Пока не сказано «прощай». Год жизни с радостью

Уиттер Брет

Спенсер-Вендел Сьюзен

Калифорния

Октябрь

 

 

Назад, в прошлое

В моей жизни не так много людей, отношения с которыми были бы столь же дороги мне, как наша дружба с Нэнси. Конечно, у нас с ней бывали и разногласия, но за все тридцать лет нашего знакомства самая серьезная размолвка случилась в колледже, когда Нэнси скопировала мой наряд для вечеринки.

Мы с Нэнси могли бы просто пожить в мотеле, и это все равно было бы здорово.

Но с остальными все будет не так просто, я знала. Даже с Джоном и с детьми. Не говоря уже о моей матери, Теодоре — Тее — Спенсер.

Знаете, как бывает, когда выходишь из душа и чувствуешь, что в ухо попала вода? Это не больно. Просто раздражает. И чем больше об этом думаешь, тем сильнее раздражаешься.

Вот такое чувство часто бывало у меня, пока я росла. Как от воды в ухе. Непокой в душе. И в основном из-за моих отношений с мамой.

Моя мать была красавица-гречанка: высокие скулы, волосы цвета воронова крыла и миндалевидные глаза. Талия у нее была такая тонкая, что я просто диву давалась, как там укладываются ее внутренние органы. Ей часто говорили, что она похожа на Софи Лорен.

Отец Теи ее боготворил, как и мой папа. «Женщины более прекрасной и экзотической, чем она, я не видел никогда в жизни», — сказал как-то папа, рассказывая об их встрече.

Вскоре после свадьбы у мамы случился выкидыш, и это едва не стоило ей жизни. К тому же у обоих моих родителей обнаружился ген гемофилии. Поэтому они решили не рожать своих детей, а усыновлять чужих.

Мою сестру Стефани, красивую брюнетку, удочерили в 1964-м.

Когда два года спустя они решили взять еще ребенка, мама специально попросила младенца с греческой кровью. От родителей — выпускников колледжа, уточнила она в анкете. Не рыжих и не конопатых.

Фактически она заказывала себе идеальную дочь: копию ее самой.

А появилась я. Пухлая. Светловолосая. С голубыми глазами-бусинками.

Непримечательная дочь выдающейся красавицы.

Обычно моя внешность ее не смущала. Пока я хорошо училась в школе — а я училась очень хорошо, — мама была довольна. Но стоило Тее разозлиться — берегись! Когда жестокость брала в ней верх, она шипела мне такие вещи, которых я не могу забыть до сих пор.

— Моя родная дочь никогда бы такого не сделала!

— Моя родная дочь выглядела бы иначе!

— Толстая корова! — часто обзывала она меня. И раздувала щеки. — Вот какая ты, корова толстомордая.

Лишнего веса во мне было фунтов десять.

Мы со Стефани часто подтрунивали над маминым разочарованием во мне и, смеясь, говорили, что «ребята из конторы по усыновлению не иначе как подшутили над ней», поскольку на гречанку я совсем не была похожа.

Помню, как я радовалась, если кто-нибудь говорил, что я похожа на папу — у него ведь тоже были голубые глаза. Мне так хотелось быть на кого-нибудь похожей. И так хотелось быть ближе к нему.

Мои отношения с мамой изменились, когда я стала старше и научилась давать отпор. Не моргнув и глазом, я могла сказать ей: «Да пошла ты!» или «Еще раз поднимешь на меня руку, я пожалуюсь папе!»

Не подумайте, что такое случалось у нас каждый день, даже не каждую неделю. Мы с мамой могли жить без сцен месяцами. Но когда на Тею вдруг накатывало — особенно когда она дразнила меня за внешность, — я заводилась. И чувствовала себя в своем доме как иностранная студентка по обмену.

Да и характеры у нас были такие же разные, как лица. Тея не любила привлекать к себе внимание и на публике вела себя преувеличенно любезно. Неизменно улыбалась и уверяла, что все прекрасно, даже если все шло вкривь и вкось. Непрошеная честность в таких ситуациях заставляла Тею нервничать. Что подумают люди?

Я же росла закоренелым неслухом. В младшей школе я перевела вперед часы в классе, чтобы нас скорее отпустили на ланч. Обкорнала «хвост» на голове у любимицы нашей учительницы. В четырнадцать я без спроса взяла отцовский «камаро» — вздумала покататься, после чего обходила гараж стороной.

У меня есть кучи фоток, на которых я позирую со скошенными к носу глазами и раздутыми щеками — моя любимая клоунская гримаса. Как, должно быть, бесили такие выходки маму!

Но это не значит, что я была плохой девчонкой, даже несмотря на «камаро».

Я была круглой отличницей, избранной потенциально лучшей ученицей, старшей барабанщицей, старостой класса и членом комитета встреч выпускников.

Парень, в которого я была без памяти влюблена в старшей школе, Дэвид Хруда, разбил мне сердце, сказав:

— Ты слишком хороша для такого, как я.

И он был прав.

Но мама считала, что со мной хлопот полон рот и что ее родная дочь была бы другой.

А еще религия.

Мои родители всю жизнь состояли членами огромной конгрегации Баптистской церкви Юга. В нее входят такие заботливые люди, каких вы не встретите больше нигде в мире. Всю мою жизнь я видела от них только добро.

И все же где-то к концу школы твердая вера баптистов в то, что лишь один путь ведет к спасению, начала вызывать во мне сомнения. Меня всю передергивало, когда они ставили перед собранием единственного среди них обращенного еврея и заявляли, что он нашел путь к спасению: «Принял Иисуса Христа как своего Господа и Спасителя».

А как же миллионы других людей, спрашивала я, которые о Христе и не слышали? Или не поклоняются ему? Как же буддисты? Мусульмане? Даосы? Индуисты? Как же евреи, чья система верований опережает христианскую на тысячу с лишним лет?

Миллионы людей сохраняют древние верования, и Иисус не является их частью.

«Как же быть с ними?» — спрашивала я. «Они попадут в ад. А мы должны их спасти», — отвечали мне баптисты.

Мое сердце противилось этому. И я покинула Баптистскую церковь, едва стала достаточно взрослой, и еще шутила при этом, что вернусь только в сосновом гробу.

«Надо же, как в воду глядела», — думаю я теперь.

После школы я выбрала колледж подальше от дома, в Университете Северной Каролины, в Чапел-Хилл. Потом училась за границей, в Швейцарии. Защитила магистерскую диссертацию по международным отношениям и прошла практику при Организации Объединенных Наций.

И все это оплачивали мои родители, которые сами не путешествовали и не понимали моей страсти к перемене мест.

Я избаловалась. После колледжа я пришла к папе и сказала, что если он оплатит мне поездку вокруг света, то я потом найду работу и отдам ему долг. Он ответил: «Сьюзен, по-моему, у тебя в голове какая-то путаница. Путешествие — это награда за труд».

Так что до тридцати лет я только и делала, что выгадывала возможности ездить по миру и жить за рубежом. Платила за все сама. И отдалилась от моих родителей не только физически, но и духовно.

Даже когда у нас с Джоном родились дети и мы осели в Южной Флориде, между родителями и мной пролегало больше миль, чем между их и нашим домом.

В 2007-м, за два года до первых симптомов БАС, я вырвалась на уик-энд в Майами с двумя мамиными сестрами, Сью и Рамоной. Эта поездка была организована втайне от Теи, которая изошла бы на мыло, если бы узнала, ведь она страшно боялась, что мы начнем перемывать ей кости. Эти сестры Дамианос — которые, кстати, похожи друг на друга как две капли воды — погрязли в мелких дрязгах. Бывало, поцапавшись из-за какой-нибудь чепухи, они не разговаривали друг с другом годами.

