора и донести по скользкому склону до центра города. Согнувшись под весом статуи, они внимательно следили за дорогой, пробираясь сквозь снег и лед. На Хэнкоке была каска и военная форма, остальные были в традиционных шляпах и беретах. Возглавляла шествие молодая женщина в плаще с капюшоном. А над ними на голову возвышалась Мадонна, спокойная и печальная. Это была самая странная процессия в истории Ла-Глеза.
Когда Мадонну укрыли в погребе, один из местных жителей пригласил Хэнкока и его водителя на ужин. Хэнкок с радостью согласился, и каково же было его удивление, когда он снова обнаружил себя в гостях у месье Жанина, фермера и хозяина постоялого двора, чья дочь заботилась о нем и угощала его в прошлый приезд в город. Хэнкоку вполне хватило бы горячей воды, чтобы развести свой растворимый кофе, и собственного военного пайка, но семейство месье Жанина угостило его отменным ужином. И это несмотря на то что вся задняя часть дома была уничтожена и по гостиной гулял холодный ветер. Через одну из трещин в стене ему была видна огромная куча ручных гранат, панцерфаустов (немецких ручных гранатометов) и прочих боеприпасов, которые семейство подобрало на улице, другая щерилась сплошной темнотой. Все казалось каким-то неправильным, нереальным. И все же кругом находились те же самые люди, и пусть они выглядели постаревшими и уставшими, но они были живы, целы и накрывали перед ним настоящий праздничный стол. Ибо самым чудесным и неожиданным видением посреди всей этой разрухи были свежеприготовленные овощи и мясо.
Они поговорили о провале немецкого наступления, о мужестве американских солдат, о том, что могло ждать их впереди. Хэнкок ел за десятерых. Он переводил взгляд с лица на лицо, с трещин в стене и горы боеприпасов на две маленькие комнаты дома и чудесную тарелку еды, стоявшую перед ним. И тут он понял.
– В прошлый раз я был в другом доме, – сказал он.
Месье Жанин отложил вилку и сложил руки.
– Посреди ночи, – сказал он, – я проснулся, и прямо с кровати сквозь дыру в стену мне открылось небо. Я стал вспоминать, кто я и что здесь делаю, и пожалел себя: «Тяжелая доля выдалась мне на склоне лет после жизни, проведенной в непрестанном труде. Даже четырех крепких стен нет вокруг меня и моей семьи». Но затем я вспомнил, что нахожусь не в своем доме, что мой друг, которому этот дом принадлежит, мертв, что от дома, который я построил сам, не осталось ни одной стены. И мне стало нестерпимо грустно. А затем открылась правда. Мы выжили в этой войне. Все это время нам хватало еды. Мы все здоровы и способны работать. Он кивнул своей семье, затем сидящим напротив него двум американским солдатам.
– Нам, – сказал он, – повезло.
Сражение было позади. И Хэнкок верил, что война уже не вернется в Ла-Глез. Но там, на востоке, в Германии, мельницы войны мололи по-прежнему.
Глава 26
Еще один хранитель
Люксембург и Восточная Германия
5 декабря 1944–24 февраля 1945
В начале декабря 1944 года Джорджу Стауту сообщили, что отряд ПИИА 12-й армии США ожидает пополнение: к ним переводят еще нескольких военнослужащих, чтобы они помогали офицерам Отдела памятников в полевой работе. Что немаловажно, все они уже профессионально состоялись. И хотя Стаут понимал, что официальное оформление, как всегда, займет несколько недель, он хотя бы знал, что помощь близко.
Профессионального консерватора Шелдона Кека Стаут назначил в помощники новому офицеру ПИИА 9-й армии США Уолтеру Хачтхаузену. Кек служил в армии с 1943 года, был женат, и его сыну Кеки исполнилось всего три недели, когда отец отправился добровольцем на войну. Именно такими представлялись Стауту идеальные военные консерваторы.
Ламонт Мур, куратор Национальной галереи, руководивший эвакуацией ее самых ценных произведений в Балтимор в 1941 году, должен был вместе с самим Стаутом руководить миссией ПИИА из штаба 12-й группы армии – миссия ответственная, поскольку Стаут довольно часто отлучался на фронт.
Уокеру Хэнкоку тоже полагался помощник – капрал Леман, но его назначение откладывалось из-за бюрократических проволочек. Пока что Хэнкоку приходилось справляться самому, но ему советом и делом часто помогал Джордж Стаут.
Но самым впечатляющим, конечно, было назначение рядового Линкольна Керстайна, 37 лет, знаменитого интеллектуала и импресарио, вращающегося в высших кругах артистического мира. Его отцом был предприниматель, который сумел самостоятельно основать собственное дело и, явившись «из ниоткуда», стать советником президента Рузвельта. Линкольн подавал большие надежды с юных лет. В начале 1920-х годов, на старших курсах Гарварда, он организовал Гарвардское общество современного искусства, которое впоследствии станет Музеем современного искусства в Нью-Йорке. Он также был одним из основателей литературного альманаха «Рог и гончая», в котором печатали свои новые произведения мировые знаменитости вроде писателя Алана Тейта и поэта Э. Э. Каммингса. Именно со страниц «Рога и гончей» впервые в Америке прозвучали опасения за судьбу искусства под властью Гитлера – статью на эту тему опубликовал под псевдонимом первый директор новорожденного Музея современного искусства Альфред Барр.
Окончив Гарвард, Керстайн стал писателем и художником. Но прославился он не как творец, а как покровитель творцов. Он был весьма уважаемым критиком и уже к 1930 годам стал одной из ключевых фигур нью-йоркской культурной жизни. В круг его близких друзей входили поэт-лауреат США Арчибальд Маклиш и писатель Кристофер Ишервуд, чья хроника нацистского Берлина «Прощай, Берлин» (1939) вскоре принесет ему международную известность (именно эта книга, а точнее, написанная в 1951 году по ее мотивам пьеса Ишервуда «Я – камера», ляжет в основу фильма «Кабаре»).
Однако главный вклад Керстайна в мир искусства из-за разразившейся войны не сразу был замечен. В 1934 году именно он убедил великого хореографа Георгия (Джорджа) Баланчина эмигрировать из СССР в Соединенные Штаты. Вместе они основали Школу американского балета, несколько гастролирующих трупп и театр «Нью-Йорк-Сити балет».
Но, как и всем остальным, в 1942 году Керстайну пришлось на время забыть о собственных проектах. Денег на его затеи хронически не хватало, будущее представлялось туманным, но идти в простые солдаты он не хотел и попытался вступить в резерв ВМС. Его заявку отклонили, потому что он был евреем, а значит, как и чернокожие, азиаты и выходцы из Южной Европы, не соответствовал требованию армии, по сути своей расистскому, быть американцем не меньше чем в третьем поколении. В береговую охрану его не приняли из-за проблем со зрением. Так что в феврале 1943 года он все-таки поступил в армию простым рядовым. «В 36 лет я с великим трудом делаю то, что в 26 вряд ли показалось бы мне таким тяжелым, а в 16 и вовсе позабавило бы», – делился он переживаниями со своим близким другом Арчибальдом Маклишем, в ту пору занимавшим пост библиотекаря Конгресса. В письме второму другу он был более откровенен: «Я уже не молод, и все это дается мне непросто. <…> Я так устал, что не могу спать, но им, кажется, и дела до этого нет <…> Я научился (почти) стрелять, разбирать винтовку, спасаться от не слишком большого танка, медленно и неуклюже преодолевать препятствия и валиться в различные водные ловушки. Мне, наверное, все это должно казаться забавным, но почему-то не кажется». Зато, шутил он, ему удалось сбросить двадцать килограммов.
Керстайн прошел курс военной подготовки, но его никуда не брали, ни в дивизию контрразведки Военного департамента, ни в военную разведку, ни в войска связи. В конце концов он отправился в форт Бельвуар, штат Виргиния, где обучался на сапера и писал технические инструкции для армии. Устав от армейского однообразия, Керстайн начал собирать произведения искусства, созданные солдатами: сначала – товарищами по форту Бельвуар, затем – значительно расширив круг своих авторов. С помощью многочисленных друзей и респондентов неутомимый Керстайн превратил «Проект военного искусства» в полноценную операцию при поддержке армии. В конце 1943 года девять отобранных Керстайном солдатских скульптур и картин были представлены в журнале «Лайф». Затем эти и другие работы стали частью передвижной выставки «Американское военное искусство», которую он организовал в Национальной галерее искусства и Библиотеке Конгресса в Вашингтоне.
И вот комиссия Робертса предложила Керстайну место в ПИИА. Он был рядовым, но комиссия настаивала на его назначении исходя из его исключительных способностей. Керстайн разрывался между «Проектом военного искусства», к которому был привязан, и ПИИА, выполняющему очень важные задания. В итоге он выбрал защиту и охрану памятников. В июне 1944 года Керстайн прибыл в Англию вместе с тремя другими хранителями-новичками и думал, что вот-вот присоединится к отлаженной, безотказно работающей военной организации.
Реальность оказалась совсем другой. Хранители памятников первого призыва либо уже уехали в Нормандию, либо готовились переправиться через Ла-Манш. На базе в Шрайвенхеме толкались гражданские специалисты и представители Службы по связям с гражданской администрацией и населением, но никакого Отдела памятников там не было. Теперь, когда все прошедшие подготовку офицеры были призваны на действительную службу, отдела ПИИА как будто и вовсе не существовало. Оказавшись в Лондоне, Керстайн с товарищами обнаружили, что об их прибытии никого не предупредили, более того, никто из тех, с кем им удалось встретиться, никогда не слышал об Отделе памятников, изящных искусств и архивов. Им было велено ждать, пока не придут официальные бумаги. И армия, озабоченная предстоящей высадкой в Нормандии, тут же забыла про них.
Керстайну удалось связаться с хранителем памятников Джеймсом Роримером, с которым в Нью-Йорке они вращались в одних кругах. Роример писал жене:
«Разве не странно, что такой человек, как Линкольн, автор шести книг и бесконечного числа статей, окончивший Гарвард, основатель «Рога и гончей», директор Американской школы балета и так далее, и так далее, все еще тянет лямку рядового? Хреново – вот все, что можно сказать. С другой стороны, ведь и Сароян рядовой. Но он-то будет военные пьесы сочинять. Конечно, нечего ждать, что всем 10 миллионам человек, если не больше, армия найдет достойное применение. Даже не знаю, что тут важнее – удача, грамотное управление, друзья или связи, – но уж точно одних способностей недостаточно, чтобы найти себе место».
Роример вот уже несколько месяцев вел битву за назначение Керстайна в ПИИА и ничем не мог помочь блестящему, но забытому солдату. Однако у неутомимого Керстайна оказалось достаточно собственных связей, чтобы его перевели во Францию, и даже в Париж, где он все так же дожидался официального назначения. Страдая от безделья, он построил себе кабинет из упаковочных ящиков и каждое утро вставал пораньше и сочинял письма, стихи и статьи для журналов.
И все же его собственная бесполезность мешала ему и постепенно вгоняла в депрессию. Таков был узор его жизни: круговорот периодов лихорадочной активности и всепоглощающей тоски. В течение первых он добивался удивительных успехов в сфере культуры, но все обычно заканчивалось приступами уныния и осознанием утраченных возможностей. Депрессивные состояния стали причиной вечного беспокойства, неспособности уделять постоянное внимание одним и тем же вещам. Он был человеком крупным и неуклюжим, с орлиным носом и внимательным, пронизывающим взглядом – из тех людей, под чьим взором сама собой отшелушивается краска со стен, но в дружбе и веселье им нет равных. Несмотря на свою пугающую наружность, Линкольн Керстайн был неуверенным в себе человеком. Этот внешне грубоватый гений постоянно находился в поиске новых творческих вызовов.
Но осенью 1944 года Керстайн, запертый в ловушке армейской бюрократии, с каждым днем мрачнел все больше, и даже успехи армии союзников, стремительно освобождавшей Европу, его не радовали. С октября он начал засыпать комиссию Робертса гневными письмами. Он сообщал, что ради работы в ПИИА отказался от звания мастер-сержанта, жаловался на то, как тяжко быть рядовым в тридцать семь лет, что «Скилтон, Мур, Кек и я либо доставляем комиссии слишком много хлопот, либо и вовсе забыты. <…> Я лично думаю, что поведение комиссии можно, мягко говоря, назвать жестоким и оскорбительным». Если назначение не ждет его в ближайшее время, писал Керстайн, он не испытывает «ни малейшего желания оставаться в списках сотрудников».
Нельзя сказать, что от этих писем было много толку. Комиссия Робертса и рада была бы отправить Линкольна Керстайна на фронт. Они и сами удивились, узнав, что армейские правила не позволяют рядовым служить в ПИИА. Все это потребовало выработать новые процедуры, которые бесконечно утверждались разными звеньями цепочки командования. И только в декабре 1944 года, спустя шесть с лишним месяцев после прибытия Керстайна в Англию, пришел приказ о его назначении, и 5 декабря он явился в 3-ю армию США на временную службу. Длительная отсрочка еще более разозлила его, когда он обнаружил, как отчаянно хранители памятников из 12-й группы армий нуждались в помощи.
Джордж Стаут, к которому Керстайн когда-то ходил на лекции в Гарварде, прекрасно понимал, какое сокровище – его новый рядовой. Возможно, Стаут помнил и о его недостатках: резких сменах настроения и общей нелюбви ко всему армейскому. Было ли это совпадением или сознательным решением – а зная Стаута, нельзя не предположить, что он все продумал, – но Керстайн получил идеального напарника: хранителя памятников Роберта Поузи из 3-й армии генерала Паттона.
Это была та еще парочка: тихий алабамский архитектор-работяга и маниакально-депрессивный еврейский бонвиван-гомосексуал, хотя и женатый, из Нью-Йорка. Поузи был спокоен, Керстайн – эмоционален. Поузи планировал, Керстайн рубил сгоряча. Поузи все продумывал, Керстайн действовал по наитию – правда, почти всегда гениальному. Поузи из дома присылали только шоколадки «Хёршиз», а Керстайну – копченые сыры, артишоки, лосося и последние номера «Нью-Йоркера». Но, пожалуй, важнее всего было то, что Поузи был солдатом. Керстайна раздражали армейские закостенелость и бюрократизм, а большинство офицеров он считал невыносимыми занудами. Поузи принимал и уважал армию и ее законы. Более того, он даже любил их. (Роберт был ранен в Арденнах, но почти сразу вернулся к своим обязанностям из преданности не столько ПИИА, сколько друзьям – солдатам из 3-й армии.) Сообща эти двое хранителей могли на войне добиться гораздо большего, чем поодиночке.
Объединить их стоило и из практических соображений. Поузи был самым опытным офицером ПИИА. Он понимал, как и что надо делать, и к тому же профессионально разбирался в материалах и строительстве. Но он не был ни начитан, ни разносторонне образован, не говорил ни на одном иностранном языке. Керстайн же прекрасно знал французскую и немецкую культуру, блестяще разбирался в искусстве и свободно говорил по-французски. К сожалению, их пара страдала от существенного недостатка: ни тот ни другой не знал немецкого, хотя Керстайн худо-бедно мог на нем изъясняться.
Никто не сомневался, что для службы в отделе памятников Керстайн более чем профессионален – уж точно профессиональнее стоящего над ним капитана Поузи, но в армии он оставался простым солдатом и должен был выполнять все обязанности рядового: откачивать воду из затопленного подвала, искать намордник для собаки полковника, добывать и привозить фанерную доску, стряпать, рыть туалеты и, конечно, сочинять рапорты и вести документацию. Самым сложным было последнее – каждая страница должна была быть отпечатана в восьми экземплярах, и если кто-то находил в документе опечатку, все приходилось переделывать заново. Но, несмотря на все это, Линкольн Керстайн не унывал. После семи месяцев прозябания в безделье он снова был увлечен, полон энтузиазма и счастлив оказаться на передовой.
Свою подготовку в качестве хранителя памятников Керстайн прошел во французском Метце. Последние недели января Поузи и Керстайн разъезжали по обледенелым дорогам между штабом 3-й армии в Нанси и городом-крепостью Метцем, доставшимся 3-й армии после кровопролитной битвы. Поузи рассказывал, что во время Арденнского наступления немцы сбрасывали в тыл союзникам солдат, переодетых в американскую форму. Обнаружить обман можно было, только задавая солдатам вопросы на американские темы вроде бейсбола.
Однажды по пути к какому-то лежащему в стороне от главной дороги имению или городу Керстайн услышал за деревьями пулеметный огонь. Поскольку они были еще достаточно далеко от фронта, он принял стрельбу за учения союзников. И только на следующий день узнал, что их на самом деле обстреливали немцы. Поузи оставался невозмутимым, но Керстайну было не по себе. Его утешало только сознание того, что немцы не умеют стрелять метко. Но с тех пор он все равно старался держаться главных дорог.
Так что в январе они ехали по главной дороге. С тех пор как закончилось Арденнское сражение, Роберт Поузи пытался выяснить, куда были вывезены сокровища из Метца. Все, что он мог делать, – это встречаться и разговаривать с чиновниками, секретарями и прочими мелкими служащими, которых разыскивал в городе и расположенном неподалеку союзническом лагере военнопленных. Все главные нацистские воры сбежали домой, на восток. Учитывая, как мало на самом деле знали эти мелкие чинуши, задание было не из простых. Под нажимом они чаще всего могли выдать еще одно имя и еще один адрес человека, который, возможно, располагал более точными сведениями.
Так Керстайн узнал, что на самом деле служба в ПИИА состояла в основном вот из такой тягомотины: находить и допрашивать не желающих ничего рассказывать чиновников, пока наконец не обнаружится тот, кто нужен. Было немного похоже на игру в пинг-понг: Поузи слышал имя, находил человека, получал от него немного информации и несколько новых имен, находил этих людей и задавал им те же вопросы, пока в результате тяжкого однообразного труда ситуация не прояснялась. Ответ почти никогда не приходил из одного источника. Обычно только в результате долгих разговоров медленно, слишком медленно, складывалась общая картина.
Но на действительно важные беседы: такие, как разговор с архивариусом доктором Эдвардом Эвингом, чье имя неоднократно всплывало в чужих рассказах, Поузи приглашал хранителя памятников 12-й армии США Джорджа Стаута. Керстайн вскоре понял, что Стаут, настаивавший на создании службы охраны произведений искусства еще на встрече в музее Метрополитен в 1941 году, был местным экспертом, на которого полагались все остальные. Если что-то нужно было делать, то он один знал как.
