Пока не сказано «прощай». Год жизни с радостью

Уиттер Брет

Спенсер-Вендел Сьюзен

Венгрия

Февраль

 

 

Молодость

Я встретила Джона Вендела в водном центре Лейк-Литал, в пригороде Вест-Палм-Бич. Я тогда только окончила Университет Северной Каролины и работала в команде спасателей. Джон был учителем старших классов, тренером по плаванию, бывшим лучшим пловцом колледжа и приходил на озеро тренироваться.

С замиранием сердца я следила за тем, как он двигается в воде: длинные плавные движения рук несли его роскошное тело вперед, словно торпеду, и вообще он походил на бронзовое изваяние в натуральную — шесть футов один дюйм — величину.

Джон был до того хорош собой, что после двух лет нашего с ним взаимного вышучивания я подговорила подругу позвонить ему и сказать, что его выбрали в качестве модели для фото на календарь спасателей на водах в Палм-Бич — в трусах.

В тот вечер он позвонил мне сам, простачок. Я тогда уже училась в магистратуре, так что наши свидания происходили по телефону.

— Привет, Сьюзен, угадай что? — начал он. — Я буду сниматься для календаря в одних плавках. И мне разрешили выбрать месяц. Я попросил декабрь, потому что в декабре твой день рождения.

— Джон…

— Что?

— Какой сегодня день?

— Вторник.

— Нет, число какое?

— Апрель, первое…

Это был день апрельского дурака. Он рассмеялся.

Так первоапрельская шутка на тему сексуальности заложила традицию, в которую вошла затем и классическая хохма Обри и Марины с шоколадной редиской и липким унитазом. За двадцать три года мы немало носов натянули друг другу, особенно вначале.

Как-то раз я спрятала драгоценный Джонов мотоцикл, чтобы он решил, будто его украли.

— Черт меня побери! — орал он, поддавая ногой мотоциклетный шлем, который летал по всей квартире.

— С днем дурака! — сказала я.

Зато на следующий год он отплатил мне по полной. Мы с ним кувыркались — играли в темноте в скотинку о двух спинках, — как вдруг он застонал: «Бет! О Бет!» Так звали его прежнюю подружку.

Тут уже я заметалась по комнате как сумасшедшая.

Мне всегда нравилась эта черта в Джоне: он умеет смеяться над собой. И надо мной тоже. Он не просто мускулистый, но еще и славный парень: скромный (да, кроме шуток), сообразительный, спокойный и в то же время веселый.

Тем не менее, вспоминая о том, как мы встретились, он всегда говорит о моих шортах:

— На ней была футболка Университета Северной Каролины и такие синенькие шортики. — Тут он обычно делает паузу и трясет головой, вспоминая мой задок.

Джону я доверяю свою жизнь, а теперь и жизни наших детей. За более чем двадцать лет, что мы с ним вместе, он ни разу не принял ни одного поспешного, скоропалительного решения. (Ну, один раз, когда купил подержанный «форд» с пробегом восемьдесят тысяч миль.)

Даже наш брак был решением практическим. В 1992 году Джон получил от фулбрайтовской комиссии выгодное предложение — место учителя в старших классах средней школы Будапешта. Я настояла, чтобы он согласился. Вообще-то, и заявление в Фулбрайтовский фонд тоже заполняла за него я. Джон ужасно любит тянуть резину.

Джон спросил, поеду ли я с ним. Но для этого, по правилам Фулбрайта, мы должны были быть мужем и женой, и тогда кто-то из нас предложил:

— А почему бы нам не пожениться?

Мы не помним, кто из нас сказал это.

А другой ответил:

— О’кей.

В День благодарения мы обмолвились об этом моей маме. В считаные дни она организовала церковное венчание с пастором, музыкой, органистом. Все произошло так стремительно, что люди, наверное, подумали, что я беременна. «Ну и пусть думают!» — решила я.

Все, что от меня требовалось, — купить свадебное платье и покрасоваться в нем в церкви. Что я и сделала. Не переставая улыбаться. Свадьба была немноголюдной: только родные и близкие друзья, в церкви, не принадлежавшей ни к какой конфессии.

Нэнси, разумеется, тоже была там.

Брачную ночь мы провели в местном «Хилтоне». Сели в постели, поглядели друг на друга и спросили:

— Что это мы только что натворили?

Пять месяцев спустя мы уже жили в Будапеште.

Те, кто мало меня знает, считают, что это совсем на меня не похоже. Что я очень собранный человек. И не принимаю поспешных решений.

Узнав меня получше, они говорят: «Это так похоже на Сьюзен». Как только я понимаю, чего хочу, то всегда протягиваю руки и хватаю это. Ничего не жду. Ни о чем не раздумываю. Просто перестаю болтать и начинаю действовать.

Мне нужен был Джон, и я хотела в Будапешт. Мне было двадцать пять.

Я изучала международные отношения и имела магистерский диплом по журналистике — моей любимой, универсально востребованной профессии.

Наступало время странствий и приключений.

Приехав в Будапешт, мы поняли, что не прогадали.

На дворе стоял 1992 год, только что рухнула Берлинская стена. Город радовался. Повсюду возникали новые компании. Сносили старые памятники. Это походило на Дикий Запад. Все было возможно. Юнцы, продавцы, банкроты и мечтатели — все стекались в Будапешт в поисках шанса.

И конечно, писатели. Пишущей братии я встретила там человек сто, не меньше. Раз я познакомилась с одним выпускником Принстона, который собирался издавать в Будапеште англоязычную газету «Будапешт пост». Не прошло и недели, как я писала для него статьи. А через неполных два месяца меня назначили старшим редактором и я сама наставляла юных коллег-журналистов, направляя их в мир за новостями.

На одной пресс-конференции я задавала вопрос королеве Елизавете. На другой — Борису Ельцину. Я летала с миссией мира в Боснию и писала об урожае роз в Болгарии.

На заседаниях венгерского парламента я видела законодателей с нашей газетой в руках, они читали мои статьи. Двадцатипятилетняя девчонка, не знающая венгерского, берущая интервью с помощью переводчика, я оказывала влияние на взгляды людей, принимающих законы!

А потом у детишек закончились деньжишки. Газета всплыла брюхом кверху. Но у кого-то нашлись какие-то знакомства в «Форбсе», журнале для супербогачей. И наша газета возродилась под названием «Солнце Будапешта». Зарплату мне теперь платили стопками венгерской валюты. Никаких чеков или счетов в банке. Мы с Джоном распихивали пачки денег по книгам в нашей квартире.

Когда у нас были деньги, мы слонялись по городу, ездили по Венгрии и соседним странам (в Турции мы чуть не погибли в автокатастрофе!), посещали оперы и концерты. Зимой, сидя в Будапеште, мы пили в полуденных сумерках домашнее вино.

