Перст Божий, подумал Питер Уолтерс. Кровь и гибель ошеломляли. Все происходило прямо перед глазами, в гостиной, где рядом с Питером сидели его жена и сын и видели это в семичасовых новостях. Бомба взорвалась в главном зале римского аэропорта Фьюмичино в тот самый момент, когда дюжина или даже больше людей с камерами собирались снимать на пленку прибытие высокопоставленных американских делегатов на переговоры по Ближнему Востоку, но вместо этого сняли весь ужас происшедшего.

Взрыв прогремел за считанные минуты до того, как заработали камеры, и впечатление от звуков и движений было таким же сильнодействующим, как от наилучших репортажей с поля сражения. Трупы валялись повсюду, словно груды старого тряпья. Кричали раненые. Все, кто мог двигаться, разбегались в стороны. И над всем этим хаосом плыли дым и пыль, напоминая о сером дыме дантова ада.

И перст Божий?

Увиденная трагедия вызвала у Питера единственную и однозначную реакцию: завтра с утра он едет убивать Абу Хомейди.

Не обязательно, чтобы именно этот взрыв был делом рук Хомейди. Никто не мог бы утверждать это с уверенностью. Но стиль был типично его. Не было сделано предупреждения о готовящейся акции. Кровопролитие носило безжалостный и неразборчивый характер. Женщины и дети пострадали в полной мере. Главной целью, понятно, оставались американцы. И происходило все на европейской территории.

Питер Уолтерс взглянул на сына, который скрестив ноги сидел на полу перед креслом матери. Смотреть семичасовой выпуск новостей всей семьей сделалось неким ритуалом в те дни, когда Питер находился дома. Но в этот вечер Питер сожалел, что Поли стал зрителем устрашающей картины.

Мальчик сидел очень тихо, совершенно потрясенный. И, казалось, осознавал, что на экране перед ним происходит нечто страшное, но не мог понять, что оно значит. Вплоть до той секунды, когда крупным планом показали лицо кричащей девочки, залитое кровью. Лицо, полное ужаса, и ужас этот тотчас отразился на лице Поли.

– Папа, – только и выговорил он тихо, будто и не сознавая, что слово вырвалось у него, и начал медленно качать головой взад-вперед, взад-вперед, как-то по-стариковски.

Питер смотрел теперь не на экран, а на мальчика. Он уже достаточно узнал о том, что произошло в римском аэропорту. Но он никогда не узнает достаточно о том, что происходит в душе у его сына.

Зато он отлично понимал, что с мальчиком сейчас. Поли представлял себя там, в аэропорту, рядом с кричащей девочкой; у него самого лилась по лицу кровь, он сам закатывался диким криком.

Питер понял, что мальчик хочет, чтобы отец дотронулся до него, погладил по голове. Он сел рядом с Поли на пол, провел пальцами по волосам сына и почувствовал, как тот вздохнул.

– Папа?

– Да?

– Как могут происходить такие страшные вещи?

– Они сообщили, что это была бомба.

– Я знаю. Но зачем? Я хочу сказать, зачем кому-то надо убивать так много людей ни за что?

Питер взглянул на жену, но она отвела глаза. Это значило, что она возлагает ответственность полностью на него и не собирается ему помогать.

– Наверное, те, кто это сделал, считали, что у них есть причины.

– Какие?

– По-моему, не может быть причин убивать ни в чем не повинных беспомощных женщин и детей. Те, кто так поступали, вероятно, хотели запугать людей и привлечь внимание к тому, чего они добиваются.

– А почему полиция не может их поймать?

– Я уверен, что она старается их поймать.

Пол размышлял, глаза у него потемнели.

– Полицейские никогда их не арестуют, – заявил он.

– Почему же?

– Потому что никогда этого не делают. Но держу пари, что ты смог бы, – сказал Пол.

– Я? – Питер удивился, хоть и не слишком. – Но я же не полицейский. Что я могу знать о поимке сумасшедших бомбистов?