Первое, что я сказала им, едва мы прибыли в Майами, это: «Я ничего не говорю о Тее. И вы тоже».

Можете быть уверены, не прошло и пары минут, как две сестрицы о ней и заговорили. И, как уже не раз бывало раньше, я подумала: «Угораздило же меня вляпаться в этот сумасшедший клан с их вечными разборками!»

Когда я вернулась домой, в почтовом ящике у меня лежало письмо. Его прислал социальный работник из Общества детских домов во Флориде. Оно гласило: «Если вы Сьюзен Спенсер, родившаяся 28 декабря 1966 года, пожалуйста, свяжитесь со мной. У меня есть для вас важная информация».

Я знала, что это будет.

На следующий день я позвонила:

— Да. Это я. Меня усыновили через ваше агентство.

— Ваша кровная мать хочет связаться с вами, — сказала мне соцработница.

Видите ли, я всегда знала, что я — приемная. Однажды, в юности, когда наши отношения с Теей были особенно сложными, я вступила в платную программу штата по воссоединению детей и родителей (при условии, что предоставленная обеими сторонами информация докажет их родство).

Тея узнала и пришла в ужас.

Но когда отрочество прошло, поиск кровных родителей перестал быть для меня приоритетом. По правде говоря, на тот момент, когда я получила это письмо, я уже лет десять даже не вспоминала о том, что я — удочеренная.

Мне было сорок лет, у меня было трое своих детей. Я была счастлива.

Так что для меня это был удар.

Причем удар такой силы, что я даже попятилась. Тогда я решила подойти к делу как профессиональный журналист, отключила эмоции и села переписывать информацию о моей кровной матери. Она медсестра на пенсии. О’кей. Увлекается садоводством. Прекрасно. Играет в ракетбол. Любит путешествовать. (Так вот откуда это у меня!) Совсем недавно она принимала участие в трехдневном марше по сбору средств на исследования рака груди. У нее есть дочь, которая уговорила ее найти меня.

«Похоже, она вполне разумный человек», — подумала я с облегчением.

— А почему она отдала ребенка на усыновление? — спросила я, старательно избегая слова «меня».

— Пусть лучше она сама вам объяснит. Хотите, она вам напишет?

— Да.

Повесив трубку, я уставилась в свои записи. Я не плакала. Но и не радовалась. И не бросилась никому звонить. Просто подумала: «Вот дерьмо!»

В последующие недели я кадр за кадром рассматривала свою жизнь, думая, как бы я отреагировала на такое сообщение в другое время. Если бы моя родная мать пришла за мной, когда мне было пятнадцать, я бы взмолилась: «Забери меня отсюда!»

В двадцать пять: «Почему ты так поступила со мной? Чем я тебе не нравилась?»

Но в сорок, после рождения детей, мой былой гнев давно прошел. Я знала, что ничего личного тут не было, что, отдавая меня, она меня просто не знала.

Я представила, как отдла бы своих новорожденных в чужие руки, а потом вечно терзалась бы вопросом: что с ними стало? И поняла, что усыновление эмоционально тяжелее для матери, чем для ребенка.

Мне захотелось встретиться с ней. Мне захотелось поблагодарить ее, сказать ей, что все сложилось благополучно.

Мне впервые в жизни захотелось увидеть свои черты в лице другого взрослого человека.

Письмо из Общества детских домов пришло в желтом конверте. Сначала я ощупала его. Потом понюхала. Потом положила его в машину, рядом с водительским сиденьем, и ездила так несколько недель.

Я нервничала. Понравится ли она мне? Понравлюсь ли я ей?

Я волновалась из-за родителей, у меня было такое чувство, как будто я их предаю. Другая, лучшая дочь на моем месте ответила бы: «Нет, спасибо. У меня уже есть родители. А с вами я не хочу иметь ничего общего».

Еще хуже я чувствовала себя из-за сестры Стефани, так же, как и я, удочеренной. Я думала, что ее это ранит, что она станет ломать голову, почему же ее мать не ищет ее.

Я приняла решение, что не буду звать мамой ни одну женщину на свете, кроме Теи Спенсер. И вот как-то воскресным днем, оставшись дома одна, я вскрыла конверт.

Прочла имя, набранное аккуратным курсивом. Эллен Свенсон. В 1966 году она работала медсестрой в клинике Мэйо. Он был врачом. У них была мимолетная интрижка, и она забеременела. Она уехала, не сказав ему ни слова, а новорожденного ребенка отдала на усыновление.

В письме были фотографии. Крупный план. Эллен, блондинка с небольшими голубыми глазами и широкой улыбкой. Я бросилась в ванную и стала смотреть в зеркало, приставив фотографию к лицу. У меня захватило дух. Я походила на нее!

Я отвела взгляд. Это было все равно что глядеть на солнце. Глаза не выдерживали яркости. Следовало не спешить, а дать им привыкнуть.

Несколько месяцев спустя я написала Эллен письмо, в котором подтверждала, что, вероятно, она и впрямь моя родная мать.

«Многие годы я очень хотела встречи с вами. Но вот, когда внутри меня все успокоилось, когда у меня появились свои дети и желание отошло на задний план, вы и появились. Такова жизнь. Смешная и безошибочная», — писала я ей.

Сначала я написала ей только как журналист. Когда журналисту рассказывают какую-то невероятную историю, он проводит расследование. Когда кто-то приходит к вам, назвавшись вашей матерью, вы тоже начинаете проверять факты. Так поступила и я. Я написала Эллен и попросила ее сообщить мне кое-какие подробности моего появления на свет: детали, которые могли знать только она и я.

Она ответила и назвала все правильно.

«Похоже, тут все по-честному, — подумала я и целую неделю ходила как во сне. — Тут все по-честному. Все по-честному».

Я никогда не переживала землетрясения. Но я знаю, на что оно похоже.

Внезапный шок потрясает вашу душу. У вас из-под ног уходит земля. Через минуту все кончается, но вы еще долго не можете восстановить утраченное равновесие.

Вот так и я, все ждала и ждала, когда ко мне вернется равновесие и я смогу написать ей с открытым сердцем.

«Спешить некуда, — думала я. — Эта женщина ждала сорок лет, подождет еще».

Я завалила себя делами. У меня было трое детей, пятидесятичасовая рабочая неделя, друзья, которые нуждались в моем внимании. «Господи, — думала я, — мне надо как-то отвязаться от прошлого. Зачем мне это вторжение?» И вот, пока я блуждала в этом тумане, как-то днем, во время ланча, позвонила моя мать. Моя «настоящая» мать, та, которая воспитала меня, Тея Спенсер.

Никогда не забуду, как я, сидя на парковке ресторана ближневосточной кухни, небрежно бросила в телефон, что хочу как-нибудь заскочить к ним поболтать.

— Что случилось? — тут же встревожилась мать.

— Не телефонный разговор, — сказала я, мечтая положить трубку и приняться за свои взятые навынос фалафели.

— Ты заболела? — спросила она.

— Нет. Поговорим позже, мама.

— Скажи мне сейчас!

— Мне написала моя кровная мать. Это в самом деле она.

Молчание.

Молчание.

Потом дрожащим голосом мама сказала:

— Я знала, что этот день придет. Я знала, что рано или поздно он придет.