Стаут приехал 15 января. Два дня он допрашивал доктора Эвинга, а Керстайн вел запись. Записывать, правда, поначалу было особенно нечего. Доктор Эвинг отвечал тихо и быстро. Немецкая пропаганда давно уже выставляла союзников, и прежде всего американцев, главными варварами и грабителями произведений искусства: мол, они все конфискуют и продадут кому-нибудь подороже. Но с самого начала в ПИИА прозорливо решили не привлекать к работе с памятниками торговцев произведениями искусства, а только профессионалов в области культуры и научных работников. На европейских чиновников обычно производило впечатление то доверие, которое оказывали их сограждане хранителям памятников. Из всех хранителей больше всего доверия вызывал Джордж Стаут. Он излучал знания, профессионализм и искреннюю любовь и уважение к культурным памятникам.
И Эвинг в итоге заговорил. Он объяснил, что в представлении нацистов Метц был немецким городом. Ведь Германии пришлось отдать его французам после Первой мировой войны. На деле все, конечно, было сложнее, но нацисты любили упрощения. Эвинг процитировал Гитлера: «Толпа умеет запоминать только простые идеи, повторенные тысячу раз».
За каких-то двадцать минут Эвинг раскрыл Керстайну глаза на сложности, которые ждали их впереди. За одно предположение, что союзники могут войти в Германию, могли расстрелять или, что еще хуже, отправить на Восточный фронт. Готовиться к такой возможности тоже было предательством. Поэтому историки искусства в Метце только каталогизировали хранившиеся в городе шедевры, но ничего не делали для того, чтобы их защитить. Эвакуация началась только тогда, когда союзники находились уже совсем рядом. Но Эвинг, конечно, не называл это эвакуацией. Он говорил о временном безопасном хранении предметов искусства, которые вернутся в Германию после того, как она выиграет войну.
– Они всегда все отрицают, – сказал Стаут Керстайну после допроса. – Всегда речь о «них», не о «нас». Преступления всегда совершает кто-то другой. Но для нас это неважно. Наша задача не в том, чтобы судить, наше дело – спасать искусство.
Сокровища Метца оказались разбросаны повсюду: их находили в гостинице, в крипте собора, в подземной шахте. Эвинг указывал места на карте города, которую протянул ему Стаут. Керстайн заметил, что сам Стаут оживился при упоминании только одного города: Зигена.
– А что случилось с Гентским алтарем?
Эвинг знал о том, что алтарь забрали, и был уверен, что он все еще в Германии. Вернее всего – в подземном бункере рядом с Кобленцем. Или в резиденции Геринга, Каринхалле. Или в гитлеровском Бергхофе в Берхтесгадене.
– Но, может быть, – сказал он, – алтарь увезли в Швейцарию, Швецию или Испанию. Я, честное слово, не знаю.
Уже позже Керстайн осознал (хотя потом не помнил точно, когда и где его осенило): «Не все немцы одинаковы. Многие никогда не сочувствовали нацистам, но продолжали молчать из страха. Да и нацисты бывают разными. Есть среди них и те, кто присоединился, чтобы выжить, есть карьеристы, есть безвольные последователи принятого порядка вещей. Но есть и те, кто верит искренне, – вот в них-то вся загвоздка. Возможно, мы найдем то, что ищем, только после того как последний истинно верующий будет мертв».
Глава 27
Джордж Стаут и его карты
Верден, Франция
6 марта 1945
Перед хранителем памятников Джорджем Стаутом лежали изрядно помятые посылки, на одной стоял штамп военной почты: «Доставлено в поврежденном виде». Он взял верхнюю и перевернул. Внутри что-то грозно звякнуло, как будто поломалось в пути. Да, адрес отправления был написан рукой его жены Марджи, но, кроме этого, посылка ничем не напоминала о доме. На штампе стояла дата: начало декабря 1944 года – а на дворе было уже 6 марта 1945-го. Джордж Стаут не сомневался, что до него наконец дошли его рождественские подарки. И это заставило его задуматься о том, как много изменилось за эти три месяца.
Сначала Арденнская операция. Потом прорыв союзников. Невыносимо холодная зима. И, конечно, его перевод в 12-ю группу армий США, командующую всей немаленькой американской армией. И хотя новое назначение потребовало от него покинуть передовую и отправиться во Францию, оно хотя бы обеспечило ему теплую постель. Ну, не такую уж и теплую – всю зиму он проклинал «чертову принципиальность», не позволившую ему забрать себе оставшееся после немцев стеганое одеяло. В любом случае это было гораздо лучше, чем траншеи и землянки, в которых приходилось спать на пути в Германию. Во Франции у него были даже свежие яйца на завтрак и немного трофейного вина к ужину. Назначение в 12-ю группу армий сулило собственный стол, небольшой кабинет и влияние на действия четырех армий общим числом 1,3 миллиона человек – ровно девять из которых были хранителями памятников на фронте.
Можно было, конечно, считать это повышением, но для Джорджа Стаута новая должность обернулась наихудшим кошмаром: административной работой. Все свелось к заполнению бумаг, встречам, передаче сообщений от главного штаба на фронт и обратно. Вот типичная запись того времени из дневника Стаута: «Назначения в ПИИА: проверка, отбор, квалификации, оплата, сроки службы, определение вышестоящей инстанции; изготовление микрофильмовых копий всей полевой документации ПИИА; досье на работников ПИИА и прочего личного состава гражданской службы; информация о хранилищах в Германии».
Вернувшись в штаб передовой во французском Вердене, рядом с немецкой границей и зоной боевых действий, Джордж почувствовал себя гораздо счастливее. Оказавшись на востоке, он увидел все преимущества своей должности и постепенно начал сживаться с новой ролью. Как офицер, руководящий ПИИА, он больше не был ограничен близлежащей территорией. При наличии документов, на оформление которых иногда требовалась пара-тройка дней, он мог путешествовать по всей территории, подчинявшейся 12-й группе армий. То есть остальные хранители могли позвать его, когда совершали важные находки. Только недавно он объехал долину реки Амблев с Уокером Хэнкоком, осматривая местные деревушки, пострадавшие от Арденнской операции, допрашивал военнопленных в Метце вместе с офицерами 3-й армии, побывал в Ахене и оценил масштабы разрушений, причиненных 1-й армией США в октябре 1944-го. К нему сходились все нити, он был главным звеном всей операции. И впервые все полевые офицеры ПИИА понимали, что над ними хоть кто-то стоит, что они являются частью единого целого и не сражаются в одиночку за культурное наследие всей Европы. Джордж Стаут не хотел повышения в 12-ю группу армий, но оно произошло чуть ли не случайно и сделало его незаменимым. Теперь он был тем фундаментом, на котором строилась программа сохранения памятников всей Северной Европы.
А может, назначение было не случайным, а неизбежным? С самой первой встречи в Нью-Йорке в декабре 1941 года, на учебной базе в Шрайвенхеме, в изрытой заграждениями Нормандии, во время стремительного наступления к немецкой границе Джордж Стаут был незаменим. Разница заключалась только в том, что теперь это было закреплено официально.
И вовремя, потому что 6 марта 1945 года самые тяжелые испытания хранителям еще только предстояли. Стаут отложил посылки из дома – он откроет их позже, когда будет свободное время, – и расправил карты.
Британская 2-я армия возглавляла северный фланг атаки в Голландии. Стаут не сомневался, что британский ученый Рональд Бальфур, его бывший сосед по комнате, держит ситуацию под контролем, даже если пока ему не удалось обнаружить свою главную цель: украденную из Брюгге Мадонну Микеланджело.
У 7-й армии США на южном фланге до сих пор не было своего хранителя памятников. Единственное утешение Стаута состояло в том, что 7-я направлялась на индустриальный юго-запад Германии, где было не так уж и много исторических памятников. Но им все равно скоро понадобится свой хранитель, и Стаут отчаянно надеялся, что руководство главного штаба уже приглядело подходящую кандидатуру.
Армии, которые курировал Стаут, занимали в союзнических войсках срединное положение: 1-я, 3-я, 9-я и 15-я.
Хранителем 15-й армии был Эверетт Лесли, переведенный из 1-й армии.
На юге, в долине реки Мозель, располагалась 3-я армия генерала Паттона. 29 января 1945 года 3-я армия наконец прорвала «линию Зигфрида» под Метцем и уже продвигалась в сердце Германии. Понаблюдав за Поузи и Керстайном несколько недель, Стаут был совершенно уверен, что они идеально сработаются.
9-я армия теперь, помимо всего прочего, отвечала за немецкий город Ахен. Их хранителем был капитан Уолтер Хачтхаузен, профессор архитектуры из Университета Миннесоты. Стаут никогда не встречал Хачтхаузена до прибытия на фронт и даже не знал, как и откуда тот попал в ПИИА. Но ему было известно, что Уолтера в 1944 году ранили в Лондоне во время обстрела люфтваффе, и, очевидно, именно поэтому он не прошел подготовку в Шрайвенхеме перед высадкой в Нормандии. Насколько Стаут знал, Хачтхаузена выбрали в Отряд памятников с самого начала.
Он, конечно, прекрасно подходил для этой работы: образованный, жизнелюбивый, профессиональный, целеустремленный. Уолтер изучал в университете архитектуру и дизайн и был хорошо знаком с европейской культурой. Ему недавно исполнилось сорок – он был ровесником многих хранителей, – но Стауту он все равно казался юношей. Открытое, приятное лицо, светлые волосы – Хачтхаузен, выросший в городке Перри в Оклахоме, действительно выглядел как типичный американец.
Но больше всего Стауту нравились не мягкость и мальчишеское очарование нового подчиненного, а его преданность делу. Уолтер уже успел организовать «строительное управление», которое координировало усилия жителей Ахена, занимавшихся ремонтными и реставрационными работами, и превратил музей Сюрмонда-Людвига, где в конце 1944 года Уокер Хэнкок обнаружил список немецких хранилищ, в сборную точку произведений искусства Иногда ценности сдавали союзникам немцы, которые прятали их от нацистов. В последний приезд в Ахен Стаут увидел в музее Сюрмонда больше алтарей, чем, как ему казалось, было во всей Рейнской области. Хранителю памятников оставалось лишь осмотреть их, при необходимости отреставрировать и вернуть законным владельцам.
Но по-настоящему Стаута сейчас беспокоила 1-я армия, где в конце 1944 года его на посту хранителя заменил Уокер Хэнкок. Армия уже почти прорвалась через леса Западной Германии и направлялась в Рейнланд, густонаселенную область вдоль реки Рейн, культурный центр Германии. Стаут свернул большую карту и раскрыл карту Рейнской области. Каждые несколько дней, по мере продвижения армии, он их обновлял, так что теперь они все были испещрены треугольниками и кругами, за которыми скрывались имена немецких чиновников в области культуры или адреса хранилищ. Все они были с немецкой стороны фронта, но многие – прямо рядом с рекой. Он понимал, насколько велика вероятность того, что с продвижением союзников немцы переправят произведения искусства дальше на восток, как это было перед взятием Метца и Ахена. Но для того чтобы упаковать и увезти такое количество ценного груза, нужны были грузовики, бензин и люди – а их в Германии не хватало. Он верил или, скорее, надеялся, что все шедевры остались там, по ту сторону Рейна.
Его палец двигался по карте к северу, из первого большого города на пути 1-й армии, Кёльна, вдоль Рейна к большому треугольнику в Бонне. Здесь, по последним данным, находился граф Франц фон Вольф-Меттерних, бывший глава парижской Службы охраны культурных ценностей, назначенный немцами в провинцию Рейна. Вольф-Меттерних был не только самым значительным чиновником культуры из уехавших в Германию. Если все, что рассказывали в Париже, правда, от него вполне можно было ждать сотрудничества с союзническими войсками.
Он постучал пальцем по точке на карте: Зиген. Название этого города всплывало снова и снова. В Ахене, в Метце, везде, где находились нацистские источники информации. Стаут не сомневался, что там расположено хранилище предметов искусства и, вернее всего, огромных размеров. А как же иначе? На всей освобожденной союзниками территории, от побережья Бретани до самой Германии, пропали произведения искусства. И не просто произведения искусства, а шедевры великих мастеров: Микеланджело, Рафаэля, Рембрандта, Вермеера. Они пропали, но где-то же они должны быть.
А ведь были еще религиозные реликвии, алтари, свитки Торы, церковные колокола, витражи, украшения, архивы, гобелены, исторические реликвии, книги. Говорили, что были украдены даже трамваи с улиц Амстердама. Ведь пять лет для грабежа – это почти бесконечность, а в кражах участвовали тысячи людей: искусствоведы, охранники, упаковщики, инженеры. Тысячи поездов, десятки тысяч галлонов бензина. Могли они украсть миллион предметов искусства? Число казалось невероятным, но Стаут начинал верить, что нацистам это удалось. Их аппетиты ненасытны, ну и к тому же не зря они известны жестокостью, организованностью и эффективностью.
Но при всей своей тяге к искусству хорошими консерваторами, судя по тому, что ему уже удалось увидеть, нацисты не были. Государственные хранилища в Западной Европе содержались в чистоте, их освещение было хорошо продумано, расположение отмечено на карте, и они создавались годами, если не десятилетиями. Британцам понадобился целый год, чтобы переоборудовать свое огромное подземное хранилище в шахте Манод в Уэльсе. Нацистские чиновники, занимавшиеся культурой, с которыми удалось поговорить Стауту, рассказывали, что немцы начали подготовку своих хранилищ только в 1944 году. Те украденные произведения искусства, которые удалось обнаружить союзникам, чаще всего просто валялись в сырых подвалах. Некоторые картины пожелтели, другие изъел грибок, они потрескались, а где-то и порвались. Упакованы они были неправильно или не упакованы вовсе. Всюду срочность казалась важнее планомерной работы.
Что там так часто повторял ему Уокер Хэнкок в дни их совместных путешествий? «Немцы вели себя корректно и вежливо, пока находились у власти, но когда поняли, что скоро их попросят вон, как с катушек сорвались».
Что, если немцы уничтожали искусство просто назло? Или чтобы скрыть свидетельства своих преступлений? Что, если особенно ценные работы были украдены простыми ворами или бандитскими нацистскими группировками? Ведь в тяжелые времена предметы искусства можно было обменять на еду, безопасный проезд и даже на жизнь. А при нацистской власти уж тем более.
А если нацисты все-таки решились перевозить художественные ценности? Обстреливая немецкую колонну, авиация союзников запросто могла уничтожить заодно и произведения искусства – и только потом обнаружить в армейских грузовиках не немецких солдат, а скульптуры Микеланджело. А если грузовики наткнутся на мины? Попадут под бомбардировку? Появлялась и новая забота: советские войска начали наступление на Восточном фронте. Что, если они доберутся до украденного искусства первыми?
Стаут вспомнил своего бывшего напарника, майора авиации Диксона-Спейна, который покинул ПИИА, но успел поделиться с Джорджем мудростью: «На войне никогда не стоит торопиться». После Кёльна хранители начнут настоящую погоню: за Гитлером, за нацистскими ворами, за Красной Армией. Но как бы им ни хотелось бежать, они должны быть готовы исполнять свое дело так, чтобы потом не пришлось переделывать. Уж этот урок Стаут отлично усвоил за все время службы.
Он отложил карты и взялся за бумаги. Два дня назад в командование армии отправился его ежемесячный отчет, а вслед за ним – ежемесячный рапорт в командование флота. Отчет о последней инспекционной поездке был подписан и подшит. Он изучил полевые донесения за февраль от Лесли, Поузи, Хэнкока и Хачтхаузена и присвоил донесениям номера. На освобожденной территории было 366 памятников, охраняемых ПИИА, и только 253 – осмотрены.
Почти 400 мест, и все к западу от Рейна. После того как Рейн будет форсирован, фронт легко может растянуться на тысячи и тысячи километров. А у него все так же в подчинении девять человек. Хоть бы они получили еще четырех в помощники. Казалось, что главный штаб солидарен с Диксоном-Спейном: торопиться никогда не стоит.
У Стаута был старый верный «Фольксваген» – у большинства хранителей не было своих машин. Пока что им приходилось довольствоваться прибывшими из главного штаба камерами. Только пленку к ним так и не выдали. Камеры были недорогим французским старьем, но их было достаточно.
Проклятые немцы. Почему они не сдаются? Исход войны был определен, когда союзники остановили Арденнское наступление. Все понимали, что вопрос не в том, победят они или нет, а в том, как скоро и какой ценой… Сколько еще пострадает солдат, простых жителей, виновных и невиновных, старых и молодых, не говоря уж о памятниках, исторических зданиях и произведениях искусства! Победа на поле боя – совсем не то, что победа в деле сохранения культурного наследия человечества. И итоги их тоже будут оценены по-разному. Иногда Стауту казалось, что он ведет совершенно другую войну, войну внутри войны, что его затягивает в отдельный водоворот стремительно мчащийся вниз поток. «Что, если мы выиграем войну, – подумал он, – но на наших глазах потеряем последние пятьсот лет европейского культурного наследия?»
«Ты спрашиваешь, почему немцы не хотят просто сдаться и прекратить резню? – писал Стаут жене. – Ты знаешь, я никогда особенно не любил эту нацию, и по мере того, как мы продвигаемся вперед, даже моя невысокая оценка становится еще ниже. Я считаю их руководителей неумными, злыми и коварными людьми, а простых немцев – незрелыми и невероятно глупыми. По их собственному идиотскому мнению, сдаваясь, они не получают ничего, а сражаясь, остаются с иллюзией военной славы». И все же Джордж Стаут был готов на многое, чтобы защитить немецкую культуру.
Он взглянул на часы. Ужин давно закончился, столовая уже закрылась. Опять не успел. Желудок бурчал, но он считал, что это не от голода, а от гриппа, подхваченного в последние дни. Стаут осторожно свернул карту Германии, вернул ее в тубу и поставил обратно на полку. Затем положил на стол свою коричневую посылку. Она казалась посланием из другого мира, связывающим его с прошлой жизнью, и он смотрел на нее с нежностью. Наконец он снял клейкую ленту и раскрыл посылку. Внутри, в окружении запакованных подарков, лежал фруктовый кекс. Он представил себе кухню своего дома, жену, склонившуюся над миской, сыновей – один все еще цепляется за мамин фартук, второй только-только записался во флот. Он был предан своему долгу и чести, но, как и все остальные, скучал по дому. Ему хотелось просто отломить кусок кекса и набить им рот, но он понимал, что нож уместнее. Он осторожно отрезал себе кусочек. Кекс подсох, но все еще оставался вкусным.
Тем вечером, как почти всегда в конце долгого дня, он взялся за ручку.
Дорогая Марджи!Спасибо тебе, дорогая.
С любовью,
Сейчас половина девятого, и я наконец закончил работу и дожидаюсь одного телефонного звонка. Пока жду, с удовольствием сообщаю тебе, что сегодня днем до меня наконец доехали две твои рождественские посылки. Они слегка потрепались в дороге <…> но я совершенно счастлив. Фруктовый кекс прибыл практически в целости и уже почти уничтожен. Все подарки просто замечательные. Носки мне были нужны, да и все остальное пригодится. Я чуть не разрыдался над носовым платком от Берты, а какие хорошенькие эти ленточки и обертки! Даже рождественская свеча совсем не лишняя – здесь они очень нужны и достать их трудно.Джордж
Многое предстоит сделать. Сейчас мы немного застряли, но со всем справимся. Все это можно преодолеть методичной работой. К тому же меня всегда утешает мысль о том, что я борюсь с конкретными трудностями, а не с причудами какого-то дурака. Именно последнее отнимало у меня столько сил в Музее Фогга. Интересно, что там будет дальше.