Когда деньги кончались, мы сидели тихо в ожидании следующей получки. Смеялись, разговаривали, узнавали друг друга. Выживали, как моя газета, изо дня в день сводя концы с концами.

Те дни, те совместные приключения связали нас навсегда. Они стали тем невидимым клеем, который соединил нас на всю жизнь, какая бы легкая или тяжелая она ни была.

Фулбрайтовская стипендия закончилась. После двух лет за границей мы вернулись домой, к американскому изобилию и скуке. Джону не нравилась его работа учителя. Мне не нравилось тянуть лямку простого репортера в «Палм-Бич пост» после двух лет редакторства в Венгрии. Даже наша крошечная квартирка с кондиционером, вставленным в окно столовой, казалась мне огромной и пустой.

И тут, со скоростью и мощью грозы во Флориде, на меня свалилась депрессия. Трах! Бум!

Я не понимала, что мой мозг болен, пока не обнаружила, что похудела на пятнадцать фунтов. Пока от недосыпа крыша у меня не поехала настолько, что одна мысль о постели стала вызывать у меня приступ паники.

В Венгрии все наши органы чувств активно возбуждали новые звуки, виды, вкусы, запахи, ощущения. Даже самые элементарные журналистские задания превращались во что-то притягательное.

Как, например, когда меня отправили освещать восточноевропейский дебют «Чиппендейлов» — американской компании мускулистых мужиков, которые раздевались на сцене до почти несуществующих трусов и делали неприличные жесты в сторону сотен собравшихся молодых женщин. «Повеселимся?» — орали им накачанные дураки. Гробовое молчание было им ответом.

Восторг.

А теперь я чувствовала себя паршиво и все вокруг казалось мне омерзительным. Джон, и сам порядком угнетенный, ничем не мог мне помочь. Мы ругались. На какое-то время я даже ушла жить к сестре. Стефани потащила меня к психиатру.

— Голоса обращаются к вам через телевизор? — спросил он меня.

— У меня депрессия, а не психоз! — ответила я.

Доктор прописал мне антидепрессант. Мне сразу полегчало.

Я твердо верю в то, что мы сами хозяева своего разума. В то, что, когда мы здоровы, можем сами контролировать свое настроение. Но я также верю в то, что каждый из нас — единственный хранитель и попечитель своих мозгов и должен заботиться об их здоровье. Теперь я пользуюсь для этого дыхательными упражнениями, практикую дзен. Живу с радостью…

А тогда мы с Джоном ринулись на поиски новой работы за границей, надеясь наверстать упущенное чудо.

Примерно год спустя мы побывали на международной ярмарке вакансий для учителей.

— Смотри-ка, в Колумбии есть место учителя старших классов, — заметил Джон. — Супругам, правда, недоплачивают, зато есть должность хранителя школьного годового журнала.

Мое сердце подпрыгнуло. На дворе стоял 1995 год, и в Колумбии полным ходом шла нарковойна. Всего за год до этого игрок национальной футбольной команды по ошибке забил гол в свои ворота во время матча на Кубок мира. Когда он вернулся домой, его убили. А еще в то время Колумбия повсеместно признавалась мировой столицей киднеппинга.

Но я все равно согласилась. Жизнь ведь приключение, так? И мы подписали двухгодичный контракт.

Это приключение оказалось не столь веселым. Кокаиновые войны сходили на нет, но насилие бушевало на улицах. В городе не было забегаловки, где не дежурила бы вооруженная охрана. Заметьте, я говорю о совсем мелких магазинчиках, куда заходят купить мороженого, а не о крупных банках. В школе, где работали мы с Джоном, были металлические ворота и башенка — там сидели вооруженные охранники. У ворот постоянно толклись какие-то мужики в итальянских костюмах, с плохими зубами и автоматами в руках. Это были телохранители учащихся.

Киднеппинг превратился в обычное бытовое преступление: людей похищали, когда те выходили в соседний магазин.

— Я хочу домой, — заявила я Джону через семь месяцев.

Честный Джон не хотел прерывать наш двухгодичный контракт. Но я его убедила. Мы должны были уехать, едва закончится первый учебный год.

Через месяц, во время весенних каникул, мы отправились в горы. Целью нашего похода был Сьюдад-Пердида (Затерянный город) — центр древней цивилизации, многие века скрытый от глаз людей. Его обнаружили только в 1970-е.

Подъем был великолепный. Кругом горы. Над головой полог леса. Ручьи. Стайки туканов, порхающих над склонами.

А еще мы целыми днями шли в гору. В сопровождении проводника и вооруженных телохранителей, поскольку это была партизанская территория. Без душа. Без туалета. Ночевали мы в гамаках на вторых этажах хижин, состоявших из столбов и соломенных крыш. Чтобы хоть как-то отпугивать насекомых, ночью приходилось поддерживать огонь. Дым не давал мне уснуть.

На шестой день я поняла, что с меня хватит. Шел дождь. Меня тошнило. Я сорвалась.

— Ну вот что, — начала я, с трудом удерживаясь от слез. — Я устала. Я хочу есть. От меня воняет, меня тошнит, и у меня все болит. И по-моему, я беременна!

Я повернулась, чтобы уйти в джунгли, и тут же врезалась в столб, на котором держалась крыша. И упала в грязь. Шлеп.

Вот так Джон впервые узнал о том, что у нас будет ребенок. Кое-что прикинул — получилась ночь, когда мы праздновали наше решение вернуться домой.

Жизнь — она такая, ее не обманешь. Иначе я бы все тянула и тянула с детьми, так хотелось путешествовать. А мне было уже тридцать.

Беременность началась с сообщения о том, что у меня двойня и что я в группе риска. Без работы рассчитывать на медицинскую страховку было нечего, и мы остались в Колумбии еще на год. Кстати, о нервотрепке — попробуйте забеременеть и родить на высоте девять тысяч футов над уровнем моря, в криминальной столице мира.

Одного близнеца я потеряла.

Потом, за неделю до срока, перестал шевелиться и второй. Я как раз была в школе, работала, и решила посоветоваться с нянечкой.

— Ешь сахар, — сказала она.

Не помогло. Ребенок по-прежнему не двигался. К обеду мы оба были в панике. Джон выскочил на улицу, чтобы поймать под дождем такси, но такси не было, и он остановил первое, что подвернулось.

— Собирайся, — сказал он, мокрый с головы до ног. — Я нашел попутку.

Это оказался детсадовский автобус. Полный ребятишек. Зато его маршрут проходил мимо больницы, где он со вздохом гидравлического привода распахнул дверь, выпустил нас и покатил дальше.

— Что вы ели в последние шесть часов? — спросил меня анестезиолог.

А я ведь последовала совету той нянечки.

— Две колы и три шоколадки, — ответила я.

Док так посмотрел на меня. Ну, вы понимаете. С состраданием.