На свете нет человека, менее подходящего на роль утешителя в случае эмоционального кризиса, чем Тея Спенсер. Почему? Из-за ее неуверенности в себе. Стоит кому-нибудь не так на нее посмотреть, как она тут же обидится.

— Ты нас еще любишь? — спросила она.

«О бог ты мой, — подумала я. — Это будет кошмар!»

Несколько дней спустя я положила копии наших с Эллен писем в папку из манильской бумаги и понесла их к моим родителям. Честно говоря, я не помню, о чем мы тогда говорили. Как после интервью со знаменитостью. В таких случаях я включаю магнитофон и говорю на автопилоте, а ответы слушаю как из облака. Только в тот день я была без магнитофона.

Помню только самые первые вопросы папы:

— Где она живет?

— В Калифорнии.

— Хорошо. Далеко, — сказал он. — Мы не хотим, чтобы она заходила к нам поболтать.

Помню, как мама принесла крохотное розовое платьице, в котором она привезла меня когда-то домой. И другое, желтое, в котором приехала Стефани.

Да, я не помню слов. Зато я помню эмоции. И разве это не главное? Разве суть не в том, с какими чувствами мы остаемся?

Мне было жаль их. Маму с ее розовым платьицем. Папу с окаменевшим лицом.

Я чувствовала себя виноватой. Потому что в глубине души я знала, что все равно поступлю так, как мне заблагорассудится, и они тоже это знали. Так было всегда. Ни чувство вины, ни опасность, ни страх никогда не останавливали меня, я всегда поступала так, как хотела.

Так было всегда: с одной стороны, Я — ребенок, которого родители не могли удержать под контролем; с другой стороны, Они — родители, нередко шокированные.

И все же та встреча слегка меня притормозила, заставила остановиться и подумать. Я ничего не предпринимала. Неделя шла за неделей, а я все не писала Эллен ответ.

Время от времени мама спрашивала, были ли у меня еще контакты с Эллен. «Нет».

— Нет.

И вдруг мама сказала такую вещь, которая произвела на меня большое впечатление, а меня трудно впечатлить. Мама — та самая женщина, которая, по моим понятиям, должна была надуться и начать тянуть одеяло на себя, — сказала: «Не оставляй ее в подвешенном состоянии, Сьюзен. Ей же больно. Она же мать».

Но я все ждала.

В своей жизни мне не однажды доводилось руководствоваться невидимыми знаками. «Такова воля богов», — говорю я, когда обстоятельства позволяют случиться чему-нибудь немыслимому.

К примеру, меня долго не брали в Юридическую школу Лойолы в Лос-Анджелесе на специальную программу для журналистов, а в то лето вдруг приняли. Полностью оплаченная поездка в Калифорнию упала на меня с неба.

Не иначе кто-то наверху подсуетился с первоклассным сюжетом.

«Ладно, мам, — сказала я Тее, — раз уж я все равно буду в Калифорнии, так зайду и к ней». — «Делай как знаешь, — ответила она. — Мы тебя поддержим. Только, пожалуйста, не говори ничего детям». — «О’кей, мам, не буду».

И тогда я написала Эллен письмо. Сказала ей, что да, вы моя кровная мать, и я еду в Калифорнию.

Потому что жизнь всегда оборачивается так, как ты совсем не ждешь.

Я прибыла в Калифорнию в июне 2008-го. За год до моего диагноза — так и вертится у меня на языке, но я не знаю, правильно ли это. БАС уже мог быть со мной, только незаметно. Возможно, он был со мной всегда, с самого рождения.

Скажем лучше, что я еще ничего не подозревала. Неделю я провела на мастер-классах в Юридической школе Лойолы, где главным приглашенным преподавателем был адвокат, который только что выиграл в суде битву, опрокинувшую запрет на однополые браки.

«Мир меняется, — то и дело слышала я. — Мир становится другим».

И будущее неведомо.

Потом я навестила в Лос-Анджелесе старинную подругу Кэти, с которой мы вместе жили и путешествовали, пока учились в Швейцарии. Мы поболтали о старых временах, поделились фотками Альп, мюнхенского «Хофбройхауса» и Венецианского карнавала.

Я думала обо всем, что дали мне родители. Скольким они пожертвовали, чтобы отправить нас со Стефани в колледж. И я думала об Эллен. Мои мысли беспорядочно метались взад и вперед.

У меня такая замечательная жизнь. И зачем мне это все?

Это часть тебя.

Какой она окажется? Что, если она мне не понравится?

А если понравится?

Господи, надеюсь, она не сожмет меня в медвежьих объятиях и не станет душить от радости.

Если она хотя бы немного похожа на тебя, то не станет.

Эллен жила в пяти часах езды к северу от Лос-Анджелеса, в округе Сонома. Моя винолюбивая душа возрадовалась такой географической фортуне. Мои родители — абсолютные трезвенники и всегда ими были, а я всегда была не промах пропустить бокал-другой.

Подруга наняла шофера, чтобы он доставил меня в Соному. Нэнси хотела прилететь и отвезти меня туда сама. Куда только мы с Нэнси не ездили вместе, о чем только не говорили, в каких только передрягах не бывали! Но на этот раз я отказалась. Боялась, что ее присутствие меня отвлечет. Хотела быть совсем одна.

Только я, мои мысли и Эллен. Наша встреча должна была стать единственной. Я хотела выслушать подробности. Поблагодарить ее. И навсегда вычеркнуть из своей жизни. Таков был мой план.

Под конец я села в переполненный автобус. Теперь, когда я уже почти доехала, мне вдруг расхотелось быть одной. Я сунула в уши наушники моего айпода и всю дорогу крутила одну и ту же песню, «Lift Me Up» Кейт Вогель. Ее пронзительный, как крик ласточки, голос то взмывал, то опускался вместе с моим сердцем.

Я видела жизнь и знала любовь. И громок Моих безумных сомнений голос. Он требует: Собирайся в путь, покидай город!

Прибыв в Себастопол, я сняла комнату в отеле недалеко от Эллен. Мы решили, что не будем сговариваться заранее. Завтра утром я просто подойду к дверям ее дома.

Я прошла пешком половину пути, прикидывая расстояние, успокаивая нервы. Потом побродила по главной площади Себастопола, глазея на босоногих женщин в рубашках домашней окраски, которые нянчили ребятишек, и на длинноволосых мужчин, которые курили травку.

На «Рынке здоровой еды» я купила себе обед. Внутри пахло немытыми людьми и продуктами не первой свежести. Заказав тофу «Рубен» (где там тофу?!), я вернулась на площадь. Вгрызаясь в резинового «Рубена», я вдруг поняла: ба, да Эллен же хиппи!

Как клево.

Я снова куснула резинового «Рубена», надеясь, что на этот раз будет вкуснее. Ничего подобного.

Хиппи. Как… клево?

Ко мне направлялся человек постарше меня: судя по его виду, он не переодевался года с 70-го, а когда он приблизился, я поняла, что он с тех пор и не мылся. Он попросил у меня сигарету.

«Бог ты мой, — подумала я, — надеюсь, она не вроде этого».

Поймите меня правильно. Мне не чужд дух хиппи. И зельем я в колледже тоже баловалась, особенно в один дурманный семестр, когда бегала за шикарным парнем, пловцом из команды Университета Северной Каролины, у которого был большой бонг и легкие объемом в двадцать галлонов.

Так что да, в душе я тоже хиппи. Но вкусы у меня женщины из Палм-Бич. Я люблю стиль BCBG, высокие каблуки, красивую бижутерию и гигиену. В шлепках-биркенштоках и с волосатыми подмышками я и в гроб не лягу.

