Голодная степь

Уксусов Иван Ильич

Часть первая

У ДРЕВНИХ БЕРЕГОВ ЯКСАРТ-СЕЙХУН

 

 

 

1

На станцию Голодная Степь приехали поздно вечером. Дежурный по станции показал им дорогу на хлопкозавод. Они переглянулись с веселой озабоченностью и давай смеяться. С ума сойти — в темноте тащиться с чемоданами по степи, знаменитой своим мрачным названием! Но и торчать до утра на вокзале им тоже не хотелось. Надвигалась среднеазиатская ночь — душная, неподвижная. Можно было подумать, что ветры и дожди здесь не шумели с сотворения мира, все высохло от зноя и затаилось в тяжком ожидании грозы, которая уже бушевала где-то вдали, часто и беззвучно забивая в темный небосклон высокие белые молнии.

Рудена сказала, что никуда отсюда не пойдет. Горбушин взглянул на нее и промолчал. Шакир засмеялся:

— Еще бы, Карменсита! Что ты напихала в чемоданы? Литые!..

— Литые…  — с удовольствием подтвердила Рудена.  — А тебе завидно?  — Она присела на угол чемодана, дымя сигаретой, положила ногу на ногу.  — Два больших и один средний, так уж и много? Я приехала на четыре месяца, а не в однодневный дом отдыха.

— Тогда грузила бы парочку контейнеров!

— У тебя забыла спросить!

Горбушин предложил позвонить на завод: может, пришлют машину? Рудена вскочила, чмокнула его в щеку.

— Браво! Где тут телефон? Мы не обязаны блуждать впотьмах, пускай за нами присылают легковушку.

— Лучше ишака — вот покатили бы!

— Шакир, ты бываешь когда-нибудь серьезным?

— Я? Серьезным? Горбушин, ответь ей!..

Дежуривший на заводе вахтер по-русски заговорил с отчаянными усилиями да еще вздумал уточнять: какие такие шеф-монтеры приехали? Что такое шеф-монтеры? Где монтировать, когда? Разрешение есть?.. Горбушин старался отвечать коротко, отчетливо.

— Мы не русский дизель привезли, нет!  — кричал он в трубку, досадуя, что слышит вахтера еле-еле.  — Мы от завода «Русский дизель» приехали. Из Ленинграда… Понимаете? Монтировать на вашем хлопкозаводе три дизеля с генераторами. Вы слышите меня?

Шакир вырвал у него трубку.

— Салам алейкум, уртак! Салам алейкум!

— Алейкум ассалам, алейкум ассалам!..  — обрадованно закричал вахтер.

Шакира он понимал лучше, хотя тот тоже говорил по-русски, и обоим почему-то уже не мешала плохая слышимость. Вахтер пообещал доложить о них директору на квартиру, его ответ передать на станцию. И, действительно, вскоре сообщил шеф-монтерам, что через полчаса за ними придет грузовик. Но минули эти полчаса, минул час, полтора прошло, а грузовика все не было.

Рудена хныкала:

— Я совсем задыхаюсь, ребята… Ночь, и такое пекло… Это же баня… Ад… Первое сентября называется!

Поговорив еще немного о том же — идти на хлопкозавод навстречу машине или ожидать ее на станции,  — они приняли решение и зашагали в темноту, приглядываясь к чуть светящейся от пыли дороге. Но можно было и не приглядываться. Грозовые всполохи с горизонта переместились уже выше, теперь часто освещая большую нависшую тучу, бурно раздуваемую каким-то внутренним ветром, еще неощутимым на земле, но уже угрожающим обрушиться на нее шквалом. Туча с гневом бросала молнии во все стороны сразу — они рассыпались фейерверком.

Шеф-монтеры тревожно прибавляли шаг, в моменты вспышек осматриваясь. Ожидали увидеть хлопковые поля — ведь приехали они в страну хлопка, но вместо хлопковых полей возникали в таинственно резком свете обыкновенные домики в садочках за глиняными дувалами и железная дорога напротив. На невысокой насыпи были навалены арбузы, вероятно приготовленные к погрузке в вагоны. Арбузы никто не охранял.

Изумительно было это зрелище все усиливающейся грозы здесь, в Средней Азии… Небо то мгновенно погружалось во мрак, не оставляя ни малейшего просвета, то ослепляло встающим от горизонта до горизонта острым сияющим всплеском, и затем раздавался гром, потрясая все живое. Грома столь оглушающей, столь раскатистой силы ленинградцы до этого никогда не слышали.

Они бросились бежать, жалея, что не задержались вблизи домиков переждать грозу. Впереди мчалась Рудена, держа в правой руке чемодан, левую подняв и вытянув для равновесия, как делают хозяйки, таща от колодца ведро с водой. За нею шагал Шакир: на плече чемодан, за плечами раздувшийся, переполненный рюкзак. Горбушин отстал. На ремне через плечо нес два увесистых чемодана Рудены и свой, не менее увесистый, в руке.

Рудена, оборачиваясь, покрикивала испуганно:

— Да побыстрее вы! Или уже выдохлись? Сейчас ливанет, уже капает!

Но Горбушин, обессилев, остановился.

— Где же машина? Мы не пошли другой дорогой?

— Снимай чемоданы, пока Рудена не удавила тебя ими!  — подошел смеющийся Шакир.  — Я скажу Скуратову спасибо, когда вернемся домой. Что дал нам в напарники даму, это замечательно, но уговора не было, что она наберет полтонны контейнеров!

От дождя они все-таки удрали. Помог грузовичок. Его фары так тускло засветились впереди — сразу и не признаешь, машина ли это. Останавливаясь, он поднял облачко удушливо-горячей пыли, мельчайшей сеткой закружившейся в свете фар. Очередная молния позволила шеф-монтерам увидеть высунувшуюся из кабины голову человека, до того заросшую обвисающими волосами, что она напоминала голову льва.

— Грузи скора!..  — вскричал шофер.

Чемоданы в крытый брезентом кузов шеф-монтеры покидали как попало, лишь бы скорее,  — гром уже затихал разве что на секунды. А потом и этот грузовичок, под стать чудесам на небе, не тронулся медленно, как обычно трогаются автомашины, а прыгнул, будто собака, вперед, затем прыгнул еще раз и еще, заставив шеф-монтеров схватиться друг за друга и лишь тем удержаться от падения. И бешено помчался по дороге, подскакивая на неровностях и шатаясь.

Дождь пошел крупный, шлепками то здесь, то там, словно давал земле пощечины. Горбушин и Рудена присели на корточки, прижавшись друг к Другу, молчали. Шакир стоял, держась за борт. Намокшая парусиновая крыша устрашающе хлопала над его головой, он не придавал этому значения и весело кричал:

— Тысяча и одна ночь! Нас встречают торжественным салютом!

 

2

Проснулись они в доме директора хлопкозавода Усмана Джабаровича Джабарова. Горбушин первым открыл глаза, не спеша поднялся с раскладушки, осмотрелся и подумал, что вот он и в таинственной Средней Азии, где побывать хотел еще подростком, когда читал сказки об этом удивительном крае.

Три окна в просторной комнате зарешечены толстыми железными прутьями… Странно! А на деревянных настенных полках расставлены начищенные до блеска медные тазы и маленькие тазики, рядом с ними сверкают узкогорлые кувшины с тонким узором. Чьи жилища украшала эта посуда? Когда? А теперь служит экспонатами домашнего музея…

В углу комнаты стоит сундук, обитый ясной и местами уже поржавевшей жестью, на его передней стенке нарисована птица, похожая на павлина и одновременно на глухаря. Веером развернув яркий хвост и приспустив крылья, она приготовилась взлететь, выкатив большие, как у барана, глаза, и сколько же в них самого естественного напряжения! Придуманная птица, а какая живая!

Эти ли решетки и медная посуда или она, птица с бараньими глазами, навели Горбушина на мысль об одной встрече? Он в прошлом году возвращался с Шакиром из Куйбышева, там они монтировали дизель в железнодорожном депо; спутником в купе был старый человек с насмешливыми глазами, инженер-ирригатор, много лет проживший в Средней Азии, откуда и ехал теперь в отпуск к родным на Смоленщину.

Он похвалил профессию Горбушина и Шакира, позволяющую им многое увидеть в стране, и неожиданно стал иронизировать над туристами. Едут смотреть чужое, а вот о своем Советском Востоке многие имеют лишь очень отдаленное представление, тогда как именно там пытливый ум обнаружит и природу, поражающую воображение грандиозными масштабами, и захватывающую историю многочисленных древних народов, следы древних культур и интереснейшее современное искусство. На тысячах километров лежат под раскаленным добела солнцем океаны хлопка, океаны фруктовых садов, желтые, черные, красные пески пустынь. Тысячи километров занимают горы. В глубоких теснинах беснуются реки, водопадами срываясь с высот…

И вот теперь они все это увидят.

Проснулся Шакир. Сложив ладони рупором, он возвестил подъем.

 

3

Они быстро умылись и оделись. Даже Рудена, спрятавшаяся с чемоданами за ширмой, не заставила себя ждать. Они спешили на хлопкозавод принять по акту здание ДЭС, дизель-электрической станции, чтобы со следующего дня приступить к работе,  — машины из Ленинграда были доставлены заранее. И только занялись булочками с маком, еще дорожными, как в дверь постучали. Вошла полная женщина в пестром халате с подносом в руках: на нем едва умещались три пиалы, чайник, сахарница и тарелка с беляшами.

— Привет, земляки!  — с удовольствием сказала она.  — Я жена Усмана Джабаровича, меня зовут Марья Илларионовна.  — Поставив поднос на стол, она поправила русые, с сильной проседью волосы, уложенные короной.

Шакир поспешил предложить ей стул.

— Не надо! Это вы приходите к нам вечерком посидеть за чашкой чая, там и познакомимся как следует. А вас я, милочка,  — задержала она мягкий взгляд на Рудене,  — сегодня вечером переселю отсюда. За этой стеной у нас живут две девушки-подружки, так мы подумали с мужем, что вам хорошо будет с ними.

Рудена слушала с заинтересованным видом, но одновременно и укоряла себя. Зачем ночью пошутила, когда директор ввел их сюда: «И я буду здесь спать?» Именно здесь, не считаясь с неудобствами, она бы, пожалуй, пожила день-другой. Так хотелось показать Горбушину, какой она может быть хорошей и заботливой хозяйкой.

— А вы пейте, пейте, пока чай горячий и не остыли беляши,  — Марья Илларионовна, продолжая улыбаться, ушла. Шакир, лишь дверь за нею закрылась, схватил беляш и изрек:

— А жизнь налаживается!..

После завтрака все вышли из комнаты и остановились на крыльце осмотреться — поздороваться с землей узбекской теперь уже при солнце. Дом состоял из двух мазанок с плоской крышей, стоящих под углом одна к другой. У каждой было свое крыльцо: у одной голубое, у другой красное. И перед каждым розовый куст. На одном цветы белые, на другом пунцовые. К ним тянула отяжеленные плодами ветки низкорослая шатрообразная груша. За нею, метрах в двадцати, беседка, закрытая пятипалыми листьями, между которыми проглядывали гроздья винограда.

После ночного ливня веял мягкий ветерок, колыхал на глиняном дувале махровые маки. Целая шпалера их, ярчайших, на высоких тонких стеблях, дружно качала головами-чашами в сторону дома, словно приветствуя молодых людей. Рудена ойкнула от восхищения и побежала к дувалу. Потом они медленно шли по улице к хлопкозаводу, с любопытством приглядываясь к людям, домам, садам, цветам; даже собаку, обыкновенную дворнягу, бежавшую с высунутым языком в тени дувалов, они встретили внимательным взглядом.

Рудена заметила среди развешенного на веревке белья цветастую ситцевую юбку со множеством складок, снисходительно улыбнувшись старине, скользнула взглядом по своему облегающему платью строгого серого тона, по белым туфлям на высоком каблуке. Голову ей покрывал атласный, чуть побольше носового платочек, завязанный по-крестьянски на прямой узел: такой платочек этим летом пятьдесят четвертого года только-только начинал входить в моду; большой белой сумкой Рудена небрежно покачивала от себя к себе, а не в направлении шагов.

Она взяла бригадира под руку.

— Поцелуй меня, Горбушин!

— На улице?!  — удивился он.

— А ты уже испугался?  — рассмеялась Рудена.

Он промолчал, подумав: «Как ты не похожа на Ларису…»

 

4

За воротами Шакир по привычке взял на себя роль ведущего. Они с Горбушиным ездили обычно вдвоем, лишь предстоящая большая сборка заставила начальника цеха Скуратова придать им третьего шеф-монтера, Рудену Яснопольскую. Иногда Шакир заслонял бригадира, но тот не обижался на школьного дружка, напротив, бывал ему признателен за помощь, потому что сам в отношениях с заказчиками не отличался находчивостью, тогда как у Шакира этой находчивости хватило бы на троих.

Он со всеми сходился завидно легко. С одним похохочет, с другим пошутит, третьему посочувствует, четвертого пожурит, пятого похвалит, и, глядишь, для всех уже свой. Он щедро пользовался помощью других, но никогда не злоупотреблял этим. Кое-кто не без основания называл Шакира трепачом. Следующей весной он должен был закончить заочный политехнический институт, получить диплом инженера-механика, но поверить этому могли немногие.

— Уртаклар!  — поднял он руку, как только все оказались за воротами хлопкозавода.  — Перед вами зданий двадцать в общей сложности. Одни из них уже построены, другие только еще строятся. Пусть вас не смущает море грязи на дворе, аллах свидетель, какой ночью рванул дождичек. Кызымка!  — прервал он себя, обратившись к проходившей мимо девчонке в седом от известковых пятен комбинезоне; в руке она держала завернутую в газету книгу.  — Извините нас, пожалуйста… Можно узнать ваше имя?

Она остановилась. Взглянула нерешительно, но ответила:

— Муасам!

— Муасам…  — таял в улыбках Шакир. Он хотел порасспросить ее о строительстве, но она опередила его:

— Я плохо говори по-вашему… А?

— Ну что вы… Вы замечательно говорите…

— Вы нэ здэс жил… А?

— Надо же, как вы угадали!  — восхищался Шакир.  — Скажите, пожалуйста, зачем строят эти очень широкие сараи?

— Амбары сложить пахта…

— Что такое пахта?

— Хльооопок…

— У вас хлопок называют пахтой?

— Да…

Очень смущаясь своего выговора, Муасам пояснила, что она с подругой изучает русский язык, и в подтверждение показала книгу: «Записки охотника» Тургенева.

Глаза у нее были черные, с сильным блеском, как у тетерки, а черные брови еще и начернены сурьмой или усмой. Талию перехватывал красный шелковый поясок, показавшийся Рудене лишним на рабочем комбинезоне. Восемь длинных черных кос переброшены на грудь, заправлены за поясок. Коврово-красная тюбетейка надета слегка набекрень.

— Я живу дом директора, он мой родной дядя…

— Тысяча и одна ночь! Так мы соседи?

Улыбнулась девушке и Рудена:

— Меня Марья Илларионовна сегодня поселит к вам!

Муасам обрадовалась новости, но, кажется, и смутилась еще больше.

Вероятно, вежливость не позволяла ей спокойно повернуться и уйти: она удалялась, непрерывно кланяясь и улыбаясь этим чужим людям, которые, впрочем, ей понравились. Девушка шеф-монтерам тоже понравилась.

Они пошли в глубь завода, но вскоре задержались перед широкой лужей грязи. Высматривая, куда лучше поставить ногу, Рудена то стояла на одной, то делала полупрыжок  увязала в грязи еще больше. В довершение беды на нее смотрели со стены воздвигаемого амбара, весело смеясь, молоденькие строительницы. Среди девушек, одетых в одинаковые комбинезоны, Шакир заметил Муасам, узнав ее по переброшенным на грудь косам, снял шляпу и стал приветственно размахивать, надеясь отвлечь внимание девчонок от Рудены, но не тут-то было. Они смотрели, помирая со смеху, только на нее… А Муасам спряталась за выступ стены.

Горбушин попросил Рудену идти напрямик, не смешить людей, а к ней в такие минуты лучше уж было не подступать: сама не своя от злости на грязь и этих хохотушек, она ответила бригадиру резко и смутилась, потому что грубость не входила в ее планы.

— А ты знаешь, сколько я за туфли заплатила? Нет, не знаешь?.. Ну и заткнись!

Выход из положения она придумала. Повесила сумку на шею, сняла туфли и, держа их в вытянутых руках — с них капало,  — в чулках-паутинках пошла напрямик. Теперь девчонки на стене амбара от смеха падали одна на другую.

У водонапорной колонки на пригорке Рудена вымыла туфли, затем ноги, обулась и с подчеркнутым достоинством приблизилась к мужчинам, ожидавшим ее в стороне.