Час спустя я была уже на столе в операционной. У ребенка было тазовое предлежание, и пуповина обмоталась вокруг шеи. Без кесарева было не обойтись. Джон наблюдал, как мне сделали разрез. Вдруг его лицо стало серым и он зашатался.

— Выпрями колени! — заорала я. — Не сметь падать!

Он вздрогнул и пришел в себя. Тут я услышала плач и спросила, кто у меня.

— По-моему, это девочка.

— Что значит «по-моему»?

— Да у нее тут все так опухло…

Мы не могли дать нашей дочери имя, не разглядев ее как следует. Пару часов спустя я, лежа на больничной койке, спросила у Джона, какое имя первым пришло ему в голову, когда он увидел нашу малышку.

— Бри, — ответил он.

Как все младенцы, при рождении она была покрыта чем-то белесым.

Я закатила глаза и решила: пусть будет Элла.

Нотариус сказала, что такое имя не годится. По-испански «элла» означает «она». Нет, не годится. Тетке было плевать, что в англоязычных странах Эллы встречаются сплошь и рядом.

Шли дни, а мы все любовались на свою малышку. На наше чудо. И наконец решили назвать ее Мариной.

Отчасти потому, что это имя звучало как-то по-испански. И в то же время оно было греческим, как моя мать. Но главным образом потому, что глаза у нее были голубые. Их спокойная, незамутненная синь напоминала мне океан в солнечный день, место, где я всегда чувствовала себя в тепле и безопасности.

Ах, Марина. Моя красавица. Помню, как я держала тебя на руках. И как училась тебя нянчить.

Молоко пришло у меня с полной силой в тот вечер, когда мы вернулись из больницы домой.

— Ты похожа на восточную танцовщицу, — сказал Джон, глядя на располневшую меня. Этот же самый Джон приволок мне в больницу мои трусики-стринги и джинсы в обтяжку, как будто думал, что после родов я тут же обрету свой нормальный размер.

— Пожалуйста, найди мне молокоотсос! — взмолилась я. — И не дешевый. Пусть это будет «кадиллак» среди молокоотсосов. — У меня было такое чувство, словно мои груди вот-вот разорвет.

Но ах, до чего же забавно вспоминать обо всем этом сейчас. Я с радостью переживаю вновь и вновь те болезненные ночи, когда маленькая дочурка кусала меня, словно демон. Эта маленькая жизнь на моих руках. Ее молочное дыхание. Рядом мой муж, который приносит ее покормить в лунном свете. А потом нежно укладывает нашу малышку в плетеную колыбельку.

Марина, ты положила конец нашим странствиям.

Марина, твое появление перенесло нас во взрослую, родительскую жизнь. В ту ее фазу, когда день тянется бесконечно, а годы летят незаметно.

Время, которое, к сожалению, закончилось так быстро.

Время, которое я не променяю ни на что.

 

Пара

Мы довольно долго пытались забеременеть во второй раз — наконец в 2001-м появился он, Обри. Такой всегда довольный, восхитительный младенец — толстенький, спокойный, прямо маленький будда, — что нам тут же захотелось еще одного такого, и тогда — шарах! — в 2003-м родился Уэсли.

Внезапно я оказалась с тремя детьми моложе шести лет на руках и при этом работала полный рабочий день. Естественно, пострадал наш брак. Мы с Джоном стали друг для друга как мебель.

Мы были так напряжены, что думали о разводе.

Но старый стул, к которому привыкаешь, становится таким удобным, что жалко так сразу взять его и выкинуть.

К тому же наши родители — его и мои — прожили вместе по пятьдесят лет. Они были для нас примером. Глядя на них, мы потихоньку переживали все, минуту за минутой.

Мы редко бывали вдвоем, только он и я. Джон бросил школу. Почему? Возьмите сорок учеников, перемножьте на двадцать пять парт и двадцать учебников, тогда поймете. Он стал торговым представителем фармацевтической фирмы «Глаксо-Смит-Кляйн». Время от времени выигрывал «Глаксо-путешествия». В 2006-м мы ездили в Ванкувер. Тогда впервые за десять лет мы с Джоном оказались вдвоем.

Затем летом 2009-го Джон выиграл поездку на Гавайи. Вот тогда, пока мы планировали путешествие и собирали чемоданы, я и заметила мою высохшую руку. Визит к неврологу я отложила до после поездки, ибо, позвольте вам заметить, когда впереди у вас полностью оплаченный отпуск на Гавайях, то ни о чем плохом и не думаешь.

Забудем о временных проблемах со здоровьем. В то лето меня больше всего заботило, где найти серебристые шпильки (элегантные), которые подойдут к моим серебряным браслетам на щиколотку (тоже элегантным), чтобы надевать их с моим любимым платьем для вечеринок-луау — голубым в обтяжку.

Да, и подходит ли мой бирюзовый батиковый саронг к моему купальнику? О боже! Вот это, скажу я вам, серьезные проблемы.

В августе мы с Джоном оставили детей на Нэнси и Стефани и полетели в нашу техниколоровую мечту. Отель «Ройял» в Гонолулу ослеплял изысканными античными рельефами и изысканной розовой гаммой — не то что его приторный, как сахарная вата, близнец в Южной Флориде. Тихий океан был фиалковым вдали от берега и зеленовато-голубым вблизи. Цветочные гирлянды ослепляли фуксией, закатное небо — ярко-оранжевым.

Фирма распланировала для нас всю поездку, каждую минуту мы были чем-нибудь заняты. Луау с жареной свининой. Танцы. Мы с Джоном взяли урок серфинга и покатались на лошадях на ранчо с видом на океан. Бок о бок мы стояли на утесе и наблюдали, как тонет в море огромное солнце цвета манго.

Незабываемое мгновение. Как и то, когда я впервые увидела Джона рассекающим воду бассейна в 1991-м. Или лед на Дунае в наш первый год в Будапеште.

Под конец мы с гидом отправились на каяке на пляж Ланикаи, считающийся одним из красивейших пляжей мира. Песок там белый и тонкий, как мука, но не прилипает к коже. Я назвала его «волшебный песок».

Вдоль пляжа у самого берега тянется коралловый риф, вершины которого в отлив поднимаются над водой. Мы плавали вдоль него, любуясь тропическими рыбами и анемонами, а те помахивали нам своими щупальцами, колеблемыми течением. Богатство красок изумляло: оранжевый, желтый, пурпурный, голубой.

Благолепие нарушил представитель фирмы из Нью-Йорка, который устроил переполох, увидев пару акул-нянек. Он вылез на риф и завопил не своим голосом:

— Акува! Акува! — Это было бы забавно, не потопчи он при этом тысячи поколений кораллов.

«Болван!» — подумала я, опуская голову в кристально прозрачную воду с акулами и прочими чудесами.