Я ссудила путешественника во времени сигареткой, а заодно отдала ему мой тофу «Рубен», истекающий соусом «Тысяча островов».

— Вам это больше придется по вкусу, чем мне, — сказала я ему и повернула назад, к отелю.

Обычно, когда я нервничаю, я успокаиваюсь. Да, знаю. Парадоксально, но правда. К примеру, когда мне предстоит выступать по национальному телевидению в живом эфире, я сознательно замедляю дыхание и пульс. «Дыши, Сьюзен, дыши», — говорю я себе и замедляюсь.

В то утро, когда мне предстояла встреча с кровной матерью, я выпила чашку кофе и сделала дыхательные упражнения. Приняла душ, собралась с мыслями, выбрала очень простой наряд. Джинсы. Черная рубашка. Никаких украшений.

Хиппи не любят золотых цепей, подумала я.

Но, черт, я-то люблю!

В сумку я сунула пару туфелек на танкетке. Не могу же я предстать перед родной мамой совсем без каблуков, это буду просто не я.

Мама собрала для Эллен маленький фотоальбом с моими снимками — по одному на каждый год жизни, с младенчества до окончания колледжа. Тея не пожалела времени, чтобы сделать приятное незнакомке, которой она так боялась.

Это был ценный подарок для Эллен, но для меня он был гораздо важнее. Тот фотоальбомчик оказался самым большим и самым дорогим сюрпризом, который преподнесла мне мама за всю мою жизнь. Он был сделан с такой заботой и нежностью, что загладил все ее прошлые ошибки.

Я долго разглядывала его, целовала, не могла налюбоваться. Потом положила в сумку. И пошла пешком к дому Эллен.

И тут же почувствовала себя одинокой.

Плача, я позвонила Нэнси.

— Как жаль, что ты не приехала, — сказала я ей.

— Я с тобой морально, — ответила она, тоже плача.

Я все шла и шла, поднялась по крутому склону, оказалась на шоссе, вдоль которого тянулись яблоневые сады. И поняла, что недооценила расстояние. До дома Эллен оказалось гораздо дальше, чем я думала.

Черт. Черт! Я опоздаю. Она будет беспокоиться, подумает, что я не приду.

Тут меня снова кольнула противная мыслишка. Она ведь ждала сорок лет. Подождет и еще немного.

Я притормозила и сделала несколько дыхательных упражнений, любуясь на яблони. Они стояли рядами, как солдаты, защищая меня со всех сторон. За ними поднимались коричневые холмы в зеленых косах виноградных лоз. Легкие, как выдох, облачка плыли над головой. Было очень красиво.

В начале тенистого переулка, где жила Эллен, я остановилась и выскользнула из настоящего. Отодвинула подальше эмоции и превратилась в бесстрастного наблюдателя собственной жизни. Идя по переулку, я мысленно подмечала все детали, словно делала заметки к газетной статье: кусты, почтовый ящик, деревья, небо. И вот я уже стою у ворот Эллен, смотрю на ее маленький дом. Он был выкрашен темно-красной краской и слегка походил на амбар. Крошечную зеленую лужайку со всех сторон обступал огромный ухоженный розовый сад.

Я переобулась, туфли без каблуков убрала в сумку. Протянув к задвижке садовой калитки руку, с удивлением заметила, что она дрожит.

Входная дверь была распахнута, сетчатый экран закрыт. На двери была надпись: «Королева дома».

«Бог ты мой!» — подумала я.

Звякнула на ветру музыкальная подвеска.

— Есть кто-нибудь? — крикнула я.

С минуту никого не было, но вот по ту сторону сетчатой двери появилась она. Цветущая. Улыбчивая. Непринужденная. Приветливая.

— Здравствуйте. Я Сьюзен.

— Здравствуйте. Я Эллен.

— Извините, что опоздала. Я шла пешком. Оказалось дольше, чем я думала.

— Вы прошли всю дорогу вот в этих туфлях? — спросила она, показывая на мои ноги.

— Нет, в кроссовках.

Позже Эллен рассказывала, что сразу признала во мне собственную дочь, как только услышала про сменные туфли.

Женщина открыла дверь, и я вошла. Она не бросилась меня обнимать. Я ее тоже. Мы просто стояли и смотрели друг на друга, и время замедляло свой ход вокруг нас.

Ее глаза. Ее маленькие синие глазки. Как мои, только ярче.

Ее икры. Ее лодыжки. Всю жизнь я слышала комплименты своим лодыжкам и вот теперь вижу такие же у нее.

На ней была рубашка с изображением трех бокалов — красное вино, белое и шампанское. И надпись: «Групповая терапия». Тоже в моем духе.

Эллен пригласила меня сесть. Диван был клетчатый, на спинке лежал сложенный плед. Ярко-желтые стены. Лампа с абажуром с волнистой розовой каемкой, словно в будуаре. Современные стеклянные безделушки. Отдельные фрагменты в азиатском духе. Книги, книги, книги. А снаружи, прямо за окном, тот самый роскошный розовый сад.

— Моя мама приготовила кое-что для вас, — сказала я со слезами, передавая ей альбом.

Вот так все и началось. Я облегчила душу. И научилась лучше понимать себя. Свою язвительность. Свое прямодушие. Узнала, как дух хиппи сочетается во мне с чувством стиля.

Год спустя, летом 2009-го, мы с Джоном заехали к Эллен по дороге на Гавайи. О том, чтобы поблагодарить мою кровную мать и забыть о ней навсегда, уже не было речи. Она стала частью моей жизни. Я хотела познакомить с ней Джона. И лучше понять ее.

Мы отправились на пляж. Разулись. Джон расхохотался, увидев рядышком наши ноги: выпирающие косточки, длинные, как ломтики картошки фри, пальцы.

— Теперь я точно знаю, что вы родственницы, — сказал он и сфотографировал нас с Эллен от лодыжек вниз.

Я сказала Джону и Эллен, что хочу написать книгу.

— Назови ее «Косточки в песке», — хмыкнул Джон.

Всего за несколько недель до этого я заметила свою усохшую левую ладонь. В ту поездку я о ней не упомянула, но в следующие полгода, занимаясь поисками медицинских ответов, я оценила своевременность появления в моей жизни кровной матери.

В тот год Эллен приехала во Флориду на День благодарения. Она навещала свою дочь, которая служила на яхте, стоявшей на якоре в Форт-Лодердейле. (С ее дочерью, которая моложе меня лет на десять, я встречалась несколько раз. Была на ее свадьбе в Сиэтле. Но с тех пор мы не общались.)

Потом Эллен на несколько дней остановилась в отеле рядом с нашим домом. Уважая желание своих родителей, я не стала рассказывать о ней детям, но взяла их с собой в отель, зная, что ей приятно будет их увидеть. Мы вместе искупались. Пообедали. И столько раз сфотографировались вместе, что Марина спросила:

— А вы что, родственница или как?

— Нет, я просто Эллен, — ответила она.

Я показала Эллен мою руку. Расспросила о ее медицинской истории. Ни у нее, ни у кого-либо из ее родственников ничего подобного не было.

Превыше всего я дорожу именно этим подарком Эллен: она подарила мне спокойствие души, знание того, что мой БАС — не генетической природы. Мои дети унаследуют от меня все что угодно, кроме моей судьбы.

 

Семейная встреча

Мама никогда не говорила со мной об Эллен. Не задавала наводящих вопросов о нашей встрече. Она не понимала, какую роль Эллен играет в моей жизни, и наши отношения причиняли ей боль. С этой болью Тея справлялась при помощи молчания — того, которое говорит яснее слов.