Недоделки в знакомом типовом массивном здании ДЭС издали бросились в глаза сборщикам. Не застеклены по-заводскому широкие, высокие окна, этакие сетки из многочисленных мелких рамок, не стоят у ворот ящики с дизелями и генераторами, где им надлежало стоять согласно требованиям технических правил. Горбушина и Шакира это встревожило, а Рудене было не до станции.

Ее мучило случившееся недоразумение с Горбушиным. Она всегда вот так себе навредит, а потом переживает… Сколько плакала от своего характера! Что Горбушин сейчас думает о ней?

Выбрав минуту, уже перед зданием ДЭС, взяла его за пальцы, стараясь, чтобы этого не заметил Шакир, потянула книзу. И голос ее зазвучал виновато:

— Никиток… ты сердишься на меня?

— За что?

— Да за туфли, гори они…

— Я забыл об этом.

— Врешь!..

Он схватил ее за талию, приподнял и стал кружить. Она быстро поджала ноги, чтобы не ободрать туфли… А вскоре, довольная, даже счастливая, она удивленно ахнула:

— Слушайте, парни… Директор сюда идет! Вон он, вон… А ну, сделайте умные лица!

Шакир хохотнул:

— Тебе это не поможет!

 

5

На Джабарове была старая-престарая тюбетейка, замасленная и захватанная, не лучшего вида и комбинезон. Приближаясь, он опирался на цепной ключ, как на палку. Одежда и ключ делали его похожим на разнорабочего.

— Салам алейкум!  — приветственно поднял он руку с ключом.  — Какие вы молодые и красивые, ночью я вас не рассмотрел… Комсомольцы, да?

Рудена зарделась от удовольствия, приняв комплимент на свой счет и не заметив его двусмысленности. Шакир всем своим видом показывал, что шутка принята и дальнейший разговор следует вести в том же ключе. И только Горбушин усмехнулся приличия ради, в словах директора услышав недоверие, и был прав. Джабарову приятно было смотреть на молодых, отлично одетых ленинградцев, но одновременно и тревожно. Смогут они должным образом выполнить работу, собрать и пустить в эксплуатацию шесть тяжелых, громоздких машин — три дизеля, три генератора?

Горбушин достал из кармана копию акта-договора о продаже машин «Русского дизеля» хлопкозаводу, в котором говорилось, что качество монтажа завод-поставщик гарантирует, протянул Джабарову. Но тот читать не стал. Копия была и у него.

— Не будем ссориться, друзья!  — посмеивался он, в свою очередь поняв Горбушина.  — Лучше доложите мне, как отдыхали? Такая ночь в Узбекистане — большая редкость.  — И стал поправлять свою старенькую тюбетейку, чуть прикрывающую смоляные волосы, образцово уложенные природой кольцом к кольцу.

Рудена за всех поблагодарила его.

— Я просил жену дать вам больше одеял. Не замерзли? Вы приехали не из Ташкента, я понимаю, приехали не на одну неделю, я все прекрасно понимаю… Мы вам создадим условия, не беспокойтесь.

Но если понимал шеф-монтеров он, то не совсем понимали они его. Не знали, серьезно говорит или шутит,  — в заблуждение вводил акцент Джабарова, а также многие неправильно выговариваемые слова. Часто произносимое «не», например, у него звучало как «нэ»…

Пнув ногой порожнюю бочку из-под цемента, он откатил ее от стены ДЭС. Вернулся, склонился и начал отбрасывать куски битого кирпича, поругивая строителей. Всегда оставляют мусор!

Рудене интересно было наблюдать за ним. Внезапно она сказала, что ни одного ленинградского директора никто не заставит катать по заводскому двору грязные бочки или швырять кирпичи. Джабаров ответил, не оставив работу:

— Зачем равняете? У вас большой завод, большой директор. Я свинью вчера гонял здесь, прибежала с поселка. Я ее к воротам гоню, она к амбарам бежит. Как выражала протест!.. Пока не попал по ногам ключом, бегала…

Горбушин спросил, кто им сдаст но акту станцию. Он, Усман Джабарович?

— Зачем я?  — не разогнулся Джабаров и теперь.  — Или думаете, если бросаю кирпичи, значит, мне делать нечего? Сейчас придет главный механик.

Он и пришел через несколько минут, седой и грузный человек с опустившимся веком на левом глазу, отчего правый глаз, раскрытый шире обычного, смотрел резко, и многих людей это смущало.

— Гулам Абдурахманович Ташкулов,  — представился он.

Директор ушел, провожаемый неодобрительным взглядом Ташкулова, что не укрылось от внимания Горбушина, и догадка, что на ДЭС не все благополучно, опять тревожно шевельнулась в нем. Но, ничем не показав своей озабоченности, он любезно спросил, кто сдаст им по акту станцию.

— Пригласим инженера Дженбека Нурзалиева, начальника СМУ. Завод строит он, ему и сдавать,  — последовал ответ.

— Принять здание мы имеем право только от одного из членов заводоуправления,  — возразил Горбушин.

— Почему?!  — сразу пошел в наступление Ташкулов.

— Потому что договор «Русский дизель» заключил с вашим заводом, а не с узбекским СМУ, вы и обязаны сдать нам готовый для монтажа машинный зал.

— Я не строитель, я главный механик!

— Мы охотно примем станцию от главного механика,  — улыбнулся Горбушин.

— Одну минуту, дорогие… Минуту! Вы правы! Наш завод имеет обязательство перед вашим заводом, а государственный подрядчик, СМУ, имеет обязательство перед нашим заводом. Как быть?

Шакир увидел, что способность к возражению у бригадира иссякает.

— Вопрос очень серьезный,  — поддержал он Горбушина,  — в каком помещении, хорошо или плохо сделанном, будут работать машины. И другое учтите: типовые технические условия, которыми мы руководствуемся, утверждены Техническим комитетом при Совете Министров СССР.

У Ташкулова вырвалось:

— Хорошо в Ленинграде! Хорошо в Москве! Нанимай кого хочешь, сколько хочешь… В Голодной степи вечный голод на людей… За каждым способным работать бегут два нанимателя… Я сам бегаю, я, Ташкулов!..

Рудена спросила, почему дизеля и генераторы не стоят у ворот ДЭС, где им положено стоять по техническим условиям. И услышала: по указанию начальника СМУ, инженера Дженбека Нурзалиева, машины сгружены в ста метрах от ДЭС.

— Интересный ваш товарищ Нурзалиев!  — весело заключила она.  — А мы что же, на себе их сюда принесем? В каждом дизеле двадцать тонн, в генераторе — десять.

— Дорогие товарищи… Вес ваших машин меня не касается. Меня интересует, чтобы вы остались довольными ДЭС. Машины тяжелые, этого достаточно. Помещение должно быть надежным. Я правильно говорю?

Занятые разговором, они все же заметили, как к ним с изящной легкостью подошла девушка. Она была до того глазаста, что создавалось впечатление, будто глаза жили отдельной, независимой от лица жизнью и даже несколько его подавляли.

Она проговорила почти без акцента:

— Здравствуйте, товарищи!

Ташкулов представил пришедшую:

— Наша сотрудница Рипсиме Гулян…  — Он задумался, приложив два пальца ко лбу, затем обрадованно воскликнул: — Джуда якши!.. Она вам сдаст станцию! В чем дело? Представительница заводоуправления…

Сколько можно возражать? Шеф-монтеры волновались. Особенно неприятно было Горбушину, но отказаться от строгой требовательности в этих переговорах он не имел права.

Рипсиме Гулян почтительно заметила Ташкулову:

— Гулам Абдурахманович, удобно ли сдавать одной мне? Может быть, вместе с Нурзалиевым?

— Его нет на заводе. Уехал проверять строительство дороги. Вы видали базар в Самарканде, ленинградцы? Нет, не видели? Советую посмотреть. Это всем базарам базар. Так я вам должен сказать, что у меня такой же развал в корпусах. Базар в Самарканде! Всюду валяются детали хлопкоочистительных устройств, пухоотделительных устройств, камнеуловительных устройств… Сам я не имею возможности сдать вам станцию!

Рудена, заинтересовавшись сообщением о строящейся дороге, улыбнулась:

— Что вы строите дорогу, это хорошо, но почему двор заливает грязища?

Ташкулов нацелился на нее правым глазом:

— Двор подождет… Надо скорее подводить хорошую дорогу к заводу. Конечно, мы извиняемся, пострадала ваша замечательная обувь!

Рудена покраснела.

— При чем тут мои туфли, странно вы рассуждаете… Культура производства должна быть или нет?  — с трудом сказала она.

Ташкулов учтиво наклонил голову:

— Я так вас и понял…

Старый человек смутил не только ее. Быстро, осуждающе взглянула на него Рипсиме Гулян, откровенно выразив сочувствие Рудене. Ташкулов, впрочем, не придал этому значения. Сочтя вопрос о сдаче ДЭС решенным, он повернулся и пошел к главному корпусу, откуда только что стали раздаваться визг электропилы и гулкие удары деревянного молотка по жести.

Гулян стояла полуотвернувшись, застыв в неловком ожидании. Горбушин подошел к ней:

— Извините, пожалуйста, можно узнать, какую должность вы занимаете на заводе?

— Это не имеет значения, поскольку моя маленькая обязанность заключается в том, чтобы показать вам станцию. Вы старший?

— Бригадир… Горбушин. Значение имеет не ваша маленькая обязанность, но ваша должность, поскольку акт о сдаче, очевидно, предложат подписать вам, а нам не безразлично, какое должностное лицо это сделает.

— Я ничего подписывать не стану!

— Тем лучше… Если вы только покажете машинный зал, документ о сдаче подпишет либо директор, либо главный механик. Мы можем приступить к осмотру?

— Пожалуйста!

 

6

Она достала из карманчика большой, рыжий от ржавчины ключ, замок на воротах стала открывать с такой хозяйской уверенностью, что Горбушин невольно спросил себя: не было ли ей заранее приказано сдать шеф-монтерам станцию?

В нем росла тревога. На ДЭС не все благополучно, сейчас он убедится в этом. Но действительность серьезно превзошла его тревожные ожидания. Лишь половинки ворот поползли в стороны, Шакир ошеломленно пробормотал:

— Тысяча и одна ночь…

Потерянно сказала и Рудена:

— Надо же… Тут и конь еще не валялся, а нас вызвали за тридевять земель монтировать машины!

Горбушин удрученно молчал. Вот так они все трое растерялись, еще не переступив порога. И было отчего. Пол в машинном здании, длинном, широком, был пока еще только черный, то есть железобетонный, а должен быть уложен серой метлахской плиткой в косую ленточку. Шесть окон от пола до потолка с левой стороны, шесть точно таких же с правой и вся громадная крыша застеклены не были. Мягкий ветерок, что колыхал маки на дувале Джабарова, здесь, на сквозняке, тонко посвистывал. Отсутствовал мостовой подъемный кран, без которого шеф-монтерам и крышек с машин не поднять, а их на трех дизелях восемнадцать штук, и каждая весом до трехсот килограммов. Отсутствовали подкрановые пути на стенах, не видно было заготовок к ним, рельсов и коротко нарезанных шпал.

Вот когда Горбушин до конца понял, почему ни директор, ни главный механик сами не захотели сдавать станцию. И сдавать-то нечего. Голые стены. ЧП… Он не имел права начать монтаж в таких условиях, да и не смог бы, если бы даже захотел. Он должен был немедленно вернуться с бригадой в Ленинград. Инструкция шеф-монтерам пищи для кривотолков решительно не оставляла.

Но, вспомнив об инструкции, Горбушин почувствовал досаду. Узбекистан — братская республика. Как уехать отсюда, ничего не сделав на объекте? Тяжелое чувство через минуту усилилось: Шакир обнаружил новый недостаток, совершенно уже исключающий возможность работать. Из трех железобетонных фундаментов, возвышавшихся посреди здания, на которые следовало установить дизеля, один, средний, был запорот: отверстия для анкерных болтов, которыми машина прикрепляется к фундаменту, были сделаны не в шахматном порядке, как это требовалось по чертежу, а в линию, что начисто губило всю проделанную строителями работу. Для начала следовало отбойными молотками взломать фундамент, очистить яму от бетона и заново по металлическому каркасу залить ее бетоном.

Горбушин был потрясен. Он не знал, что думать, что делать,  — разбегались мысли. Ведь что происходило в таких случаях, когда шеф-монтеры отказывались работать и возвращались в Ленинград? Директор предприятия, клянясь объективными причинами, помешавшими ему выполнить договор, поднимал скандал: отказом работать шеф-монтеры нанесли предприятию большой убыток, погасить его должен «Русский дизель», отказавшийся собрать в плановый срок машины. И разрастается переписка, которая нередко передается в главки, в арбитражные комиссии министерств, и каждая сторона защищает прежде всего честь мундира. А два директора войну остановить не могут, они бьются, словно петухи, до крови, и, в конце концов, их понять можно. Никому не хочется схватить выговор. Неужели допустить такую тяжбу между Узбекистаном и Ленинградом? Надо искать выход.

Стараясь успокоиться, Горбушин достал коробку с папиросами, закурил. Это был его шестой самостоятельный выезд на объект — до этого ездил подручным мастера. На пяти объектах Никита Горбушин и Шакир Курмаев смонтировали машины отлично. А теперь, выходит, орешек попался не по их молодым зубам? Тем более хотелось раскусить его, чтобы показать себя настоящими мастерами, способными выйти из любого тяжелого положения. Но как, как поступить?

У обоих шла голова кругом. Пока Горбушин знал только одно: машины можно монтировать с помощью талей и домкратов, средний же фундамент не сложно сделать заново в готовой-то яме; но сборка допотопными средствами затянется, сломает план, что вряд ли устроит администрацию хлопкозавода, а «Русский дизель» ни за что не позволит своим мастерам возиться в Узбекистане дольше договорного срока. Завод буквально завалили заказами на установку и монтаж дизелей. Нередко бывало, что шеф-монтеры, закончив работу на одном объекте, получали телеграфное указание направиться на другой не заезжая в Ленинград, и не поездом, а по воздуху, чтобы скорее. «Скорее, скорее» было лозунгом дня, часа. Шло первое послевоенное десятилетие, восстанавливалась разрушенная войной промышленность и сразу же закладывалась новая,  — дизеля всюду требовались не менее остро, чем уголь, электричество, металл, нефть.

Велик был спрос и на хлопчатобумажные ткани,  — кому не надоело носить ватники в долгую военную пору? Узбекская республика, ведущая по хлопкосеянию, непрерывно увеличивала посевы хлопчатника, и, хотя уже было известно, что через три-четыре года ее переведут на единую энергосистему и дизели повсеместно снимут (они и были сняты в конце пятидесятых годов), тем не менее советское правительство и на это короткое время решило отправить в Среднюю Азию партию мощных дизель-генераторных машин, следом за которыми на места выезжали бригады шеф-монтеров.

Попросив Шакира замерить оба крайних фундамента, правильно ли сделаны они, Горбушин и Рудена пошли к воротам, где поджидала Рипсиме Гулян. Она стояла спиной к машинному залу, показывая сборщикам, что их внимание к ДЭС ее не интересует.

Рудене это не понравилось. Впрочем, ей не нравилось и то, что девушка красива.

— Товарищ,  — сказала Рудена,  — что же получается? Черный пол вместо плитки… В каждом дизеле тринадцать тысяч деталей,  — черное класть на черное, чтобы все смешалось? А есть детали не толще иглы, не больше птичьего глаза!

Гулян не переменила позы. Это показывало, что и Рудена ей не понравилась.

— Не беспокойтесь, пожалуйста, ваши детали не смешаются… Пол мы закроем брезентом, которым укрывают бунт хлопка от дождя, и можете раскладывать свои детали, как вам захочется. Что же касается плитки, то она давно выписана, и, как только прибудет, мы сейчас же займемся ее укладкой.

Рудена иронически засмеялась.

— Ты слышишь, бригадир? Плитка выписана, скоро будет здесь… А нам, девушка, что же, сидеть и ждать ее? Это бы ничего, отдохнуть и позагорать у вас можно, солнце горячее. Но кто нам оплатит такой курорт, уж не вы ли?

Горбушин попросил Рудену говорить спокойнее, и она обиженно умолкла. Гулян, кажется, осталась этим довольна. Она повернулась к Горбушину, и его поразили ее удивительные глаза.

— Вы только не подумайте, бригадир, будто от вас намерены что-то скрыть. Недоделки на станции серьезные. Объяснение им — хроническая нехватка людей… Еще я должна вам сказать, что завод строит СМУ, вот к его начальнику, инженеру Нурзалиеву, пожалуйста, и обращайтесь со своими претензиями. Я предлагаю вам защищать интересы своего «Русского дизеля», а не нашего хлопкозавода.

Горбушин, чтобы уйти от искушения смотреть девушке в лицо, опустил голову.

— Об интересах нашего завода здесь следовало кому-то подумать раньше!

— Думали, думали!

— Это незаметно, представьте…

— Но я сказала вам о нехватке людей. Директор даже инженера поставил сюда наблюдать за темпами строительства и его качеством.