На Гавайях тоже бывали тревожные моменты, например когда я не могла натянуть облегающее платье или не справлялась с шампуром с креветками ослабевшей левой рукой, — но я быстро обо всем забывала. Вернувшись в Вест-Палм-Бич, я записалась на прием к неврологу и бросилась рассматривать свои фото на пляже Ланикаи.

Самое то в качестве заставки монитора. Последний миг здоровья в моей жизни.

Я сказала Джону, чтобы он не ходил со мной к доктору Суниге, неврологу. Но он все равно пошел.

— Зачем? — спросила я.

Он не сказал мне тогда об этом, но он обсуждал мои симптомы со знакомыми врачами. И так тревожился, что, переезжая по работе с места на место, то и дело останавливался где-нибудь у обочины, не в силах вести машину дальше.

Джон помалкивал, пока доктор Сунига осматривал меня, ощупывал мои мускулы, а потом, почесав в затылке, сказал, что озадачен.

— Значит, вы не думаете, что у нее БАС? — тут же выпалил Джон.

— О нет, — быстро сказал доктор Сунига. — Сьюзен ведь такая молодая. И у нее проблема только в руке. А БАС обычно распространяется быстро.

Джон откинулся в кресле.

— Слава богу, — сказал он. — Слава богу.

Я посмотрела на него. Потом на доктора.

— Что такое БАС? — спросила я.

Джон не захотел об этом говорить. Тогда я заглянула в «Гугл». Только один раз.

Прочитанное так меня потрясло, что я туда больше не совалась.

Вместо этого я ушла в отказ. А Джон — нет. После двадцати лет брака он знал меня лучше, чем кто-либо на всей планете. Легкое замедление речи он заметил у меня к концу 2009-го, раньше, чем кто бы то ни было. Но полгода не говорил мне об этом ни слова.

Еще больше времени прошло, прежде чем он признался, что, просыпаясь по ночам, подкатывался поближе, чтобы обнять меня одной рукой, и, зная мою топографию, каждый раз чувствовал: что-то не так.

Он любил обнимать меня, когда я была беременна. Ему нравилось ощущать изменения в моем теле.

Теперь он замечал, как я меняюсь в другую сторону — таю.

Ему было страшно. Но он не отдалился от меня. Напротив, каждый новый миг, каждый безвозвратно потерянный мускул моего тела сближал нас с Джоном еще больше. На каждом новом витке болезни он всегда был рядом — надежный, готовый помочь.

Он прошел со мной весь наш путь, как канатоходец в цирке идет по натянутой проволоке: канат все выше, угол подъема все круче, и все труднее идти, и падать все дальше, а он идет, спокойный и непоколебимый.

К сентябрю 2011 года я сама была как взведенная пружина. Почти ничего не ела — отчасти из-за своей болезни. Но в основном из-за болезни мамы: я нагляделась, как в больнице ее кормили из трубки прямо в желудок, поскольку пищеварительная система пострадала так сильно, что она не могла даже брать еду в рот, — и сама потеряла аппетит.

У нас был праздник, когда ей разрешили пососать кубик льда.

От напряжения я так стискивала зубы, что они начинали болеть. Я не могла спать. Целый день могла прожить без еды, а под конец у меня даже в животе не бурчало. Я похудела на два размера, пришлось покупать брюки-нулевки.

Друзья пытались помочь, каждый на свой манер.

Один, к примеру, решил подарить нам большой пакет марихуаны.

Он давно уже пытался избавиться от всяких зависимостей. Сказал, что моя ситуация побудила его стремиться к чистой жизни. И вот, вместо того чтобы просто выбросить зелье («Да ты что! Это же первоклассная дурь!»), он решил презентовать его мне.

— Тебе оно нужнее, Сьюзен. Поможет снимать боль.

Пальцев одной руки хватило бы, чтобы сосчитать, сколько раз я курила траву за последние пятнадцать лет. И никогда не покупала ее сама, только если угощали (моя родная мама, к примеру). У меня ведь была хорошая работа и трое детей. Именно они, а вовсе не сигареты с марихуаной были для меня приоритетом.

К тому же это противозаконно.

Но…

Я так переживала из-за мамы, что чуть себе зубы в порошок не стерла. Меня донимала боль в сломанной ключице, которой пришлось срастаться самой, без гипса. И я была смертельно больна.

Надо же и мне было чуток расслабиться, черт возьми.

От травы, как я помнила еще со студенческих дней, я всегда хохотала и ела как бешеная. А сейчас мне было нужно и то и другое.

Я взяла Джона в соучастники. После всех труднейших задач, с которыми ему приходилось справляться в последние два года, — задач больше моральных, чем физических, хотя и те были уже не за горами, — он не возражал против моей затеи.

Конечно, лучше всего было бы покурить дома, съесть пинту итальянского мороженого с морской солью и карамелью, а потом, обдолбанными до посинения, завалиться перед теликом и посмотреть канал «Наука». Но не при детях же.

Поэтому мы с Джоном спланировали вечерний выход вдвоем: покурить травы, а потом налопаться от пуза в нашем любимом мексиканском ресторане.

Но тут вставала еще одна проблема: где двое ответственных взрослых людей могут покурить марихуаны так, чтобы не ехать потом с затуманенными мозгами через весь город в свою любимую мексиканскую обжорку?

Ресторан находился в центре Вест-Палм-Бич, как раз возле здания суда, где я работала репортером. Того самого суда, где каждый день слушались дела людей, совершивших противоправные действия под влиянием марихуаны. Мы оба хорошо понимали, что надо сначала припарковаться и покурить, а уж потом пешком топать до ресторана. И самым подходящим для этого местом, пустым и безлюдным, показалось нам то самое здание суда.

Так что поздно вечером мы подъехали к нему в своем фургоне и встали на пустынной улочке в тени каменной громады. Не просто подъехали, а прямо-таки подкрались, как два преступника в плохой полицейской киношке. Джон скрутил сигарету, и тут — здравствуйте, я ваша тетя! — я вспомнила. Периметр здания патрулируют люди шерифа. Нашла тоже местечко покурить, кретинка!

Считая себя ужасно умной, я велела Джону перегнать машину на один квартал дальше к северу, где улица тоже была безлюдна. Теперь мы оказались в тени высокого забора, на который как раз выходили окна прокурорских кабинетов, включая и офис главного прокурора, небольшого поклонника моих репортажей.

Он был из тех особо чувствительных политиков, которые обижаются, стоит репортеру задать вопрос по существу, вроде: «Сколько денег налогоплательщиков — с точностью до доллара — вы потратили на услуги модного дизайнера для вашего офиса?»

Отлично. Мы затянулись.

Очень скоро в фургоне уже витал туман. Я опустила стекло со своей стороны и продолжала курить, выпуская дым в окно. Мы с Джоном даже похихикали, что мы, как Чич и Чонг, в дыму марихуаны.

И тут мы услышали голоса. Кто-то разговаривал совсем рядом с нами, прямо за забором.