Глава 28
Искусство переезжает
Имение Геринга в Каринхалле
13 марта 1945
8 февраля 1945 года Советская Армия, освободив Польшу из лап нацистов, перешла реку Одер и вступила на территорию Германии. За несколько дней до этого колонна грузовиков и машин начала эвакуацию из Каринхалла, охотничьей резиденции, картинной галереи и имперского дворца Германа Геринга в лесу Шорфхайде, к северо-востоку от Берлина. На ближайшей железнодорожной станции предназначенные к эвакуации предметы грузились в вагоны для последующей транспортировки, заполнив оба персональных состава Геринга и одиннадцать дополнительных вагонов. Большую часть груза составляли произведения искусства.
Месяц спустя, 13 марта 1945 года, Вальтер Андреас Хофер, отвечавший за художественную коллекцию Геринга, подготовил еще один поезд с произведениями из бесценного собрания рейхсмаршала. Геринг, которого судьба личных владений заботила гораздо больше, чем потеря Восточной Германии, приехал в Каринхалл и отобрал подлежащие транспортировке предметы. Поначалу он не собирался брать с собой предметы искусства, которыми завладел в Париже с помощью Оперативного штаба. Геринг гордился собственной честностью, а эти произведения, если смотреть на них с непредвзятой точки зрения, могли показаться приобретенными при сомнительных обстоятельствах. Хофер спорил с ним яростно и в итоге победил. Так что большинство работ, прибывших в Каринхалл через Жё-де-Пом, были снова в пути: вместе с сотнями других они двигались в резиденцию Геринга на юге, подальше от Советской Армии.
Несколько великолепных небольших картин – в их числе шесть кисти Ганса Мемлинга и одна – Рогира ван дер Вейдена – отправились вместе с Герингом и его женой. Они должны были подстраховать их финансово, объяснял жене Геринг, на случай катастрофы. Она также взяла с собой бесценный экземпляр коллекции рейхсмаршала, картину Яна Вермеера «Христос и блудница». Два добытых нацистами Вермеера (из 38 картин, которые, как считалось тогда, принадлежали кисти мастера) Геринг был вынужден отдать Гитлеру, но не собирался расставаться с третьим. Он обменял его на внушительное число картин: 150.
Но многие произведения искусства пришлось бросить. После всех лет «приобретений» рейхсмаршал собрал тысячи ценных работ. Стены его галерей и жилых помещений в Каринхалле были забиты картинами, иногда их приходилось вешать по две-три штуки друг над другом, даже над дверными проемами, потому что места хронически не хватало. Естественно, время создания и стиль картин при этом не учитывались. Это была исключительно откровенная демонстрация превосходства количества над качеством, поскольку рейхсмаршал не очень-то разбирался в искусстве. Большинство торговцев художественными ценностями знали, что рейхсмаршал не в силах устоять перед работами знаменитостей, и сбывали ничего не подозревающему нацисту второстепенные работы великих мастеров. У него было тридцать картин голландца Якоба ван Рейсдала, почти столько же – французского художника Франсуа Буше и больше сорока картин голландца Яна ван Гойена, а также внушительная коллекция из шестидесяти работ его любимого мастера, великого немецкого художника Лукаса Кранаха Старшего. Хофер помог Герингу расширить и улучшить коллекцию, отправил не столь значительные работы в резиденции в Вельденштайне и Маутерндорфе и спрятал все самое лучшее в подземном бункере в Курфюрсте. И все равно двух поездов, даже если речь шла об очень длинных составах, никак не хватило бы, чтобы вывезти все несметные сокровища Каринхалла. Красная Армия подходила все ближе. Хофер понимал, что второй поезд скорее всего окажется последним, и ему было дурно от одной только мысли бросить не вместившиеся произведения искусства.
Последний поезд отбыл в начале апреля, но даже после того, как все вагоны были забиты, Каринхалл не опустел. Тяжелые статуи закопали в землю – в близлежащем лесу, где в свое время похоронили и первую жену Геринга, Карин, в честь которой было названо имение. Но некоторые слишком большие картины и бесчисленное количество наворованной Оперативным штабом мебели оставались в просторных комнатах. Поместье было не только набито произведениями искусства, но и нашпиговано взрывчаткой. Рейхсмаршал не собирался так просто отдавать свои бесценные сокровища в руки советских солдат – и даже готов был взорвать свой «королевский» дворец со всем его содержимым.
Глава 29
Двойной поворот
Клеве, Германия
10 марта 1944
*
Париж, Франция
14 марта 1945
В немецком Клеве Рональд Бальфур, британский хранитель, приписанный к 1-й канадской армии, которая продвигалась на северном фланге союзников, руководил упаковкой в ящики ценностей, принадлежавших одной из церквей города, – храм так пострадал от обстрела союзников, что готов был обвалиться в любой момент. Транспорта, как всегда, не хватало, добыть удалось только деревянную тележку. Тележку уже нагрузили реликвиями и произведениями искусства, и четверо горожан готовились везти ее на железнодорожную станцию для временной эвакуации.
«Эх, был бы у меня грузовик», – подумал Бальфур. В ноябре 1944 года его почти на два месяца выбила из привычного ритма автомобильная авария, а когда хранитель вернулся из госпиталя, работать стало намного труднее. Двух его знакомых офицеров в штабе 1-й канадской армии куда-то перевели, а те, кто пришел им на смену, транспорта ему не давали – у них всегда находились какие-то отговорки. Сначала они заявили, что у армии нет лишних машин. Затем сказали, что новый грузовик ему не положен, поскольку старый он потерял. Тогда Бальфур отыскал свой старый грузовик на армейской парковке, но в ответ услышал, что этого недостаточно, – чтобы получить новую машину взамен старой, требовался какой-то сертификат. И конечно же новые офицеры канадской армии не желали выдавать ему этот сертификат, а когда он наконец добыл его, оказалось, что машину ему все равно не дадут, потому что согласно новому распределению армейской техники отряду ПИИА транспорта не полагалось.
Все это время он ничего не слышал о Мадонне из Брюгге. И неудивительно, учитывая царивший в Бельгии кавардак. В чем-то эта тишина даже соответствовала духу самой скульптуры. Ведь статуя так долго была окружена тайнами. Микеланджело поставил обязательным условием, что никто не должен видеть Мадонну без его ведома. Иначе говоря, ее было почти невозможно выставить на всеобщее обозрение. Некоторые ученые полагали, что Микеланджело просто стыдился не самой удачной своей работы, но настоящая причина оказалась еще прозаичнее. Статуя была обещана Папе Римскому, но молодой скульптор тайно продал ее фламандским купцам, получив от них «предложение, от которого нельзя отказаться».
В 1506 году купцы без лишнего шума вывезли Мадонну в родной Брюгге. В XV веке Брюгге был важным торговым центром и родиной трех самых знаменитых художников Бельгии – Ван Эйков, создавших тот самый Гентский алтарь, и Ганса Мемлинга, столь любимого Герингом. Но к 1506 году слава города угасла, поскольку городской порт, без которого в те времена бурная торговля была невозможна, заилился, и переправлять через него грузы стало невозможно. В этом забытом городе Северной Европы, жители которого никогда не слышали имени Микеланджело, статуя практически канула в безвестность. Джорджо Вазари, «сочинивший» в середине XVI века знаменитую биографию Микеланджело, знал об этой скульптуре – единственной работе мастера, покинувшей Италию при его жизни, – так мало, что утверждал, что она сделана из бронзы, а не из белого мрамора.
И все равно, чтобы осознать величие этой работы, хватало одного взгляда на Мадонну: на прекрасное лицо Девы, на тщательно вырезанные складки ее одежды, столь напоминавшие другой шедевр Микеланджело, знаменитую Пьету, на младенца Христа, который сполз с колен матери. В XVII веке, когда Микеланджело уже прославился на весь мир, бельгийцы считали статую своим национальным достоянием, а век спустя о ней стали мечтать и французы. В 1794 году, завоевав Бельгию, Наполеон потребовал отправить Мадонну в Париж. Только через двадцать лет после его поражения она смогла вернуться домой. Но повезет ли Мадонне – да и всему миру – на этот раз?
Рональд Бальфур был уверен, что ответ на последний вопрос надо искать в голландском Флиссингене, портовом городе неподалеку от истока Рейна. Если Мадонну из Брюгге вывозили морем – а как еще, если учитывать, что дороги, в том числе и железнодорожные, были блокированы союзниками и редкий самолет сумел бы поднять тяжелую статую, – то она должна была оказаться во Флиссингене. Пока канадцы продвигались вдоль Рейна, Бальфур наводил справки, но без особого успеха. Он надеялся, что ему удастся найти зацепки в самом городе, но когда в конце февраля до него добрался, то ничего не добился: голландцы были не в курсе, а офицеры вермахта, которые могли знать о судьбе Мадонны, уже покинули город. Мадонна отправилась на восток, снова ускользнув из его рук.
Но увиденное в Клеве немного утешило его после разочарований Флиссингена. Все еще стояли холода, но историческому городу, родине четвертой жены Генриха VIII, Анны Клевской, ранний мартовский снег был только к лицу. Бальфур был ученым, и спасение архивов и сокровищ Клеве оказалось для него чем-то вроде персональной почести. Он взглянул на другую сторону улицы, где четыре немца тащили тележку, полную золотых чаш, шелковых сутан и серебряных реликвий. Мир может восхищаться таким великолепием, но Бальфур легко отдал бы это все за ласковое шуршание старой бумаги.
Бальфур поднял взгляд и увидел, что до железнодорожной станции осталось уже меньше квартала.
– Погодите! – крикнул он ризничему церкви, следующему за тележкой по той стороне улицы. – Я сейчас вернусь.
По привычке он посмотрел по сторонам, хотя в опустевшем городе никаких машин не было. А затем ступил с тротуара, и мир тут же взлетел на воздух.
Взрыв оглушил ризничего. Его окутали клубы дыма, в ушах как будто звенела пожарная тревога. Затем дым рассеялся – все здания были на своих местах, но на улице он оставался один. Немцы убежали в укрытие, а на тротуаре, прислонившись к ограде, весь в крови лежал хранитель памятников Рональд Бальфур.
* * *
14 марта 1944 года, спустя четыре дня после взрыва в Клеве и один день – после второй эвакуации Каринхалла, Джеймс Роример, только что повышенный в звании до первого лейтенанта, ехал на велосипеде в квартиру Розы Валлан в Латинском квартале. До войны в городе было полно туристов, но немногие из них, подозревал Роример, заглядывали в эту часть, где жил средний класс. Сейчас, чтобы добраться в гости к Валлан, надо было преодолеть широкую полосу развалин, оставшихся после немецких обстрелов в августе 1944 года. Чтобы подняться по темной лестнице, пришлось включить фонарик – даже спустя семь месяцев после освобождения во многих районах Парижа не было электричества.
Роример вот-вот отправится на фронт. Наконец-то. Он обсудил перевод с вышестоящими офицерами 28 декабря 1944 года, сразу после памятной беседы с Валлан за бутылкой шампанского. И не особенно удивился, обнаружив, что французы уже обращались к американцам с точно таким же предложением. Ему рассказывали, что 26 августа 1944 года, когда Жожар вновь собрал своих сотрудников в Лувре и поведал им о первых подвигах Роримера в Париже, многие плакали. Он верил, что его долгожданное повышение было делом рук Жака Жожара и Розы Валлан. И все равно, даже при содействии друзей на принятие решения понадобилось больше двух месяцев, и только 1 марта 1945 года Джеймсу Роримеру наконец сообщили, что он станет хранителем памятников в составе 7-й армии США.
Вскоре Валлан пригласила его к себе в гости. Уже несколько месяцев она скармливала ему информацию по крупицам. Роример хотел знать все и сразу, но вскоре понял, что она даст ему необходимые и столь желанные сведения не раньше, чем сочтет момент подходящим. Работать с ней становилось все интереснее. Он посетил с Валлан квартиру Лозе в Париже, но в ней расположился какой-то французский полковник, слыхом не слыхавший о прошлом жильце. Роримера не так просто было отвадить – на следующий день он вернулся и час проторчал у здания, изображая, что возится с проколотой велосипедной камерой. Однако эта была реальная жизнь, а не фильм, и никто подозрительный из здания не вышел.
Но на этот раз, оказавшись дома у Розы, он сразу почувствовал перемену в ее поведении. Она знала, что его отправляют в 7-ю армию США, и радовалась этому так же, как и он. И готова была рассказать все, что ему нужно было знать.
– Вот Розенберг, – сказала она, показывая ему первую из большой стопки фотографий. – Именно его Гитлер назначил ответственным за философское и духовное воспитание нацистов. Иными словами, это главный фашист.
Они сидели в гостиной, освещаемой огнем в камине и тусклым светом лампады. В вазе на кофейном столике стояли цветы, на бюро – бутылка коньяка. Валлан показывала ему фотографии – Геринга, Лозе, фон Бера и прочих высокопоставленных нацистов и сотрудников Оперативного штаба, – а Роример тщетно пытался по достоинству оценить испеченные хозяйкой к его приходу кексы. Банальность этой сцены ничуть не уменьшала исключительности его открытий.
Она показывала снимки Геринга, где тот оценивал произведения искусства в сопровождении верной свиты: Вальтера Андреаса Хофера, Бруно Лозе, полковника фон Бера. На одном из снимков Геринг любовался небольшим пейзажем, держа его в руке, – в другой руке сигара, вокруг шеи повязан шарф. Был и Лозе, передающий начальнику какую-то картину; фон Бер в форме за своим необъятным письменным столом, а его приспешники расселись на стульях кругом. Роримеру даже не требовались пояснения – он узнавал их сразу же. А все потому, что Валлан часто и в красках рассказывала ему о них.
«Она меня готовит, – подумал он. – Все это время она меня готовила».
Роза вышла и вернулась с кипой бумаг. Счета, копии накладных на железнодорожную отправку, все, что могло понадобиться союзникам, чтобы доказать, что предметы искусства были украдены и отправлены в Германию через музей Жё-де-Пом. Она снова встала и снова вернулась с бумагами: фотографии самих работ, многие из которых были уже вынуты из рам для перевозки. На другой фотографии картины занимали каждый свободный сантиметр стены, ими были забиты и стеллажи.
– «Астроном» Вермеера, – Валлан указала ему на одно из особенно ценных полотен. – Украден Оперативным штабом Розенберга прямо со стены гостиной Эдуарда де Ротшильда. Геринг одержим Вермеером.
Даже бывалый Роример остолбенел от удивления. «Астроном» был одной из немногих работ, считавшихся общепризнанными шедеврами.
– Геринг забрал ее себе?
– Нет. Ее забрал Гитлер. Говорят, он хотел ее больше всего, что было во Франции. Так что в ноябре 1940 года Геринг послал ему картину. Это случилось, когда он решил отнять у Розенберга контроль над Оперативным штабом, и ему важно было доказать Гитлеру, что вся затея послужит славе Германии и что лучшие работы будут найдены и доставлены фюреру. Но многие другие произведения искусства отправились в личную коллекцию Геринга.
– А остальные?
– Некоторые они сожгли, – сказала она, – летом 1943-го года. В основном работы современных мастеров, которых нацисты объявили дегенеративными. Оставили только то, что думали продать. «Недостойные» работы резали на куски, а потом сжигали в близлежащих садах. Думаю, целый грузовик сожгли, пять или шесть сотен работ. Клее, Миро, Макс Эрнст, Пикассо. Сначала загорались рамы и подрамники. А затем огонь охватывал сами картины – они горели быстро и жарко и рассыпались прахом. Ничего было не спасти.
– Как в Берлине в 1938-м, – сказал Роример, вспоминая огромный костер из произведений современного искусства, который в те невинные времена потряс мир. Теперь-то уже все поняли, что для нацистов не было ничего святого. – А то, что не сожгли?
Валлан поднялась и вышла из гостиной. Вернувшись, она принесла с собой стопку документов.
– Они в Германии, – сказала она, протягивая ему доказательства существования нацистских хранилищ в Хайльбронне, Буксхайме, Хоэншвангау – все эти названия он уже от нее слышал. Пока она объясняла ему, как до них добраться и что там искать, Роример наконец понял: эти хранилища находились на юге Германии, и, значит, все они окажутся на пути 7-й армии. Его армии. Его территории. Он вдруг ощутил тяжесть свалившейся на него ответственности. Четыре с лишним года охрана этих ценностей лежала на Розе Валлан, сегодня она разделила с ним эту ношу, эту честь и этот долг.
Она протянула ему одну из фотографий. Не надо было превосходно разбираться в истории искусства, чтобы узнать на ней парящие, словно в волшебной сказке, башни величественного замка в Нойшванштайне.
– В этом замке, – сказала Валлан, – нацисты хранят тысячи украденных из Франции произведений искусства. Там вы найдете и всю документацию Оперативного штаба.
А помолчав, добавила:
– Надеюсь, что нацисты не отыграются на произведениях искусства за свое поражение.
Роример смотрел на фотографию. Замок Нойшванштайн был известен во всем мире как романтическая причуда Безумного Людвига, баварского короля XIX века. И, если верить Валлан, это была еще и самая большая сокровищница в мире. Правда, до Нойшванштайна, построенного высоко в баварских Альпах, было не так-то просто добраться. Доставить туда сотни тяжелых ящиков с произведениями искусства, не говоря уже о двадцати тысячах шедевров, отправку которых Валлан задокументировала, работая в музее, потребовало бы невероятных усилий.
– Вы в этом уверены? – наконец спросил он.
– Поверьте, – ответила Роза Валлан, – это не просто женская интуиция.
Глава 30
Приказ Гитлера «Нерон»
Берлин, Германия
18 –19 марта 1945
Альберт Шпеер, личный архитектор Гитлера и нацистский министр вооружений и военной промышленности, был в растерянности. Шпеер не числился среди нацистов первого призыва – на его официальном партийном удостоверении был номер 474 481, но был близок к Гитлеру с середины 1930-х годов. Ведь фюрер считал себя архитектором и с благосклонностью относился к «коллегам-художникам». За те десять лет, что они работали вместе, Шпеер всегда подчинялся прямым приказам фюрера. Но последним планом Гитлера стало уничтожение немецкой инфраструктуры: мостов, железных дорог, заводов, складов – ради того, чтобы остановить противника. Шпеер пытался убедить Гитлера проявить благоразумие и сдержанность, и в течение нескольких недель ему это удавалось.