Это услышал Шакир, который подходил, на ходу складывая белый металлический метр.

— Инженер контролировал это строительство?  — удивился он.

— Да!  — быстро, охотно ответила девушка.

— Ну и специалист он был, знаете! Его бы за такой контроль уволить с работы без выходного пособия!

Гулян хотела что-то возразить, но вдруг смешалась, покраснела. Она заговорила после короткого молчания и с заметным усилием:

— Нельзя так говорить о человеке, которого вы не знаете!

— Простите, девушка, но я его знаю. Очень хорошо знаю. Качество его работы — вот лучшее удостоверение его личности! А что здесь? Контрольный инженер позволил строителям допустить грубейшую ошибку, не справился, в сущности, с чепухой.

— Но если он еще неопытный… Никакого опыта…  — От смущения лицо девушки сделалось уже багровым. И понятно было, как она от этого страдала.

— А зарплату, в силу своей неопытности, позвольте спросить, он не забывал получать два раза в месяц?

— Не забывал…  — согласилась она с отчаянным уже усилием.

А затем произошло никем не предвиденное. Представительница заводоуправления быстро прикрыла ладонью глаза, всхлипнула и побежала к заводским воротам, не отнимая руки от глаз.

 

7

Шакир и Рудена ахнули. Она была контрольным инженером! И Горбушина озадачило поведение девушки, он тоже счел ее причастной к браку, но окончательно увериться в этом ему что-то мешало,  — да он уже и знал, что именно. Он попеременно читал в ее глазах незаинтересованность происходящим, нетерпение узнать выводы сборщиков, просьбу помочь ей. И, наконец, это смущение, заставившее ее заплакать и убежать.

— Мне кажется, товарищи, что мы в чем-то ошибаемся!

Как же это задело Рудену! Она даже подбоченилась, выражая этим полное недоверие к услышанному:

— То-то, Горбушин, я подумала: дизелем, что ли, отрывать твой взгляд от нее?.. Поставил его на девчонку и умер. Она беды натворила, тут нечего и толковать. Вспомните, как стояла у ворот и даже смотреть в нашу сторону не хотела, а потом — плакать и бежать? Или ты где-нибудь видел, чтобы женщина плакала из-за того, что завод не выполнил производственного плана?

Горбушин промолчал.

Шакир радовался этой командировке в Узбекистан, восприняв ее как компенсацию за работу на прошлом, северном объекте, где его и Горбушина измучил гнус, это крошечное кровожадно-нахальное насекомое. Было там горя и смеху с этим гнусом. А еще Шакиру хотелось увидеть этот край потому, что когда-то он сделался новой родиной его далеких предков, сибирских татар, часть которых увел сюда мрачный Чингисхан. И на новые амбары, разговаривая с Муасам, поглядывал он с приятным чувством: они, шеф-монтеры, заставят работать завод. А что получается? Завтра-послезавтра будут в Ленинграде. Лопается и пскентская командировка.

Им следовало три месяца работать здесь, в Голодной степи, затем переехать в Пскент, древний городишко, как им сказали в вагоне пассажиры, а точнее — большой кишлак, насчитывающий свыше двух тысячелетий своего существования; там они должны были за месяц смонтировать еще одну машину, тоже на новом хлопкозаводе, и домой, таким образом, вернуться на второй день тысяча девятьсот пятьдесят пятого года.

Бодрым настроением не могла похвастаться и Рудена. Мужчины задумались над трудной задачей, она же долго размышлять не могла — заболевала голова и портилось настроение. Ожидая, когда Горбушин и Шакир примут какое-то решение, она бесцельно блуждала взглядом по заводскому двору, потом увидела бегающих по карнизу амбара изящных, будто выточенных хорошим мастером из разноцветного металла горлинок и засмотрелась на них.

Птицы занимались выяснением любовных отношений. Самец преследовал самочку, низко при этом опустив голову. Он непрерывно кланялся подруге и что-то ей пел, она же, независимая, гордая, легко бежала и часто оглядывалась, явно поощряя активнее преследовать ее.

«За нами бы, женщинами, так ухаживали мужчины!  — вдруг пришла в голову Рудене нелепая мысль и рассмешила.  — Как раз, жди… Черта с два!..»

Сняв с головы атласный платочек, обмахнув им лицо, она шикнула на птиц.

Рудена боялась дурных примет, а на этом дворе все для нее началось плохо. Попала в грязь на смех девчонкам, зачем-то грубо говорила с Горбушиным, которого любит, ее заставил покраснеть старый механик. Тревогу вызвала и эта красивая армянская девушка. Не окажется она Светкой номер два? И зачем столько красивых!..

Рудена повернулась к Шакиру. Он продолжал смотреть на небо и тихонько, не сходя с места, отбивал чечетку.

— Балерина тоже танцем выражает чувства,  — недовольно сказала она.  — Ты что, показываешь, как быстро мы должны исчезнуть отсюда?

— Трясу мозги, Карменсита, чтобы лучше работали!

— Что Горбушин политехнический кончает — в этом ничего особенного, так и быть должно. Ты-то зачем пошел в политехнический? Тебе бы в театральный как-нибудь проломиться. Пробовал?

— Папа-мама велели в политехнический.

— Ты сам папа-мама. Сколько сыну, три? Проломись как-нибудь в театральный, не боги горшки обжигают.

— Боги, Рудена, боги! Куда нам…

Рудена подошла к Горбушину.

— О чем ты все думаешь и думаешь, Горбушин?  — Теперь ее голос звучал мягко и несколько заискивающе.  — Тут думать не о чем… Пойдемте сейчас в контору, составим акт о полной неподготовленности помещения к монтажу машин и айда на станцию. Утром будем в Ташкенте, а там на самолет — и прощай, страна прекрасная!

Горбушин достал папиросы, медленно закурил. Конечно, дирекция «Русского дизеля» встревожится, вернись он в Ленинград с бригадой, но, поскольку вины за шеф-монтерами нет, она вступит с хлопкозаводом в переговоры о новом, более удобном для него сроке монтажа. А ему, Горбушину, что-то в этом не нравится… Не хотелось бы и подвести начальника цеха Скуратова, до смерти не терпящего заказчиков-жалобщиков — тех, что не выполняют своих обязательств, а потом выискивают всесильные объективные причины, чтобы понадежнее за них спрятаться и трепать нервы другим.

Это он, Скуратов, назначил, вопреки мнению директора завода, студентов-заочников Шакира Курмаева и Никиту Горбушина разъездными шеф-монтерами и оказался прав: работали они хорошо.

И сейчас победой над сложными голодностепскими трудностями хотелось им правоту Скуратова доказать еще раз! Но как это сделать? Хоть он, Горбушин, все тринадцать тысяч деталей дизеля знает лучше своих рук, хоть весной получит диплом инженера-механика, но здесь все кажется неразрешимым…

К папиросам протянула руку и Рудена.

— Сегодня не уедем,  — сказал Горбушин.  — Прежде поставим в известность директора или Скуратова.

Достал сигареты и задымил Шакир.

— Если связываться с Ленинградом по телефону, так лучше ночью. Линия меньше загружена.

— Смешные вы, мужики, ей-богу! Да о чем звонить? Ну, был бы недостаток, два, три… Здесь ничего нет и запорот фундамент. Или вы считаете, что я хочу уехать из Узбекистана в разгар бархатного сезона? Да я, может, всегда мечтала попасть сюда. Тут одни дыни чарджуйские чего стоят. А виноград? Гранаты?.. Арбузы?

— Мы не за фруктами сюда приехали.

— Правильно! Но если обстоятельства сильнее нас…

— Открываю производственное совещание, уртаклар! В нашем цеху Скуратова иногда называют Людоедом — небось слышала, Карменсита? Так имей в виду, Людоед съест нас с сапогами и будет голоден, если не представим ему подробнейшего доклада о здешнем ЧП. Загибай свои музыкальные пальцы… Он спросит: что не сделано на объекте? Почему не сделано? Какими мотивами объясняет заказчик невыполнение договора? Чему мы должны верить? Почему мы должны верить? Наше предложение? А оно хорошо продумано? Но что мы Скуратову доложим, объясни мне, если примем твое решение уехать сегодня же? Не разговаривай с нами так, будто мы вчера пришли на «Русский дизель». Прошу тебя, не надо, Карменсита!..

Рудена рассердилась и стала оправдываться.

К ним подошла старая женщина в темном платке, темном платье, к легкому удивлению шеф-монтеров — русская.!

— Усман-ака просит вас зайти в контору.

Шакир вгляделся в ее дряблое, темное от загара лицо.

— Вы говорите о директоре?

— О нем.

— Ташкулов тоже в конторе?

— Его нет.

— А начальник СМУ Нурзалиев?

— Он там.

Сборщики обрадовались. Сейчас все выяснится. И они направились за старой женщиной к воротам и пошли бы куда быстрее, если бы она поспевала. Она еле тащилась, глядя себе под ноги. Рудена завела с нею разговор.

Ее звали Евдокией Фоминичной, она родилась в Голодной степи семьдесят шесть лет назад, в России никогда не бывала. Ее отец еще парнем приехал сюда с родителями по вербовке Переселенческого управления вместе с другими крестьянами из Минской, Смоленской, Полтавской губерний, потому что в обширном Туркестане хватало земель, которых никогда не касался плуг, а в обширной России — мужиков, из поколения в поколение остававшихся малоземельными и безземельными. Отец этой женщины не долго крестьянствовал, он поступил работать на сооружение первого оросительного канала от Сыр-Дарьи в Голодную степь, который строился на средства великого князя Николая Константиновича Романова.

От изумления Горбушин и Шакир шаг попридержали, готовые к расспросам, но тут все вышли за ворота и почти столкнулись с пляшущим на дороге человеком. Был он без фуражки, черные, длинные, как у женщины, волосы всклокочены, падая на лицо, они полузакрыли его, а борода начиналась словно от висков и занавесила грудь. С погасшей папиросой в зубах он тяжело топтался на месте, чуть похлопывая себя широкой, как лопата, ладонью по животу, по груди, по лбу.

Рудена как бы вновь увидела ночь в степных просторах, напугавших ее, и в свете молнии высунувшуюся из кабины голову человека, похожую на голову льва.

Узнал шофера и Шакир. Он приветственно поднял, посмеиваясь, руку;

— Грузи скора!..

Человек продолжал плясать, обращая внимание лишь на мальчишек, стоявших перед ним и жадно смотревших на него.

Евдокия Фоминична оказалась словоохотливей:

— Это наш шофер Роман, цыган из рода люли…

Шакир воскликнул:

— И великий князь, его императорское высочество, и цыган из рода люли… Какие у вас типы! А что это такое, род люли, тоже императорский? Тогда я сейчас сниму перед Романом шапку!

— Бес его знает, у него спрашивайте. Не человек он. Глядите, какие волосья… Год, поди, не расчесывал. А все вино. Сам его гонит из кишмиша. А опоздает на работу — так вот и выделывает перед окнами конторы эту карусель, пока не выйдут приказать вахтеру пропустить на завод бедокура либо Усман-ака, либо Григорий Иваныч, либо Гулам-ака.

— А танцует неважно, хоть и цыган из рода люли!  — решил Шакир.

Евдокия Фоминична, уже поднимаясь в контору по ступенькам деревянного крыльца, глуховато добавила:

— Вчера прибежал ко мне вахтер и гонит меня: скорей ступай к Роману, пусть едет на станцию, к нам из Ленинграда люди приехали работать… А ведь я его, почитай, больше часа будила. Храпит себе, как паровоз, и только. Я и по лбу кулаком стучала, и за бороду дергала, потом осерчала и ладонью рот закрыла и нажала… Тут он и проснулся. Вы-то, поди, ждали, ждали машину… Ночь какая страшная выдалась!

 

8

В кабинете Джабарова шеф-монтеров ждало начальство. Директор — за новым желтоватеньким письменным столом, на разостланной газете лежала его тюбетейка. Главный инженер завода, кореец Григорий Иванович Ким, пожилой человек с энергичным лицом. Начальник СМУ инженер Дженбек Нурзалиев, молодой киргиз спортивного вида с загорелым до синеватой черноты лицом и зачесанными черными, без блеска, волосами. У окна сидел, поставив локоть на подоконник, ладонью подпирая голову, бригадир слесарей-монтажников, секретарь партийной организации завода Нариман Абдулахатович Рахимбаев, старый узбек с седыми волосами.

Джабаров познакомил ленинградцев с присутствующими, потом он скучно взглянул на Евдокию Фоминичну, задержавшуюся у порога.

— Работает ногами?

— Вытряхивает хмель!

Быстро заговорил с легким акцентом Григорий Иванович, поручая уборщице сказать вахтеру, чтобы пропустил Романа на завод. Отдав это указание, он обратился к шеф-монтерам:

— Вот, товарищи механики, поинтересуйтесь, как мы живем. Человек пьет горькую, но мы не можем его уволить, я вам больше скажу, мы боимся, что он уйдет от нас. Из-за него, извините нас великодушно, мы не смогли вчера подать вам машину вовремя…

— Ну что вы… Это пустяк,  — слегка смутился Горбушин.

— Голодная степь давно уже не голодная, на нее сам аллах глядит с неба и не может нарадоваться,  — продолжал Григорий Иванович быстро, легко, с мягкой иронией.  — Но люди почему-то игнорируют ее; посевы хлопчатника растут из года в год к нашей радости, люди живут очень хорошо, а новых поселенцев приезжает недостаточно.

Горбушин заметил: и главный инженер, как час назад Ташкулов и Гулян, заговорил прежде всего о нехватке рабочих рук.

Вошел главный механик Ташкулов, важно проговорив «салам», опустился на стул за спиной директора, оглядел всех пристальным взглядом. Джабаров, попросив Нурзалнева доложить, как идет строительство ДЭС, неожиданно прибавил:

— Да говори правду, Дженбек!

— Я брехать не умею,  — засмеялся, обнаружив великолепный баритон, Нурзалиев.

— Все мы брехать не умеем,  — скучно сказал Джабаров.

Перестав смеяться, Нурзалиев заявил, что надобностц в докладе нет. Мастера из Ленинграда ДЭС осмотрели.

— Все-таки?..  — настаивал и все больше мрачнел Джабаров.

Горбушин согласился с Нурзалиевым: начальник СМУ прав, повторяться не надо. Они все видели. Приступить к монтажу завтра, как намеревались, они не смогут, потому что, видимо, придется по телефону консультироваться с руководством в Ленинграде.

Возникло молчание. Все думали. Потом заговорил Джабаров явно не о том, чего ждали от него присутствующие:

— Кто из вас, товарищи сборщики, обидел Рипсиме Гулян?

Рудена подхватила:

— Простите… Если вы имеете в виду девушку, убежавшую от нас, то еще неизвестно, кто кого обидел больше, мы ее или она нас… Ведь это она контролировала строительство ДЭС?

— Да.

— Она инженер?

— Инженер.

Рудена быстро бросила на Горбушина иронический и торжествующий взгляд. Потом опять повернулась к Джабарову и сказала, что благодаря такому замечательному контролю инженера Гулян они не могут монтировать машины и вынуждены вернуться в Ленинград. Сверх меры дружная реакция присутствующих на эти слова удивила даже Шакира.

Так пчелы, если стукнуть пальцами по улью, издают шум, похожий на глубокий вздох человека. В голосах людей зазвучали недоумение, беспокойство, протест. Рудена растерялась. Шакир выжидающе, плотно сжал губы. Горбушин опустил голову.

Так с ним иногда случалось. Если оратор на трибуне терял чувство меры и в зале начинали смеяться, ожидая от него очередной нелепости, Горбушин не смеялся вместе со всеми, он с чувством неловкости за неудачника опускал голову и не мог ее поднять, пока оратор находился на трибуне.

Бестактность Рудены заставила Горбушина вспомнить начальника цеха. Готовя их к поездке в Узбекистан, Скуратов иной раз обеспокоенно взглядывал на Рудену, а ему, Горбушину, признался: ни за что бы не послал ее с ними, да некем заменить, все шеф-монтеры на объектах. Он просил не забывать о ее грубоватом характере, которым она по всегда умеет управлять, просил чаще напоминать ей, что она в братской республике и вести себя должна с достоинством. Горбушин обещал не забывать об этом, но тут внезапно возникли у него эти новые отношения с нею, ошеломившие его своей ненужностью, и он почти утратил над Руденой власть бригадира.

Горбушин с опущенной головой ждал, когда его выручит Шакир, и не ошибся в этом ожидании. Шакир резковато сказал Рудене:

— Не спеши с выводами! Бригадир не принял окончательного решения, а ты чего выскакиваешь?

Когда все успокоились, бригадир монтажников Рахимбаев сказал Рудене на чистом русском языке, что Гулян не виновата, она работала на ДЭС не по специальности, ожидая, когда пустят завод и она займется хлопкообработкой, чему училась в текстильном институте в Ташкенте. Нельзя очень уж за этот брак винить и строителей, так как большинство из них вчерашние разнорабочие.