Вот как описывается действие травы на Cannabiscunsumers.org: «Употребление каннабиса способствует повышению внимания и концентрации, добавляет яркости и интенсивности настроению, эмоциям и переживаниям. Сердце начинает учащенно биться, музыка покажется вам фантастической, десерт — лучшим, что вы ели в жизни, а природа — ослепительной».

И дальше, уже к концу страницы, другой эффект: паранойя.

Да, марихуана действительно обостряет восприятие. Ах, какие вкусняшки эти читос, какие клевые эти космические дыры! Но помоги вам Бог, если вы вдруг подумаете о чем-то страшном, ведь и эти мысли тоже многократно усилятся.

Так вот, те голоса за забором — которые, кстати говоря, усилились до того, что казалось, будто кто-то перешептывается прямо у нас в фургоне, — запустили в моей голове, как нескончаемую пластинку, одну мысль: «Марихуана запрещена законом. То, что мы делаем, незаконно».

А мы еще, как дураки, весь чертов мешок с собой притащили. Значит, если нас поймают, то уж наверняка арестуют, верно?

И я велела Джону валить от этих голосов подальше. Нет, не так быстро.

Но и не так медленно же! Он проехал квартал, и я обернулась, небрежно так, взглянуть, кто это там за забором.

Это были они: двое помощников шерифа стояли у своей патрульной машины и разговаривали. Значит, дым от моей самокрутки шел прямо на них, всего с каких-нибудь шести футов.

Я вдруг почувствовала себя очень пьяной. И очень напуганной.

Наверняка они унюхали характерный запах.

И сейчас бросятся за нами в погоню.

Наш фургон объявят в розыск и по номеру узнают, что это была я.

И тогда обо мне точно напишут в газетах: «Арестован репортер „Пост“: главный прокурор в восторге!»

Мне захотелось домой. Но затуманенными мозгами Джона владела лишь одна мысль: начос.

Говорила я вам, этот человек способен есть когда угодно.

Рука в руке мы вошли в мексиканский ресторан. Я почти не могла есть. Ужасно нервничала, обшаривала глазами толпу в поисках помощников шерифа, направляющихся ко мне с наручниками наготове. Люди в ресторане то и дело на нас поглядывали. Официантка непрерывно улыбалась. Почему?.. Она понимала. Все всё понимали.

Джон прикончил свою порцию и мою. Столько хлопот, а я съела всего пару кусочков.

Из ресторана мы вышли без происшествий и домой поехали на такси.

Ложась в ту ночь спать, я поняла, что голова моя все еще не прояснилась. И я поклялась никогда больше не делать таких глупостей.

— В следующий раз останемся дома, — сказала я Джону. — Будем есть итальянское мороженое и смотреть канал «Наука».

 

Беседа

Испытывать тревогу за Джона я начала не раньше Рождества, когда сама уже немного поуспокоилась со своей болезнью. Он сильный человек, но нельзя же держать все в себе. А он практически никогда даже не заикался о своих переживаниях.

Я слышала, как он говорил:

— Я даже рад, что работаю коммивояжером: пока еду с места на место, всегда могу постоять где-нибудь на обочине и поплакать.

Я беспокоилась, потому что именно к нему подошел однажды Обри и спросил:

— Папа, а у мамы что, мышечная дистрофия?

— Нет, — ответил ему Джон. — Но ее болезнь похожа на эту.

Задумываясь о том, что тяжелее: оказаться в роли супруга, который умирает, или супруга, который остается жить, я поневоле прихожу к выводу, что последнее. Оставшийся должен будет пережить свое горе, горе детей, взвалить на себя удвоенные обязанности и продолжать тащить этот воз.

И я понимала, что обязанностей у Джона уже больше чем достаточно. Готовка. Уборка. Безуспешные попытки заставить детей перестать препираться и начать помогать. Ведь с ними троими не соскучишься: каждые пятнадцать минут как будто над ухом срабатывает будильник.

Джон одевал меня и мыл. Платил по счетам. Готовил еду. Кормил меня, когда я уставала так, что не могла держать вилку, говорил за меня, когда мой язык едва ворочался и никто, кроме него, не мог разобрать ни слова.

Он помнил все даты визитов к врачам. Ходил на родительские собрания. Вел наш семейный календарь. Он полностью заменил меня в роли организационного и информационного центра нашей семьи, он стал тем родителем, который всегда знает что, где и когда.

А ведь ему еще приходилось одевать свою модницу-жену. Пуговицы, молнии, кнопки, крючки, шнурки, шарфики, пояса, накладные плечи, пряжки, нижнее белье, подходящее лишь для определенной одежды.

— Я не могу это надеть, — заявила я однажды Джону, когда он принес мне хлопковые трусы. — Мне нужны скользкие.

— Что это такое?

— Трусы, которые не липнут к платью.

— А?

— Знаешь, бывает, посмотришь на женщину сзади, а у нее все платье к заднице прилипло? Это потому, что на ней трусы не скользкие.

Он вздохнул:

— Ты бы мне инструкцию написала, что ли.

Я знала, что Джону очень больно, но садиться на антидепрессанты он не хотел. Он рассказал, что у него есть друг, с которым можно поговорить: одна женщина, чей муж попал на велосипеде в аварию и погиб. С ней они обсуждали, что лучше: внезапная потеря или медленное угасание.

Я уговорила его показаться врачу. Мой муж всегда был таким спокойным и уравновешенным. Теперь он срывался на детей и со скрежетом тормозил перед светофором.

Однажды ко мне пришел Обри:

— Он наорал на меня и сказал, чтобы я шел играть на трубе. А Уэсли он велел идти рисовать картинки. Мам, Уэсли и так только рисует картинки. Он же ничего больше не делает.

Это правда — из-за своего Аспергера Уэсли часто часами сидит за рисованием. У него потрясающая способность воспроизводить на бумаге то, что он видит, но особенно хорошо ему удаются принцессы и его любимый Пятачок.

— Знаю, милый, — сказала я Обри и обняла его, как могла. — Пожалуйста, пойди и позанимайся на трубе.

Джон наконец понял, что ему нужна помощь, когда однажды одевал меня. Каждый шнурок, каждая пуговица, каждая молния доводили его до слез.

Начальником Джона был один парень с Ямайки, Джон так им восхищался, говорил, что от того просто исходит мир и покой.

— Иногда человеку нужен хороший пинок, дружище, — сказал Джону ямайский мудрец.

Джон начал принимать велбутрин, антидепрессант. Он стал меньше плакать, реже срываться на крик, чаще усмехался, когда по телику шла реклама.

Но он еще сомневался. Не в смысле, достойно ли настоящего мужчины принимать лекарство от плохого настроения — Джон ведь не мачо, — а в его воздействии.

— С этими таблетками живешь как в коробке, — говорил он. — Верхи и низы как будто отрезаны. — Ему не нравилось то, что он уже не радовался, как прежде, но он знал, что так надо. — Потому что низы даются так тяжело, — говорил он. — Ой как тяжело. И не отпускают ни на секунду.