Ее чувства лучше всего передает вопрос, который она тайком от меня задавала Нэнси и который незадолго до этого услышала от нее я: «Сьюзен ведь не разлюбила нас, нет?»

Мои чувства окончательно оформились во время короткого круиза, который мы с ма предприняли в феврале 2011 года. Это было за четыре месяца до моего диагноза и за несколько недель до нашей с Нэнси поездки в Новый Орлеан, когда я впервые призналась себе в том, что у меня, может быть, БАС.

Но тогда, еще находясь в глубоком отказе, я проводила все время на палубе у бассейна, сидя в шезлонге: ведерко со льдом и пивом с одной стороны, промасленное бедро солнцепоклонника-соседа — с другой. Международное соревнование по неуклюжим прыжкам в воду было в разгаре: здоровый волосатый мужик из Огайо только что ничком плюхнулся в бассейн, а я громко озвучивала счет.

— Десять! — орала я, услышав особенно громкий шлепок пузом о воду.

Мама проводила время в каюте, прилагая неимоверные усилия к тому, чтобы расслабиться. Толпы народу, жара, шум — для нее это было слишком. Ее зона комфорта — территория, где все под контролем, — осталась далеко позади.

Так что она повсюду искала проблемы. Стюарды на корабле складывали наши полотенца в форме разных зверюшек. Марине особенно понравилась симпатичная обезьянка. Тея тут же развернула ее, чтобы полотенце было готово к использованию с самого утра.

Тея дважды приходила к бассейну. Один раз для того, чтобы объявить всем окружавшим меня мужчинам и женщинам, что я замужем. Во второй раз — напомнить мне, что если я не сдам свое полотенце, то меня оштрафуют на двадцать долларов, «и не жди, что я буду платить».

Круиз по Багамам был затеян для того, чтобы присутствовать на встрече членов маминой семьи в Нассау. Она оплатила поездку мне и Марине — щедрый подарок. Но за полотенце она не раскошелится, не рассчитывайте.

Мероприятие намечалось серьезное — не просто шашлыки в парке пожарить. На следующий день мы пешком обошли все памятные места, посетили кладбище — ноги у меня тогда еще были сильные. Две родственные могилы оказались без надписей. Мы положили цветы. Мои родители завели разговор о том, чтобы нанять каменотеса и сделать надписи.

Греческий православный священник рассказал об истории их веры на этих островах. Семья отца Теи эмигрировала из Греции на Багамы и во Флориду. С клана Дамианос и началось греческое православие в этом регионе.

И хотя мама Теи взрастила ее в лоне Баптистской церкви Юга, Тея никогда не отрывалась от своих греческих корней. Среди лучших воспоминаний моего детства есть и такое: мама часто щекотала меня, а потом, уткнувшись кончиком носа в уголок моего глаза, шевелила им туда и сюда. «Мой греческий нос», — называла она его. В моем детстве все, даже носы, было греческим.

Перед званым обедом мы вернулись на корабль отдохнуть. День прошел хорошо. Нам было приятно всем вместе.

А потом Тея решила не ходить на обед. Не знаю почему. Может быть, устала. А вернее всего, кто-нибудь сказал что-нибудь такое, отчего она разозлилась. Папа последовал ее примеру. Тут и сестра Теи, Сью, заявила, что тоже не пойдет, а с ней ее дочь и внук.

Обед должен был состояться в яхт-клубе Нассау — дорогое мероприятие, тщательно спланированное организаторами: никакого фуршета, настоящий обеденный стол со стульями, полный буфет закусок и полный бар выпивки, пригласили даже фотографа, чтобы снимать представителей всех ветвей семейства.

— Это же невежливо — не пойти! — рявкнула я на Тею.

Ноль эмоций.

Марина тоже решила остаться, чтобы составить компанию кузену. Я пошла одна.

Там уже была Рамона, старшая сестра мамы, а с ней ее дочь и зять, Мона и Майк. Рамона — матриарх этой семьи и самая большая заводила. Она поддерживает связь со всеми кузинами и кузенами, далекими и близкими. Семья для нее все. И вот Рамона сидела за празднично украшенным столом в полном одиночестве.

Возле буфета я сражалась с тарелкой. Моя левая рука уже почти не действовала, и мне было трудно нарезать еду. Отложив нож и вилку, я оглядела зал. За другими столами было людно и весело, раздавалась болтовня и смех.

Я пропустила пару коктейлей, но стало только хуже. Наш почти пустой семейный стол показался мне еще печальнее.

Кто-то в подробностях изложил историю нашей семьи. Тогда распорядитель обеда стал по одному приглашать людей к микрофону и просить поделиться своими воспоминаниями.

Мне захотелось поделиться со всеми историей недавнего обретения своей настоящей родословной, которая включала в себя самую настоящую греческую кровь. Я хотела сказать им, как я горжусь тем, что я тоже Дамианос. Как много значит для меня их дружба и поддержка.

Я вышла к микрофону, оглядела лица собравшихся, наш почти пустой стол и заплакала. Нет, прямо заревела перед всей честной компанией.

Майк выслал Рамону поддержать меня. Какая-то кузина по имени Флора тоже подошла. Они обхватили меня с двух сторон. Выдавив какие-то слова, я села на место, в ужасе от собственного публичного позора.

— Гречанка она или нет, она наша, — сказала Рамона семье.

Слава богу, через несколько минут какофония свистков, ударных, труб и колокольчиков заполнила тишину. Сюрприз: багамский оркестр джанкану.

Музыканты были все в перьях и монисто, их высоченные головные уборы громоздились над нами. Они подпрыгивали, вертели задом, басовый барабан твердил свое бум-бум-бум, руководитель оркестра пронзительным свистом объявлял о конце и начале номеров. Одна жилистая девчушка исполнила то, что я называю завлекательным танцем, соответственно вращая бедрами.

«Может, оно и к лучшему, что Теи тут нет», — подумала я.

Я вышла на улицу, подальше от шумного представления. Нет, Тея определенно не вынесла бы ни этого шума, ни зрелища — в особенности зрелища своей дочери, рыдающей у микрофона. Она не оценила бы моих стараний.

Утром мама спросила меня, как прошел обед.

— Очень мило, — только и сказала я.

Кажется, я надеялась, что моя болезнь сократит дистанцию между нами. Я думала, из-за того, что я умираю, мы с мамой начнем разговаривать. Меня терзали вопросы из моего прошлого, которые отравляли наши с ней отношения.

Хотелось сказать ей, что появление Эллен ничего не изменило. Что она по-прежнему моя мать и я люблю ее так же, как и прежде.

Но мама закрылась от меня. После моего диагноза в июне она не сделала ни одного шага навстречу, ни о чем не спрашивала, не утешала. Время от времени она заходила к нам, но никогда не сидела дольше нескольких минут. Мы говорили не больше, а меньше, чем раньше. Иногда она почти не смотрела на меня.

Дверь к пониманию была закрыта.

В сентябре, за неделю до того, как мы с Нэнси спланировали нашу поездку на Юкон, Джон и я устроили маленькую вечеринку. По телевизору шла передача о Далии Дипполито, местной красотке, которая пыталась нанять киллера, чтобы тот укокошил ее муженька. Меня пригласили на роль эксперта, поскольку весной я подробно освещала ее процесс. Программу снимали на следующий день после того, как мне поставили диагноз.

— Со мной, — сказала я продюсеру, иронизируя по поводу своей замедленной речи, — вам не придется беспокоиться о том, чем заполнить час эфирного времени.