— О фундаменте у нас больше разговоров, чем беды,  — заключил старый бригадир.  — В крайнем случае в тресте сделают маленький начет на Нурзалиева, что недосмотрел, не проверил. Так, Нурзалиев?

— Я говорил — я не согласен! Я прораб, не десятник, я не обязан совать свой нос в каждая щель, у меня их сто. Не надо на меня вешать дохлая кошка!  — засмеялся веселый Нурзалиев.

И лишь умолк его отличный баритон, опять по-стариковски медленно начал Рахимбаев, теперь глядя на Горбушина:

— Почему же, товарищи, вы не можете приступить к монтажу? По-моему, надо соорудить надежные передвижные деревянные козлы, навесить на них две тали, мощную и малую, и можно открывать машины.

Горбушин наконец поднял голову, сказал, что о талях и домкратах думал и он, но позволит ли дирекция «Русского дизеля» работать таким допотопным образом? Он не знает. И просит присутствующих высказать свое мнение по этому вопросу, а он затем доложит руководству в Ленинград.

Джабаров первым подал голос:

— Предложение разумное. Другого выхода нет.

Остальные промолчали, выразив свое согласие с директором. Горбушин задал следующий не менее важный для себя вопрос:

— Когда будет установлен подъемный кран?

Джабаров повернул голову к Нурзалиеву:

— Что с севера сообщают?

— Поставщик обещает, он все обещает. Я завтра телеграммой стану его ругать. Крепко буду ругать!

— Напрасно. После войны ругань па директоров не действует. Ты бей на совесть: «Вы так помогаете братской республике?» — Лукаво-иронический взгляд Джабарова остановился на Горбушине, и все стали улыбаться.

— Хоп-хоп!  — шумел громче всех Нурзалиев.  — Мы умеем бить на совесть!

Шакир внимательно слушал, стараясь запомнить все важное, способное заинтересовать Скуратова, но удивительно: запоминался ему не смысл произносимого, а колорит речи одного, другого, третьего, и все время в ушах у него как бы звучал прекрасный голос Дженбека Нурзалиева.

Он обратился к начальнику СМУ:

— Скажите, пожалуйста, мы получим согласно договору шесть слесарей, по два человека на машину?

— По одному, товарищ Курмаев, получите. По два не дам. Три дам!

— А как разбирать машины, если рядом ваши люди станут отбойными молотками крушить бетон?

— Надо зашурупить уши ватой… Вот так, смотри, товарищ Курмаев!  — И Нурзалиев, вытаращив глаза, заткнул уши пальцами.

Он восхищал Шакира!

Затем возник спор. Не такой громкий, сердитый, каким он нередко бывает,  — люди возражали друг другу нехотя, будто по наскучившей уже обязанности, что дало Шакиру повод заключить: тема спора всем надоела. Григорий Иванович Ким не считал нужным ломать фундамент, он предлагал его исправить и доказывал возможность этого. Его поддерживали Джабаров и Нурзалиев. У Ташкулова оказалась своя точка зрения. Гулян час назад доложила ему о мнении шеф-монтеров, и он согласился с ними: нельзя тяжелую машину ставить на плохой фундамент. Машина, утверждал он, не человек, она не понимает хороших слов, она понимает, когда ее поставят на хороший фундамент.

В конце совещания Горбушин сделал заявление: он ночью позвонит в Ленинград директору. Какое тот отдаст распоряжение, так и будет. Прикажет монтировать с талями — они начнут работу с талями. Завтра утром он даст ответ.

Ким нахмурился. Раздались его быстрые, энергичные слова:

— Тогда уж, товарищи, передайте своему директору не только услышанное здесь. Вы передайте ему, что строительство всех объектов нашего большого завода идет в соответствии с плановым заданием, несмотря на недостаток в людях, мы отстали только со строительством ДЭС, но положение выправим, обязательно выправим — да-да, скажите это директору!

— Зачем, дорогой друг Григорий Иванович, ты занимаешься очковтирательством?  — самым скучным тоном заговорил Ташкулов, и уже оба его глаза теперь казались закрывшимися.  — С имеющимся количеством рабочих нам из прорыва не вырваться, хотя прорыв, ты верно говоришь, только на ДЭС.

Джабарову не понравился этот спор. Он попросил не говорить ненужных слов, а потом обратился к Горбушину, заявление которого о том, что он будет консультироваться по телефону с Ленинградом, его тоже насторожило.

— Ты коммунист?  — перешел Джабаров на «ты».

Шакир поспешил помочь Горбушину:

— Мы комсомольцы, Усман Джабарович! Но зачем вы говорите с нами таким тоном, будто мы приехали сделать вам неприятность и благополучно вернуться домой? Дайте нам малейшую возможность работать здесь и вы увидите, как мы возьмемся. Не нужно думать, что нас интересует только получение зарплаты.

— Ну, не сердись, пожалуйста!..  — мягче сказал Джабаров.

— Так что же будем делать, Шакир? Думай, думай… И говори тихо, Рудена спит.

— Пусть думает бригадир Горбушин, член бюро Выборгского райкома комсомола!

— Брось трепаться… Нашел время… Не Выборгский райком решает проблему,  — мы с тобой. У меня сейчас такое чувство, будто я виноват, что здесь ни черта не клеится!

— Может, не по телефону говорить? Может, дать Скуратову телеграмму? Да и в райком, Сашке Курилову, пожалуй, не мешало бы.

— Сейчас нам надо твердо уяснить себе, кого ночью поднимать с постели к телефону, директора или Скуратова. Ведь Николай Дмитриевич может отозвать нас домой, лишь только услышит, что здесь голые стены и запорот фундамент.

— Ну, может, и не отзовет. Ведь Узбекистан же, Никита!

— А другие республики? Или, думаешь, в одном Узбекистане сейчас требуется монтаж дизелей?.. Наш завод не справляется с заказами на установку и монтаж машин, предприятия ждут своей очереди.  — Горбушин устало вздохнул, покосился на ширму, за которой спала Рудена, и понизил голос до шепота: — Ее не слушать… Ни в чем, ни на грош… Понял? А перед нами, старик, задача одна: сегодня же что-то придумать реальное — наше с тобой предложение Ленинграду… Обязательно надо здесь зацепиться и все сделать наилучшим образом. Хоть кровь из носа, как говорят. Вернемся к этому разговору, но уже с предложением у каждого, вечером. Ну, скажем…  — Он задумался.  — Ну… пожалуй…

И назначил час встречи.

 

9

В смятении пришла домой после работы Рипсиме Гулян. Не могла себе простить, что наврала чужим людям и заплакала.

Лишь в комнате, обставленной старой сборной мебелью, не увидев Муасам Джабарову, с которой здесь жила, девушка начала успокаиваться. А затем удачей показалось ей уже и то, что Муасам отсутствовала; значит, не станет допытываться: «Зачем, Рип, плакали глаза?»

Девушка постояла у окна, заставляя себя не прислушиваться к голосам в соседней комнате, куда ночью директор поселил этих сборщиков, и все-таки прислушивалась. Кто у них говорит так громко? Не тот ли парень, кинувший: «Его бы за такой контроль уволить с работы без выходного пособия!» Парня можно простить, он не знал, что она не строитель, с первого взгляда умеет отличить мексиканский хлопок от индокитайского, а советский тонковолокнистый, гордость отечественного хлопкосеяния, конечно, от какого угодно; но эти здания, фундаменты, отверстия!.. Что она в них понимает?

Рипсиме прилегла на кушетку, хотя и не нуждалась в отдыхе — просто надо было скорее успокоиться, обрести привычный вид. Сон, даже короткий, возвращал ей ровное настроение и свежесть. Она собиралась пойти вечером к портнихе, а в растрепанных чувствах или неряшливо одетой из дома никогда не выходила.

Но забыться не удалось, слишком много было неприятностей в этот день. Рип старалась дышать ровно, гнала навязчивые мысли, уже измучившие ее, анализируя допущенный на станции брак и пережитое унижение.

Она легко училась в школе, еще легче переходила в институте с курса на курс. Другие девчонки боялись самой двери, за которой сидели экзаменаторы, а ей хоть бы что. Пятерки, только пятерки. Диплом с отличием. «Поздравь меня, папа, я — инженер». И папа прислал телеграмму: «Поздравляю и горжусь тобой».

И вот только начала работать — и случился этот брак! Вероятно, надо было по-иному вести себя с шеф-монтерами. Да и отец не одобрил бы ее поведения, упрекнул бы: характер матери! А какой у матери был характер, разве она знает? Ей шел четвертый год, когда мать, тайно оставив мужа и ее, единственного ребенка, уехала с другим человеком в Москву, оттуда вскоре перебралась в Ленинград, там уже многие годы и живет, учительница русского языка и литературы.

Через пять лет после бегства она прислала дочери деньги и письмо. Отец готов был их принять, но третьеклассница, изумив его резкостью тона, потребовала не прикасаться к ним. И впоследствии мать присылала ей письма и деньги, но получала их обратно без единого слова в ответ. Каждое ее напоминание о себе заставляло девочку размышлять и плакать, вспоминать о неутихающих, оскорбительных расспросах одноклассниц: «Рип, где твоя мама? Рип, почему она тебя бросила? Она тебе пишет? Ты ей отвечаешь? А я бы отвечала!»

Недавно от матери пришло письмо на институт, и вдруг, повинуясь новому чувству, Рип распечатала его, прочла. И долго плакала потом.

«Ты давно уже взрослый человек, такая же женщина, как я, но отчего же мне иногда кажется, что ты еще ребенок? Ведь только этим можно объяснить твое непримиримое отношение ко мне. Я пишу это и понимаю, что обманываю себя… Ты уже не ребенок! Так почему же до сих пор ты не можешь понять, что жизнь сложнее наших представлений о ней, а тем более-детских? Я понимаю твои чувства к отцу и одобряю их, но когда же, взрослый человек, ты поймешь и меня? Ты должна узнать, почему я ушла от вас. Твой отец не давал мне развода, угрожал обратиться в народный суд, а я не могла понять и никогда не пойму, как можно мужу и жене свою личную драму размазывать в присутствии многих посторонних. Мне ничего не оставалось, как уехать: я не могла отказаться от человека, который является частью моей души. Только раз встречается в жизни такой человек, в котором как в зеркале видишь самого себя… У меня не хватило сил отвернуться от него, и я виновата лишь в том, что поздно встретила его, когда была уже ты.

Ты должна понять, почему я не взяла тебя с собой. Я жалела твоего отца, Рип, он хороший человек… Горе могло надломить его, если бы мы обе ушли из его жизни.

Вот теперь ты все знаешь. У меня хороший муж и хорошие дети. Но я тоскую о тебе и не теряю надежды, что ты меня когда-нибудь поймешь, простишь и мы встретимся. Отзовись, родная!»

Рип поверила написанному. Однако через несколько дней с прежней непримиримостью стала думать о матери. Да, с эмоциями детства она давно рассталась и понимает, что жизнь сложнее наших представлений о ней, но еще лучше она понимает, что мужа женщина может бросить, если серьезно ошиблась, но ребенка — нет.

И опять Рип не отозвалась на письмо. Такое отношение к матери удивляло даже отца. Он давно простил свою бывшую жену, продолжая любить ее. Никогда он не испытывал к ней злости, только горечь и обиду. Он знал, что она человек сильной воли. Так дочь от матери унаследовала свою твердость, решительность?

Он внимательно следил за развитием дочери. Замечал, когда она училась в старших классах, что мальчишки хотели ей нравиться. Догадывался, что и студенты в институте не обходили ее своим вниманием. А вот она никем почему-то не увлекалась, и причину этого, как думалось ему, он тоже знал. Она никому не прощала грубого слова, глупой выходки, пустой болтовни. Отец считал ее характер тяжелым и печалился, убежденный, что женщина с таким характером никогда не будет счастливой. И не повинна ли в этом мать?

Рип так и не вздремнула на кушетке. Она поднялась, ополоснула тепловатой водой лицо, шею, плечи, не чувствуя освежения, и долго стояла у окна, глядя на уходящую вдаль уныло-однообразную после заката степь, окутавшуюся лиловым туманом. Потом она переоделась, постояла перед зеркалом, поправляя чуть скошенную вправо прическу.

Выйдя на крыльцо — на свое голубое,  — она на соседнем, красном, увидела сидящую на ступеньке Марью Илларионовну. На скрип двери хозяйка обернулась:

— Новость, Рип, подойди-ка!

Поднялась Джабарова, несмотря на свою полноту, очень легко. Рип приблизилась к ней.

— Сегодня, часочком попозже, я поселю к тебе и Муасам приехавшую сборщицу.

— Марья Илларионовна, они сегодня или завтра уедут!

— Я не знаю, когда они уедут. Я обещала. Она же незамужняя, ты понимаешь?  — тоном извинения заключила женщина.

Рип охватило неприятное чувство, которое она постаралась не показать хозяйке, давно сделав своим правилом не делиться с людьми плохим настроением и неудачами, потому что заметила: человека, жалующегося на судьбу, люди не любят. Значит, все нужно носить в себе.

Разговаривая, обе увидели Нурзалиева, с непокрытой головой быстро идущего в направлении к хлопкозаводу, куда он каждый вечер отправлялся проверить работающих во второй смене. И начальник СМУ заметил женщин: поравнявшись с дувалом, поднял руку и приветственно помахал, затем решительно свернул в калитку, Джабарова, улыбнувшись ему издали, ушла в дом.

Рип недолюбливала Нурзалиева. Когда выяснилось, что фундамент запорот, Нурзалиев обвинил ее, тут же, впрочем, оговорившись, что она не строительница, да и ошибка не велика. Но все-таки обвинил. И еще: женатый человек, он при встрече с нею разговор начинал с каких-то двусмысленных комплиментов, вызывая в ней только досаду и никогда этого не замечая. Не хотел он замечать и ее тона, которым она показывала, что ей не нравятся эти разговоры.

Нурзалиев на ходу сдернул на дувале золотистый, очень крупный мак и с шутливым поклоном протянул Рип.

— Аллах допустил ошибку, прислав вас сюда так поздно…

Но Рип не взяла пышный, большой цветок.

— Подарите его вашей жене!

— Девушка, не надо на меня сердиться!  — засмеялся Нурзалиев.  — Я вам ничего плохого не сделал!

— Если слова человека расходятся с его поведением и он не видит в этом плохого…

— Поставь вас на мое место,  — подхватил он,  — и ваши слова иной раз разойдутся с делом.

— Не этой ли логике следуя, вы ошибку строителей решили приписать мне?

Нурзалиев швырнул мак на куст белых роз и перестал улыбаться, но веселый блеск в его иссиня-черных глазах стоял еще некоторое время. Он развел руками:

— Сожалею, не могу вас убедить…

— Не советую и пытаться.

— Но вы же все-таки не правы, Рип! Десятиклассница на вашем месте легко бы справилась с такой работой, а вы инженер. Она взяла бы чертеж, она бы увидела: отверстия располагаются в шахматном порядке, а не в линию… Десятиклассница, Рип! Не надо на меня вешать дохлая кошка… В вас совсем отсутствует чувство самокритики, да?

— Я не отрицаю своей вины, товарищ начальник! Так, может быть, на этом и кончим?

— Сейчас закончим… У меня к вам дело. Просьба… Я хочу вас просить…

— А просить вы можете своих подчиненных, не меня.

— Просьба небольшая…  — вновь стал улыбаться Нурзалиев и пальцем показал на виноградную беседку.  — Там стоит наш главный тарантул, Рип… Зайдите к нему!

— Какой тарантул?

— Который проглотил наши надежды исправить фундамент… Бригадир шеф-монтеров Горбушин. Он стоит там за чертежной доской.

— За чертежной? В виноградной беседке?  — не поверила Рип, переводя взгляд на беседку. Она невольно понизила голос.

На красное крыльцо вышел Джабаров в полосатом расстегнутом халате, в белой рубашке и синих широких штанах. Он стал спускаться по ступенькам, деревянные сандалии хлопали его по пяткам.

— Директор!  — встретил его Нурзалиев своей белозубой улыбкой.  — Прошу Гулян зайти в виноградную беседку к бригадиру Горбушину, она отказывается. Надо спросить, нет ли у него специальных приспособлений для распиловки отверстий. Если есть, Рахимбаев сам выполнит необходимую работу, не беспокоя ленинградцев. Дело предлагаю?

Джабаров неодобрительно пошевелил губами. Говорить о фундаменте ему уже надоело, ведь там и дела-то — один день поворчит бетономешалка у ворот ДЭС, и новый фундамент готов. Так сколько можно колотить языком?

Напомнив Нурзалиеву, что разговор об этом шел в конторе и что Горбушин, по всей вероятности, не отступится от своего требования, Джабаров тем не менее попросил Рип сходить в беседку к бригадиру потолковать о предложении Нурзалиева. Сам он вернулся в дом. Сейчас же и Нурзалиев пошагал к заводу, испытывая легкое сожаление оттого, что девушка продолжает на него сердиться.