Мальчик повернулся и посмотрел на него.

– Ты все знаешь, папа.

Питер собирался уехать ранним утром, и Пегги решила помочь ему уложить вещи, прежде чем они лягут спать.

В первые годы совместной жизни она задавала ему немало хлопот в связи с его частыми кратковременными отлучками. Обижалась, что он ее покидает, принималась ссориться с ним без всяких видимых оснований, бросала ему обвинения, томила долгим холодным молчанием.

Питер считал, что она воспринимает его отъезды примерно так, как мать воспринимает постоянные провинности любимого ребенка. Его понимание ответственности перед Америкой казалось ей отчасти простоватым. Она полагала, что чувства его все еще носят юношеский характер, что в свои тридцать восемь он старается уберечь от разрушения некоторые свои наивные сантименты, как иная хозяйка оберегает от топора голову полюбившейся утки.

Она перестала с этим бороться, но именно поэтому он чувствовал себя виноватым вдвойне. Наблюдая за тем, как она укладывает его вещи, как бережно обращается с каждой, он почти хотел, чтобы она злилась на него, а не помогала вот так безропотно.

– Мне очень жаль, что Полу пришлось увидеть сегодня весь этот ужас в выпуске новостей, – заметила она. – Он будет выбит из колеи на несколько дней. Плохо, что тебя как раз в это время не будет рядом с ним, ты бы его успокоил. Он тебя считает чуть ли не самим Господом Богом.

Это прозвучало почти как прямой упрек в том, что он пренебрегает потребностями сына. Первый ее упрек.

– Что ты хочешь мне сказать? Что я не Бог?

Она перестала расправлять его носки и пристально на него смотрела; он старался говорить небрежно, словно все в норме и беспокоиться не о чем. И все же выглядел он не вполне нормально и обычно – это было, заметно хотя бы по расширившимся глазам, в которых горело возбуждение при мысли о том, что ему предстоит. Чего ради он стремится покинуть это место, мальчика, спящего в соседней комнате, близкую ему женщину? Питер взглянул ей в лицо, одно из самых знакомых и самое любимое на свете, и подумал: “Брюки и нижнее белье, ты только посмотри, как она дотрагивается до моих чертовых штанов и нижнего белья…”

Пегги улыбнулась в ответ на его незамысловатую шутку и вернулась к своей работе. Как она научилась сдерживать себя, продолжал думать он, и как часто ей приходится это делать. Она все еще негодует, но не дает негодованию вырваться наружу. Огонь порой покажется, но вскоре мало-помалу исчезает во тьме. Где же он прячется, темперамент Айрин Хоппер, вот уже много лет носящей имя Пегги Уолтерс? Под прикрытием выдержки и спокойного юмора? Да ну же, Пегги! Крикни! Завопи! Потребуй от меня объяснений, суди меня. Заставь меня сказать тебе, что я такой как есть, что старую собаку новым штукам не выучишь.

Ну а к чему бороться? Разве от этого легче? Ведь борьба не имеет смысла. Так или иначе он отправится по следам Абу Хомейди, а она останется одна. Так или иначе он все равно выйдет рано утром из дому, по выбору, не по необходимости, и, может быть, никогда больше ее не увидит.

Он замер в полной беспомощности.

– Питер, передай мне, пожалуйста, носовые платки из выдвижного ящика.

Он выполнил просьбу. Потом пошел в ванную, собрал туалетные принадлежности, уложил в кожаный футляр и вручил ей как свой вклад в дело.

– Утром тебе нужно побриться и почистить зубы, – напомнила она.

И он отнес футляр обратно в ванную.

После этого он растянулся на кровати и наблюдал за тем, как она заканчивает укладывать вещи, находя нечто особенно трогательное в ее движениях. Что за женщина. Боролась, воевала – и делала что положено. Нужна большая твердость духа для подобной выдержки. Этой твердости у нее много, но порой и она слабеет. Вот и теперь она наклонила голову, рассматривает что-то в углу чемодана, а щека у нее подрагивает. Питер закрыл глаза. Он не хочет на это смотреть. Слишком бередит душу.