Я помогала ему, чем могла. Старалась жить без надрыва, меньше жаловаться, меньше просить о помощи, сдерживать слезы. Удерживалась от заявлений вроде: «Милый, знаешь, у меня больше не поднимается левая рука», по опыту зная, какой каскад «Прости меня» и «Мне так жалко» это вызовет.

Я сделала абляцию матки, хирургическую операцию по выскабливанию внутреннего слоя матки, чтобы прекратить кровотечения. Не хотела, чтобы Джон возился еще и с моими месячными.

Мы наняли помощницу для уборки по дому и других вещей, гаитянку по имени Иветт. Ее рекомендовала нам Нэнси. Мы все ее полюбили.

И все же я не хотела совсем отказываться от помощи Джона, мне нужно было, чтобы именно он кормил меня, купал, одевал. Потому что только с ним я чувствовала себя спокойно. Он всегда знал, как аккуратно поставить меня на ноги, как правильно поддержать во время ходьбы.

Мы говорили с ним обо всем. Это с другими я могу быть сдержанной, с Джоном запретных тем для меня нет.

Мне было трудно говорить: «Кода я больше не смогу стоять… Когда я больше не смогу есть… Когда я больше не смогу говорить».

А Джону было трудно это слушать.

Трудно. Но необходимо.

Я ясно высказала ему все мои пожелания, связанные с концом моей жизни, и выразила надежду, что он женится снова. Найдет себе какую-нибудь роскошную бабенку, и она (в отличие от меня) займется с ним триатлоном. И что он будет жить с ней в нашем доме, без всякого чувства вины.

Я даже не стала добавлять: «Выбери ту, которая понравится нашим детям», настолько я верю в непогрешимость его суждений.

Джон слушал, как я говорю о будущем, но редко мне отвечал. Его больше волновали насущные заботы. И почти никогда не говорил о том, как сам планирует строить свою жизнь без меня.

Пока однажды вечером, пропустив несколько стаканчиков, он вдруг серьезным тоном не заявил, что хочет сказать мне кое-что, но стесняется.

«Бог ты мой, — подумала я, — что бы это могло быть?»

И он сказал, что после моей смерти хочет пойти учиться на помощника врача. Что такая работа больше подходит отцу-одиночке с тремя детьми и что, по его мнению, он будет неплохо с этой работой справляться и получать от нее удовольствие.

Я была в восторге. Новая работа — огромная перемена в жизни — поможет ему скорее похоронить прошлое.

— Никогда не стесняйся говорить мне о том, как ты думаешь жить без меня, — сказала я, кладя ему на руку свои скрюченные пальцы. — Твои планы утешают меня, Джон. Делают меня счастливой.

Теперь и я изучаю анатомию. Мне всегда было трудно объяснить Джону, где именно мне надо почесать. Так что я осваиваю новый жаргон: «Правый задний пястный, пожалуйста».

И он чешет как раз там, где надо. А я улыбаюсь. Джон тоже учит анатомию. Причем тренируется на живом пациенте.

А я делаю что могу, чтобы его будущая жизнь без меня стала радостной.

Делаю с радостью.

 

Будапешт

Нашим с Джоном особым местом был Будапешт. Когда мы говорили о прошлом, что бывало часто, наши мысли всегда возвращались к городу, в котором мы провели два года после свадьбы. Городу, где мы заложили основы нашей последующей жизни.

После путешествия с Нэнси на Юкон с его чудесами я первым делом подумала о Будапеште. В тот год как раз была двадцатая годовщина нашего брака. И мне хотелось встретить ее с Джоном там, где и началась наша совместная жизнь.

Что бы ни ждало нас в будущем, говорили мы с Джоном друг другу, у нас есть сегодня. Мы еще можем воскресить старые воспоминания и скопить новые.

По прилете в Венгрию мы первым делом замерзли. Привычка к мягким флоридским зимам совершенно изгладила память о том, как холодно бывает в Будапеште в феврале. А я вообще тропическая девочка. «Так почему же, — думала я, — меня вечно несет туда, где холодно?»

И тут аэропорт огласился громким, раскатистым смехом. Он был как напоминание о жизни двадцать лет назад.

— Сервусток! — закричал наш старый друг Фери Дер, приветствуя нас по-венгерски, с объятиями и поцелуями.

Джон подружился с Фери, пока мы жили в Будапеште. Вместе играли в бейсбол (им тогда болела вся Венгрия) в команде, где правила знал один Джон. Я же и в годы нашей жизни в Будапеште редко встречалась с Фери, и вот теперь он, собственной персоной, двадцать лет спустя.

— Сервусток, друзья мои! Сервусток! Так приятно вас видеть. Сейчас подгоню машину.

Когда мы уезжали из Будапешта в 1994-м, улицы города коптили советские и восточногерманские автомобили. Особенно один из них, «трабант», ездивший на смеси нефти и газа, изрыгал такое количество выхлопных газов, что от них крошились старинные фасады. Фери водил тогда грузовик марки «баркаш», типичный образчик восточногерманских технологий, который вечно ломался.

На этот раз, пока Джон подводил меня к обочине, мы заметили белый «Кадиллак-Эскалада».

— Бог ты мой, как странно его здесь видеть, — сказал Джон.

И тут из «кадиллака» выпорхнул смеющийся Фери.

Всю дорогу из аэропорта мы наблюдали изменения последних двадцати лет. Бензозаправки, немецкая бакалея, рекламные щиты, огромные коробки универсамов и даже — господи помоги! — стрип-моллы. Некогда темные улицы сверкали неоновыми огнями. На первых этажах ренессансных домов светились витрины новехоньких, с иголочки, аптек.

«Не надо грустить о прошлом, — говорила я себя. — Принимай новую жизнь».

В 1994 году Фери жил в лачуге на окраине Будапешта и строил дом своей мечты. Его тогдашнее жилье напоминало ящик из фанеры с койкой внутри. Фери копил деньги, откладывая каждую свободную банкноту. Джон помогал ему строить глиняные стены почти двухфутовой толщины, которые они совком и лопатой возводили по футу зараз. А однажды вместе пошли в лес и выбрали там несущую балку для дома.

Теперь мы подъезжали к воплощенной мечте: квадратному двухэтажному сельскому дому посреди Будапешта. Кусочку прошлого в постсоветском мире.

Фери показал нам все подробности: фестончатую черепицу на кровле, полы с подогревом, сельскую хлебную печь, плетеную изгородь, так не похожую на ограды из металлических цепочек, которыми были обнесены соседние дворы. А железные петли для окон Фери выковал сам.

— Все сто двадцать четыре штуки!