Рип задумалась. Ей предстоял разговор с человеком, перед которым она утром так неудачно себя вела и к которому ни за что бы сейчас не пошла, сколько Нурзалиев ни проси ее об этом. Она и директору не постеснялась бы сказать, что рабочий день давно кончился. Но он был добр и заботлив — не хотелось отказать ему в просьбе.

Закончив институт, получив назначение на работу, она ехала сюда с неутихающей в душе тревогой: как встретят на работе, покажут ли, подскажут на первых порах или только посмеются над ее практической неопытностью? Иронии и недоверия к себе она очень боялась. А вышло так, что сам директор встретил ее по-отцовски. Поселил в собственном доме вместе со своей племянницей Муасам, комсоргом завода, а знакомя со строительством, просил быть предельно откровенной с ним, и не без умысла. Он хотел увидеть ее знания, но еще больше почувствовать характер, так как работа, на которую метил ее, была не совсем-то девичья. Джабарову требовался человек с хорошими знаниями и надежными нервами, способный успешно возглавить отдел технического контроля: заведовать лабораторией, определяющей сортность поступающего хлопка-сырца и, следовательно, его оплату, руководить людьми, принимающими хлопок на полевых заготовительных пунктах. Разница же в оплате хлопка существовала достаточно серьезная, поэтому нередко между колхозниками, сдатчиками товара и его приемщиками возникали на заводе шумные разногласия, и тут слово заведующего ОТК, молодого мужчины, каким его представлял себе Джабаров, всегда должно было быть твердым и авторитетным.

Директор получил нужные ему сведения об инженере Гулян. Они устраивали его. А то, что Гулян комсомолка, четыре года избиралась комсоргом факультета, редактировала факультетскую стенгазету и сама иногда писала в нее, обрадовало директора. Девушка, значит, с некоторым организаторским опытом. Может быть, и справится.

А Рип не обрадовалась назначению, но и не испугалась: она понимала, что выбора у директора из-за нехватки людей нет.

А пока, до приемки урожая, ей предстояло поработать где-то не по специальности. Она попросилась в молодежную бригаду к Муасам Джабаровой, с которой, живя в одной комнате, быстро подружилась. Сближала девушек и общественная работа: Рип только что была комсоргом факультета, а Муасам — комсорг завода.

Без малого месяц Рип работала подсобницей. Закатав рукава легкой синей спецовки, выданной в заводской кладовой, месила лопатой раствор в неподъемно тяжелом деревянном корыте, носила цемент, песок, подавала кирпичи девчонкам, ловко складывающим стены: все они закончили какие-то специальные курсы. Рип отлично сработалась с ними, подружилась. Потом директор поручил ей контролировать строителей, а главное, поторапливать их, так как приближался срок монтажа машин, приезда мастеров из Ленинграда, а ДЭС была в прорыве. Для Рип это были дни безделья, она урывками продолжала помогать Муасам и ее подружкам строить амбар, увлеклась, чего-то на фундаментах недосмотрела.

Слегка волнуясь, Рип приблизилась к дувалу, размышляя о поручении директора и поглядывая на виноградную беседку. А если Горбушин слышал ее разговор с Нурзалиевым и Джабаровым и сейчас ждет ее?..

Она сдернула с дувала огненно-красную чашу мака со светлой, будто размытой каймой и решительно направилась к виноградной беседке.

 

10

Горбушин действительно стоял в беседке за легким складным кульманом, который смастерил с Шакиром из алюминиевых планок. Они всюду возили его с собой, так как чертить на пятом курсе студентам-дипломникам приходилось много.

Он слышал голоса у крыльца, но не следил за разговором, приучив себя ценить каждую минуту, позволяющую взяться за учебник, раскрыть тетрадь с конспектами или постоять у кульмана. Непрерывные разъезды по стране научили друзей заниматься в любых условиях, порой совершенно не подходящих для этого; перейдя на последний курс заочного политехнического института, они начинали готовиться к диплому.

Последние две недели в Ленинграде Горбушин вовсе не занимался, и это беспокоило его. То собирал для отправки в Голодную степь ящики с инструментом, то оформлял командировочные документы на бригаду, то, будто гром над головой, ошеломили его эти новые, ненужные ему отношения с Руденой…

Дома он успокаивал себя обещанием взяться за книги в поезде, однако дорога оказалась очень интересной, он все время стоял у окна в коридоре, вглядываясь в знаменитую казахскую целину, на сотни километров покрытую пышными кустами верблюжьей колючки, стоящими на этаком подчеркнуто почтительном расстоянии один от другого, словно они посажены рукой человека.

Иногда орел дремал на телеграфном столбе, с великолепным презрением озирая бегущий рядом поезд; верблюды паслись по двое, по трое, по четверо, редко — до десятка. А иногда верблюд неподвижно стоял на горизонте, будто высеченный из серого гранита символ этого безбрежного степного океана, его единственный хозяин и зоркий страж.

А вот кибитки казахов не вызвали в Горбушине радостного удивления, какое вызвала великая степь. Маленькие, желтовато-серые на желтовато-сером степном фоне, они лепились по три-четыре под одной крышей и по двадцать — сорок, очевидно, под несколькими длинными крышами, и ни деревца, ни газончика с цветами на кривых, пыльных улицах… На пороге иного жилища сидела женщина с ребенком на руках, перед нею ползали, бегали ребятишки.

Раз увидел Горбушин казаха в широкополой белой шляпе, он важно ехал верхом на верблюде, а за ним, метрах в пятидесяти, следовала его жена верхом на ишаке. Словоохотливые пассажиры сейчас же объяснили Горбушину, что в старое время коран не разрешал жене казаха ни приблизиться к мужу во время пути, ни ехать на верблюде: ей полагался ишак, и за широким шагом верблюда он должен был семенить на приличном от него расстоянии.

Паслись огромные стада крупного рогатого скота, вдали казавшиеся широкими темными пятнами, над ними стояли облака пыли. Небольшие стада паслись на виду у кибиток.

Чертить в виноградную беседку Горбушин пришел не сразу. Он пошептался в комнате с Шакиром, и тот ушел в сад спать на раскладушке. Горбушин сел к столу, уткнулся в тетрадь с конспектами, но тут же отодвинул их: перед ним открылась возможность остаться здесь работать и пустить завод в плановый срок. Значит, верно: что ищешь, то всегда найдешь…

Чтобы успокоиться и обстоятельно обговорить с Шакиром свою находку, Горбушин снова заставил себя сосредоточиться на конспектах, но сделать это было уже нелегко. Мало-помалу он все-таки вчитался в них. Речь мгла о достоинствах дизеля, этой отличнейшей во всех отношениях машины, с каждым годом все шире внедряемой в разнообразные области промышленности, сельского хозяйства, городского транспорта. Армия и флот тоже не обходятся без нее. На земле, под землей, на воде и под водой одинаково надежно работает дизель, основательно потеснивший крупные паровые машины, этих лидеров в механике прошлого столетия. Дизель обладает несравненно большей, чем любая из них, мощностью, он не требует от человека столько физических усилий, сколько требовала паровая машина, он прост в управлении. Славная машина!

К огорчению Горбушина, позаниматься долго ему не пришлось. Из-за ширмы вышла Рудена с заспанным, будто припухшим лицом, в незастегнутом халате, растрепанная. Она положила ему руки на плечи.

— Никита, мне не спится!

— Послушай!  — почти взмолился он.  — Я должен позаниматься, иначе завалю зимнюю сессию!

— Не завалишь! Ты умный. А я вот все думаю и думаю и не могу понять… Как ты ко мне относишься?

— С самыми добрыми чувствами!

— И только?..  — разочарованно уточнила Рудена.

— А разве этого мало?

— Конечно, мало!  — засмеялась Рудена, обвивая его шею руками.  — Чепуха твои добрые чувства, если сказать правду. Теперь они не котируются.

— А что же котируется?

— Деловые отношения… Я — тебе… Ты — мне… Очень просто! Чем мы меняемся, кто какой пользы ищет. Так сказать, современное деловое содружество. Мне нравится. А тебе?

— Не очень. Иной делец до того доменяется — рожки и ножки останутся.

— Ну, меня это не интересует… Меня интересуют мои личные дела… Боюсь тебе не понравиться, а то бы еще сказала…

— Что бы ты сказала?

— Правду. А она не всегда чистенькая и красивенькая, недаром многие люди не любят ее и боятся. Надеюсь, не я в этом виновата?

Горбушин засмеялся:

— Не ты… Значит, что я — тебе, что ты — мне?..

— Язык современных людей…

— К которым ты и себя причисляешь?

— И я такая же… От себя никто ничего не отбрасывает.

Он вдруг по-новому увидел ее, по-новому услышал. И ему не захотелось продолжать разговор.

Взяв лист ватмана и кульман, опустив голову, он сказал, что все-таки пойдет чертить, ей же советует последовать примеру Шакира — вынести в сад раскладушку и хорошо выспаться. Рудена не согласилась. Она не хотела оставить его одного в чужом дворе, помня, что где-то здесь живет та красивая девчонка, на которую он утром так засмотрелся.

В беседке Горбушин собрал кульман, прикнопил ватман, стал чертить. Рудена уселась за деревянный некрашеный столик, раскрыла «Анну Каренину» и начала читать, с трудом преодолевая желание уснуть.

 

11

Увидев в беседке неприятную для себя сборщицу Рип ощутила желание повернуться и уйти. Она так бы и сделала, да Рудена уже заметила ее.

— Добрый вечер!  — отчего-то зазвенел голос Рип.

Горбушин живо обернулся от кульмана:

— Еще раз здравствуйте… Проходите, пожалуйста…

— Спасибо, я на минуту, я зашла к вам по поручению директора и начальника СМУ Нурзалиева…  — она запнулась и перевела дыхание.

Рудена не ответила на приветствие. Лишь взглянула на нее мельком, опустила голову и стала водить глазами по строчкам, будто очень уж интересовалась чтением. А видела не строчки, нет, она видела отделанное бархатом темно-голубое платье Рипсиме, красный мак в руке и эти глаза, которые она не сводила с Горбушина. Только женщина может увидеть сразу так много!

Горбушин понял состояние Рип.

— Я рад вашему приходу,  — поспешно заявил он.  — Представьте себе, я только что думал о необходимости встретиться с вашим директором еще раз, а теперь вы мне поможете это сделать. Хочу задать ему несколько вопросов, которые не пришли мне в голову утром на совещании у него в кабинете.

Рип видела, что он хочет помочь ей, но продолжала со все усиливающимся от волнения акцентом,  — утром Горбушин не заметил его:

— Они прислали меня спросить, нет ли у вас каких-то специальных приспособлений для распиливания отверстий, и, если есть, дайте их, пожалуйста,  — мы своими силами, не беспокоя вас, попробуем исправить фундамент.

Горбушин пошутил:

— Приспособления есть… Голова и две руки!

— Благодарю вас!  — резко ответила Рип.  — А кроме этого оригинального приспособления вы ничего не можете нам предложить?

Горбушин переменил тон:

— Не в том суть дела, товарищ Гулян, кому из нас исправлять фундамент. Он запорот окончательно, и я не приму его, как бы удачно, с вашей точки зрения, он не был исправлен. Неужели я недостаточно ясно говорил об этом вашим руководителям?

— Но почему же не попытаться исправить его? Отклонение от чертежа незначительное, и, если осторожно расширить гнезда для болтов, машина сядет на них, потом можно будет расширенные места залить бетоном, и проблема решена.

— Можно машину посадить на расширенные гнезда. Можно добавочно залить их бетоном. Все можно. Но во время работы тяжелая машина расшатает ваш добавочный бетон, возникнет вибрация, и что мы получим? Машина начнет дрожать и шататься, придется ее с фундамента снимать, фундамент ломать, машину заново перебирать… Зачем делать две работы вместо одной?! Да еще учтите, производство все время будет на простое, пока вы станете возиться с фундаментом и дизелем.

Рип машинально мяла лепестки мака.

— Значит, я должна передать руководству, что приспособлений нет и они не нужны?

— К сожалению, это так.

— До свиданья!

Рип повернулась и уже сделала шаг.

— Минуточку…  — подошел к ней Горбушин.  — Я обещал вашим администраторам позвонить сегодня ночью в Ленинград. Передайте, пожалуйста, Джабарову, что я изменил это решение. Я сам полечу в Ленинград, чтобы лично доложить дирекции о вашем объекте и найти выход из положения.

Рудена перестала читать, подняла голову, вся слух и внимание. Округлое лицо будто вытянулось, на нем читалось: «Да что ты говоришь, Горбушин?..»

Рип напряженно думала над словами бригадира.

— Мне нетрудно передать… Скажите, вы один туда полетите или с товарищами?

— Они останутся здесь ждать моего возвращения.

— И когда вы отправитесь?

— Эту ночь после большого пути и перед полетом буду отдыхать. В Ташкент выеду завтра в полночь, а на рассвете следующего дня вылечу в Ленинград.

Дальше сдерживаться Рудена не могла. Она шумно перевела дыхание, напомнив Горбушину и Рип о себе.

— Бригадир, если я правильно тебя поняла… ты именно по поводу этого своего решения собираешься увидеться с Джабаровым?

— Да.

— Мы все трое пойдем к нему?

— Об этом договоримся позже.

— Скажи… Почему мы с Шакиром ничего не знаем о твоем новом решении?

— Ты уже знаешь, а Шакир узнает, когда проснется.  — Горбушин вновь обратился к Рип: — Если не трудно, скажите Джабарову, что я зайду к нему через час-другой.

— Может быть, вы скажете подробнее о цели полета?

— Пока только одно: она не противоречит интересам хлопкозавода.  — Взяв со стола коробку с папиросами, он раскрыл ее, протянул девушке: — Прошу.

— Благодарю. Я не курю. До свиданья!

Он смотрел ей вслед, пока она не скрылась за дверью на красном крыльце. Рудена проследила за его взглядом, потом начала медленно вставать, обеими руками опираясь о край стола,  — испуг и раздражение поднимали ее.

— Никита, что ты наплел этой девчонке?

— Я сказал правду.

— Принял такое ответственное решение без нашего участия?

— Да. Но мы всё обсудим, не волнуйся.

— Не волнуйся!.. Вместо того чтобы спокойно лететь всем вместе — право на нашей стороне,  — ты растерялся и начинаешь впадать в панику!

— А техники-механики и не живут без паники,  — улыбнулся он.

Рудена закурила, призывая на помощь все свое самообладание. Она знала, что ей нельзя сейчас нервничать, хоть она и получила еще одно доказательство того, что же именно удерживает здесь Горбушина. Эта девчонка!

— Послушай…  — старалась она говорить ровным голосом.  — Давай подумаем, надо ли тебе действительно туда лететь. Ты серьезно нарушишь трудовую дисциплину, если появишься перед Николаем Дмитриевичем без его разрешения, без вызова. А ведь не было случая, чтобы он кому-нибудь простил самоволку.

— Так же,  — подхватил Горбушин,  — как не было случая, чтобы он большие вопросы решал с маху, по телефону. Шакир прав: Скуратову вынь да положь самый обстоятельный доклад по объекту. А что я могу ему накричать в телефонную трубку из Средней Азии? Если думать о том, чтобы получить добро на возвращение домой, тогда смысл есть. Но ведь у нас, надеюсь, цель другая? Мы ищем выход из тупика?

— Одна цель! Сказать Скуратову всю правду о здешней ДЭС, ничего не утаив и ничего не прибавив.

— Именно это я и сделаю.

— Тогда давай по телефону!  — повысила голос Рудена, опять почувствовав раздражение.

— Но по телефону всего не скажешь. Надо все тщательно обговорить. Как же иначе? Приехали, посмотрели и уехали? Я так работать не умею и тебе не советую. Короче говоря, все трудные вопросы решать буду я, понравится это тебе и Шакиру или нет, дело ваше.

— Ты берешь на себя большую ответственность, Никита. Я боюсь за тебя… Пусть дирекция в Ленинграде соображает, что и как, а мы работяги!

— Благодарю тебя за беспокойство, Рудена… Но для телефонного разговора с начальством я просто не готов…  — сказал Горбушин, не видя конца атакам Рудены.  — Может, что-то выясню сегодня у Джабарова.

Рудена пошла в сад будить Шакира, чтобы вместе насесть на Никиту, заставить его отказаться от полета. Надо уезжать отсюда как можно скорее, а то еще влюбится в эту самую Гулян…

Горбушин, оставшись наедине, вновь попробовал чертить, но теперь дело совсем не пошло… И все-таки он всматривался в тонкие линии на ватмане.

Неожиданно в доме запела женщина:

Степь да степь кругом. Путь далек лежит. В той степи глухой Замерзал ямщик…

Горбушин выглянул из беседки, увидел Марью Илларионовну, гладившую у раскрытого окна. Как интересно: поет про раздольную русскую степь, а живет в великой Голодной, охватившей десять тысяч квадратных километров — юг Казахстана и северо-запад Узбекской республики… Представив себе этот простор, он невольно задумался: если все эти земли освободить от соли и засеять хлопчатником, сколько прибавится одежды человечеству?