Однако 18 марта 1945 года Шпееру сообщили, что четыре офицера вермахта были казнены по приказу Гитлера за то, что не взорвали мост в Ремагене, и западные союзники впервые перешли Рейн. Шпеер испугался, что Гитлер использует провал в Ремагене, чтобы обосновать свою тактику «выжженной земли», и в спешке составил доклад на двадцати двух страницах о том, какими чудовищными последствиями чреваты планируемые разрушения. «Если взорвать все виадуки и все железнодорожные мосты над незначительными каналами и долинами, – писал он фюреру, – Рурская область не сможет произвести даже материалы, необходимые для их починки». Что касается немецких городов, то их будущее виделось ему в еще более мрачном свете: «Планируемое уничтожение мостов в Берлине отрежет город от поставок продовольствия; промышленность и повседневная жизнь в городе станут невозможны на годы. Для Берлина подобные разрушения означают смерть».
Уже на следующий день, 19 марта, он получил ответ фюрера в форме приказа всем военным офицерам.
ФюрерАдольф Гитлер
Штаб фюрера
19 марта 1945
Борьба за само существование нашего народа вынуждает нас воспользоваться всеми возможными способами ослабить врага и остановить его продвижение. Следует максимально использовать любую возможность причинить прямым или косвенным образом наибольший вред боевой мощи врага. Ошибочно верить, что, когда мы отвоюем свои территории обратно, мы вернем нашу инфраструктуру целой и невредимой, что наши системы сообщения, связи, производства и поставки не будут выведены из строя или уничтожены. Уходя, враг оставит нам только выжженную землю, не заботясь о благосостоянии народа.
Исходя из вышеперечисленного, приказываю
1. Все военные, транспортные, коммуникационные, производственные и продовольственные объекты, а также все ресурсы Рейха, которые враг немедленно или в ближайшем будущем сможет использовать в военных целях, должны быть уничтожены.
2. Ответственными за эти меры назначаются: военное командование – за все военные объекты, включая пункты связи и перевозки; гауляйтеры и ответственные уполномоченные – за все производство и снабжение, а также прочие ресурсы. При необходимости войска обязаны помочь в выполнении задания гауляйтерам и ответственным уполномоченным.
3. Эти приказы должны быть немедленно переданы всему военному командованию, все противоречащие им указания следует признать недействительными.
Глава 31
Первая армия переходит Рейн
Кёльн и Бонн, Германия
10–20 марта 1945
Уокер Хэнкок, хранитель памятников 1-й армии США, гнал на джипе по пригородам немецкого Бонна. Вот уже несколько дней он путешествовал вместе со своим новоиспеченным начальником (и бывшим коллегой) Джорджем Стаутом и был несказанно рад и его компании, и его экспертной оценке. Во время пребывания в Ахене Хэнкок много ходил по городу. В одном квартале работал ресторан, по тротуару шли люди, какая-то женщина несла в руках пакет с продуктами. Но стоило повернуть за угол – и Ахен превращался в мертвый город, кладбищенский пейзаж из разодранной проволоки, ржавого металла и мусорных куч, покрытых собачьими испражнениями. Глядя на эти улицы, Уокер воображал, что сюда никто никогда не вернется. Наверное, думал он, все они умерли. И ему казалось, что хуже Ахена ничего быть не может. А потом он приехал в Кёльн.
Из политических соображений союзники заставили Кёльн капитулировать. Хэнкок не раз слышал об этом и должен был понимать, что его ждет, но выяснилось, что только в Кёльне он узнал истинное значение слов «массированная воздушная бомбардировка». Город подвергался авиационным ударам союзников – всего их было 262, – пока центр не был уничтожен целиком. Не поврежден, а именно уничтожен: сначала разрушен до основания, а потом новыми и новыми ударами обращен в пыль. Это была «такая разруха, – писал он Сайме, – которую не способен постичь человеческий мозг». По приблизительной оценке Джорджа Стаута, в этом районе были уничтожены 75 процентов памятников. Но цифры не рассказывали всего: бомбы пощадили только пригороды. В центре хранителю памятников нечего было даже осматривать. И только Кёльнский собор стоял нетронутым посреди пустыни. Наверное, это зрелище должно было воодушевить Хэнкока, продемонстрировать, что союзники способны проявить милосердие, но нет. Ему больно было видеть такую степень разрушения и жестокость, с какой союзники пытались сломить немецкую волю. Как будто во всем этом безумии таилось какое-то послание. «Они могли бы пощадить каждое здание, – как будто говорил невредимый собор, – но выбрали только это».
«Увиденное заставило меня все чаще и чаще мысленно убегать в наш мир, к нашим планам и надеждам, – признавался Хэнкок в письме Сайме. – Они стали казаться мне реальнее и важнее, чем то, что стояло перед моими глазами».
Союзники были рассержены на Германию. Эта злость накапливалась месяцами, еще с Нормандии, но ее преумножила ужасная зима. До войны в Кёльне жили почти восемьсот тысяч человек, но теперь, по оценкам Хэнкока, в городе едва ли оставалось больше сорока тысяч. Люди были напуганы и ожесточены. «Я чувствовал их ненависть, как чувствуешь дующий тебе в лицо лютый северный ветер, – описывал Стаут жителей Кёльна. – Но из чистого любопытства я продолжал вглядываться в их лица, надеясь увидеть на них признаки чувств. Всегда было одно и то же: злость и отчаяние или вовсе пустота».
Глядя на эти непроницаемые лица, Уокер Хэнкок вспоминал Сайму, их планы построить собственный дом (он откладывал на него свои армейские чеки), осесть, завести семью. И он не мог не гадать: если бы ему выдалось поужинать с семьей из Кёльна, испытал бы он к ним те же теплые чувства, что к месье Жанину и его семье в Ла-Глезе? Или его симпатии были связаны с тем, что Жанин был бельгийцем, жертвой, а не агрессором?
И он снова подумал, как и много раз до этого, что спасать культурное наследие союзников – дело нехитрое. А вот ценить культуру противника, рисковать своей и чужой жизнями, чтобы сберечь вражеское искусство, вернуть его, как только закончится война… Неслыханно, но именно это Уокер Хэнкок и его коллеги-хранители и собирались сделать.
Где-то рядом были спрятаны сокровища Ахена. Его долгом было отыскать их. Но он понимал, что не стал бы так загонять себя только из чувства долга. Для успеха необходимо было верить, что спасать памятники – не только правильно, но и необходимо. Это должно быть страстью. И чем больше разрушений видел Хэнкок, тем с большим воодушевлением рвался в бой.
В Кёльне им не удалось обнаружить никаких зацепок. Все произведения искусства, которые можно было вывезти, эвакуировали перед самыми страшными бомбежками. Стаут и Хэнкок приехали со списком имен и пытались найти каких-то местных чиновников, но безуспешно. На следующий же день Стаут уехал осматривать городки вокруг Кёльна, а Хэнкок отправился в Бонн, последнее известное место службы графа Вольф-Меттерниха. Из Парижа дошел слух, что Вольф-Меттерних был хорошим человеком, что он не только симпатизировал французам, но и помогал им, – собственно, его и уволили за то, что он слишком часто вставал на сторону французов против нацистского начальства. Если кто и мог что-то знать, то это был Вольф-Меттерних. Ну а если он уехал, то должны остаться бумаги. Немцы скрупулезно все документировали. Хэнкок чувствовал: долгие месяцы блуждания в потемках подходят к концу.
В Бонне светило солнце. Здания на окраинах почти не пострадали. Но, как и во многих других городах, чем ближе он подъезжал к центру, тем больше видел разрушений. Центр был почти уничтожен союзническими бомбардировками, но даже здесь среди руин он видел вишневые деревья в цвету. Он остановился у дома XVIII века. Арочный дверной проем был немного приподнят над землей, сверху свисала витая металлическая решетка, но дверь она не закрывала. Хэнкок вошел в темный коридор, поднялся по узкой деревянной лестнице и мгновение спустя стоял, охваченный благоговением, в маленькой комнатке наверху, где родился Людвиг ван Бетховен. Подъезжая к городу, в деревнях он видел крестьян, погрузивших всю свою жизнь на шаткие тележки: там горели угольные шахты, и мир почернел от их дыма. Но эта святыня, этот храм музыки выстоял. Он снова вспомнил вишневые деревья, цветущие посреди руин. Даже в Германии уцелели какие-то осколки красоты и надежды – и счастья, и искусства.
Кабинет Вольф-Меттерниха находился поблизости, в районе, который союзная авиация пощадила. Хэнкок чувствовал уверенность и даже радость, его переполнял покой после посещения комнаты Бетховена. Затем он повернул за угол и увидел пустое место в ряду домов. Ему даже не понадобилось сверяться с адресом, он сразу все понял. Из всего квартала только одно здание было уничтожено, и это был номер 9 по Бахштрассе, в котором жил Вольф-Меттерних. И о чем он только думал? Конечно же нацисты скорее взорвали бы его, чем отдали в руки врагу. Хэнкок сидел в своем джипе в отчаянии и смятении. Затем снял каску и отправился стучать в соседние двери.
– Nein. Нет. – Никто не хотел с ним разговаривать. – Mir wissen nicht. Мы ничего не знаем.
Ему удалось найти человека, который согласился поговорить с ним, но тот мало что знал о здании, кроме того что там был чей-то кабинет и что его разрушило бомбой.
Ну а бумаги, спросил он? Папки? Реестры? Мужчина пожал плечами. Он не знает. Наверное, их увезли.
– Они уехали несколько недель назад, – сказал он. – В Вестфалию. Все забрали с собой.
Хэнкок помрачнел. Вестфалия все еще находилась на территории врага. А когда союзники доберутся и туда, то, конечно, Вольф-Меттерних и его бумаги уже уедут куда-нибудь еще.
– Я знаю только одного, кто остался, – продолжил мужчина. – Архитектор, помощник консерватора. Он в Бад-Годесберге. Его фамилия Вайрес.
– Спасибо! – с облегчением сказал Хэнкок. Хотя бы не тупик. Он уже повернулся, чтобы уходить, но мужчина окликнул его:
– Хотите, я дам вам адрес?
Из Бонна Уокер Хэнкок позвонил своему начальнику Джорджу Стауту. Стаут только что получил ужасное известие. Его старый сосед по комнате, британский хранитель памятников Рональд Бальфур, был убит шрапнелью при исполнении обязанностей в немецком Клеве.
Уокер Хэнкок не слишком хорошо знал Бальфура, но и его, конечно, поразила гибель коллеги. Он вспомнил Шрайвенхем, насмешливую улыбку Рональда, блеск его очков, неожиданную силу, скрывавшуюся в тщедушном теле. «Ученый-джентльмен» был настоящим джентльменом и хорошим парнем, с которым можно распить пинту-другую. Но Хэнкок не был по-настоящему близок с Бальфуром. Он гадал, осталась ли у погибшего жена, ребенок, родители, вереница невыполненных обещаний и несбывшихся надежд.
И снова Уокер вспомнил свою возлюбленную Сайму, вот уже год как его жену, хотя они провели вместе всего лишь несколько быстротечных недель. Смерть Бальфура напомнила ему об опасностях его миссии. Он снова осознал, что их разлука вполне может стать не просто временной отсрочкой долгой жизни в любви и счастье, на которую он надеялся.
И конечно, смерть Бальфура заставила его с еще большей силой почувствовать свое одиночество, оторванность от друзей и коллег даже в многомиллионной армии. Прошло десять дней со смерти Рональда Бальфура, и только сейчас о ней узнали остальные хранители на фронте. У Хэнкока не было помощника, никто не путешествовал с ним вместе. И они уже столько времени провели порознь на разных полях сражений, что он не был уверен, что узнает Роберта Поузи или Уолтера Хачтхаузена, даже если те прямо сейчас появятся на пороге. На войне время настолько сгустилось, что девять месяцев шли за девять лет, – и теперь коллеги стали для него не больше чем именами в отчетах. Но зато всегда, когда он в нем нуждался, рядом оказывался Джордж Стаут.
Хэнкок разделил скорбь своего командира, но сообщил и хорошие новости. Он нашел Вайреса, помощника графа Вольф-Меттерниха, в немецком Бад-Годесберге. Этот человек был настоящим кладезем информации, и Хэнкок хотел знать, как с ним поступить. Но Стаут, которого, очевидно, больше занимали мысли о смерти Рональда Бальфура, просто сказал:
– Мне не надо подсказывать тебе, что делать, Уокер.
Уже на следующее утро Хэнкок передавал авангарду 1-й армии подробную информацию о хранилищах искусства. За несколько дней он сообщил фронтовым войскам месторасположение ста девяти хранилищ к востоку от Рейна, удвоив количество известных хранилищ в Германии.
Еще через неделю, 29 марта 1945 года, в самый разгар битвы, в дверь бургомистра города Зигена постучался американский офицер. Когда изумленный глава города открыл дверь, офицер спросил просто: «Где картины?»
Глава 32
Карта сокровищ
Трир, Германия
20–29 марта 1945
В конце марта 1945 года капитан Роберт Поузи и рядовой Линкольн Керстайн, хранители памятников 3-й армии США генерала Паттона, проезжали Саарскую область на границе между Францией и Германией. Кругом тянулись невспаханные поля и стояли разрушенные, проржавевшие фабрики – последствия нацистской оккупации. Мяса не найти, основная местная еда – брюква. Все жители – на стороне союзников и рады помочь даже за простую сигарету: табак был редкостью, и многие годы курильщики довольствовались окурками, которые бросали военнопленные по пути в расположенные в Германии лагеря. Эту разоренную войной землю 3-я армия использовала как склад для поставок, но Керстайну открывалась ее красота: покатые холмы, уже начинающие зеленеть под тающим снегом, долины, в которых лениво текли реки, темные леса, как будто явившиеся из сказок братьев Гримм. Небольшие деревенские хозяйства, казалось, были ровесниками окружавшей их грязи, а ворота и башни старинных городов напоминали ему о волшебном царстве, открывавшемся на заднем плане гравюр Альбрехта Дюрера.
«Теперь мы можем видеть, как к нам относятся сами немцы», – писал Роберт Поузи жене Элис, после того как армия перешла реку Мозель и вошла в Германию:
«Мы продвигаемся стремительно, поэтому многие города почти не пострадали. В них, как, впрочем, и в разрушенных, жители выстраиваются на тротуарах, наблюдая за тем, как проходят наши войска. Конечно же они не приветствуют нас, как в Нормандии, но иногда кажется, что это лишь потому, что немцы сдержаннее французов. Но все они наблюдают за нами с живым любопытством. Старики замирают в восхищении, когда видят нашу превосходную технику, которой управляют здоровые солдаты. Дети кричат нам вслед, маленькие девочки улыбаются во весь рот и машут руками. Нам полагается не обращать на них внимания, но я слишком мягкотел, чтобы не махать им в ответ. Толпы собираются посмотреть на наших инженеров, строящих новые деревянные мосты вместо тех, что их собственные солдаты взорвали за несколько дней до этого, чтобы предотвратить неизбежное уничтожение их орудий. Во Франции нас приветствовал вновь развернутый триколор, здесь на каждом доме висит белый флаг безоговорочной капитуляции. <…> Одна старушка, глядя на нас, смахнула слезу с глаза кончиком фартука, но эта хрупкая, согбенная, поседевшая женщина, наверное, вспоминала своего сына, принесенного в жертву Гитлеру. <…> Когда наши бульдозеры сдвигали с дороги громоздкие заграждения, жители наблюдали до конца, а потом распилили поленья на растопку. Девчонки в белых гольфах немного заигрывают с нами, пока никто не смотрит. В целом картина не так уж и ужасна, но почему они все еще сражаются?»
20 марта 1945 года хранители памятников прибыли на базу 3-й армии в Трир, один из главных исторических городов Северной Европы. Знаменитая надпись на одном из домов на главной площади гласила: «Трир стоял тысячу триста лет до Рима, да пребудет он вечно в покое и мире». Дата основания была выдуманной, но Трир и правду был гарнизонным городом еще до прибытия туда римских легионеров Октавиана Августа. Только из новой войны ему, увы, не повезло выйти невредимым, как это случилось с другими городами «тихо завоеванной» Саарской области.
В своем отчете о продвижении 3-й армии Поузи назвал Трир «полностью уничтоженным». Керстайн считал, что город был в худшем состоянии, чем когда-либо со времен Средневековья.
«Общее разрушение кажется застывшим, – писал он, – как будто в разгар горения все вдруг замерло, и воздух потерял способность удерживать атомы, и разные центры гравитации схватились в борьбе за вещество, и оно распалось. Каким-то чудом уцелел один-единственный мост. Улицу завалило, и двигаться вперед можно было только по одному пути. Город практически опустошен. Из девяноста тысяч жителей осталось две тысячи, которые обитают в винных погребах. Они кажутся вполне бодрыми: женщины в широких брюках, мужчины в обычных рабочих костюмах. Считается правильным смотреть сквозь них, не замечая. На некоторых домах вывешены белые простыни или наволочки. Не найти ничего целого. Обломки водосточных труб XV века, барочной мостовой и готических башен перемешаны в совершенном беспорядке с новенькими мясорубками, бутылками из-под шампанского, рекламными плакатами, свежими пурпурными и желтыми крокусами, погожим деньком, газом, гнилью, эмалевыми табличками, посеребренными подсвечниками и ужасным, отталкивающим, разбитым вдребезги, в пыль, невыразительным мусором. В Сен-Ло, конечно, еще хуже, но там хотя бы не было ничего ценного. Тут все принадлежало раннему христианству, римлянам, романскому стилю или восхитительному барокко».
Нацисты не жалели денег на реставрацию Трира, в особенности рыночной площади, от которой теперь почти ничего не осталось, и Симеонштрассе, известной как «улица немецкой истории». Фасад собора, прилегающий к нему монастырь и весь район вокруг были сильно повреждены, Барочный замок кессельских князей разрушен. В доме Карла Маркса, родившегося в Трире в 1818 году, нацисты устроили газетное издательство. Воздушная бомбардировка союзников сровняла его с землей.
Но даже то, что уцелело, складывалось в великолепную подборку исторических зданий мирового уровня. «Внутри Трирский собор не пострадал, – описывал Керстайн, – если не считать провалившегося сквозь башню колокола. Либфрауэнкирхе почти сгорела, но стояла на своем месте, и задело только церковь Святого Паулина – дивное буйство голубого и розового эпохи рококо – потому что нацистские кретины выставили танки на ее углу. Порта Нигра (городские ворота римской эпохи) не пострадали, если не считать места, где эти остолопы выставили свои пулеметы, аббатство Святого Маттиаса и вовсе сохранилось, если не считать разграбленной ризницы». Сокровища собора, в их числе Риза Господня, по преданию, украденная римскими солдатами у умирающего Христа, были обнаружены целыми и невредимыми в подземных бункерах.