И наконец, его самая большая слабость — поместительный винный погреб. Стены в нем были выложены особым камнем, специально привезенным из винодельческих областей Венгрии. Только на нем растет та черная плесень, которая сообщает неповторимый вкус вину.

В этом погребе у Фери хранились чудеса — красное, белое, сладкое, сухое и даже венгерская огненная вода под названием палинка. В считаные минуты мы принялись за дегустацию.

— Освободите ваши стаканы от груза воздуха! — кричал хозяин. — Хорошо, что вы опять здесь. Как будто никуда и не уезжали.

Вся Венгрия была вокруг нас. Нас окружали воспоминания. Опера. Исторические здания. Парламент. Деревня. И все же нигде мне не было бы так хорошо, как в том винном погребе с Джоном и нашим добрым венгерским другом.

Случай требовал особого венгерского рагу, заявил Фери. Традиционного, приготовленного на открытом огне.

— Завтра будем забивать кроликов. Джон, ты тоже будешь.

— Ты правда будешь? — спросила я его на следующее утро в гостевой комнате Фери, пока Джон застегивал на мне пальто.

Джон — человек мягкий, он не охотился, не держал в руках оружия, да и не стремился ни к чему подобному, и уж тем более ему не доводилось проламывать голову кроликам и, подвесив их за задние лапы, перерезать им глотку.

— Наверное, — ответил он с глубоким вздохом.

Завернув меня в черное длинное пальто, обув в сапоги и нацепив поверх них фиксатор, Джон усадил меня на крыльце снаружи, чтобы я тоже могла посмотреть.

После двух-трех глотков палинки Фери приготовился к закланию первого кролика — двенадцатифутового, серо-белого, самого крупного в его коллекции.

Он ударил его головой об землю, чтобы сломать шею, после чего подвесил за лапы и принялся свежевать.

— Теперь ты, — сказал он Джону.

Вместе они забили трех кролей, освежевали их, выпотрошили и нарубили кусками, причем Джон почти все время кривился.

А я смотрела на них и думала о Джоне, о том, как странно видеть его делающим то, чего он никогда на моих глазах не делал. И о том, какое ощущение покоя это давало — думать, что когда-нибудь у него будет новая жизнь, без меня, полная новых приключений.

Девушка Фери, Викки, принесла другие составляющие рагу: гору резаного лука, тюбики с пряным соусом из паприки и сливок, кусок лярда.

И начала вручную лепить клецки. А Фери стал варить кроличье мясо в котле над огнем, то и дело добавляя вина, овощей и пряностей.

Из погреба он принес одно из своих лучших вин — каберне, текучий бархат. Мы уселись вокруг огня, поставив стаканы в снег.

«Как я рада быть здесь, — думала я. — Как я рада, что живу».

Фери провел с нами несколько дней и все время то хохотал, то вдруг напевал мелодии из какого-нибудь шоу, то растягивал мехи своего аккордеона. Он возил нас в общественные лечебные ванны, катал по городу, помогал мне надевать зимние вещи. Его постоянное присутствие поднимало наш дух, а иногда и мое бренное тело.

Он закармливал нас кабанятиной, колбасами из оленины и разных других животных, варениками с вишней, которые он полюбил, работая в России.

— Ешьте, ешьте больше, — повторял он нам. — Еще есть.

Фери работал в компании «Эйвон» и добился успеха благодаря своей изобретательности и напору. Как их генеральный менеджер в России, он поднял продажи на сто миллионов долларов.

— Эти русские женщины, наверное, завтракают помадой, — сказал он с ухмылкой.

А еще он поделился с нами личной проблемой, которая казалась неразрешимой.

— Не можешь изменить ситуацию, измени свое отношение к ней, — посоветовала я ему. — Ты — хозяин своего разума.

— Как это по-американски, — сказал Фери, закатывая глаза.

Но все равно поцеловал и обнял меня в знак благодарности.

Шел сильный снег. Вот еще одно отличие нынешнего Будапешта от прежнего — обильные снегопады, тяжелый, мокрый снег. Нам и раньше случалось видеть метель в Будапеште. Но никогда еще снег не выбеливал серые-серые улицы города так старательно.

Нам все время хотелось наружу, в эту зачарованную белизну, хотя идти сквозь снег было для меня так же трудно, как сквозь липучее сладкое тесто.

Ничего страшного. Живем-то один раз.

Джон одевал меня: пальто, фиксатор, сапоги. Вот когда мы оценили еще одну прелесть жизни во Флориде. С легкой летней одеждой проще справляться, чем с тяжелой зимней, особенно если не работают руки.

Теперь-то я уже сказала холодам последнее «прости».

Но тот день был великолепен. Белый. Новый. Почти нетронутый.

Мы вышли в город на поиски ресторана, в котором обедали раньше много раз. Мы забыли его название, помнили только огромные порции жареного гуся с кислой капустой и яблоками, ради которых стоило прошагать несколько миль в какую угодно погоду.

А еще я помнила, где он находится, — на узенькой улочке, неподалеку от большой центральной площади Ференца Деака — Деак Ференц Тер; когда мы жили в Будапеште, я каждый день проходила мимо.

Мы все шли и шли, огибая ледяные пятна на тротуаре, спускаясь по мощеным улочкам, стараясь не поскользнуться, не оступиться и вообще как-нибудь не упасть. Я устала. С трудом волочила ноги. Джон смахнул снег с какой-то лавочки и усадил меня отдохнуть, а сам побежал вперед разведать дорогу.

Но с какой бы стороны мы ни подходили к Деак Тер, местности мы не узнавали. Та маленькая улочка как сквозь землю провалилась. Рекламные щиты и новые магазины на площади сделали ее неузнаваемой.

И мы прекратили поиски со словами: «А, все равно его, наверное, закрыли».

Ведь газета, которую я помогала ставить на ноги, «Солнце Будапешта», не выдержала и закрылась три года назад.

И вот в один прекрасный день мы повстречали коллегу из «Солнца», Стивена Саракко. Спросили его про ресторан. Он и показал его нам, на том же самом месте, по пути к метро возле Деак Тер.

Джон и Стив помогли мне сойти ко входу на станцию. Там пахло, как и двадцать лет тому назад, жареным тестом и бензином. Мы купили точно такие же бумажные билетики, пробили их в том же самом компостере, стали на тот же самый замызганный эскалатор, который бежит слишком быстро, и поехали вниз. Вышли на ту же самую платформу и под все тем же чудовищным оранжевым потолком стали ждать того же самого синего поезда.

И тут меня одолела тоска. Мы попрощались со Стивеном, и я вдруг заплакала.

— О чем ты? — спросил меня Джон.

— Не могу найти слов, чтобы объяснить.

Годовщину нашей свадьбы — в День святого Валентина — мы с Джоном отметили вдвоем. Ради этой даты Фери заказал нам номер в отеле «Геллерт».