Мама была в восторге: она всегда обзванивала своих друзей, когда меня показывали по телику. На вечеринку она не пришла, зато согласилась приготовить свой знаменитый греческий салат — с оливками, фетой и особой домашней заправкой.

В тот вечер, забирая салат, я обратила внимание, что белки глаз у нее желтые. Я открыла было рот, чтобы сказать об этом, но меня отвлекли: может, кто-то спросил дорогу, или Марина стала отпрашиваться в гости к подружке, вместо того чтобы торчать дома со взрослыми, или Уэсли ни с того ни с сего выпалил: «Кто твой любимый герой в „Лило и Стич“?»

Когда я обернулась, мамы и след простыл.

Через два дня позвонил папа.

— Мы в приемном покое, — сказал он. — Мама вся желтая, у нее рвота.

Я тут же помчалась к ним. Мама лежала в смотровой с тазиком в обнимку. Она была в красной рубашке, в джинсах и… вся желтая.

Глаза. Лицо. Даже руки были желтые.

При этом всего неделю назад мама чувствовала себя лучше некуда. В свои семьдесят один она ежедневно проходила пешком по нескольку миль. Причем знала всех, кто жил вдоль ее маршрута, так как завела эту привычку давно. В своей церкви она вела занятия физкультурой. Она правильно питалась, не пила спиртного и в жизни не выкурила ни одной сигареты.

Человека такой чистой жизни, как она, еще поискать. Принимать тайленол от головной боли ее приходилось заставлять чуть не силой. Мама была такой здоровой, что у нее даже врача не было.

Желтуха обычно сопровождает проблемы с печенью. Но мама никогда не пила алкоголя и не вступала ни в какие предосудительные связи, так откуда у нее серьезные проблемы?

— Что-то сдавливает желчную протоку, — говорил мне папа. — Что-то внутри поджелудочной. От этого она такая желтая.

— Рак поджелудочной? — ляпнула я.

— Я не знаю. Надеюсь, что нет, — твердым, как всегда, голосом, отвечал папа.

Врачи сказали нам, что единственный способ узнать наверняка — удалить новообразование немедленно. Операция едва не убила ее — дважды. Четыре месяца после того, как ей разрезали живот, моя мать не покидала больницы и не отключалась от системы жизнеобеспечения.

Временами, пока она лежала в отделении интенсивной терапии, состояние ее было таким тяжелым, что нам случалось вскакивать и спешить к ней среди ночи. Сколько раз я держала мой айфон у ее уха и проигрывала ее любимый гимн «Святая земля», уверенная, что ей не пережить этот день.

Был момент, когда Стефани, папа и я обсуждали ее похороны. «Я хочу, чтобы это было торжество Жизни, а не смерти», — сказал папа.

Стефани и сейчас вспоминает, что не видела картины печальнее, чем когда я ковыляла на слабеющих ногах по больничному коридору, спеша добраться до матери, пока та не истекла кровью и не умерла.

Мама выжила. Для меня и тех немногих, кто видел ее подключенной к аппарату искусственного дыхания, когда она не могла дышать сама, — это было чудом.

Это было страшное время. Жестокое, напряженное. Время, когда мы боялись худшего. Я тогда неделями не спала и днями ничего не ела.

А еще это было время размышлений, ведь когда оказываешься у постели смертельно больного близкого человека и ты сам смертельно болен, поневоле задумаешься. Я представляла на смертном одре себя, окруженную всеми этими трубками, аппаратом, дышащим за меня, несчастными близкими. Когда пришло время принимать последние решения, оказалось, что папа понятия не имел, чего хотела бы мама. А уж со мной или Стефани она и подавно ничего подобного никогда не обсуждала.

Я решила, что не хочу заставлять свою семью проходить через все это. Решила, что сама продумаю все заранее, в деталях. Распоряжения врачам. Хоспис. Завещание.

«Мне не надо никаких трубок для кормления, — сказала я Джону, увидев и понюхав мамины. — Не хочу, чтобы меня заставляли жить, когда врачи скажут, что самое гуманное — дать мне умереть».

А еще это было время преданности. Время, когда я, папа и Стефани, которые не отходили от постели мамы, были вместе. Подавленный горем, папа говорил со Стефани и со мной больше, чем когда-либо раньше. Наше семейное единение произошло там, у маминой больничной койки.

Также те дни напомнили мне о том, какое это счастье — иметь семью. Я чувствовала любовь своих близких и черпала в ней силы. Эти люди были в моей жизни всегда.

И Тея тоже всегда была частью моей жизни. Она была мне матерью. У ее постели я ощутила такую близость к ней, какой не испытывала уже давно. Страдая ее страданиями, я поняла, как много она для меня значит.

 

Юрта

Моя поездка на Юкон с Нэнси была назначена на октябрь, через месяц после того, как мама попала в больницу. Путешествие всей жизни, которое едва не сорвалось. День отъезда приближался, а маме становилось все хуже. Я не могла бросить ее.

А потом мама пошла на поправку. Ее состояние стабилизировалось, и она разрешила мне поехать. Ей хотелось, чтобы я увидела чудо полярных огней, и она знала, как много значит для меня Нэнси.

Но я не говорила ей, что по дороге собираюсь сделать остановку еще в одном месте.

Из Южной Флориды нет прямых рейсов на Ванкувер, где мы могли бы сесть в другой самолет, до Арктики. Сообразив это, я решила лететь через Сан-Франциско. Там мы с Нэнси навестим Эллен, а потом полетим в Канаду.

Эту часть нашей поездки я сохранила в секрете от моих родителей. Слишком трудно будет объяснить все это, кроме того, я не хотела причинять боль маме.

А еще мы с Нэнси решили, что в этой поездке не будем жмотничать.

— Жизнь слишком коротка, чтобы останавливаться в дешевых отелях, — сказала я.

В Ванкувере мы заказали номер в «Четырех сезонах». А в Сан-Франциско взяли машину с шофером, чтобы он покатал нас по городу, а потом отвез к Эллен, до которой было час езды.

Нашего шофера звали Ирвинг. На нем был черный костюм и черная шоферская фуражка, но вид у него был такой, как будто он только вчера получил права. Правда, он заверил нас, что не первый год колесит вдоль залива. И что у него есть навигатор.

Так мы втроем и мотались по Сан-Франциско: прокатились вдоль залива, выпили ирландского кофе в кафе «Буэна Виста», съездили в Чайна-таун.

Повернув за угол, мы вдруг увидели скалистый остров в лазурных волнах.

— Ух ты! Это что, Алькатрас? — спросила Нэнси.

— Понятия не имею, — ответил Ирвинг.

Мне доводилось слышать о таких созданиях — юнцах, выросших с джи-пи-эс-навигатором под носом и напрочь лишенных чувства пространства и направления. Не видящих мира вокруг себя, а воспринимающих его исключительно через какой-нибудь дисплей. Но не узнать Алькатрас, прожив годы во Фриско? Смешно!

У Нэнси были виды на обед в некоем ресторане Чайна-тауна, который ей рекомендовали друзья. Мисс Гугл-камера редко забывает места, где ей доводилось есть (и уж тем более никогда не забывает поесть). Годы спустя она может с благоговением вспоминать хрустящий пастернак, которым были посыпаны равиоли с сырно-шпинатовой начинкой в мятном масляном соусе. И горе тому, кто осмелится прервать ее ежедневное гастрономическое па-де-де!

Я заранее предвкушала повтор моего последнего обеда в Чайна-тауне: дим сум, поданный со всеми подобающими подробностями, — корзиночки и тарелочки с горячими и холодными закусками в виде канапе на один укус, и все это на белой льняной скатерти.