Поузи и Керстайн немедленно занялись просветительской работой, рассказывая солдатам о чудесах древнего города. Исторические записки, которые Поузи делал в Нанси и Метце, оказались популярны в армии, так что когда 3-я армия добралась до Трира, у Поузи с Керстайном была готова целая справка об истории и значении города и его зданий. Они боялись, что войска, оказавшись на территории врага, будут с меньшим уважением относиться к памятникам и начнутся обычные грабежи. Рассказывая солдатам о великой, донацистской германской культуре, хранители памятников надеялись вызвать у них интерес и уважение, которые вылились бы в правильное поведение.
Не то чтобы они сами были против заполучить пару сувениров. Поузи часто посылал домой Вуги всякую мелочь: открытки, немецкие монетки. Из Трира он отправил сыну алюминиевое украшение флагштока с рассказом, что нацистский флаг сожгли, а этот кусочек «вернее всего, прошел всю войну. В последние три-четыре года у немцев не хватало металла даже на постройку самолетов».
Благодаря расследованиям, проведенным в Метце и других городах, Керстайн и Поузи знали по именам всех представителей города, имеющих отношение к культуре и искусству. Это помогло им создать в рамках Союзной военной администрации комиссию из пяти человек, которая должна была «спасать поврежденные здания, укреплять сломанные стены, по возможности организовывать временные реставрационные работы, собирать рассеянные документы, находить тайные ходы <…> и консультировать армию о необходимости срочных мер». Прошло всего два дня с завоевания Трира 3-й армией, а комиссия уже вовсю работала. Ее сотрудники, один из которых оказался членом НСДАП и был за это исключен, рассказывали о немецких чиновниках, которых следовало искать дальше на востоке. Эту модель, впервые опробованную в Трире – просвещение солдат и подключение местных властей, – хранители памятников 3-й армии будут практиковать до конца войны.
Но 29 марта 1945 года Роберт Поузи был совершенно не в состоянии думать о городах, ждущих его на востоке. В тот день им полностью завладела зубная боль. Как и у многих других солдат, всю войну боль была его неизменным спутником. Сначала в Нормандии он повредил спину, карабкаясь вместе с остальными на борт корабля, – сержант наступил ему на руку, и Поузи упал с высоты на орудийную башню. Во время Арденнского наступления он сломал стопу. Его хотели наградить за это «Пурпурным сердцем», но Поузи отказался. Награда предназначалась для солдат, раненных врагом во время битвы, а не для тех, кто просто провалился в засыпанную снегом яму.
Но ни один недуг не причинял ему столько страданий, сколько зубная боль. К тому же армейский стоматолог находился в сотне километров отсюда, во Франции. Поузи пытался пересилить боль, но она не прекращалась ни на секунду, так что не замечать ее было невозможно. Ни он, ни Керстайн не говорили свободно по-немецки, так что в итоге Керстайн просто поймал на улице белобрысого мальчугана – как правило, дети были им лучшими помощниками – и показал на больной зуб. За три мятные жвачки мальчик взял Керстайна за руку и отвел за несколько кварталов, к готической двери, на которой висел знак в форме зуба.
Старик-дантист неплохо, хотя и с ужасным акцентом, говорил по-английски и «болтал хуже цирюльника». Казалось, он знал в Трире каждого, и работа хранителей памятников по спасению немецкой культуры интересовала его не меньше, чем непрорезавшийся зуб мудрости бедного Поузи.
– Вам бы с зятем моим поговорить, – он закончил работу, отложил инструменты и теперь вытирал кровь с рук. – Он историк искусства, хорошо знает Францию. Был там во время оккупации. – Он помолчал. – Только, боюсь, он очень далеко живет. Я могу показать вам путь, если у вас есть машина.
Трое мужчин выехали из города на восток. Дороги были забиты артиллерией и боеприпасами, отдельные деревенские дома все еще тлели после битвы. Деревья уже позеленели, и на них почти распустилась весенняя листва, но поля были черны и не засажены, виноградники – заброшены. Дантист находился в прекрасном расположении духа.
– Чудесно! – восклицал он всякий раз, когда они проезжали очередной городок. – Чудесно. Я уже сто лет не выбирался из Трира.
Он то и дело просил остановиться: у деревенского домика – навестить друзей, у небольшого магазина – сбегать за покупками.
– Чудесно, – говорил он, возвращаясь с пакетами еды. – Давно мы не пили свежего молока.
– Не странная ли все это затея? – спросил Керстайн у Поузи, пока хранители дожидались дантиста у постоялого двора в очередной разбомбленной деревушке. Они уже уехали из Трира за двадцать километров, и чем дальше, тем менее дружелюбными казались окружающие холмы. Деревни выглядели брошенными, белые наволочки капитуляции больше не свисали из окон.
– Возможно, – ответил Поузи. Но ничего к этому не добавил, а просто смотрел на горный хребет в конце долины. Во рту у него словно кто-то поработал кузнечным молотом, но тут делать было нечего. Так что он метался между выполнением своего долга и шкурным интересом вернуться домой к ужину. Что будет с Вуги, если отца не станет?
Дантист пришел, сияя улыбкой, с пакетом свежих овощей.
– Чудесно, – сказал он. – Просто замечательно.
– Больше никаких остановок, – грубо отрезал Поузи, проводя языком по воспаленным деснам. Дантист казался ему просто безвредным мошенником, но чем чаще они останавливались, чем ближе маячил край долины, тем больше все это путешествие походило на ловушку.
Они доехали до самого края долины. У подножия холма, рядом с лесом, стоял большой дом, покрытый белой штукатуркой.
– Сюда, – махнул им дантист рукой, заходя за дом. Наверху, на полпути к вершине, стояло маленькое здание, одинокий летний домик – отличное место для засады на двух беспечных специалистов по истории искусства. Поузи и Керстайн переглянулись. Разве все это не глупо? Даже если его зять и правда ученый, даже если в доме их не подстерегает ловушка, что важного мог он им рассказать? Нехотя Поузи стал карабкаться в гору.
Внутри домик оказался просторным и чистым. Все стены были увешаны фотографиями: Эйфелева башня, Нотр-Дам, Версаль и прочие достопримечательности Парижа. В вазах стояли свежие цветы, возможно собранные на окружающих холмах, а на полках – книги по искусству и истории, как популярные, так и редкие. Для Керстайна здесь царила «приятная атмосфера жизни и быта ученого: уютная, сосредоточенная и бесконечно далекая от войны». Это было первое частное владение, которое он посетил в Германии и почувствовал себя здесь как дома.
Ученый оказался симпатичным и довольно молодым человеком – ему было немногим за тридцать. Когда-то, наверное, он был бодр и полон сил, но теперь в нем чувствовалась усталость. Война отравила всех, подумал Керстайн, даже этого деревенского ученого. Но все равно, увидев офицеров союзников, мужчина улыбнулся:
– Entrez, – бодро приветствовал он их по-французски. – Входите. Я уже давно вас жду. Я ни с кем не говорил с тех пор как покинул Париж за двадцать четыре часа до того, как в него вошла ваша армия. Не было и дня, чтобы я не скучал по этому великому городу.
Он предложил им сесть, затем представил остальных обитателей домика:
– Это моя мать. Моя жена Хильдегард, – он нервно покосился на тестя-дантиста. – Вот моя дочь Ева. И сын Дитрих, – ученый гордо показал на младенца, сидящего на руках жены.
Поузи протянул малышу палец, но ребенок отпрянул. Он ничем не был похож на Вуги, но все равно напомнил ему о сыне.
– Тесть рассказал, что вы ученые-искусствоведы на службе американской армии, – сказал мужчина, садясь. – Трир наверняка кажется вам чудесным городом. Насколько я понимаю, церковь Святого Паулина, слава богу, не пострадала. Ее свод – это что-то фантастическое, единственный в своем роде, хотя ему всего двести лет. Сам-то я занимаюсь Средними веками: конец старого мира, начало нового. Хотя это, пожалуй, слишком громко сказано. Я всего лишь скромный ученый, немного разбирающийся в средневековой французской скульптуре. Сейчас заканчиваю книгу о скульптуре Иль-де-Франс XII века. Я начал писать ее вместе с Артуром Кингсли Портером, он англичанин, вы наверняка о нем слышали.
– Конечно, – ответил Керстайн, вспоминая старого профессора, преподававшего ему историю искусств на старших курсах. – Я помню его по Гарварду.
– Как и я, – продолжил немецкий ученый. – Писал у него диплом. До сих пор с теплотой вспоминаю его жену. Самая мудрая женщина из всех безумных, что я встречал. Он резко повернулся к жене и велел:
– Коньяку.
Когда жена вместе с остальными домочадцами вышла из комнаты, его тон тут же изменился. Склонившись к ним, он поспешно принялся излагать им свою историю.
– Не буду вас обманывать, – говорил он. – Я встречался с Герингом в Париже. И с Розенбергом. Работал с ними обоими. Как ученый – вы понимаете, ничего особенного, но я наблюдал за ними и за их операцией. Я был рядом, когда Геринг вывозил из Парижа первый поезд с произведениями искусства. Я сказал ему, что его обращение с конфискованными у евреев предметами искусства входит в противоречие с пунктом Гаагской конвенции о законах и обычаях сухопутной войны, а также с военными приказами Гитлера. Он потребовал объяснить, что я имею в виду. Когда я закончил, он просто сказал: «Начнем с того, что здесь ты должен следовать только моим приказам и будешь действовать, как я тебе скажу». Я ответил, что военное командование во Франции и юристы – в смысле юридические представители рейха – с ним не согласятся, а он возразил: «Не переживай, дорогой Буньес, я – главный юрист в государстве».
Именно так он мне и сказал, джентльмены. Слово в слово, 5 февраля 1941 года. Что оставалось делать простому ученому? И, кроме того, в руках Геринга искусство было сохраннее, чем рассеянное по рукам тысяч нацистов, каждый из которых стремился урвать свой кусок. Как видите, я действовал в защиту искусства. Это была охрана через приобретение.
Вошла Хильдегард с бутылкой коньяка. Поблагодарив ее, Буньес налил по бокалу себе и Керстайну. Поузи пить не стал, но закурил сигарету. Обоим хранителям требовалось отвлечься, чтобы не показать, как они потрясены. Этот человек, этот провинциальный ученый был в Париже. Он знал все, что там происходило. Он мог дать им ответы на вопросы, над которыми они бились все эти месяцы.
– Я могу открыть вам то, что знаю, – продолжил ученый после нескольких глотков, – но за определенную плату. Я хочу, чтобы мне и моей семье обеспечили безопасный выезд из Германии. Все, о чем я мечтаю, это закончить свою книгу и вести мирную жизнь. Взамен я расскажу вам не только, что именно было украдено, но и где это искать.
– Почему вам требуется для этого покидать Германию? – спросил Керстайн.
– Я был капитаном СС. Пять лет. Да, это правда. Только из профессиональных целей. Понимаете? Ради искусства. Но если жители этой долины узнают… Они не поймут. Возможно, они убьют меня. Они винят нас во всем… во всем этом.
Поузи и Керстайн переглянулись. Они говорили со многими служителями искусства, но ни один из них не состоял в СС. Что за ученый был перед ними?
– Я не уполномочен заключать сделки, – ответил Поузи, а Керстайн перевел.
Немец вздохнул. Он допил свой коньяк, а затем, как будто обдумав имеющиеся у него варианты, вдруг вскочил и вышел из комнаты. Через несколько минут он вернулся, в руках у него был блокнот в переплете. Это был каталог всех украденных во Франции произведений искусства: название, размер, на что его обменяли или сколько заплатили, прежний владелец. Он объяснил им все, переводя с немецкого. Затем велел развернуть на столе свои карты и показал, где и что искать. Как будто он все это помнил наизусть, держал в голове до малейшей детали.
– Собрание Геринга уже не в Каринхалле, – уверенно сказал ученый. – Оно в Вальденштайне. Здесь. Но не могу сказать, сколько оно еще там пробудет.
Он объяснил им внутреннее устройство мира немецкого искусства. Как сокровища России и Польши были распределены по немецким музеям. Какие торговцы искусством в Берлине продавали краденые работы. Какие украденные шедевры Франции попали в Швейцарию, а какие осели в Германии.
– А что насчет Гентского алтаря? – спросил Поузи.
– Алтаря Ван Эйка? – переспросил ученый. – Он у Гитлера, в его коллекции шедевров.
Он ткнул пальцем в австрийские Альпы неподалеку от родного города Гитлера Линца.
– Вот здесь, в соляной шахте в Альтаусзее.
Собрание Гитлера? Поузи и Керстайн не проронили ни слова. Они уже даже не смотрели друг на друга. После сотен километров пути, бесплодных разговоров, месяцев кропотливого складывания целого из обрывков информации им вдруг предоставили все, о чем они мечтали, и даже больше. Не просто информацию – карту клада с сокровищами фюрера. А ведь никто из союзников до этого даже не знал, что у фюрера был клад.
– Нацисты – невежды, – сказал ученый. – Совершенные мошенники. Они не понимают красоты искусства, только цену. Они украли у Ротшильдов их серебряную посуду, а потом использовали ее как обычные столовые приборы в своем берлинском аэроклубе. Мне дурно становилось, когда я видел, как они тычут в пищу этими бесценными вилками…
Ученый поднялся и налил себе еще бокал коньяка. Затем принялся рассказывать о своей работе, о Париже и его соборах, XII веке и его величественной траурной стати, о том, как много было утеряно и разрушено временем и бесчувственной войной. «Здесь, – писал Керстайн, – холодной мозельской весной, вдали от гибнущих городов, работал немецкий исследователь, влюбленный во Францию, влюбленный страстно, но с безнадежным, отчаянным фатализмом», который так типичен для немцев. Керстайн ничего не мог с собой поделать – этот человек ему нравился.
– Я к вашим услугам, господа, – наконец закончил ученый. – Спрашивайте, что хотите. Все, что я хочу взамен, – вернуться с семьей в Париж.
Как будто дожидаясь этих слов, в комнате появилась его жена с младенцем.
– Я узнаю, что можно сделать, – ответил Поузи, и они с Керстайном встали, собираясь уходить. Внешне они сохраняли спокойствие, но внутри у них все кипело. За последние двадцать минут они узнали больше, чем за прошедшие двадцать недель. И теперь перед ними стояла задача, да еще какая: найти и вернуть владельцам тайный склад сокровищ Гитлера.
Немецкий ученый улыбнулся, протянул руку для пожатия. Даже если он был разочарован, что его не пообещали вывезти из Германии, виду не подавал.
– Приятно было познакомиться, друзья, – сердечно сказал он. – Спасибо, что приехали.
– Спасибо вам, доктор Буньес. Вы нам невероятно помогли.
Они и представить себе не могли, что провели день вместе с продавшимся Герингу офицером Службы охраны культурных ценностей, одним из главных организаторов печально известной грабительской операции в Жё-де-Пом.
Глава 33
Ярость
Североевропейский театр военных действий
30–31 марта 1945
Рядовой первого класса Ричард Кортни был в ярости. Как и большинство таких же, как он, солдат 1-й армии США, он вынашивал эту ярость еще с Нормандии. Ричард прошел через кольцо немецкого огня на нормандских пляжах, он выжил при штурме «линии Зигфрида». В сентябре он сражался за Ахен, а затем сражался за него снова после Арденнского наступления. Теперь он обыскивал – в армии это называли зачисткой – поместье на другом берегу Рейна, рядом с городком под названием Брайденбах, и даже после девяти месяцев, проведенных в боях, не мог поверить своим глазам. В доме, который, как сообщили солдатам, раньше принадлежал одному из лидеров НСДАП, каждая комната открывала новые сокровища: картины, хрусталь, серебряную посуду, статуи. Коллекционирование предметов искусства было в моде среди нацистской элиты и, без сомнения, подпитывалось желанием выслужиться перед фюрером и рейхсмаршалом. Ну а этот нацист, очевидно, «собирал» искусство со всей Европы.
Но по-настоящему рядовой Кортни разозлился, только когда добрался до погреба и обнаружил, что тот с пола до потолка забит гуманитарной помощью Красного Креста, предназначавшейся для американских военнопленных. Как она здесь оказалась? Зачем высокопоставленному нацисту галеты и лейкопластыри? Чем дольше он смотрел на них, тем больше выходил из себя, пока не схватил лом и не принялся крушить все вокруг: коробки, зеркала, фарфор, произведения искусства, люстры. Он был так зол, что даже выбил переключатели света из стен. Никто даже не пытался его остановить.
– Что все это значило? – спросил его один из солдат, когда расправа закончилась.
Рядовой Кортни бросил свой лом и осмотрел разрушения вокруг.
– Это предназначалось нашим парням в лагерях, – ответил он.
* * *
Тем временем на пункте пополнения в бельгийском Льеже рядовой Гарри Эттлингер играл в кости. Месяц он держался, но ему просто нечем больше было заняться. В течение первой недели он превратил свое шестидесятидолларовое месячное жалованье в 1500 долларов. На следующий день все потерял. Он вышел на улицу и уставился в звездное небо. Оно казалось далеким, в миллионах километров отсюда. Уже два месяца ничего не происходило. Он не мечтал отправиться на фронт, но впадал в уныние от того, что столько времени торчит на пункте пополнения. Один из солдат накупил одеколонов, когда был в Париже, и теперь продавал по сумасшедшим ценам. Весь лагерь провонял одеколоном, а солдат думал только о том, как бы попасть в Париж и пополнить запас. Гарри Эттлингер не хотел превратиться в такого солдата. Где-то там, на востоке, без него продолжалась война. Он был уверен, что ему была отведена в ней своя роль, но понятия не имел, зачем его выдернули из того грузовика в его девятнадцатый день рождения. Никто ему и слова не сказал.
* * *
В Париже Джеймс Роример получил приказ об отправке на фронт хранителем памятников в 7-ю армию США, которая до сих пор обходилась без хранителя. Только в Германии территория 7-й армии раскинулась на четыреста пятьдесят километров в ширину. Роримеру предстояло стать единственным хранителем памятников почти на шестидесяти тысячах квадратных километров. Зато у него было то, чем не мог похвастать больше ни один хранитель, – информация, которую Роза Валлан дала ему две недели назад, и сведения, которыми она делилась с ним на протяжении последних месяцев. Благодаря Валлан он точно знал, куда направлялся: в замок Нойшванштайн. Это слово снова и снова всплывало в его снах. Что именно он там найдет, как ему добраться туда побыстрее – все это пока оставалось неизвестным.
«Прошлым вечером в Париже генерал Роджерс специально подошел ко мне за ужином, – рассказывал Роример жене, – чтобы похвалить меня за хорошую работу. Мой начальник, подполковник Гамильтон, угощал нас всех коктейлями и чуть ли не плакал, когда меня забрали от него в Германию. Да, здесь я чего-то добился, а теперь мне предстоит добиваться нового, и в совсем другом окружении».