Построенный в 1918-м в стиле ар-нуво, «Геллерт» напоминал красивую пожилую даму. Постаревший, немодный, зато классический. Его цветные стекла и кованые металлические решетки радовали глаз, даже уродливые новшества советской эпохи, вроде флуоресцентных ламп и вывески из электрических лампочек над входом — привет из семидесятых, — не портили впечатления.

Фери добыл для нас номер «Ричард Никсон», названный так в честь президента, который пару раз преклонил там свою голову.

— Знаю-знаю. Никаких шуточек насчет Трики Дика, — предупредил меня Джон.

Крохотный балкончик нашего номера выходил на Дунай, по которому плыл лед.

Мы накинули купальные халаты, и Джон на руках понес меня вниз по лестнице в спа. Там, у входа в наполненные паром, разделенные по половому признаку ванны, мы и расстались.

Я сидела одна в сорокаградусном бассейне, прижимаясь к источнику термальной минерализованной воды. Надо мной поднимался зелено-голубой мозаичный купол. Медовый свет струился сквозь стеклянные потолочные люки вниз, в похожую на пещеру комнату, полную пара.

Я разглядывала женщин — молодых и старых, толстых и жилистых, голых и в купальниках. Смотрела, как они скользят по влажному плиточному полу, как грациозно сходят по ступенькам в воду, как свет играет на их мускулистых телах.

И думала: «Как же я, черт побери, отсюда выберусь?!»

Путешествия сделали меня слабее физически. Я поняла это еще до пляжа Рек-Бич. Они убили мои мышцы, которые никогда больше не вырастут опять.

Зато они укрепили мой ум. Мою душу.

Честный ли это обмен?

Перед Будапештом я сильно хромала. Каждый раз, когда я пыталась шагнуть левой, пальцы моей ноги повисали, как тряпочные, и я спотыкалась о собственный носок.

Тогда я стала носить фиксатор, чтобы держать пальцы. Но в ванной комнате только для женщин никакого фиксатора у меня не было.

И мужа, на которого можно было бы опереться, тоже не было.

Я расслабилась, сидя в бассейне. Спешить мне было некуда. В конце концов, это же Будапешт, мой любимый город. Он стоит на целой сети горячих минеральных источников и знаменит на всю Европу своими минеральными ваннами. Здесь есть ванны, которым по нескольку сотен лет, сауны и бассейны при термальных источниках, соляные комнаты и парные, созданные для того, чтобы лечить самые разные болезни. Бани здесь такая привычная часть заботы о здоровье, что во многих местах предлагают заодно и стоматологические услуги.

Я вспомнила день в Канадском Юконе, когда мы с Нэнси спускались в тот волшебный горячий источник под открытым небом. Там я на мгновение увидела себя старой.

Здесь я чувствовала себя молодой.

Я вышла из бассейна, хватаясь за бронзовые перила лестницы. Ступила на мокрую плитку посреди залитой медовым светом комнаты. Дамы следили из бассейна за каждым моим шагом по скользкой кафельной сцене, залитой софитами медово-золотого света, а я фокусировала свое внимание на каждом шаге, только бы не поцеловаться с полом.

«Это один из тех моментов, когда приходится выбирать, — сказала я себе. — Жалеть себя или не жалеть».

Я выбрала последнее.

— Как дела? — спросил Джон, когда мы встретились снова.

— Прекрасно, — ответила я, пресекая любой намек на драму.

Мы поднялись в наш номер «Трики Дик», приняли ванну, впервые за долгое время оставшись совершенно одни, в тишине и покое.

Пока Джон намыливал мне голову, я спросила, не изменил ли он своего мнения насчет нашего решения: не прочесывать ежедневно «Гугл» в поисках чудесного исцеления от БАС, не поднимать шума, не судиться с клиниками, от которых все равно не получишь ничего, кроме плацебо, не питать ложных надежд на появление волшебного лекарства.

А просто продолжать быть. Принимать жизнь, как она есть. Жить с радостью. И умереть тоже с радостью.

— Я не знаю, как это у тебя получается, — ответил Джон. — На твоем месте я бы уже давно въехал в дерево.

— Были такие мысли, — сказала я.

— Пожалуйста, не надо.

— Я и не буду. Дети не поймут.

— Правильно.

— Если бы не они, я бы давно освободила тебя от этой обузы.

— Никакая ты не обуза, — ответил Джон. — Всё — это самое меньшее, что я могу для тебя сделать.

И он вынул меня из ванны, высушил полотенцем, расчесал мои спутанные волосы и застегнул на мне лифчик.

— Этот застегиваем на последний крючок, да?

— У тебя уже получается! — улыбнулась я.

Впервые в жизни Джон надел на меня чулки — черные, шелковистые, такие тонкие, что он легко мог бы пальцем проткнуть в них дырку.

— Осторожно! — предупредила я.

Он надел платье-резинку мне через голову и засунул мои ноги сначала в фиксатор, потом в туфли.

— Пальцы не подогнуты?

В пальцах ног совсем не осталось мускулов. Надевая туфли, их можно было нечаянно завернуть под стопу, и тогда при ходьбе мне было очень больно.

— Нет.

В который уже раз за день Джон снова надел на меня черное пальто, начиная с левой руки, совсем утратившей подвижность.

— Загни мне большой палец! — попросила я. У меня не хватало сил самой просунуть его в рукав.

И наконец черная шляпка.

— Цветком чуть набок, пожалуйста. А то будет торчать на голове, как кочан брокколи.

По пути в ресторан я споткнулась и упала, порвала чулок.

— Хочешь, вернемся в номер, переоденемся? — спросил Джон.

— Нет. Я хочу есть и наслаждаться.

Что мы и сделали, уютно устроившись в уголке отельного ресторана.

Мы заказали пир из пяти блюд, каждое со своим особым вином, смеялись над английскими переводами названий — «карманы с грибами», — рассматривали описание каждого блюда в меню, обсуждая каждый ингредиент.

«Полента из грецких орехов» и «имбирь на морковном супе».

«Зеленые мидии в равиолях».

«Свинина мангалица» — блюдо из венгерской свинины, вдвое ароматнее любой другой свинины в мире.

Марципановое и малиновое желе на десерт.

Мы смаковали все вина — красное, белое, розовое, сухое, сладкое.

Мы говорили о людях и вещах, за которые нам следует быть благодарными. Смеялись над тем, как в эту самую ночь, ровно двадцать лет назад, поженившись, мы забрались в постель и спросили друг у друга: «Что это мы только что натворили?»

Мы обсуждали то, как жизнь за границей научила нас жить вместе и какими хорошими партнерами мы стали.

Пришел официант и спросил, может ли он принести счет, так как ресторан закрывается.

Мы закончили ужин бокалом великолепного шампанского.

Выходя из ресторана, я без всякого стеснения висела на Джоне, зная, что иначе мне до номера не добраться.

Когда мы наконец оказались на месте, Джон раздел меня по частям и отнес в постель.