Но «Сэм Ву» оказался не тем местом.

Начать с того, что вход в ресторан был через кухню, в которую вела прямо с улицы полуоткрытая дверь. Первое, что мы увидели, войдя, был целый дуршлаг требухи.

Повара прогнали нас мимо извергающих пар котлов к темной лестнице. Нэнси помогла мне подняться на второй этаж, где располагался обеденный зал, который выглядел как кают-компания. На корабле викингов. Низкие потолки и незатейливые столы со скамьями. Еда поступала из кухни в буфете-автомате, застланном газетой вместо салфетки.

— Давай закажем что-нибудь необычное, — предложила я.

Так мы и сделали. «Чоу-мейн-фан», лапша по-сингапурски, жаренная со всякой всячиной. Цена — пять долларов двадцать пять центов. Друг Нэнси рекомендовал нам самую дешевую обжорку во всем Чайна-тауне.

Я не помню, какую еду подавали у Сэма Ву — хорошую, плохую или так себе. Посетив туалет Сэма Ву, я старательно стерла из своей памяти тот факт, что я вообще ела в его ресторане. Нэнси даже поснимала — такая там была грязь. Пыль на фановой трубе лежала такая густая, что хоть косы плети. В раковине сохранился лишь один не тронутый грязью и ржавчиной участок: пятно вокруг слива, куда непосредственно ударяла струя воды и стекало мыло.

— Вот это было приключение! — сказала я, вернувшись за стол.

Мы еще не раз хихикали, вспоминая ресторан Сэма Ву. И нисколько не удивились, когда несколько месяцев спустя узнали, что департамент здравоохранения закрыл его за многочисленные нарушения правил пожарной безопасности и санитарии. Включая фекалии грызунов в кухне.

Наш шофер Ирвин подобрал нас у дверей кухни. Мы поехали смотреть закат на мост Золотые Ворота, где задержались пофотографировать. В одно время с нами там фотографировались жених и невеста, причем девушка мерзла в декольтированном платье.

Надеясь, что мы будем путешествовать налегке, я предупредила Нэнси, чтобы она взяла с собой только дорожную сумку. Что она и сделала. Зато я притащила два чемодана, набитые длинными кашемировыми пальто и свитерами в количестве большем, чем число дней в нашей поездке.

Мне с моими слабыми руками было не под силу их катить, так что погрузкой и выгрузкой багажа пришлось заниматься Нэнси.

— Что у тебя там? — спросила она. — Пианино?

— Нет. Две пары сапог. Два пальто. И шесть кашемировых свитеров.

Таким вот манером — в черном лимузине с шофером, в кашемировых пальто — мы и въехали в самое сердце района хиппи, на центральную площадь Себастопола.

Приехали мы рано, так что, поставив машину, решили убить время, купив немецкий шоколадный торт для Эллен, а себе — чая и выпить тут же, на площади.

Как раз в это время повсюду шли демонстрации под лозунгом «Оккупируй (вставить название города)!». Международное движение против социального и экономического неравенства, когда люди разбивали палаточные городки на улицах и площадях по всему миру.

Демонстрация «Оккупируй Себастопол!» была в самом разгаре. Посиживая в сторонке, мы восхищались социальной активностью сограждан, говорили, что, будь мы помоложе, наверняка присоединились бы к ним. Хихикали над собой. Но наши соседи решили, что мы смеемся над ними.

— Слушай! Мы же похожи на двух жирных капиталистических свиней! Двигаем отсюда. Где Ирвин?

Дом Эллен окружен великолепным садом, в котором растет восемьдесят пять сортов роз. Вокруг уединенно и прохладно; легкий ветерок гуляет по комнатам, пошевеливая развешенные повсюду ветряные колокольчики. Хозяйка отвела нам просторную спальню, попросив только, чтобы днем мы держали ставни закрытыми во избежание выгорания родительского лоскутного одеяла на стене.

Эллен любила вспоминать свое детство на ферме в Айове, в доме, где водопровод появился, когда ей исполнилось семь, а электричество — когда уже было четырнадцать.

— Идиллия, — говорила она.

Напоминания о том времени, вроде лоскутного одеяла на стене, встречались в ее доме повсюду.

Она уехала с фермы в поисках путешествий. Выучилась на медсестру в Миннесоте. Забеременев, села в автобус и поехала в Калифорнию, оттуда через всю страну назад, во Флориду. Отдав меня на удочерение, она продолжала работать медсестрой, в том числе в Эшбери-Хайтсе и его окрестностях — районе Сан-Франциско, где процветала наркокультура и психоделический рок.

Эллен и правда была хиппи, но, по ее словам, умеренной. Никогда не бросала работу. Прослужив много лет на курсах подготовки младшего медперсонала, она стала работать с пациентами психиатрии.

Как заметила Нэнси, двух столь разных женщин, как моя родная и приемная матери, и Голливуд не придумает.

Хиппи — и баптистка.

Авантюристка, любительница приключений — и преданная жена и мать. Не уверена, что мама вообще слышала о наркотиках.

Мама всегда хотела, чтобы мы со Стефани стали больше чем просто домохозяйками. Она хотела, чтобы у нас была возможность выбирать, и железной рукой толкала нас к успеху. Из мамы получился бы классный бригадир. Вместе с нами она готовилась к каждому экзамену. ТРЕБОВАЛА одних пятерок.

Она никогда не заставляла нас мыть посуду. «Для вас главное — учеба», — говорила она и сама мыла тарелки.

И это дало свои плоды. Стеф и я учились лучше всех в школе и поступили в прекрасные университеты.

Мой первый университетский семестр — я наконец-то оказалась вне зоны маминого контроля — прошел как в тумане. В первый же вечер я выпила столько фруктового пунша, что меня всю ночь рвало чем-то красным. Потом я влюбилась в того пловца с бонгом. И с трудом сдала первую сессию на тройки.

На второй год я жила вместе с Нэнси, которая училась как бешеная. Проекты она сдавала на несколько месяцев раньше срока и всегда получала пятерки. Это она уговорила меня чаще ходить в библиотеку и реже — на вечеринки, это она сделала из меня человека. С ее помощью я впервые со времен мамы стала получать приличные оценки.

Я всегда нуждалась в ком-то, кто мог бы обуздать дикую составляющую моей натуры.

Эллен, как я поняла очень скоро, вряд ли бы с этим справилась.

Я привезла документы о моем удочерении, и мы провели вечер, обсуждая их. Эллен читала комментарии на каждой странице и все твердила, что они «совсем, совсем некритичные». Она была восхищена. Благодарна. Я поняла, что Эллен очень боялась, что ее осудят за ее поступок.

Беседа получилась непростой. Напряженной. Эмоциональной. Мне захотелось выкурить сигарету, но мои все кончились. Я спросила Эллен, есть ли у нее закурить.

— Нет, — ответила она.

Чтобы разрядить ситуацию, мисс Фи Бета Каппа пошутила:

— Может, марихуана найдется?

Эллен оживилась:

— Нет. Но у моей подруги наверняка есть.

Она позвонила подруге, и мы поехали к ней за травкой. Я спросила, сколько мы должны.

— Ничего не надо. Я оказала ей большую услугу. Это она моя должница, — ответила Эллен.

Когда мы вернулись, Эллен достала свои курительные принадлежности. Папиросную бумагу. Трубки. Всякие чудесные штучки.

— Здесь не все мое, кое-что дочери, — пояснила Эллен.