Интерес к Средней Азии Горбушин впервые почувствовал, читая сказки Шехеразады, потом отец, в свое время закончивший Петроградский университет, много говорил о ней, разжигая любопытство мальчишки. Отец называл Среднюю Азию перевалочной базой многочисленных древних народов, рассказывал об исследованиях выдающихся русских ученых — Пржевальского, Семенова-Тян-Шанского, Ламанского, Берга, Докучаева. И это он, отец, узнав месяц назад о предстоящей командировке сына, дал ему прочесть книгу о Средней Азии. Там были географические и исторические сведения, описывалась флора и фауна.

Так постепенно складывалось у Горбушина-младшего представление об этом грандиозном крае, где вода тысячелетиями считалась великим даром жизни и где по бескрайним степям и нагорьям носились легкие кони, брели по пескам нагруженные товарами верблюды.

Не оттого ли утром, едва проснувшись, Горбушин загляделся на зарешеченные окна и изображенную на сундуке птицу с бараньими глазами и подумал прежде всего не о работе, для которой приехал, а о том, что увидит и узнает в этом удивительном крае. Вот почему необходимость возвращения в Ленинград удручала его, а когда наметилась возможность остаться и работать, настроение поднялось.

В беседку вбежал Шакир, за ним шла недовольная Рудена.

— Никита-ака, удираешь от нас, удираешь?.. Меня заложником-аманатом, ее аманатом оставляешь?

— А ты на большее и не тянешь!  — с досадой кинула Рудена, зная, что если он начинает с обычного зубоскальства, то помощи от него не жди.

Но Шакир продолжал уже серьезно:

— А может, накатаем Скуратову телеграмму слов на триста, завод от этого не обеднеет, и станем ждать ответа? Зачем тебе лететь?

Все возрастающее недовольство Рудены серьезно тревожило Горбушина, раскрыть же перед нею все карты он не хотел, уверенный, что она только осложнит дело. Поэтому он сказал Шакиру как можно мягче:

— Пока я летаю, ты хоть за кульманом постоишь, не то опять придется мне вытаскивать тебя на экзаменах.

— Кульман от меня дома не уйдет, где, чую носом, все мы окажемся через несколько дней. Если улетишь, я займусь изучением здешнего народа. Буду каждый день ходить на базар, смотреть и слушать.

— Завидное изучение народа!

— Кому что, знаешь. Ты не забывай, у татар и у здешних народов масса общих слов и понятий, так что мне интересно. Когда-то наши предки были связаны одной мусульманской веревочкой.

Рудена вспылила:

— Перестань трепаться, Шакир! Давайте говорить о деле!

Предчувствие беды охватило Рудену. Оно возникло утром, а теперь, после прихода Гуляй в беседку, усилилось. Ведь что получается? Она любит Горбушина все больше с каждым днем, жизни своей уже не может представить без него, а он ее всерьез не принимает. Да и за что ее любить, глупую? Сколько раз обещала себе быть веселой, остроумной, а ходит темнее тучи и без конца противоречит ему.

— Хотелось бы знать, Никита,  — с горьким чувством сказала она,  — что тебя здесь так удерживает?

— Странный вопрос. Дело, для которого мы приехали.

— И больше ничего? Ты должен учитывать все.

И Николай Дмитриевич может не оплатить тебе летные билеты.

— Ну, от этого еще не умирают.

— Умирать не умирают, но если ты готов даже деньги бросать на ветер… тогда все-таки хотелось бы знать, что тебя здесь так зацепило.

— Рудена, ты умеешь говорить спокойно, без особенных эмоций?

— Ну что ты… Где же дуре обойтись без эмоций…

— Солидная самокритика!  — одобрительно кивнул Шакир. После паузы он повернулся к Горбушину: — Джабаров еще не знает о твоем новом решении?

— Сейчас мы с тобой пойдем к нему.

— А Рудена?

— Хозяйка обещала вечером переселить ее.

— Ничего не случится, если она переселит меня завтра!..

— Я думаю, это неудобно, Рудена, поскольку ты сама просила об этом. Останься!

— Тогда, Карменсита,  — подхватил Шакир,  — придется тебе поскучать с «Анной Карениной», пока Джабариха не придет за тобой.

У Рудены дрогнул от обиды голос:

— Ладно-ладно, черти… Уже сговорились за моей спиной?

 

12

Квартира директора пахла глиной и солнцем, так оно напекло мазанку за день. Джабаров сидел за столом, поджав под себя правую ногу. На растопыренных пальцах левой руки он держал бело-золотистую пиалу с зеленым кок-чаем (утром Марья Илларионовна приносила шеф-монтерам другой, черный).

Горбушина и Шакира хозяйка встретила приветливо, каждому подала такую же бело-золотистую пиалу, как у Джабарова. На столе лежали круглые белые лепешки, заменяющие в Средней Азии хлеб, в большой пиале — изюм с колотыми грецкими орехами. Марья Илларионовна налила гостям чай.

То, с какой теплотой Джабаров, довольно сурового вида человек, обратился к жене, шеф-монтеров несколько озадачило.

— Машенька, милый дружок… Три мужика за столом! Так нельзя. Что о нас подумают гости?

— Гостей я приглашала на чай.

— Для знакомства надо бы по одной…

— Вы бы знали,  — не слушала его Марья Илларионовна,  — какое ранение он перенес на фронте. Ему и капли белого нельзя. Я угощу вас домашним красным, оно вам понравится.

— Беда…  — поморщился, качая головой, Джабаров, когда она вышла.

Скоро Марья Илларионовна принесла кувшин не вполне еще перебродившего мускатного вина, терпкого на вкус, светло-красного. А сама отправилась переселять Рудену.

Горбушин с любопытством оглядывался: чем же примечательно жилище узбека и русской? Но никакой экзотики тут не было, и Горбушина это даже разочаровало. Полы покрашены, в прихожей большая деревянная вешалка на восемь крюков, у стены трюмо, на призеркальном столике черный телефонный аппарат и платяная щетка.

В следующей комнате, куда дверь была открыта, виднелась двуспальная кровать под легким одеялом и горка маленьких подушек под кружевной накидкой. На стене висел темно-синий ковер с большой пунцовой розой в центре.

По восточному обычаю гость обязан прежде отведать угощения, затем только начинать беседу. Не зная этого, Горбушин взялся было выяснять отношение райкома партии к нуждам завода, полагая, что и об этом его спросят на «Русском дизеле»; его толкнул локтем Шакир, кое-что понимавший в восточных обычаях, да и директор сделал неопределенный жест, бормотнув:

— Кушайте кишмиш, пейте…

Через некоторое время он заговорил сам:

— Если не ошибаюсь, бригадир, ты хочешь нам помочь?

— Но как это сделать?.. Давайте вместе обсудим. Райкому партии известно об авральном положении на станции?

— Мы с Нурзалиевым два раза просили у райкома разрешения завербовать в кишлаках двадцать человек для временной работы.

— У секретаря просили?

— Со вторым объяснялись.

— Почему не с первым?

— Первый у нас недавно. Молодой. Тридцать восемь лет. Инженер-ирригатор. Мелиоративное и ирригационное дело для многих новое, машины сложные. Вот первый все время и проводит с рабочими в степи, делает план освоения. Актуальнейшая, знаете, задача района… Союзное правительство решило через пятнадцать — двадцать лет в Голодной степи создать пахта-арал.

— Если вы считаете,  — ввернул Шакир,  — будто мы понимаем, что такое пахта-арал…

— По нашему хлопок — пахта, арал — море… Хлопковое море должно разлиться в Голодной степи через пятнадцать — двадцать лет, но для этого уже сейчас следует трудиться очень напряженно.

Вино в кувшине убывало, мягкое на вкус, с кислинкой и неустоявшимся еще ароматом, очевидно недавно извлеченное из погреба, оно было приятно холодноватое. Не привыкшие к отчаянной жаре, на которой пеклись весь день, сборщики пили этот мускат глоток за глотком, не забывая, однако, о деле.

Они слушали директора. Второй секретарь райкома, шестидесятилетний Айтматов, не внял просьбе Джабарова и Нурзалиева найти людей для временной работы. Он утверждал: в колхозах тоже не хватает рабочих рук, но там справляются с делом, справятся и они, заводские. А если завалят план строительства, их будут судить партийным судом.

В райком ходил бригадир заводских монтажников Рахимбаев, доказывал первому секретарю необходимость послать на завод людей, но первый, недостаточно опытный, поддержал Айтматова: уборка хлопка на носу, будет преступлением снять с полей сборщиков урожая.

— Сходи, бригадир, к Айтматову, побеседуй!  — заключил Джабаров.

— Непременно…

Много любопытного услышали шеф-монтеры.

Качество хлопка-сырца, а в конечном счете качество всех хлопчатобумажных товаров — вопрос сложный, большой и нередко тревожный и для колхозников, выращивающих урожай, и для работников хлопкозаводов, обрабатывающих его, и для текстильщиков, которые прядут и ткут, и, наконец, это не безразличный вопрос для всего народа, покупающего мануфактуру.

Хлопок гигроскопичен. Это значит, он легко вбирает в себя влагу и очень легко отдает ее. Вот почему, когда он созревает, первейшей обязанностью людей является скорее убрать его с поля, не дать осенней сырости пропитать его. На поля выходит вся уборочная техника, все способное собирать население; норма сбора на человека дается высокая, но ловкие и сильные перевыполняют ее. Рекордсменов награждают почетными грамотами, денежными премиями, орденами, высокими званиями.

И тут — парадокс. Нередко именно высокие темпы уборки служат началом большой беды. Хлопок, прежде чем сдать его на заводы, где он будет сложен в амбары и бунты от семисот до тысячи тонн каждый, надо просушить, а в спешке уборки это делается не всегда достаточно тщательно. Люди рассчитывают, сдавая урожай заводам, что там хлопок просушат механическими сушильными средствами, но эти средства, как правило, маломощны и сушат лишь тот хлопок, что уже поступает из амбаров и бунтов в перерабатывающие цеха. Хлопок лежит зиму в бунтах и амбарах, и та его часть, что не была должным образом высушена, начинает, в силу своей гигроскопичности, согреваться, преть, гнить, из первого сорта превращается во второй, третий, однако текстильным предприятиям часто отправляется первым сортом, каким его оплатило государство совхозам и колхозам, и ватерщицы, ткачихи, к которым попадает такой полупрелый хлопок, мучаются от частых обрывов нити. В адрес хлопкозаводов поступает громадное количество рекламаций…

— Хлопок белый, уртаклар, а душа у заготовителей черная, как сапог, от противоречий и тревоги.

Шакир спросил, несет ли кто ответственность за портящийся хлопок. Джабаров ладонью приподнял тронутые сединой усы, вытер их, посмотрел в кувшин, и разочарование отразилось на его темном от загара лице.

— Ответственность прежде всего несет природа хлопка. Она виновата. Против нее статьи в уголовном кодексе нет.

Ответственность несут, слушали дальше Горбушин и Шакир, колхозы, совхозы, кишлаксоветы, райкомы и райсоветы, если мало посеют хлопчатника или плохо его уберут. Тут им спокойно спать не придется. В том же прошлом году уборочная закончилась хорошо, все были довольны, начиная от дехкан, вырастивших урожай, кончая заведующими статистическими управлениями в республиках, дружно отрапортовавшими Москве о высоких темпах уборки и о том, что хлопок государству сдан в основном первым сортом. Тот же факт, что его затем много согрелось, никого уже особенно не волнует, потому что ежегодно во всех странах мира, где выращивается хлопок, он согревается в больших массах, и люди везде к этому привыкли. Сдатчики и заготовители говорят: мы свое дело сделали — вырастили хороший урожай, вовремя приняли его на заводы, а там пусть головы болят у наших ученых… Как лучше сохранить эту капризную и такую ничем не заменимую, необходимую людям культуру?

Горбушин подошел к этажерке с книгами.

— Получается, Усман Джабарович, что второй секретарь не очень-то стремится пустить хлопкозавод в плановый срок?

— Почему не стремится? Он стремится. Но еще больше он стремится обогнать соседа в соревновании по уборке и сдаче урожая заводам, получить за достигнутые успехи орден. Один у него уже есть, обещают второй.

Горбушин взял брошюру, раскрыл наугад. Прочел, что спрос на хлопчатобумажные ткани в России резко возрос во второй половине прошлого столетия, когда красный товар стал властно входить в каждую русскую избу на смену домотканой одежде. Страна вынуждена была покупать хлопок в Америке и других странах по столь высокой цене, что от этого трещал национальный бюджет. России позарез нужен был свой собственный хлопок, а Средней Азией еще Петр Первый остро интересовался, засылая туда умнейших людей своего времени познать быт и нравы соседних народов.

В сухом и жарком климате Туркестанского генерал-губернаторства хлопок родился хорошо, но далеко не в том количестве и не того качества, что удовлетворили бы русский спрос. Поэтому первый же генерал-губернатор Туркестана, не успев еще как следует рассмотреть его и оценить, уже должен был по указанию из Петербурга обратить особое внимание на расширение площадей для посевов. Заговорили о Голодной степи, решили списать в отставку часть солдат и поселить их там, чтобы начать необходимые работы для орошения и посевов высококачественного хлопчатника.

В Петербурге было создано Переселенческое управление с разветвленными пунктами в губерниях; с его помощью множество русских бедняцких семейств потянулось за тысячи километров искать лучшей доли — вон когда, еще задолго до начала нашего века. Свои деревни, похожие одна на другую, они строили по плану Переселенческого управления: с одной, но широкой улицей, по обе стороны обсаженной тополями и карагачами.

Горбушин долго листал брошюру. К нему подошли Шакир и Джабаров.

— Что ищешь, бригадир?

— Я охотно почитал бы что-нибудь о Голодной степи. У вас не найдется?

— У меня все найдется.  — Джабаров нагнулся к нижней полке, достал папку с газетными вырезками.

Они вернулись к столу, и глаза Горбушина быстро побежали по строчкам.

Он прочел, что острую необходимость освоения земель под хлопчатник показала проектно-изыскательская группа русских ученых, пять лет занимавшаяся тщательным изучением почв Туркестанского края. Руководитель группы, крупнейший в Петербурге знаток мелиорации и ирригации профессор Ризенкампф Г. К., он же автор проекта обводнения Голодной и Дальверзинской степей, писал в дни первой империалистической войны: «Если оросительная программа в Туркестане не будет проведена в жизнь, то в течение ближайшего десятилетия мы должны будем уплачивать за границу до четырех миллионов рублей золотом, а в течение ближайшего двадцатилетия до десяти миллиардов рублей золотом…»

Группа русских ученых — Г. К. Ризенкампф, А. В. Васильев, В. А. Чаплыгин, И. Г. Александров — составили проект обводнения Голодной, Дальверзинской степей и некоторых других засушливых районов Туркестана. Но царское правительство, занятое войной, не обратило внимания на этот проект, хотя само в 1910 году организовало эту группу и финансировало ее.

В феврале 1918 года профессор Георгий Константинович Ризенкампф, виднейший ученый, фанатически преданный идее обводнения засушливых земель Средней Азии, пришел в Смольный к Советскому правительству. Он принес проект обводнения Голодной степи, Дальверзинской степи и некоторых других районов. Это был коллективный труд ряда крупных ученых, плод их пятилетнего труда.

Отсюда и начинается история создания знаменитого ленинского декрета об орошении земель Средней Азии. Владимир Ильич чрезвычайно заинтересовался принесенными чертежами, схемами, картами, проектами. По его предложению и под личным его руководством была создана в Смольном комиссия для изучения этих документов, они были приняты за основу в деле орошения земель Средней Азии. А в марте, уже в Москве, проект тщательно изучался Высшим Советом народного хозяйства; в дни, когда оголтелые белогвардейцы и интервенты лезли на республику, стремясь разорвать ее, Ленин с огромной энергией делал все возможное для поднятия хозяйства в отсталых районах государства.

Так на основании заключения специальной комиссии Совнаркома Владимир Ильич подписал 17 мая 1918 года декрет, ныне известный в каждом доме Средней Азии; только в Голодной степи предписывалось декретом освоить и оросить под посевы хлопчатника 500 000 десятин.

Ленин не ограничился изданием декрета. Для его осуществления было учреждено Управление ирригационными работами в Туркестане, техническим директором которого стал профессор Ризенкампф. Он же был одним из авторов плана еще более знаменитого ленинского детища — плана электрификации России — ГОЭЛРО. Владимир Ильич высоко ценил Ризенкампфа, он говорил: с его мнением надо считаться, его надо беречь.