Сомнений у него не было. Это особая миссия, и он очень хотел ее выполнить. Готовясь к отправлению, он с нежностью вспоминал дни в «городе огней», но его уже звали новые приключения: необъятные склады Оперативного штаба, нацистские злодеи, возможность спасти все культурное наследие Франции. Но, несмотря на свое воодушевление – а может, и благодаря ему, – он часто думал о Розе Валлан. Жак Жожар, конечно, был прав – она герой и даже, возможно, великий герой французской культуры. Но что с ней станется? Она передала своему протеже все, ради чего рисковала жизнью. Чем займется учитель, когда ученик его покинет?
И чем больше Роример об этом думал, тем яснее понимал, что уже знает ответ. Роза Валлан, которую легко было недооценить, но невозможно остановить, искала себе место во французской армии. Она не сомневалась, что доверилась правильному человеку, но спасение культурного наследия Франции было слишком важно, чтобы ограничиться кем-то одним. Роза Валлан не была скромной серой мышкой от искусства, за ее внешностью скрывался настоящий боец. И она намеревалась отправиться на фронт и самостоятельно найти бесценное искусство Франции.
* * *
В Берлине Альберт Шпеер снова стоял перед своим фюрером. Советская артиллерия и союзнические истребители непрестанно бомбили город, и Адольф Гитлер спустился в свой огромный неприступный бункер за канцелярией рейха. Он полностью отрезал себя от мира, даже от каталогов, предназначенных для музея произведений искусства в Линце, которые в лучшие времена скрашивали его мрачные дни. Он не мог уже, например, смотреть на фотографию вермеерского «Астронома», его самой любимой картины, изображающей великого мудреца в льющемся из окна свете, слегка отвернувшегося от зрителя и протянувшего руку к глобусу, словно собираясь охватить мир. Но чертежи перестройки Линца все еще были с ним, под землей (модель Линца хранилась тут же, поблизости, в подвале новой канцелярии). У него все еще была мечта. Бледный, истощенный, он оставался человеком железной воли, человеком, который, понимая свое затруднительное положение, не в силах был осознать, что его империя обречена.
И он не терпел неподчинения. Его личный секретарь Мартин Борман сообщил ему, что Шпеер ездил в Рур и пытался убедить гауляйтеров ослушаться приказа «Нерон» и сохранить инфраструктуру Германии.
Шпеер не отрицал этого. Гитлер, известный своими вспышками неудержимого гнева, но не страдавший от отупляющей паранойи, посоветовал своему другу и министру вооружений взять больничный.
– Шпеер, – сказал он, – если сумеешь убедить себя, что война не окончена, сохранишь министерство.
– Я не могу, – ответил Шпеер, – как бы я того ни хотел. Да к тому же я не желаю быть одной из свиней в твоей свите, которые говорят тебе, что верят в победу, не веря в нее.
– У тебя двадцать четыре часа на то, чтобы обдумать ответ, – Гитлер развернулся на каблуках. – Завтра сообщишь мне, осталась ли у тебя еще надежда на победу.
Как только Шпеер ушел, Гитлер велел руководителю своей транспортной службы разослать телеграмму, подтверждающую приказ «Нерон». «В список подлежащего уничтожению, – писал Шпеер, – снова попали все мосты, средства передвижения, паровозные депо, все промышленные установки на товарных станциях, оборудование мастерских, шлюзы каналов. Все локомотивы, пассажирские и товарные вагоны, грузовые суда и баржи должны были быть полностью уничтожены, а каналы и реки забиты тонущими в них кораблями». Иными словами, Гитлер отдал приказ о полном уничтожении рейха.
Тем вечером Шпеер отправил Гитлеру письмо. «Я вряд ли могу и дальше верить в успех нашего правого дела, – говорилось в нем, – если в течение этих решающих месяцев мы единовременно и систематично будем уничтожать основы существования нашей нации. Эта такая громадная несправедливость по отношению к нашему народу, что если мы это сделаем, Судьба не сможет оставаться на нашей стороне. Поэтому я умоляю тебя отказаться от этой меры, которая принесет столько вреда людям. Если бы ты только мог пересмотреть свое отношение к этому вопросу, я сумел бы с прежней верой и отвагой и величайшей энергией продолжить свою работу. Наша судьба больше не в наших руках. Только высшее провидение способно изменить наше будущее. Все, что нам остается, – стоять на своем и не терять веру в вечное будущее нашей нации. <…> И да хранит Германию Бог».
Гитлер отказался принять письмо и потребовал устного ответа. 30 марта 1945 года, стоя перед фюрером, которого он так любил и которому так исправно служил, Альберт Шпеер не мог больше сопротивляться.
– Мой фюрер, – сказал он, – я безоговорочно остаюсь с тобой рядом.
* * *
Три дня спустя в шестистах километрах к западу от Берлина Уокер Хэнкок и Джордж Стаут вошли в Зиген – немецкий город, загадка которого, сулившая художественные сокровища, мучила их долгие месяцы.
Письмо Уокера Хэнкока СаймеУокер
4 апреля 1945
Дорогая моя Сайма!
Последние несколько дней были самыми невероятными во всей моей жизни. Например, я проделал долгий путь с Джорджем Стаутом и викарием из Ахена в место, где были спрятаны величайшие сокровища искусства Западной Германии. Мы вошли в город в день, когда его взяли наши. Передвигаться можно было только по одной дороге, потому что на окрестных холмах все еще оставались «очаги сопротивления». Время от времени до нас доносились отзвуки артиллерийского и пулеметного обстрела (опасности не было, но добавляло красок в общую картину). Город жестоко бомбили в течение трех месяцев, последние две недели здесь шли уличные бои, так что можешь (или, скорее, даже не можешь) представить, на что он был похож. Редкий местный житель показывался из укрытия – в основном здесь царило полное запустение (лужа крови и валяющаяся рядом с ней американская каска объясняют все), та же знакомая разруха, что и повсюду.
Наш проводник помог нам найти вход в туннели, где прятали произведения искусства. В отличие от опустевшего города они кишели несчастными, жалкими людьми. По узкому коридору мы отправились в темную, удушливую шахту. Люди населяли ее так тесно, что было непонятно, как можно выжить здесь хотя бы день. А ведь никто из них не выходил оттуда в течение двух недель. Мы спускались все глубже и глубже в сердце холма, и, когда глаза привыкли к темноте, а уши научились различать полушепот (вот только наши носы не могли привыкнуть к тошнотворной вони), мы поняли драматизм всей ситуации. Мы были первыми американцами, которых видели эти люди. Они перешептывались: «Amerikaner! Amerikaner! Sie kommen! Американцы! Они идут!» Матери в страхе подзывали к себе детей.
Но боялись не все. Один малыш взял Джорджа за руку и прошел с ним большую часть пути. Другие пытались говорить с нами по-английски. Там были старики, дети, больные, они лежали на койках или сбивались в кучи. А мы все шли и шли – полкилометра вглубь горы.
Письмо Джорджа Стаута жене МарджиЛюблю тебя очень, моя дорогая.
4 апреля 1945Джордж
Дорогая Марджи!
Я уже четыре дня не писал – я сейчас на фронте и не могу найти лишней минутки <…>, [но] позавчера произошло событие настолько исключительное, что заслуживает гораздо большего, чем скудный набросок в общих чертах, которым я спешу с тобой поделиться. Не могу назвать тебе город – далеко к востоку от Рейна, – потому что и он, и то, что внутри, пока держится в секрете. Мы узнали о том, что здесь [в Ахене] находится склад, еще в прошлом ноябре, а с тех пор он не прекращал пополняться. Мы знали, что он где-то в шахте, на краю города. Мы нашли немецкого священника, поистине бесстрашного, которому приходилось там бывать и который предложил стать нашим проводником.
В город уже вошли танковые войска, за ними – пехота. Сражение шло весь день, но немцы в большинстве своем уже отступили. Мы въехали в город в 16.30: Уокер Хэнкок, два солдата, священник и я. Улицы были небезопасны для проезда из-за мусора и обрушившихся линий троллейбусных проводов. Доносились звуки редкой артиллерийской стрельбы. Немецкие солдаты сдавались, не оказывая сопротивления. Мы встретили местных жителей, медсестру и хромого юношу. Он сообщил, что ищет сестру с другого конца города, и хотел знать, не опасно ли туда идти. Все это было привычно и случалось с нами много раз до того.
Одного из наших солдат мы оставили сторожить машину, а сами продолжили путь пешком и, преодолев еще почти километр по разрушенному городу, пришли к шахте. Наш отважный проводник не сразу нашел вход. А затем произошло что-то необычное.
У входа в расположенный в отвесном холме туннель стояло около двадцати человек. Они расступились, и мы вошли. Проход – бывший ствол шахты – был примерно два метра в ширину и восемь в высоту, с неровными стенами и сводчатым потолком. Стоило нам уйти достаточно далеко от входа, как его наполнил густой туман, и наши фонарики только слабо мерцали во мраке. Внутри были люди. Сначала я был уверен, что здесь всего лишь укрылись несколько бродяг и мы скоро оставим их позади. Но сколько мы ни шли, кругом все так же были люди.
Здесь сложно было судить о расстояниях. Мы, наверное, почти километр прошагали в том туннеле. От него ответвлялись другие шахты. Кое-где он расширялся до шести метров.
Но мы все равно шли по проходу не более полметра шириной. Остальное было занято скучившимися людьми. Они стояли, сидели на скамейках и камнях, лежали на койках и носилках. Здесь был весь город, все, кто не смог сбежать. В одном месте священник остановился поговорить с больной женщиной. Многие были больны. Во влажном воздухе стояло зловоние, отчаянно рыдали младенцы.
Мы были первыми американцами, которых они видели. Их, конечно, убеждали, что мы злодеи. Наши фонарики выхватывали из темноты бледные, чумазые лица, искаженные страхом и злобой. Детей убирали с нашего пути. Испуганно предупреждали друг друга: «Amerikaner. Американец». Самым странным во всем этом было именно это сочетание ненависти и злости в сотнях людей вокруг нас, и только мы были их предметом.
Но были и те, кто не обращал на нас внимания. Маленький мальчик, дующий на чашку. Где-то в этой сырости и вони он раздобыл себе горячее питье и пытался поскорее остудить его. Он на нас даже не взглянул. А затем случилось что-то еще. Мы прошли примерно половину пути. Я почувствовал, как что-то прикоснулось к моей руке, и посветил фонариком. Это был мальчик лет, наверное, семи. Он улыбнулся, взял меня за руку и пошел дальше вместе со мной. Мне, наверное, не стоило позволять ему этого делать, но я шел дальше с ним вместе и был этому рад. Хотелось бы мне знать, что он чувствовал. Что помогло ему понять, что я на самом деле не монстр. Он и еще один ребенок вывели нас на свежий воздух.
Мы нашли хранилище, войдя через другой вход, но я не слишком жалею, что сначала мы промахнулись.
Это было длинное и довольно сумбурное письмо, но надеюсь, что тебе было интересно его читать.
Глава 34
Внутри горы
Зиген, Германия
2 апреля 1945
Джордж Стаут занес кулак и постучал в дверь, спрятанную почти в километре под землей, в толще горы. Он шел сюда долго, сначала через разрушенный город, потом еще километр по не тому туннелю и наконец спустился в этот чуть более короткий проход. Дверь распахнулась, и Стаут приготовился к тому, что из-за нее на него хлынут художественные и культурные сокровища. Но вместо них он увидел сердитого человека.
Мало что могло удивить хранителя памятников, но этот человек совсем не походил на стража и в изумлении смотрел на американского военного, на викария Ахенского собора и на сопровождавших их двух американцев.
– Здравствуй, Этцкорн, – сказал священник.
Этим утром хранителям пришлось потратить драгоценные часы и вернуться обратно в штаб, чтобы по требованию начальства взять с собой «проводника», но викарий Штефаний того стоил. Он был тем самым человеком, который встретил Хэнкока в Ахенском соборе и попросил помочь освободить его пожарную бригаду. Он изумился, встретив старого знакомого, и со смущением признал, что да, все это время он знал про Зиген, хотя уверял Хэнкока, что понятия не имеет, куда отправились сокровища Ахенского собора.
– С возвращением, викарий, – угрюмо ответил человек по имени Этцкорн и нехотя отступил, освобождая дорогу. Когда он захлопнул дверь, группа немецких солдат в форме, очевидно, охраны вскочила по стойке «смирно», но и они дали хранителям пройти. Перед ними была дверь в хранилище. Не дожидаясь просьбы, Этцкорн уже спешил к ней с ключами.
Дверь распахнулась, и в свете фонарика Хэнкок смог разглядеть просторную галерею с кирпичным сводом. Затем он почувствовал теплый и влажный воздух. Бомбы союзников уничтожили систему вентиляции, и вода капала с потолка. Джордж Стаут вошел первым, луч его фонарика скользил по высоким деревянным стеллажам. Эти стеллажи, заметил Хэнкок, поднимались до самого потолка, и каждый уголок был забит предметами искусства: скульптурами, картинами, церковными реликвиями, алтарями. Хэнкок узнавал работы Рембрандта, Ван Дейка, Ван Гога, Гогена, Кранаха и Питера Пауля Рубенса, величайшего фламандского художника XVII века, родившегося в Зигене. На некоторых полотнах была плесень, краска на других пузырилась и отслаивалась хлопьями.
– Они все еще здесь! – раздался крик викария из темного угла.
Стаут и Хэнкок поспешили к последнему из четырнадцати гигантских углублений в стене. Внутри было шесть ящиков огромных размеров с пометками «Ахенский собор».
– Пломбы не сорваны, – заметил Стаут.
– Две недели назад обербургомистр Ахена… – начал маленький угрюмый страж по имени Этцкорн.
– Бывший мэр, – поправил его викарий Штефаний.
Этцкорн как будто не заметил враждебность викария по отношению к партийному функционеру.
– Экс-обербургомистр Ахена, – заговорил он снова, – хотел вывезти сокровища перед приходом американцев. Но ящики оказались слишком тяжелыми.
Хэнкок провел рукой по дереву. Внутри был покрытый золотом бюст Карла Великого с осколком его черепа, Риза Богородицы, процессиональный крест Лотаря, камея Октавиана Августа, позолоченные кованые раки. Он осторожно снял крышку с одного из неподписанных ящиков. Внутри была рака с мощами.
– Это золото? – благоговейно прошептал кто-то за его спиной.
Хэнкок совсем позабыл о солдате, сопровождавшем их в шахты. Хранители уже долгие месяцы знали, что здесь находится склад. Они примерно представляли, что их здесь ждет, но даже им трудно было осознать присутствие рядом с собой всех этих живых свидетельств истории человечества, особенно в таком странном и неподходящем месте.
– Золото и эмаль, – ответил Хэнкок, жестом призывая солдата помочь ему задвинуть на место большую тяжелую крышку.
– Сколько это стоит?
– Больше, чем мы оба способны себе представить.
Этцкорн провел для них краткую экскурсию. В большинстве ниш хранились работы из западных немецких музеев, прежде всего музеев Бонна, Кёльна, Эссена и Мюнстера. В остальных были сокровища церквей Рейнской области. К их великому разочарованию, не из Германии тут были только предметы искусства из французского Метца. Украденное культурное наследие остальной Западной Европы было спрятано где-то еще, возможно, в какой-то другой шахте.
Этцкорн указал на сорок ящиков:
– Из дома Бетховена в Бонне. Где-то здесь хранится оригинальная партитура Шестой симфонии.
– Я был в этом доме, – прошептал Хэнкок, вспоминая цветущие среди руин вишни.
Рядом с входом стояли две огромных размеров деревянные двери. Хэнкок узнал грубую шероховатую поверхность этих панелей, изображавших жизнь Христа. Ему захотелось приложить к ним руки. Резьба выглядела примитивной, но важнее была история, то неописуемое чудо, которое открывалось средневековым людям, видевшим эти двери.
– Двери церкви Санкт-Мария-им-Капитоль. – Этцкорн казался искренне тронутым. – Я хорошо знаю этот приход.
Хэнкок кивнул, но ничего не сказал. Санкт-Мария была уничтожена. Он подозревал, что эти двери – единственное, что от нее осталось.
– Я знаю, о чем ты думаешь, – сказал Стаут Хэнкоку, когда они закончили свой беглый осмотр. – Оставлять все это здесь кажется преступлением. Влажность, спертый воздух, ненадежная охрана. Но у нас нет ни грузовиков, ни упаковщиков, ни грузчиков. И мы даже не знаем, куда их можно перевезти. Мы поставим здесь вооруженную охрану из пехотной дивизии, а завтра вернемся и все внимательно изучим. Но не переживай, Уокер, эти сокровища хотя бы в безопасности. Сейчас их уже никто не украдет.
Они вышли через проход еще короче, чем прошлые два, который оказался главным входом в хранилище. Как и первый, он был забит людьми, прятавшимися от атаки союзников. Только большая часть этих людей была в форме всевозможных покроев и расцветок. Когда американцы подходили ближе, они вскакивали по стойке «смирно» и отдавали им честь.
– Quand pourrons-nous rentrer en France? – крикнул кто-то.
Хэнкок обернулся и увидел группу французских военнопленных, выжидающе смотревших на него. Когда союзники их спасут? Этого Хэнкок не знал, но сказал им, что в прошедшие несколько недель видел, как на запад уезжали грузовики с бывшими узниками. Уже у самого выхода какой-то старик схватил Хэнкока за рукав, бормоча жалобы на жестокость нацистов и рассказывая о судьбе своей семьи. От волнения с уголков рта у него стекала слюна. Он попытался пойти за американцами, но ему не хватило сил. Хэнкок оставил старика у подножья горы, вместе со всеми остальными. А когда оглянулся, тот стоял на месте и смотрел им вслед. На душе у Хэнкока было скверно, но он смертельно устал и все равно ничего не мог поделать. Он провел под землей несколько часов, которые показались ему вечностью.
Хэнкок в последний раз оглянулся назад. В косых лучах заходящего солнца холм ничем не отличался от любой другой горы Германии: разбомбленный, опустошенный, усыпанный мусором. Ничто не указывало на сокровища, в ужасных условиях хранившиеся внутри.
Глава 35
Потеря
К востоку от Ахена, Германия
4 апреля 1945
Капитан Уолтер Хачтхаузен и его помощник сержант Шелдон Кек, хранители памятников 9-й армии США, ехали в сторону передовой – в расположенный между Эссеном и Ахеном «Рурский котел», чтобы проверить донесение о найденном там алтаре. Хачтхаузен, общительный сорокалетний холостяк, все еще не оправился от полученных в Лондоне ран. Музейный консерватор Кек поступил на военную службу в 1942 году, когда его сыну Кеки было всего три недели. С тех пор Шелдон не видел семью, но его жена Кэролайн, тоже музейный служитель, стойко переносила разлуку и трудности. В 1930-е годы она училась в Берлине, где еда была дефицитом, работы не было вообще, повсюду царила коррупция. Каждый месяц около пятнадцати студентов университета, в который она ходила, кончали жизнь самоубийством. Ей дважды приходилось слышать речи Гитлера, и у нее до сих пор мурашки бежали по коже, когда она это вспоминала. Конечно, она ждала мужа домой, но понимала, насколько важным делом он занят. К тому же, рассуждала она, все равно первые несколько лет маленький Кеки не может даже осознать, что отца нет рядом.