Нэнси покосилась на меня. В ее взгляде ясно читалось: «Можешь себе представить что-нибудь подобное с Теей?»

Мы закурили. Долго хохотали. Потом мы с Нэнси помогли Эллен перебрать гору старых пальто. Она примеряла их на нас, а мы вежливо напоминали ей о том, в каком году они вышли из моды.

В ту ночь в постели меня посетило откровение. Своей жесткой рукой мама сделала меня тем самым успешным человеком, каким я являюсь сейчас. Моя рабочая этика и привычка полагаться на себя — все это дары Теи.

— Слушай, — сказала я Нэнси. — Хорошо, что меня воспитала не Эллен. Можешь представить меня с матерью, которая курит травку? Да я бы ходила сейчас босая, вечно обдолбанная и жила бы в юрте.

«Жила бы сейчас в юрте» — это фраза, над которой мы с Нэнси смеемся до сих пор.

На следующий день Эллен повезла нас в Соному, на Козий пляж. Дорога туда лежит через высокие холмы, с которых виден Тихий океан. Вдоль самого берега тянется массивная каменная гряда. Когда-то там жили козы, отсюда и название местности.

С некоторых точек открывается вид на много километров вдаль, и ты стоишь и в изумлении смотришь на бесконечную линию скал и широкие песчаные пляжи меж ними и водой. Мы обошли их все. Сделали много фотографий.

Калифорния лежит на линии тектонического разлома, где две литосферные плиты Земли, встречаясь, постоянно давят друг на друга. Это давление выпучивает породу земной коры вверх, создает скалы, горы, по миллиметру в год меняя ландшафт планеты. Его вкрадчивая мощь потихоньку растаскивает на две части футбольный стадион университета Калифорнии в Беркли, который стоит как раз на линии разлома. Если быть точной, то со времени его постройки в 1922 году щель между двумя половинами стадиона выросла до четырнадцати дюймов.

Однажды я сказала Эллен, что встреча с ней была для меня как землетрясение. Что мне понадобится время, чтобы пережить шок и восстановить равновесие.

На том берегу, после моей наркотической епифании, я почувствовала, что баланс найден. Я ощутила эту точку равновесия между живой, неугомонной женщиной, благодаря которой я появилась на свет, и преданной матерью, которая растила меня, держала меня в узде и сформировала мою личность.

Покидая Козий пляж, я разглядывала деревья вдоль дороги. Это были кипарисы, все их ветви указывали в одну сторону, точно невидимая рука прошлась по ним невидимым гребнем.

Та же рука действует и сегодня. Ваяет континенты. Лепит берега. Формирует человеческие души.

 

Замыкая круг

Когда я была в Калифорнии, Эллен объяснила мне свою беременность очень просто. Сексуальное влечение, и ничего более. Мужчина, Панос Келалис, был обыкновенный плейбой, и у нее не было с ним будущего. К тому же он собирался вернуться домой, на Кипр, так что отдать ребенка на воспитание другим людям казалось ей лучшим выходом.

Эллен рассказывала о том, как она без всяких сантиментов вынашивала свою беременность. Скрывала ее от своих родных. Как сбежала во Флориду, где устроилась работать операционной медсестрой, чтобы ни один пациент не видел ее беременной и не задавал потом лишних вопросов.

На время родов ее усыпили, чтобы у нее не осталось никаких воспоминаний обо мне. Вопреки советам социальных работников в органах опеки, Эллен попросила, чтобы ей дали взглянуть на меня, — она знала, что мой вид не вызовет у нее никаких эмоций.

И она ничего не почувствовала.

«У-у-у какая бездушная!» — подумала я, когда услышала об этом впервые.

«У-у-у какая сильная!» — думаю я сейчас.

Эллен признала, что, будучи медсестрой, могла бы прибегнуть к аборту — она наверняка нашла бы коллег, которые обо всем позаботились бы. Позже она так и поступила со второй нежелательной беременностью.

— Даже не знаю, почему я в первый раз не подумала об этом, — сказала она.

Я сказала Эллен, что понимаю все ее решения.

И то, что она дала мне жизнь.

И то, что отдала меня на удочерение.

Если бы я забеременела от человека, с которым меня ровным счетом ничего не связывало бы, и мне пришлось бы поехать вслед за ним туда, где мне совсем не хотелось бы жить… ну, скажем, в какой-нибудь сонный городишко в Северной Дакоте… нет, я бы тоже не поехала.

А значит, я бы тоже решилась на какой-нибудь шаг вроде этого.

Решиться-то решилась бы, но Эллен сделала одну вещь, на которую у меня не хватило бы духу: она ничего не сказала моему отцу.

Панос так и не узнал, что у него есть дочь.

Я бы сказала отцу. Сказала бы потому, что это честно по отношению к нему и к ребенку. Такому глубокому чувству чести научили меня замечательные люди, которые меня вырастили. Мои мама и папа.

Много лет подряд папа работал волонтером в яслях для младенцев, больных СПИДом. Он жертвовал им медикаменты из своей аптеки и каждую среду приезжал в ясли сам, чтобы подержать этих детей на руках, покачать их. Он два года работал миссионером в Эфиопии. Там он открыл кукольную миссию, для которой собственноручно сшил на машинке восемьсот кукол, чтобы с их помощью познакомить детей с историей Иисуса Христа.

С тех пор как я заболела, меня все время огорчает папина холодность. Он замечательный человек, добрый, заботливый, но он ни разу не поговорил со мной о моем БАС. Когда недавно я сказала ему, что записалась в хоспис, он сказал: «А-а-а». И сменил тему.

Я знаю, что ему больно. Я слышала, как он сказал однажды, когда думал, что меня нет рядом: «Я не плáчу только потому, что, раз начав, уже не смогу остановиться».

Я думала об этом, когда планировала эту часть моей книги. Думала о том, почему папа не смог сказать эти же слова мне.

Но и о том, что его дела говорят яснее слов.

О том, что наши дела всегда говорят больше, чем мы можем предположить.

Я вспомнила, что папа, хоть ночью его разбуди, мог наизусть отбарабанить все мои десять тематических статей без запинки, но мне ни разу не сказал о них ни слова. Десять-пятнадцать лет спустя он помнил все их названия. Помнил подробности. Мог рассказать о том, как я собирала информацию. Какими методами пользовалась.

В этот последний год моей жизни мне захотелось восстановить мои отношения с папой и мамой. Соединить разрыв, который возник, пока я разыскивала своих кровных родителей, хотя это и не уменьшило моей любви к родителям настоящим.

Теперь я поняла, что этого не будет. Мы не сможем словами открыть путь к взаимопониманию. Это просто не в их природе.

А природу не обманешь, как каждый день напоминает мне БАС.

Вот почему я цепляюсь за мелочи. К примеру, слова друга, который говорил с мамой и папой на следующий день после того, как была опубликована статья о моем диагнозе и об этой книге.

В газете шла речь и о том друге, поэтому моя мама пошла отнести ему эту статью. У мамы было пятнадцать копий газеты, они аккуратной стопкой лежали на ее столе.

«Передайте это вашей маме», — сказала она ему.

Не кому-нибудь — маме.

Потому что мама — это тот человек, который нас любит. Любит всегда. Гордится нами, даже если хранит эти чувства надежно запертыми, как в сейфе.

За этот год я побывала в разных местах с людьми, которых люблю. Но никуда не ездила с мамой.

Вместо этого я пролетела три тысячи миль аж до самой Калифорнии, чтобы найти мир и душевный покой в обществе человека, до которого все эти годы было рукой подать.