В осуществление декрета и опять под личным наблюдением Ленина в Москве и Ленинграде стали спешно набирать — кипучую деятельность развил Ризенкампф — специалистов по ирригации и мелиорации, искать многочисленное механическое оборудование, инвентарь, одежду, продукты, медицинские средства, литературу. Это добро было погружено в три эшелона и отправлено в Туркестан. Но в Самаре ученых по недоразумению арестовали, эшелоны загнали в тупик. Ленин, следивший за движением эшелонов, в телеграмме самарскому губисполкому и самарской ЧК приказал немедленно освободить задержанных, возложил на губисполком и ЧК ответственность за сохранение планов, документов, всего имущества.

Но к месту назначения прорвался лишь один эшелон, два вернулись в Москву. Белоказаки Дутова не дали им проскочить в Среднюю Азию.

Так у самого истока нынешнего необыкновенно высокого экономического и культурного расцвета народов Средней Азии стоял Ленин. Ведь надо вспомнить, что до Октябрьской революции народы этого обширнейшего края были в большинстве своем неграмотны и жили бедно, тонули в болезнях и лечились знахарством, блуждали, как в глухом лесу, в вековых невежественных предрассудках.

Два памятника о себе, печальный маленький и великий, на тысячелетия, оставили еще в прошлом веке первые покорители Голодной степи — русские, белорусские, украинские рабочие в солдатских шинелях. Первым памятником явилась выстроенная недалеко от бурливой Сыр-Дарьи невзрачная церквушка, где они часто просили защиты у бога, а еще чаще отпевали покойников.

Вручную, кетменями и лопатами, отрывали они широкий, глубокий канал, тачками вывозили из него землю в знойном, жестоком климате, где жара летом превышала сорок пять градусов и некуда было укрыться от нее: ни дерева, ни куста вокруг, насколько хватало глаз. Трудно было с питьевой водой.

Осложняла жизнь саранча, миллиарды серо-зеленых насекомых. О том, сколько ее там было, можно судить по следующему историческому факту, освещенному в печати того времени. В конце столетия саранча переползала железнодорожный путь,  — когда шел поезд. Машинист решил давить ее, уверенный, разумеется, что поезд пройдет. Он с ходу вогнал в нее состав. Но что же? Паровоз сошел с рельсов, а саранча продолжала ползти.

С противным шелестящим шумом она двигалась непрерывным потоком километров на пятнадцать длиной, до пяти в ширину, до метра в рост. Валом шла… Где же было поезду проскочить через такое?!

Она уничтожала все посевы первых поселенцев Голодной степи, все их посадки, всю растительность вокруг. Борясь с нею, вчерашние солдаты отрывали перед домишками окопы в полный профиль. Отрывали их перед посевами, и, когда окопы наполнялись саранчой доверху, забрасывали ее сухой травой, обливали керосином и поджигали. Зловонный запах горящего мяса распространялся далеко, днями стоял над степью. И все же посевы и посадки спасти не удавалось — немыслимо было сжечь всю саранчу. Требовалось очень много парижской зелени, чтобы отравить прожорливых насекомых, но многочисленные просьбы поселенцев, отсылаемые генерал-губернатору в Ташкент и самому Александру Второму в Петербург годами оставались без ответа. Вот уж воистину были эти просьбы гласом вопиющего в пустыне!

И великим памятником первым покорителям Голодной степи явился отрытый ими канал, мощная водная артерия, несущая жизнь настоящим поколениям и всем будущим, что станут жить здесь века.

— Так когда же впервые пошла вода на эти соленые просторы?  — Горбушин выжидающе поглядывал на Джабарова.

— В девяносто шестом. Перед началом нашего столетия. Из Сыр-Дарьи. А вы знаете, как называлась она в эпоху Александра Македонского?.. Яксарт… А в первые века нашей эры? Сейхун…

Акцент у Джабарова все усиливался. Поглаживая ладонью волосы, Джабаров сообщил, что он не только узбек, он еще и араб: отец узбек, мать арабка. Шакир усмехнулся:

— Видимо, папаша в молодости прокатился в Египет?

— Зачем кататься так далеко?  — удивился директор.  — Арабы есть и в Узбекистане. Маленькая этническая группа, оставшаяся после их великого нашествия. А вообще — кого здесь нет?.. Десятки народов и народностей объединились в узбекский народ шестьсот лет назад. А представители шестидесяти народов и народностей живут сейчас только в одной Голодной степи.

— Вавилонское столпотворение!  — воскликнул Шакир.

— Голодностепское столпотворение,  — поправил его Джабаров.

И стал перечислять: рядом с первыми покорителями целины живут узбеки, казахи, киргизы, туркмены, таджики, калмыки, кара-киргизы, цыгане, евреи, корейцы, татары, греки, чечены и многие другие. Все они нашли свою родину на щедрой узбекской земле.

— Хорошо мы с вами говорим, только где моя Марья Илларионовна?  — забеспокоился Джабаров.

 

13

А жена Джабарова намеренно задержалась у Рудены. Очень уж ей захотелось досыта наговориться по-русски и о России. По-русски говорили все кругом, но это было не то.

И столько тепла, ласки звучало в голосе хозяйки и светилось в глазах, когда она предложила Рудене побеседовать немного, а потом уж перенести чемоданы в комнату девушек.

Поначалу Рудена отмалчивалась, не до беседы было, Горбушин своим решением расстроил ее надолго, но, с каждой минутой все острее чувствуя, что неловко оставаться равнодушной перед этим натиском искренности, она втянулась в разговор, и он получился что надо, получился так, как умеют однажды разговориться две женщины.

Ответив на много вопросов о том, как течет теперь жизнь в Ленинграде, достаточно ли товаров в магазинах, какая одежда в моде, Рудена стала спрашивать и сама: как она, Марья Илларионовна, попала сюда, в Голодную степь, вышла за узбека, довольна ли жизнью? И услышала удивительную историю…

— Я родом с Новгородчины, рано замуж выскочила, ребеночек у меня бегал… Потом подрядился муж на станции кирпичи возить, там гулять стал, запил. Я плакала, плакала, потом прогнала пьяницу, зажила одна, а через год и в комсомол вступила. Ну, поставили меня заведовать в деревне избой-читальней. Избачкой стала. А вскоре доченька моя от скарлатины померла, осталась я с матерью. А тут и война… «Мам, а мам, говорю, я доброволкой на войну пойду, трое наших деревенских девок в армии уж; убьют так убьют, одна ты и поплачешь». Да и пошла в райвоенкомат, там не отказали в моей просьбе, взяли санитаркой.

И вот уже я на фронте под Старой Руссой… Сколько там наших лежит, господи… Подползаю в одночасье со своим старшим санитаром к раненому, старшой и говорит: «Узбек… И готов уже, давай к другим».  — «Подожди, говорю, он еще дышит». Ну, осмотрела. Ранение тяжелое. Пулевое. Где-то около самого сердца. Остановила я ему кровь, перекантовала на плащ-палатку и поползла потихоньку, по привычке уже левым локтем в землю упираюсь, правой плащ-палатку к себе подтаскиваю; пульки еще вжикали, хотя и редко. Доставила раненого в санпункт, а там за него другие взялись. Дней через пяток старшой и говорит мне: «Марья, ты зайди к тому узбеку, как будешь в медсанбате».  — «А чего, спрашиваю, его дальше не отправляют?» — «Доходяга он,  — махнул рукой старшой.  — Но тебя, говорит, спрашивал: «Как я здесь оказался? Кто меня сюда доставил?.. Я вместе со всеми к Старой Руссе бежал, а больше ничего не помню». Ну ладно, думаю, чего не зайти? И зашла. Он не то без памяти был, не то спал. Немолодой, разглядела я, волосы черные и все кольцом к кольцу вьются, будто парикмахер их завил. Села я около него и уснула — намаялась, таскавши раненых. В иной день человек до пятнадцати вытаскивала с того страшного поля перед Старой Руссой, да все на плащ-палатке. Ну, сплю и вдруг слышу: «Не ты меня с поля вынесла?» — «Я--» — «Как тебя зовут?» — «Маша…» И стал он меня распытывать: откуда я, чем занималась. А глаза у него экие живые… О себе сказал,  — наверное, к жене отправится,  — померла перед войной. Детей не было. Попросил он навещать его, как буду в медсанбате, ну, я и еще разок зашла к нему на минуту. Потом его далеко в тыл отправили, он мне оттуда письмо прислал.

А через месяц и меня почитай насмерть уложило, когда перед раненым сидела, перевязывала его. Попали осколочком мины в живот. Оно и пулевое ранение в живот страшное, из десяти таких семеро помирало, а тут осколком. Чего я натерпелась, о том рассказать не могу. Две тяжелые операции перенесла там, в полевых условиях, да дело уже шло и к третьей операции, когда далеко в госпитале, на Урале лежала. Там и вспомнила кудрявого узбека, как просил меня написать ему словечко: взяли, что ли, мы Старую Руссу или нет… Сама слаба была, рукой-ногой двинуть не могла, так попросила сестру написать, продиктовала. Так мол, Усман Джабаров, и так, ты горя хватил, а мне того горше досталось, да что поделать, против судьбы не пойдешь, значит, доля наша с тобой такая.

И пошли наши письма из госпиталя в госпиталь летать, и хоть изрезали меня всю, но что получается? Вроде бы уже и любовь какая-то у нас, что ли… Хочу вспомнить его лицо, хочу, но не могу, что-то темное только, да голос густой, хороший. А он все пишет: я тебе песни буду петь, новгородская спасительница моя, любить буду, потому как помирать не собираюсь, хоть сердце у меня то пулеметом частит, то враз останавливается.

Пролежал он в госпитале пять месяцев, я — четыре; может, и еще лежала бы, да он за мною приехал. Мне же в госпитале сказали: отправляйся, Салтыкова, домой, долечивайся, но детей у тебя до века не будет. И получи вот — две награды сразу с фронта прислали: медаль «За боевую отвагу» и орден Красной Звезды.

Усмана тоже по чистой демобилизовали. Предложил он мне ехать с ним в Узбекистан, жить вместе. Я согласилась, только, говорю, на правах законной супружницы, иначе езжай один. И имей в виду: детей у нас не будет… Он ничего не сказал, только обнял меня.

К госпиталю он с палочкой в руке пришел, я его в окно увидала. И мне палочку принес такую ладную. Решили мы поездом пробиваться на Свердловск, оттуда на Казахстан, а из него уже и к узбекам. А морозы какие с сорок первого на сорок второй гремели? Злые… А мы с ним из госпиталя-то какие?.. Одна кровина на двоих?.. Кого в тот год по чистой отпускали? Кому вслед всякий мог сказать: помирать солдат пошел домой…

Ну, движемся мы с ним на вокзал: я его одной рукой поддерживаю, другой на палочку жму, он меня таким же манером ведет. А что ветер бьет в лицо, что снегом швыряет… У нас в Новгородской области ежели вьюга, так это к оттепели, а тут сразу и вьюжит и мороз какой сильный. Приковыляли мы на станцию, и вскоре, глядь, порожняк подходит. Идем мы вдоль состава, увидели один вагон раскрытый и обрадовались — запертую дверь нам бы нипочем не открыть. Спасибо старичок-обходчик помог взобраться в вагон, ну, вскоре поезд и пошел. Пробуем мы дверь закрыть — нет, не закрывается, колесики сильно к своим рельсам примерзли. Мы и так, мы и этак… Уж мы мучились, мучились… Да потом обессилели, сели в угол вагона, прижались друг к дружке, дышим в пригоршни, ждем не дождемся, скоро ли будет остановка, вылезать нам надо поскорее, пропадем тут. Поняли уже, что на погибель взобрались сюда, да что поделать. Поезд мчится, ночь черная, ветер и снег волком воют в вагоне, да и мороз, видно, градусов на двадцать — тридцать жжет огнем… Я терпеливее к холоду была, не то что Джабаров,  — не на юге родилась, как он. Южный человек, он, вижу, сразу и сник. Голову клонит все ниже, ниже… Распахнула я свою шинель, накрыла его, руки ему тру, а у самой тоже зуб на зуб не попадает. Потом закричала на него: вставай, хлопай себя руками! Вот так… И песню пой — обещал мне петь… Ну так вот и пой! Он и вправду запел какую-то свою песню, до чего же заунывную, и сказать тебе не могу… Поет он, как плачет, а я и то рада: жив, значит…

Но вдруг поезд с силой поддернул вагоны, мы упали. Опять подняться силы уже не было. А поезд знай мчится и мчится, ему хоть бы что. Черный ветер со снегом забивает лицо, мы коченеем. Потому узнала, что порожняк тогда на Урал за вооружением гнали, каждый поезд накроет сто двадцать километров за полтора — два часа, да постоит минут пять, наберет воды и снова накроет сто двадцать, а то и больше,  — аж снег за ним столбом поднимается к небу.

Прижались мы опять друг к дружке на полу деревянном, ледяном, и вдруг я почуяла, что мне так тепло да хорошо делается, уж лучше и не надо… И поняла, что засыпаю и во сне помру, только никак этого не испугалась. Хорошо, тепло и ладно… И вот вижу я сон, будто с мамой и тятенькой идем мы все трое по высокой ржи в солнечный полдень, жарко так, колосья задевают мне по лицу, задевают мягко, шелестят, и очень теплой рожью пахнет… А я всегда любила этот запах, войду, бывало, в рожь, которая повыше, и стою, дышу полной грудью. А тут будто быстро-быстро иду я по ржи, ушла уже далеко вперед мамы и тятеньки, оглядываюсь, зову их… Чтобы они не отставали… Зачем я одна так далеко ушла… Кричу, кричу…

И открываю глаза. Что такое? Где я?.. Почему тихо? Кто это рядом со мною лежит?.. Ну, с трудом я взяла в толк, что поезд стоит, рядом — Усман… Стала я подниматься, а ноги не слушаются. Я так ими, я этак ими… нет! Отмерзли, что ли? Да подползла к двери, схватилась руками за дверную стойку и кое-как встала. «Усман, кричу, Усман!» — но нет, не отзывается. Выглянула я из вагона — кого звать на помощь? Ни души кругом… Ни фонарей, ни людей, словно поезд стоит в степи. Опять кричу, кричу Усману что есть силы, но он не отзывается. Вернулась к нему, тормошу, зову — молчит… Ору в лицо — и опять нет ответа… Да жив ли, думаю? Приложила ухо к груди, а сердце еле-еле услышала. Ну, подтащила его тогда к двери кое-как, уже не пытаясь разбудить, и опять выглянула. Ни души… И вдруг стало мне страшно, что поезд сейчас пойдет… Поджала я тогда руками живот покрепче, вот так, гляди, да и прыгнула из вагона… Боль меня сразила несусветная, такой не чувствовала, когда в полевых условиях неусыпленной резали меня,  — смертушка, думаю, пришла, вот она!.. Закусила губу, плачу, стою согнувшись — и тут слышу: вагоны где-то впереди меня — дрын-дрын… Потом все ближе, ближе — дрын-дрын… Да все громче!.. Рванула я тогда Джабарова себе на плечи и вовсе согнулась под ним… Вагоны катятся мимо меня, только-только что не задевают, я стою ни жива ни мертва от боли, и Джабаров висит на плечах. И прошу бога, чтобы вытерпеть боль, не свалиться с человеком под колеса…

Не знаю, сколько я стояла, уж и поезд укатил… Приподняла чуть голову, вижу: далеко впереди два фонаря под козырьками еле светятся в метели, там, должно, и станция. Кружит, кружит метель… Да и пошла я… Сделаю четыре-пять шагов и стою, набираюсь силы, говорю себе, что все равно донесу. А силы нету, и боль меня сражает. Уж я шла, шла, был тот путь самым великим путем в моей жизни… Вспоминаю фронт, вспоминаю, как резали меня на трех столах — и вроде ничего, уже забывается. Но вот подумаю о том пути в метели, и сразу жар подступает к лицу.

Что еще плохо-то было? Шинель моя расстегнута, полы задувает на стороны ветер, а как руки мои подняты вверх,  — ведь вот-вот метель сорвет с плеч Усмана,  — то рубашка и гимнастерка на мне поднялись, ветер бьет по заголившемуся телу, по шрамам. Теплого белья нам в госпитале не дали: куда вам теперь, сказали, теплое, домой идете на печи лежать, а теплого и солдатам на фронте не хватает. Ну, да еще реву в три ручья, слезы и метель застят все, под ногами только бело… И боль же, боль эта.

Добралась я все же до станции, остановившись в пути, может, сто раз. Иду уже по перрону. Сквозь снег вижу, окно светится, должно, конторка дежурного по станции, мужик в ушанке за столом сидит, низко наклонив голову, не то пишет, не то читает. В углу печь топится поленьями, дверца откинута. Рванула я дверь на себя, а тот мужик как вскочит да ко мне: «Нельзя, нельзя! Военный пост!» И руками-то меня в грудь, в грудь… Чтобы я пятилась назад, а куда мне пятиться? Да рассмотрел, что я военная и военный на плечах у меня висит, да еще реву, искривившись, сказать ему ничего не могу,  — помог снять Усмана, уложить его на пол перед печью. Я упала рядом с ним и больше ничего не помню. Обморок был у меня на пять с половиной часов, это дежурный мне утром сказал.