– Где твой бронежилет? – спросила она.

Питер открыл глаза. Он терпеть не мог надевать бронежилет и редко делал это. Помимо всего прочего, жилет не защитит от выстрела в голову. Но Пегги почти религиозно верила в способность жилета уберечь его жизнь, и Питер таскал жилет с собой ради нее. Ради ее душевного спокойствия. Не то чтобы она знала, куда он отправляется и чем там занимается. Просто считала, что опасность, ранение, смерть всегда возможны.

– Он у меня в шкафу, – сказал Питер.

– Его там нет.

– Может, в том шкафу, который в холле.

Пегги пошла посмотреть. Вернулась без жилета.

– Там его тоже нет. Куда еще ты мог его задевать?

– Не имею представления.

– Но ведь в последний раз ты распаковывал вещи сам.

Питер молчал.

– Это возмутительно, – сказала она, и дрожь переместилась со щеки на нижнюю губу. Питер встал с кровати.

– Пегги…

– Он же не мог взять да и убежать. Эта проклятая штуковина где-то здесь.

– В холодильник ты не заглядывала? Все эти дни голова у меня не варит, я бы мог засунуть его даже в морозилку.

Она даже не улыбнулась. Там и сям замелькали опасные искорки. Вся эта выдержка, подумал он, полный раскаяния, весь этот великий самоконтроль. Внутри у него что-то замерло, словно в предвкушении опасности. Она прижала ладони к щекам таким девчоночьим движением, что он вспомнил, какой она была девять лет назад. Потом руки тяжело повисли вдоль бедер, и она казалась постаревшей, почти что женщиной среднего возраста.

– Ты думаешь, это смешно, да? – заговорила она. – Ты думаешь, я дура и не понимаю, что ты берешь с собой проклятый жилет только чтобы меня успокоить, а сам его никогда не надеваешь? Скажешь, не так?

Он не ответил.

– Скажешь, не так? – выкрикнула она.

Брови у нее сошлись, она стояла перед ним такая невероятно ранимая. Глядя на нее, он произнес, сам не ведая, как вырвались слова:

– Имеешь ли ты хоть малейшее представление, как сильно я тебя люблю?

Пегги посмотрела на него так, словно он ее ударил. Это ни к чему, подумал он. Не следует говорить подобные вещи женщине, с которой прожил столько лет. И уж конечно не тогда, когда собираешься уехать и оставить ее одну.

– Да, – сказала она устало, – я знаю, как сильно ты меня любишь. Но иногда мне хочется, чтобы ты любил меня не так дьявольски сильно. Любил бы поменьше, а уважал побольше.

Она уже овладела собой, а Питер нашел жилет, который висел у него в шкафу под пиджаком. И не спеша закончил укладывать вещи.

А потом в постели, когда опустилась мягкая тьма и лунная дорожка блестела, точно ртуть, они любили друг друга, быть может, в последний раз в жизни. И Пегги сказала:

– Я на самом деле так не думала. Чтобы ты любил меня поменьше. Я наврала.

– Я знаю.

Она вздохнула:

– Слова вылетели изо рта помимо воли.

– Не надо объяснять.

– Но это так. Дешевый бабий трюк. Попытка переложить вину на тебя. Мне стыдно. – Она обняла его. – Я рада, что ты так меня любишь. Я не хотела бы ничего иного. Ни на минуту.

Он взглянул на искаженное болью любимое лицо, бледное и немного загадочное при свете луны. Если я благополучно вернусь к ней после этого дела, поклялся он себе, я никогда больше не причиню ей такой боли. Никогда.

Но даже в эту минуту, давая клятву, он хотел лишь одного – чтобы сам мог в это поверить.