– Не слишком здесь много машин, – заметил Кек.
Они уже минут тридцать были в пути и, кажется, заплутали. От карт, как всегда, не было особого толку, ведь по большинству дорог – либо совсем разбитых, либо с очень плотным движением – невозможно было проехать. Хранители памятников терялись не впервой, но обычно на своем пути они видели джипы, танки, грузовики и прочий фронтовой транспорт. Здесь же было совершенно пусто.
– Надо спросить у кого-нибудь дорогу.
Союзнических военных постов им не встретилось, но вскоре Хачтхаузен заметил американских солдат, выглядывавших из-за дорожного ограждения.
– Слава богу, – сказал он, тормозя.
Но стоило ему нажать на тормоз, грянул пулеметный огонь. Шелдона Кека на пассажирском сиденье оглушило взрывом. Одновременно какая-то тяжесть прижала его к полу. Он успел разглядеть, как из-за ограждения выбегают американские солдаты, а потом мир потемнел и исчез. Он помнил только, как чьи-то дружеские руки тащили его в окоп.
Когда Кек очнулся, он увидел, что их джип буквально изрешечен пулями. Солдаты мало что знали, сказали только, что Хачтхаузена увезли на «скорой помощи», что «из ушей у него шла кровь, а лицо было белым как снег».
Два дня Шелдон Кек провел, рыская по полевым госпиталям в поисках своего начальника. Никаких новостей: раненые с личным номером его друга в госпитали не поступали. В конце концов он нашел его – но не среди раненых, а в списке погибших. Уолтер Хачтхаузен был задет пулеметным огнем и скончался на дороге к востоку от Ахена. Это его тело упало на Кека, закрыв от пуль. Так Хачтхаузен спас своему помощнику жизнь – об этом Кек и его сын будут помнить до конца своих дней.
Известие о смерти Хачтхаузена, как до этого Рональда Бальфура, постепенно доходило до всех сотрудников ПИИА. На фронте было всего девять офицеров, и вот погиб уже второй. Реакцией стали молчание и задумчивость – тихая, как шаги офицера, приближавшегося к небольшому домику в Дорчестере, штат Массачусетс, чтобы сообщить престарелой матери Уолтера Хачтхаузена, что ее единственный сын никогда не вернется домой.
«Он был чудесным малым, – много месяцев спустя писал Уокер Хэнкок своей жене Сайме, опасаясь, что работу Хачтхаузена забудут, – и искренне верил, что каждый человек изначально стремится к добру. Билл [Лесли] был его старинным приятелем и знал его лучше меня, но я с теплом вспоминаю, как Хачтхаузен относился к своему долгу на этой войне. <…> Здания, которые он, молодой архитектор, надеялся построить, никогда не будут возведены <…> но те немногие – и друзья, и враги, – кто видел его за работой, благодаря ему останутся лучшего мнения о человечестве».
Глава 36
Незабываемая неделя
Меркерс, Германия
8–15 апреля 1945
Спустя два дня после смерти Уолтера Хачтхаузена, 6 апреля 1945 года, за спинами двух сгорбленных женщин, бредущих по пыльной немецкой дороге, возник американский джип.
– Здравствуйте, дамы, – сказал один из сидящих в нем военных полицейских, не снимая палец со спускового крючка. – Вам известно про комендантский час? Приказ генерала Паттона.
Тут он заметил, что одна из нарушительниц режима беременна.
Дамы оказались «перемещенными лицами из Франции» и шли в ближайший город Кизельбах, к акушерке. После допроса в Управлении начальника военной полиции 12-й армии США, убедившись, что они говорят правду, полицейские вызвались отвезти их в город. Подъезжая к Меркерсу, водитель заметил ходы в горном склоне и спросил, что за шахту они проезжают. Женщина указала на дверь в горе и сказала:
– Or.
По-французски – золото.
Полицейские притормозили:
– Or? Вы уверены?
Женщины кивнули:
– Lingots d’or. Золотые слитки.
Два дня спустя, 8 апреля 1945 года, в шахту прибыли Роберт Поузи и Линкольн Керстайн, хранители памятников 3-й армии США. Не найти вход было невозможно. Каждые несколько шагов они проходили мимо очередного солдатского караула, вдоль узкой дороги выстроились противовоздушные орудия. Поузи прикинул, что на страже стояли человек сто, но чем дальше он шел, тем больше было инспекционных постов и караулов. В итоге он оценил количество солдат в полбатальона (двести–триста человек). На самом же деле Меркерс охраняли два батальона пехоты и части еще двух танковых батальонов.
Лифт был забит офицерами, присланными из штаба во Франкфурте определить сумму золота и валюты. Он пах серой и скрипел, как деревянные ступеньки старой лестницы. Вскоре уши Керстайна заболели от давления.
– Какова глубина шахты? – спросил он у лифтера.
– Двадцать одна сотня футов, больше шестисот метров, – ответил один из офицеров. – Лифтер, между прочим, фриц. Ни слова не понимает по-английски.
– Надеюсь, он не из СС.
– Не волнуйтесь, рядовой. Тут кругом полно генералов. Вы ему совсем не нужны.
Лифт открыл двери, и перед ними развернулась сцена из дантовского «Ада»: тьма, тени, бегающие туда-сюда люди, туман, вода, проволока, металлическое оборудование, раскинувшее насекомоподобные щупальца, офицеры отдают лающие приказы, и каждый звук многократно отражается эхом от каменных сводов. Горело всего несколько ламп, отбрасывая на стены причудливые тени, и в их свете был виден белый налет на руках и шеях солдат. Людей и оборудование обливали из шлангов, и вода собиралась на полу грязными лужами. Влажность стояла такая, что Керстайн промок за несколько секунд. Он вытер лоб, затем помассировал заболевшее горло.
– Здесь минеральные соли, – сказал кто-то, протягивая им повязки, – наденьте платки и дышите через них. Когда выйдете на поверхность, протрете этим сапоги. Соленая вода будет разъедать кожу весь день.
Они прошли мимо еще нескольких караулов и группы солдат, разбиравших брошенную рядом с лифтом кучу бумажных купюр. За неделю до этого немецкие банковские чиновники попытались вывезти деньги, но было пасхальное воскресенье, и на железнодорожной станции никто не работал. За горой купюр находился артиллерийский окоп, обложенный мешками с песком, в нем сидели два молчаливых солдата в пуленепробиваемых касках. А за окопом виднелась тяжелая стальная дверь в хранилище. Ключа, видимо, не нашли, поэтому в метровой толщины стене была пробита дыра. Поузи и Керстайн пробрались к входу. Первым увиденным внутри был американский офицер, позирующий для фотографий с каской, набитой золотыми монетами, в руках. Они оказались в зале № 8, знаменитой нацистской кладовой.
Линкольн Керстайн взглянул вверх. Над его головой сиял отраженным светом сотен огней необъятный каменный потолок. Он прикинул: комната была не меньше сорока пяти метров в длину, без единой опорной колонны, и еще двадцать поперек. Высота? Метров, наверное, шесть, посредине с потолка свисал ряд ламп. За огнями виднелись рельсы. В дальнем конце комнаты было несколько вагонов, в которые грузили коробки. Поначалу штабеля коробок не произвели на Поузи большого впечатления, и только потом он понял, что дело в перспективе. Они были выше солдат, нагружавших вагоны. Пол перед коробками был заставлен одинаковыми мешками: коричневыми, размером с буханку хлеба, перевязанными сверху. Они были выстроены рядами четыре на пять, по двадцать мешков в отсеке, между отсеками – дорожка. Керстайн попытался сосчитать количество отсеков, но без успеха. Последние были так далеко, что мешки сливались в единую массу. И каждый из десятков или даже сотен тысяч мешков был набит золотом.
В соседней комнате хранились произведения искусства, по большей части картины. Некоторые были упакованы в ящики, другие – в подписанные коробки с замками и откидывающимися крышками, третьи – просто завернуты в коричневую бумагу. Немало картин просто запихали стоймя в деревянные стеллажи, словно дешевые постеры в магазинах. Керстайн осмотрел их. Чудесная марина с далекой шхуной работы Каспара Давида Фридриха была испорчена прорехой на небе, но остальные вроде не пострадали.
– Не так уж и много на фоне всего остального, – сказал Поузи.
– О, это далеко не все, – с усмешкой сказал проходивший мимо офицер. – Там внизу еще километры туннелей.
Но остальные проходы не впечатляли так, как зал № 8. В них было пустынно, да и клаустрофобия от пребывания в каменном коридоре глубоко под землей давала себя знать. Воображение Керстайна рисовало ему тайные немецкие мины, заложенные специально, чтобы подорвать в туннеле и запереть в подземной могиле незадачливых искусствоведов. Нацисты, думал он, завлекли нас сюда, как убийца с бочонком амонтильядо в рассказе Эдгара Аллана По заманил в подвал свою жертву.
– Интересно, сколько над нами сейчас тонн грязи? – спросил Керстайн, протискиваясь сквозь узкий проход. Он вспоминал маленькую шхуну Каспара Давида Фридриха, затерянную под необъятным небом.
– Хуже, чем солдатам в этих туннелях, – ответил Поузи, – пришлось только шахтерам, которые их прорыли.
Он не знал, что было и кое-что похуже: все эти тонны золота и произведения искусства нацисты перенесли под землю, используя принудительный труд восточноевропейских евреев и военнопленных.
Постепенно до сознания хранителей начало доходить, какие несметные богатства спрятаны в шахтах Меркерса. Скульптуры, наспех упакованные в ящики, вместо подписи – вырванные из музейных каталогов фотографии. Древние египетские папирусы в железных коробках, которые соли шахты разъели до состояния мокрого картона. Древнегреческие и римские антики, византийские мозаики, восточные ковры, папки с бесценными документами в кожаных и клеенчатых переплетах. В ничем не примечательной, чуть ли не подсобной комнате они нашли оригинальные резные доски к серии гравюр Альбрехта Дюрера «Апокалипсис» 1498 года. И новые и новые ящики с картинами: Рубенс, Гойя, Кранах… И полотна менее известных мастеров…
– Какой тут беспорядок! – удивился Керстайн. – Все периоды и стили вперемешку, шедевры вместе с современными работами, разные музеи… Что здесь происходило?
– Их упаковывали по размеру, – объяснил Поузи, указывая на ровный строй картин в одной из коробок.
Вечером они покинули шахту и вернулись во Франкфурт, чтобы доложить о своих находках. С ними был майор Перера, офицер 3-й армии, которому поручили оценить количество золота и валюты в шахте. По первоначальным подсчетам, сообщил Перера, в шахте найдено 8198 золотых слитков, 711 мешков с американскими золотыми двадцатидолларовыми монетами, 1300 мешков золотых изделий, сотни мешков иностранной валюты и 2,76 миллиарда долларов в рейхсмарках, прочих валютах, серебре и платине. А также станок, который немецкое правительство использовало для печатания купюр. В шахте также был обнаружен банковский чиновник, герр Вайк, который подтвердил, что все это составляло большую часть национальной сокровищницы Германии.
Согласно предварительной оценке, доложил Поузи, все произведения искусства прибыли из Берлина. Их паковали небрежно, впопыхах, очевидно, просто хватали все, что могли унести. И все же в шахте хранились тысячи произведений искусства, и, судя по всему, ни одно из них не было украдено из других стран.
На следующее утро Роберт Поузи позвонил Джорджу Стауту. Командир ПИИА британский ученый Джеффри Уэбб как раз оказался в Вердене на встрече со Стаутом, и Поузи предложил им обоим немедленно приехать. А сам отправился с Керстайном в соседний Хунген, в который недавно вошла 3-я армия. Спустя несколько часов в замке Браунфельс, воздвигнутом как крепость в 1246 году, они обнаружили собрание первопечатных книг, древних рукописей и священных еврейских текстов, которого хватило бы, чтобы составить коллекцию небольшого музея. Все эти материалы были украдены для исследовательского института главы Оперативного штаба рейхсляйтера Альфреда Розенберга, целью которого было доказать неполноценность еврейской расы.
«Думаю, лучше написать короткое скучное письмо, чем не писать ничего, – писал Поузи тем вечером жене Элис. – Дело в том, что я так занят весь день на работе, что вечером падаю с ног, и у меня нет сил, даже чтобы изложить пару мыслей на бумаге. Шестнадцать часов в день без выходных не оставляют мне свободного времени».
Конец войны близился; труд хранителей памятников становился все важнее, а времени и возможностей рассказать родным о том, что с ними происходило, было все меньше.
* * *
Джордж Стаут прибыл в Меркерс 11 апреля 1945 года. Он только что вернулся из хранилища в Зигене, где с трудом уговорил командира 8-й пехотной дивизии выставить соответствующую охрану. Стаут предполагал, что едет в полузаброшенную шахту. Но в Меркерсе кишмя кишели офицеры союзников, немецкие проводники и специалисты всех отделов Службы по связям с гражданской администрацией и населением. Теперь охрана насчитывала почти четыре батальона (больше 2000 человек), один батальон призвали с фронта. Но все равно казалось, что солдат меньше, чем военных корреспондентов. Как писал Керстайн: «Благодаря тому, что произведения искусства <…> стали придатком к золотому резерву рейха, история была невероятно раздута в прессе». Иными словами, репортерам и дела не было до величайших произведений искусства Германии, и они постоянно перевирали факты: например, называли знаменитую скульптурную голову царицы Нефертити мумией. Полная шахта нацистского золота! Против такого соблазна не мог устоять ни один сочинитель газетных заголовков. Паттон пришел в бешенство, узнав, что весть о находке просочилась в прессу. Но сделать ничего уже было нельзя. Армейская газета «Звезды и полосы» в течение недели каждый день писала о Меркерсе, и журналисты всего мира следовали ее примеру. Спустя три дня разразилась новая сенсация – обнаружена еще одна набитая ценностями шахта Мерседес! Только спустя время выяснилось, что новая шахта – всего лишь искаженное название старой.
Стауту приказали явиться в 15.00 без вышестоящего (британского) офицера Джеффри Уэбба. Уэбба не допустил в шахту финансовый отдел Службы по связям с гражданской администрацией. Стаут приехал в 14.55 в джипе, предоставленном 3-й армией. Его немедленно провели к подполковнику, который выписал ему пропуск, но велел не отлучаться без дальнейших указаний. Кругом было полно сотрудников финансового отдела. В 21.15 прибыл полковник Бернстайн, финансовый советник Эйзенхауэра в Службе по связям с гражданской администрацией в военном правительстве, и сообщил Стауту, что тот назначен офицером ПИИА, отвечающим за всю операцию. Когда Стаут попробовал возразить против исключения своего начальника Джеффри Уэбба, Бернстайн показал ему письмо от Паттона, назначавшее финансиста ответственным за всю шахту. Спорить не приходилось: это была американская операция, и британским офицерам сюда было нельзя. И не просто американская операция, а финансовая. А это важнее искусства.
Мрачный Стаут, отправив Линкольна Керстайна сообщить Джеффри Уэббу неприятное известие о том, что Паттон не желал видеть в шахте «проклятых англичашек», провел остаток вечера, допрашивая доктора Шаве, немецкого библиотекаря, который показался ему «грубым и мстительным».
На следующий день Стаут встретился с доктором Паулем Ортвином Раве, немецким историком искусства, который с 3 апреля жил на территории шахты вместе со своей семьей, личной библиотекой и великолепной коллекцией ковров. Пресса называла Раве заместителем директора Прусских государственных музеев, на самом деле он просто служил помощником директора. Но и мелкой сошкой его нельзя было назвать. Увлеченный профессиональный музейщик, он решительно отказался вступить в НСДАП, поэтому и не мог продвигаться по карьерной лестнице.
В начале войны, объяснил Раве, сокровища немецких государственных музеев были изъяты из залов и помещены в банковские хранилища и противовоздушные убежища в Берлине и окрестностях. В 1943 году, когда Берлин начали бомбить союзники, Раве впервые предложил вывезти коллекции. Его обвинили в пораженчестве и намекнули, что такие мысли могут стоить ему жизни. И все же на следующий год он попробовал снова – его опять не стали слушать, вновь пригрозив смертной казнью. И только когда до города дотянулась советская наземная артиллерия, разрешение на вывоз произведений искусства в Меркерс было получено. Четыреста слишком больших для перевозки картин – включая работы Караваджо и Рубенса – пришлось оставить в берлинских убежищах, а вместе с ними бесчисленное количество скульптур и древностей. Раве прикинул, что понадобится восемь недель на то, чтобы перевезти остальное, – ему дали две. Последняя партия груза прибыла 31 марта 1945 года. Пять дней спустя в район вошла 3-я армия.
– Две недели на то, чтобы перевезти всю эту гору шедевров, – заметил Стаут, когда Раве закончил свою историю. – Это роскошь. Нам дали шесть дней.
* * *
Верховный Главнокомандующий экспедиционных сил Дуайт Эйзенхауэр, командующий 12-й группой армий США Омар Брэдли, командующий 19-м корпусом Мэнтон Эдди и Джордж Паттон, неукротимый титан 3-й армии, вылетели в Меркерс поздним утром 12 апреля. Там их встречал генерал-майор Отто Вейланд, глава тактического авиационного командования. Вместе со своими помощниками и немецким лифтером генералы погрузились в лифт и отправились на 640 метров вниз в главную шахту Меркерса. Несколько минут они медленно спускались в кромешной темноте и тишине – только едва слышно поскрипывал лифтовый кабель.
– Если веревка сейчас оборвется, – пошутил Паттон, – армию США ожидает волна повышений.
– Ладно, Джордж, хватит, – раздался в темноте голос Эйзенхауэра. – Никаких шуточек, пока не вернемся на поверхность.
Спуск в калийный рудник – как и в соляной, и в медный, и в любой другой немецкий рудник – нельзя было назвать приятной прогулкой. Это были работающие рудники, а не туристические достопримечательности: с узкими неровными и тесными проходами и устаревшим, дышавшим на ладан оборудованием, на ремонт которого не хватало ни людей, ни материалов. Поскольку немцы предпочли прятать свои сокровища в безопасности самых глубоких шахт, солдатам приходилось сначала на полкилометра спускаться вниз, а потом еще столько же идти по боковым коридорам. Существование в постоянной темноте глубоко под землей без карт, с помощью которых можно было бы ориентироваться в проходах, – испытание не для слабонервных. Да к тому же большинство этих шахт находились в районах, подвергавшихся активным бомбардировкам и обстрелам, выводившим из строя электричество. В них было темно, холодно и сыро.
Поэтому, разумеется, генералы старались закончить инспекцию побыстрее. В зале № 8, где уже не осталось никого, кроме необходимого персонала, они осмотрели ряды золотых слитков и банкнот стоимостью в миллионы долларов. В следующей комнате быстро проглядели картины. Паттон решил, что они «стоят не больше трех баксов – разве что на стенку бара повесить»; в действительности перед ним была коллекция известного на весь мир Берлинского музея кайзера Фридриха. В прочих залах располагались склады СС: золотые и серебряные блюда и вазы, расплющенные молотом для удобства хранения, и даже коридоры были забиты украшениями, часами, серебряной посудой, одеждой, очками и золотыми портсигарами, – последние крупицы необъятных запасов, которые СС еще не успели отправить на переплавку. Там было восемь мешков золотых колец, в большинстве своем обручальных. Открыв один из мешков, солдат запустил туда руку и вынул целую пригоршню золотых коронок. Их сдирали с зубов у жертв холокоста.
– Ну и что нам делать со всеми этими трофеями? – спросил Эйзенхауэр за обедом, имея в виду немецкие золотые слитки и банкноты.
В своей обычной грубоватой манере Паттон ответил, что он потратил бы их на оружие или на золотую медаль «каждому сукину сыну в 3-й армии». Генералы посмеялись, но вопрос был совсем не риторическим. К большому беспокойству Стаута и других хранителей, Бернстайн действовал так, как будто все в шахте, включая произведения искусства, было захваченной у врага военной добычей. Пройдут месяцы, прежде чем он откажется от этой идеи.
Беззаботность окончилась навсегда в тот день, когда генералы отправились в Ордруф, первый нацистский рабочий лагерь, освобожденный американскими солдатами. Ордруф не был лагерем смерти, как Освенцим, туда не посылали «нежелательных лиц» на уничтожение, а просто изнуряли работой до смерти. Генералы в сопровождении свиты в молчании брели по лагерю.
«Еще до того, как мы вошли в лагерь, – писал генерал Брэдли, – нас захлестнул запах смерти. В неглубоких могилах было набросано больше трех тысяч голых истощенных тел. Другие просто лежали там, где их настигла смерть. По пожелтевшей коже, обтягивающей их выступающие кости, ползали вши. Проводник [союзников] показал нам следы свернувшейся крови там, где умирающие от голода пленники пытались прогрызть внутренности мертвых… От отвращения я потерял дар речи. Смерть здесь была так изгваздана разложением, что это одновременно ошеломляло и оглушало нас».
Несколько выживших узников, похожих на скелеты, вышли вперед на негнущихся ногах и отдали честь проходящим генералам. Генералы шли в ледяном молчании, крепко сжав губы. Некоторые их помощники, даже ожесточенные войной, не скрывали слез. Непробиваемый генерал Паттон по прозвищу Кровь-и-Кишки отбежал за барак, где его вывернуло наизнанку.
Каждый американский солдат, считал Эйзенхауэр, каждый из тех, кто не побывал на этой войне, должен был это видеть. «Утверждают, что американский солдат не знает, за что он сражается. Теперь по крайней мере он будет знать, против чего он борется».
Паттон выразился, по обыкновению, прямо: «Никогда не поверишь, что за ублюдки эти фашисты, пока не увидишь эту чумную дыру своими глазами».
Только в полночь утомленный двумя удивительными и страшными прогулками генерал Паттон наконец отправился спать. Перед тем как выключить свет, он посмотрел на часы и увидел, что они остановились. Включив радио, чтобы узнать точное время, он услышал последние новости: скончался президент США Франклин Делано Рузвельт.
* * *
Пока генералы осматривали главные залы Меркерса, Стаут обходил близлежащие шахты. Во всем руднике было больше пятидесяти километров туннелей и с десяток входов. Никакого перечня находившихся в шахтах произведений искусства не существовало, но у доктора Раве был список музеев и коллекций, откуда их привезли. Первым прибыло собрание Берлинского музея, и его сложили в шахте Рансбах. Раве счел состояние шахты неудовлетворительным, и следующий груз отправился в Меркерс. Стаут переживал, что Меркерс с его высокой влажностью и соляными испарениями – не лучшее место для хранения произведений искусства. Но в Рансбахе сломался лифт, и он даже не сумел осмотреть шахту.
Да и кроме этого дел было невпроворот. В шахте Филипсталь Стаут обнаружил собрание справочников и карт. Линкольн Керстайн спустился в шахту Менценграбен, где тут же отключилось электричество, и он остался один в полной тишине и темноте глубоко под землей. «Вместо того чтобы пешком подниматься обратно на высоту двух Эмпайр-Стейт-Билдингов, – писал он домой, – я изучил огромный склад формы для люфтваффе и забрал себе в качестве сувенира парашютный ножик».
Утром 13 апреля Джордж Стаут набросал список материалов, необходимых, чтобы подготовить произведения искусства в шахтах к эвакуации: коробки, ящики, папки, тысячи погонных метров упаковочной бумаги. «Нечего и рассчитывать на то, чтобы все это получить», – полагал он.
Когда наконец заработал лифт, Стаут спустился в шахту Рансбах вместе с малосимпатичным доктором Раве. Она была почти в два раза глубже главной шахты в Меркерсе, к тому же намного теснее. И большую ее часть заполняли книги. Стаут подсчитал, что здесь хранилось более миллиона томов, если не все два. Сорок пять ящиков из Берлинского музея стояли на том же месте, где их оставил Раве. Некоторые оказались вскрыты, кое-что украдено, но главные работы Дюрера и Гольбейна были все еще здесь. А вот собрание костюмов из Государственной оперы было разграблено основательно.
– Русские и поляки, – проворчал один из их немецких проводников.
Стаут понимал, что он имеет в виду русских и польских рабов-заключенных, и не мог осуждать их за кражу.
Вернувшись в Меркерс, Стаут узнал от Бернстайна, что планы изменились. Эвакуация была перенесена с 17 апреля на 15-е. «Поспешная процедура, – записал Стаут в своем дневнике, – которую пытаются оправдать военной необходимостью».
«Военная необходимость» – это было громко сказано. Пожалуй, больше подходило «военное удобство» – то самое, о котором Эйзенхауэр предупреждал еще в первых приказах об охране памятников культуры. Генерал Паттон рвался вперед и не собирался оставлять четыре батальона для охраны полной золота шахты. Да и у Бернстайна были причины торопиться. В конце февраля на ялтинской конференции Рузвельт, Черчилль и Сталин поделили между собой Германию. Меркерс вместе со всеми сокровищами попал в советскую зону. Если советские войска придут до того, как шахту эвакуируют, – а ходили слухи, что американские передовые патрули в Центральной Германии уже несколько раз натыкались на красноармейцев – то все ее содержимое заберет себе СССР, и понятно почему. Страна потеряла миллионы человек в жестокой и опустошающей войне: 1,5 миллиона погибших только при осаде Сталинграда. Среди советских войск, огнем и мечом прокладывающих себе путь внутри Германии, были так называемые трофейные бригады, которым было поручено найти и захватить ценное имущество врага. Потери своего народа Сталин собирался возместить золотом, серебром и произведениями искусства.
* * *
В 00.30 15 апреля Джордж Стаут закончил составлять план эвакуации в Меркерсе. Раздобыть материалы для упаковки ему так и не удалось, поэтому он реквизировал со склада люфтваффе, обнаруженного Керстайном в шахте Менценграбен, тысячу курток из овечьей кожи, которые немецкие офицеры носили на русском фронте. Большая часть сорокатонного груза произведений искусства будет завернута в эти куртки, после чего работы распределят по эпохам и стилям и организуют в соответствующие собрания. Он встретился с полковником Бернстайном, и они договорились, что, поскольку тяжелым золотом нельзя забивать грузовики доверху, ящики с картинами и золотые слитки будут грузиться вперемешку. Погрузка начнется через час, в 02.00, за тридцать шесть часов до назначенного срока. К 04.30 произведения искусства, которые уже были в ящиках, вынесли на поверхность и погрузили в машины. «Нет времени на сон», – записал Стаут. Теперь ему надо было подготовить дорожные накладные и подробные инструкции для разгрузки и хранения предметов искусства во Франции.
В 08.00, за час до отправления первой колонны, Стаут занялся неупакованными картинами. Он собирался вынести их на поверхность – в здание для временного хранения, но даже с командой из двадцати пяти человек это оказалось невозможно. К полудню его команда увеличилась до пятидесяти человек, и Стаут решил упаковывать картины под землей. К сожалению, управляться с большими ящиками оказалось непросто, особенно учитывая творившуюся в шахтах суматоху. Армейские джипы, которые спустили вниз, чтобы перевезти золото, заблокировали многие проходы. Их выхлопы отравляли воздух, а редкие хлопки двигателя отдавались в каменных коридорах многократным зловещим эхом. Золото обливали из шлангов, чтобы смыть налипшую на металл соль рудника, и в ведущей к лифту главной шахте воды было по колено. Повсюду носились солдаты с пригоршнями денег, мешками золота и предметами античного искусства в руках, и Стауту ничего не оставалось, как делать всю работу под землей, чтобы его люди могли трудиться, не теряясь в общей суматохе.
В 00.05 16 апреля Джордж Стаут доложил командованию: «Все картины доставлены на поверхность, рассортированы в три места назначения. Все коробки доставлены на поверхность, рассортированы в два места назначения. Работы, оставшиеся в ящиках под землей, перегруппированы, сложены и готовы к погрузке в лифт». Погрузка в Рансбахе началась в 08.30, погрузка в Меркерсе на полчаса позже, в ней было задействовано семьдесят пять солдат и пять офицеров. В 13.00 к ним на помощь привели военнопленных. В 21.00 все картины были погружены. Стаут отправился в шахту Дитлас, в которую вел подземный туннель из главной шахты в Меркерсе, и обнаружил там оборудование для фотографирования, современные картины и стеллажи архивов. На одном стеллаже из Веймара значилось: 933–1931 – здесь хранилось целое тысячелетие городской истории. «Осмотр окончен в 23.00, – писал Стаут, – вернулся в Меркерс, поужинал, доложил о результатах».
Художественная колонна – 32 десятитонных грузовика с караулом моторизированной пехоты и воздушным прикрытием – выдвинулась во Франкфурт в 08.30. Записи Стаута были лаконичны: «Сложная разгрузка. Очень помог Л. Керстайн. Все работы проводили 105 ВП [военнопленных] в плохом состоянии здоровья. Организовано временное хранение в 8 комнатах на первом этаже и одном большом зале под землей». Список Стаута насчитывал 393 картины (не в ящиках), 2091 коробку, 1214 ящиков и 140 работ по ткани – без малого все художественное собрание Германии. «Работа закончена, зона оцеплена в 23.30».
«В последний раз, когда я их видел, – писал в своих воспоминаниях об операции Линкольн Керстайн, – лейтенант Стаут с серьезным видом вертел аэрометром во всех углах их нового дома, определяя влажность воздуха». Он не спал почти четыре ночи подряд, но работа, как всегда, была выполнена в срок.
«Мне стыдно, что я не смог написать тебе в эти пять дней, – писал Стаут Марджи 19 апреля в своей обычной сдержанной манере. – Я был очень занят <…> работой необычной и даже чудной в соляных рудниках в километре под землей. Кое о чем ты прочитаешь в газетах. То, что газеты об этом прознали, – большая ошибка, которая могла дорого нам стоить. Теперь всякая огласка, конечно, под запретом, так что большего я тебе не сообщу.
Сегодня был неожиданно теплый день, и я отправился на прогулку часа на полтора. Светило солнце, и впервые после всей этой сумасшедшей беготни я вновь начал осознавать, что я человек, а не просто набор функций. Иногда бывает полезно оказаться всего лишь винтиком общего механизма, потому что в такие дни ты перестаешь мечтать о доме и радостях, тебе недоступных. Но я не предаюсь унынию. Работа у меня интересная, выполнять ее надо, и я чувствую себя отлично».
В конце письма он рассказал ей о своих трофеях из Меркерса: две куртки на меху с русского фронта, которые стали ему постелью. Эти куртки и парашютный нож были его единственными сувенирами.
Роберт Поузи, который иногда помогал Стауту в Меркерсе, описывал всю операцию еще прозаичнее. «В золотой шахте мою каску доверху наполнили двадцатидолларовыми американскими золотыми монетами и сказали, что я могу оставить их себе, – писал он Элис 20 апреля, через несколько дней после того, как побывал в руднике. – Я не смог поднять каску с земли – в ней было 35 тысяч долларов, – так что мы высыпали ее содержимое обратно в мешок и там и оставили. Наверное, я полностью лишен алчности, потому что вид всех этих богатств оставляет меня совершенно равнодушным. Твои стихи мне намного дороже».
Для хранителей памятников это были примечательные недели, но они не спешили праздновать победу. В руках нацистов оставалось два самых ценных сокровища европейского искусства: сливки французского художественного наследия, которые, если верить Розе Валлан, находились в замке Нойшванштайн, и сокровищница Гитлера в Альтаусзее, в австрийских Альпах, где хранилось множество величайших шедевров мира.
Ла-Глез, Бельгия, 1 февраля 1945 г.В ходе Арденнского наступления церковь в Ла-Глезе получила серьезные повреждения. Статуя, известная как Мадонна Ла-Глеза, в течение всей суровой зимы простояла под открытым небом – бомба пробила в крыше церкви дыру. (Фото из личного архива Уокера Хэнкока.)
Ла-Глез, Бельгия, 1 февраля 1945 г.Хранитель памятников Уокер Хэнкок (на фото впереди слева, в армейской каске) помогает местным жителям перенести Мадонну Ла-Глеза в безопасное место. (Фото из личного архива Уокера Хэнкока.)
Меркерс, Германия, апрель 1945 г.Запасы золота и бумажной валюты, хранимые нацистами в соляной шахте. Здесь же хранились картины, вывезенные из берлинского Музея кайзера Фридриха, кроме самых больших. В пересчете на современный курс стоимость одного только золота, укрытого в шахте, составляла почти 5 млрд долларов. (Фото Национального управления архивов и документации, Колледж-Парк, штат Мэриленд.)
Меркерс, Германия, 12 апреля 1945 г.Генерал Омар Брэдли, генерал-лейтенант Джордж Паттон-младший и генерал Дуайт Эйзенхауэр изучают сокровища, оставленные немцами в соляной шахте. В центре – майор Ирвинг Леонард Московитц. (Фото Национального управления архивов и документации, Колледж-Парк, штат Мэриленд.)
Нойшванштайн, Германия.Этот замок был одним из мест хранения награбленных нацистами во Франции произведений искусства. Возведенный в XIX веке по заказу Людвига II Баварского, известного как Безумный король Людвиг, замок вместил такое количество украденных картин и статуй, что на их вывоз у хранителей памятников ушло полтора месяца. В многоэтажной постройке не было лифтов, и каждое произведение искусства приходилось переносить по бесконечным лестницам на руках. (Фото Национального управления архивов и документации, Колледж-Парк, штат Мэриленд.)
Нойшванштайн, Германия, май 1945 г.Хранитель памятников Джеймс Роример (слева) и сержант Антонио Вэлим рассматривают ценные произведения искусства, конфискованные Оперативным штабом рейхсляйтера Розенберга из коллекции Ротшильда во Франции и обнаруженные в замке Нойшванштайн. (Фото Национального управления архивов и документации, Колледж-Парк, штат Мэриленд.)
Бернтероде, Германия, май 1945 г.Бронзовый саркофаг Фридриха Вильгельма I, один из четырех саркофагов, обнаруженных в Бернтероде хранителем памятников Уокером Хэнкоком. (Фото из личного архива Уокера Хэнкока.)
Бернтероде, Германия, май 1945 г.Хранители памятников Джордж Стаут (слева), Уокер Хэнкок (в центре справа) и Стивен Коваляк (справа) на раскопках в Бернтероде. Между Стаутом и Хэнкоком – сержант Травезе. (Фото из личного архива Уокера Хэнкока.)
Альтаусзее, Австрия, май 1945 г.Доктор Герман Михель, хранитель Роберт Поузи и офицер армии США у входа в здание дирекции шахты. (Фото из личного архива Роберта Поузи.)
Альтаусзее, Австрия, май 1945 г.Австрийские шахтеры. Карл Зибер (на снимке слева внизу) и доктор Герман Михель (на снимке между двумя американскими солдатами) сидят на двух полутонных бомбах, обнаруженных в ящике с маркировкой «Осторожно, мрамор! Не ронять». (Фото из личного архива Роберта Поузи.)
Альтаусзее, Австрия, 17 мая 1945 г.Прибывшие на место 13 мая хранители памятников Роберт Поузи и Линкольн Керстайн с ужасом обнаружили, что туннели в шахте обрушены. Однако уже через несколько дней они смогли проникнуть в шахту. Шахтер и солдат, завершившие расчистку туннеля и пробившие в завале брешь, позволяющую пробраться на другую сторону. (Фото из личного архива Роберта Поузи.)
Альтаусзее, Австрия, май 1945 г.Один из подземных залов, обустроенных нацистами для хранения награбленных произведений искусства. Для сравнения: высота лестницы – 2,7 метра. (Фото из личного архива Роберта Поузи.)
Альтаусзее, Австрия, 10 июля 1945 г.Извлечение из соляной шахты бесценных произведений искусства оказалось делом гораздо более сложным, чем предполагал хранитель памятников Джордж Стаут. Чтобы позволить Мадонне Брюгге сделать первый шаг на пути домой, в Бельгию, и загрузить статую на вагонетку, ему пришлось сконструировать подъемный механизм. Слева на снимке – хранитель Стивен Коваляк, специалист по упаковке произведений искусства, оказавший Стауту неоценимую помощь. (Фото из архива Национальной галереи, Вашингтон, округ Колумбия.)
Альтаусзее, Австрия, июль 1945 г.Центральную панель Гентского алтаря оказалось особенно трудно вынести наружу по узким штольням из-за габаритов и веса. На заднем плане – боковые панели алтаря. Ткань, покрывающая часть панели, призвана сохранить красочный слой от шелушения и отслаивания. Человек с буквой N на груди – Джордж Стаут. Ветеран ВМФ США, он с гордостью носил на куртке или каске букву N ( Navy– флот). (Фото Национального управления архивов и документации, Колледж-Парк, штат Мэриленд.)
Хайльбронн, Германия, 1945 г.Хранители памятников Дэйл Форд и Гарри Эттлингер (справа) осматривают «Автопортрет» Рембрандта, спрятанный в шахте сотрудниками музея в Карлсруэ, опасавшимися за сохранность ценного полотна. Штабеля ящиков показывают, что эта картина – одна из тысяч, найденных в Хайльбронне. (Фото Национального управления архивов и документации, Колледж-Парк, штат Мэриленд.)
Нью-Джерси.Почти 65 лет спустя Гарри Эттлингер с гордостью вспоминает свою работу в составе команды Хранителей памятников. На стене – репродукция картины, которую он не имел права видеть в годы детства и юности в немецком городе Карлсруэ. (Фото Билла Стала.)