Утром, вижу, заходит мужик в тулупе, с кнутом, дежурный и говорит ему: «Отвези их в Спас-Демьяновку, померзли они. Это инвалиды войны по первой группе, я ихние документы проверил. Сдай в сельсовет, там их как-нибудь отходят». И повез нас тот мужик в санях-розвальнях в деревню. Джабаров тоже пришел в себя, но ничего не говорит — голосу лишился. Смотрит на меня ясными глазами и молчит, язык ему стужа отшибла. Я-то до саней сама прошла, поджав живот, острой боли уже не было, глухая она, две недели не откатывала начисто, а Джабарова возчик наш и дежурный вынесли на руках, уложили в сани. В общем, я думала, он навсегда немым останется.

Устроил нас председатель сельсовета на постой к солдатке-вдове, она похоронную на мужа недавно получила. В избе трое мальчишек мал мала меньше. «Ничего, говорит, поживите, может, и мне с вами не так тоскливо будет. Карточки на хлеб сельсовет вам даст, а картошки у меня много».

У Джабарова признали воспаление легких с двух сторон. Спасибо, в деревне больничка была, в ней докторша из Москвы врачевала, эвакуированная. До чего заботная женщина была — не поверишь, такую надо самой увидеть. По три раза на день к Джабарову прибегала — утром чем свет, и потом еще в полдень, и попозже вечером. Снегу много, скрипит он под ее валенками, как по тропке, по сугробам бежит к нам, мы этот скрип еще в избе заслышим. А когда кризис болезни наступил, она всю ночь рядом со мной у его постели просидела, то компрессы ему холодные ставила, то сердце уколами стерегла ему. Заговорил он только через тринадцать дней, и так интересно, знаешь…

Стал меня спрашивать, что это такое, где мы. В медсанбате, а медсанбат в деревне? И вдруг одно за другим стал вспоминать — и как мы из госпиталя на вокзал шли, и тот вагон с открытой дверью страшный, да как мы замерзали, умирали в нем. И вдруг заплакал, сжал мне руки. «Маша, говорит, Маша…» А больше ничего сказать не может. Хозяйка же, глядя на нас, у окна в голос ревет… Вот как было!

— А как сейчас? Любит он вас, Марья Илларионовна?

— А чего бы я тут жила, неразумная, если бы не так?  — засмеялась Джабарова, и Рудена устыдилась своего вопроса.  — Да и я его люблю и жалею, что не встретились с ним в начале пути.

Марья Илларионовна сходила в сад, где была летняя кухня, принесла жареных семечек и в пиале прессованную массу из зерен урюка и ягод тутовника — пахучие восточные сладости. Опускаясь на прежнее место, предложила Рудене угощаться.

— Полтора месяца мы прожили у той солдатки, а вот уже двенадцать лет посылаем ей две посылки фруктов ежегодно: одну — свежих, другую с кишмишом. Да все в гости зовем, так пишет, ребят пооженю и приеду.

— А сюда как доехали, хорошо?

— Добрались. В полдень. Набежали тут родичи Джабарова, радуются, плачут, на меня глядят и, конечно, разговаривают по-своему. Я оробела, даже несколько ночей спать не могла. Завез меня кудрявый… Как жить-то придется? И решила никого не выделять, со всеми держаться ровно. А тут через неделю и наш женский праздник подошел, Восьмое марта. Усман мне рано утром букетик фиалок и мелких тюльпанчиков принес; потом, смотрю, идут ко мне с цветами узбечки… Муасам, говорят, Муасам… Это мое имя по-ихнему. Я уже многих обучила русскому языку, а сама ихний выучила, запросто теперь объясняюсь с кем хошь. Джабарову не только жена, еще и нянька ему. Разнервничается на заводе, придет домой и еле дышит: сердце худо работает. Скорее в постель его, к ногам грелку приложу.

— А как с женщинами узбекскими живете? Ладите?

— Как с сестрами родными, и даже лучше. Подружки мы все. Тут не только узбечки, тут какие хоть… Интересно нам, может, и оттого, что все мы по крови разные. Вот так и живу. Да еще за цветами хожу. Скучно ведь без деточек-то, Рудена. Где узбек, там и сад, а где сад, там и цветы, но все равно, пройди хоть весь поселок, а больше и лучше цветов ни у кого не увидишь. На мой дувал с маком все заглядываются. Дувал глиняный, так я натаскала на него земли, посеяла этих махровых маков, а они какие, видала? Во… Стоят и горят, будто генералы в строю с разными наградами. Взора не отвести. Иной раз задержусь у дувала, гляжу на них — и сделается тихо на душе, да светло, да покойно, да легко, и подумается, что все ж таки я счастливая баба.

 

14

Потом Марья Илларионовна сказала, что теперь ее очередь слушать, и Рудена смутилась. Что же она поставит рядом с рассказом Марьи Илларионовны? У одной жизнь сложилась так, а у другой совсем иначе…

Разговор душа в душу у них стал разлаживаться. Поначалу на откровенность Марьи Илларионовны Рудена отвечала тоже спокойно и откровенно.

— Ведь ты вроде русская, Рудена?

— Русская.

— Вот и я гляжу… А почему имя такое?

— Да уж такое, теть Маша…

— Мам, а мам, я имя переменила!

Поставив таз посреди комнаты, мать стирает белье, в такт движениям уныло покачивая большой головой, волосы на которой растрепались и повисли. Рудена красит перед зеркалом губы, старательно их выпятив.

— Мам, а мам, я имя переменила.

— Помогла бы мне, чем перед зеркалом красоваться!

— А тут и делать нечего. Завтра соберу вес большое и перестираю. Я имя свое, говорю, переменила.

— Как переменила, в милиции, что ли?

— Кто это в милиции переменил бы!  — Дочь не отводила взгляда от зеркала, теперь маленькими ножницами подправляя брови.  — Просто называют меня теперь по-другому.

— Ой, не нравишься ты мне, Муська! Как не нравишься… Волосья в третий раз перекрасила, дерганая какая-то стала… Или сама не замечаешь?

— Будешь тут дерганая, если парни такие идиоты.

— Для глупой девушки парни-то всегда идиоты. Мы в молодости тоже любили принарядиться, но чтобы брови по волоску выдергивать, как делает твоя Светка, или волосья на каждый сезон перекрашивать, будто крышу… этого за нами не водилось. А замуж выходили.

— И я бы уже вышла, будь у меня отец инженер или мать заведующая магазином. А то что получается? Понравится парень, а он либо пьяница, либо себе на уме: кто девчонкины родители? Есть у них дача под Ленинградом? А вы что мне нажили?

Мать выпрямилась, вытирая мокрые до локтей руки. Недоброе выражение стыло на ее большом бледном лице.

— Не знаю, с какими ты парнями водишься! Твой отец от меня имущества не требовал. Расписались в двадцать пятом, пришли домой, бутылку водки на стол поставили и блюдо винегрета, вот и все угощение молодым и родителям. А теперь, видать, парни за старину взялись, приданое требуют? Хороши… А тебе знать следует, что дачи-то и многое другое люди имеют ученые да заслуженные. А ты как училась? Кто тебе не давал? Не я тебе говорила, учись, учись?.. Семилетку еле тянула, на завод бросилась работать четырнадцати лет, а кто гнал?!

— У меня от ученья голова болит! Это вам надо было учиться, если народили меня. Или и похимичили бы немножко — не велика страсть… Теперь многие так делают. Кто около чего стоит, тот тем и химичит.

— Ой, Муська, ой… Как возьму я тебя сейчас за крашеные космы, узнаешь тогда, чем люди химичат…  — Неловкая, высокая, костистая, мать схватила таз и, расплескивая мыльную воду, вышла. И сейчас же вернулась.  — Так как же зовут-то тебя нынче, дуреху?

— Я — Рудена.

— Ай, господи…

— И нечего тебе айкать, я еще и сама его боюсь!..

Мать помолчала, отдышалась.

— В жизни не слыхала таких имен. Немецкое оно или какое?

— Было у меня время справки наводить!

— И чего ты только вытворяешь, девка, ей-богу. Имя-то один раз дается человеку родителями и государством, какое выпало, то носи… Имя не волосья, его разве на смех людям переиначивают дураки набитые…

— Муськой называлась — рыбкой в стае была, а теперь меня вся Выборгская сторона знает!

— Покрывала я тебя, Муська, покрывала… Но уж будет… Сегодня же обо всем узнает отец.

Мать ушла на фабрику, где работала ткачихой и где дежурным слесарем ходил по цехам ее муж, в прошлом моряк-балтиец. Муська же, встревоженная угрозами матери — отца боялась, мог и поколотить,  — понеслась к подружке за советом.

Рудена молчала. Марья Илларионовна ждала. И не дождалась, дружески усмехнулась:

— Ну, о работе-то всякий человек может поделиться…  — Она ближе подсунула к нему пиалу с тутовником.  — Угощайся, вкусно и полезно, у нас в России такого не попробуешь.

Рудена с усилием разжала губы:

— Работа как работа. На завод пришла четырнадцати лет, подружилась с девчонкой-ровесницей; обе работали по четыре часа в день, потом по шесть, но все равно уставали и очень хотели спать. В воскресенье, обнявшись, спали целый день… Долго работала ученицей и подручной сборщика, потом вот сама стала собирать машины.

Красивенькая Светка на семнадцатом году носила уже декольтированные платья, брови более чем наполовину выщипывала, а то немногое, что оставалось, начерно красила. Муська подражала подруге, только платье с большим вырезом носить стеснялась и густых бровей не трогала, чувствуя их красоту.

А вообще-то не было у Муськи хорошего декольтированного платья, хороших туфель, хорошей блузки, ничего у нее не было, так кого же ей брать за бока? Мать! И что доводила она мать до слез, это ее мало трогало. «У Светки все есть, у меня — ничего!» — «Так у Светкиных родителей она одна, и отец на войне не был, а ты у нас третья, и отец пришел домой искалеченный».  — «Значит, босиком мне прикажете ходить? В лаптях, да?.. Если родили меня, так нечего было еще дюжину заводить!»

И стала Муська питаться отдельно от родителей, чтобы экономить деньги на приобретение нарядов. Борщ варила себе на пять дней и бесстрашно ела его, уже утратившего за окном на морозе и цвет и вкус; борщ и только борщ с черным хлебом в течение месяца, булки не купила ни разу, сахара куска не съела за тридцать дней, зато в получку принесла из универмага шелковую комбинацию и туфельки на модном каблуке.

Некоторое время после этого питалась нормально, набирая силы для жизни впроголодь еще на месяц; копить деньги, приобретать наряды, нравиться мальчишкам — вот что было ее главным и всепоглощающим желанием, перед которым зов желудка в расчет не принимался.

В цехе было полно женщин — война только что кончилась. На мальчишек, своих ровесников, Муська и Светка внимания не обращали, а парни, что называется, были нарасхват… Женька Марьянов, подручный слесаря, всегда чумазый, веселый болтун, с жадным интересом озирающий все в цехе, все решительно, как будто это все принадлежало ему, не замечал девчонок-замухрышек, пока не увидел их однажды в заводском клубе в почти модных платьицах, с почти модной прической, почти барышень. Сдвинув кепку на затылок, он подскочил к ним, примеривающимся взглядом поедая то одну, то другую.

И выбрал Муську, начал ухлестывать за нею. Первое, что она почувствовала, была большая гордость. Ей шел тогда второй месяц на шестнадцатый год, нагрянувшая любовь ее не пугала. Однако Женька вскоре отвернулся от нее так же просто, легко, как легко подскочил к ней на вечере в заводском клубе. У Муськи опухло от рева лицо, горькое чувство брошенной не оставляло ее даже во сне, а Светка, крылышки которой успел уже опалить другой парнишка, смеялась зло. «Чудик ты,  — говорила она,  — чего ревешь? Еще будет… Теперь наше, женское время, это раньше женщина говорила, что я другому отдана и буду век ему верна; кукиш с маслом, чтобы я одному всю жизнь заглядывала в пьяные глаза, как моя мама заглядывает отцу!»

На фотокарточке неверного Муська выколола глаза, чтобы скорее забыть его, как это сделала и Светка несколько раньше, затем спрятала карточку под подкладку на дно чемодана: хоть и без глаз, а все-таки первая любовь, пусть лежит. Через два года ей понравился другой, только теперь уже не было к нему доверия, с доверием к мужчинам Муська покончила. Как работает строгальщик Новиков, сколько он получает, много ли пьет, не бросит ли ее, как тот черт чумазый, скалозубый Женька?

Ее нового избранника в цехе звали Тимофеем, Тимохой, а вечером на улице это был Джек. В сером костюме и белой рубашке с отложным и всегда расстегнутым воротником, в желтых туфлях и зеленой шляпе с затейливо изогнутыми полями, с гитарой в руках, бродил Джек по вечерам вблизи Финляндского вокзала, перебирая струны. Его сопровождали приятель и две-три девушки. Девушки менялись, приятель нет. Впрочем, они менялись до тех пор, пока с парнями не стали ходить Светка и Муська, твердо решившие выйти за них замуж. Муське не нравилось это шатание по улицам, не нравилось новое имя, навязанное Джеком, которого она поначалу побаивалась, но все решила перетерпеть, уверенная, что женится — переменится, а пока пусть поломается, важность не велика.

— Курочка,  — обнял он ее как-то на улице — на такой пустяк, что рядом идут люди, они внимания не обращали.  — Муська-Пуська?.. И ты не падаешь в обморок от седой древности?

— А я-то при чем, что меня так назвали?

— Сама назови себя… Могу помочь великодушно… Колумбия, например, чем плохо? Молчание?.. Тогда Сильва… Ответ отсутствует?.. Возьми Рудену… Но во-обще-то ты что-нибудь кумекаешь в красоте?

Но больше Муськи в красоте кумекала Светка. Она обрадованно сказала:

— Ой, правда, Муська, бери Рудену! Замечательное имя!

А Тимоха присовокупил:

— Меня как матка назвала? Но я же переменил.

Люди нередко видели на улицах эту четверку лениво движущихся молодых людей. Тимоха-Джек, вышагивая, бренчал на гитаре, его приятель и Светка тихонько подпевали, а Муська павой шла впереди всех шага на три-четыре, выбивая каблуками дробь, щелкая пальцами, как испанка кастаньетами, тоже подпевая:

Пришла весна, бревно запело, Коровы крякают, чирикают козлы, И летят утки, летят утки Метать икру, метать икру!

Гром загремел внезапно. Комсомольцы поместили в заводской многотиражке карикатуру, озаглавив ее: «Муська-Рудена и Тимоха-Джек». Рудену изобразили танцующей коровой с разинутой пастью, из пасти сыпались слова: «Коровы крякают, крякают, крякают…» А Джек-козел самозабвенно пел, и ветер завихрил вверх и в сторону его длинную узкую бороду: «Летят утки метать икру…»

Ну и посмеялись в цехе! Тимоха не смутился, он только сказал: «Кого они критикуют? Тимоха делает план ежемесячно на сто два процента. А они, которые критикуют? На сто». Руденой же овладела ярость, ей показалось, что теперь она всю жизнь не отмоется от этого издевательского смеха. Она кинулась в комитет комсомола, атаковала секретаря:

— Не имеешь нрава навязывать свое мнение другим! Умный какой нашелся! Отдыхаем, как умеем. Тебе не нравится? На здоровье… Где нам равняться с тобой, тебе критиковать и руководить!

Секретарь терпеливо усмехался, слушая. Дал ей накричаться.

— Между прочим, ты не знаешь, кто неделю назад на собрании хвалил тебя? Можешь посмотреть протокол. Я говорил: Яснопольская самостоятельно собирает сложные узлы, будет шеф-монтером через какое-то время, не в пример некоторым комсомольцам. Но кто этому поверит, Маша, скажи сама, увидев тебя распевающей на улицах пошлятину?

— Знаешь, Курилов, на улице не романсы поют!

— Ну, если не романсы, так и не пошлятину же. Не» чего смущать общественное спокойствие. И насчет пряв ты говоришь неверно. Права у всех одинаковые. Вам нравится распевать на улицах, а кому-то нравится критиковать вас за это. Ну а рисунки сделали комсомольцы твоего цеха.

— Но с твоего одобрения!

— С моего. Я бы и сам написал, давно на тебя и твоих дружков гляжу, да все ждал: сами за ум возьметесь… Присядь, присядь, Яснопольская! Давай покурим и потолкуем по душам…

— Пошел ты к черту!

— Ну и глупо… Ты же хорошо работаешь, знаешь сложную машину. Вызови на соревнование того же Тимоху или даже Горбушина да победи их!

Рудена знала, что Курилов был назначен шеф-монтером год назад,  — перевели его в цех внешнего монтажа со сборки. Он сделал несколько выездов на объекты и вдруг вернулся на сборку. Желая уколоть его этим, Рудена сказала:

— Мне обещаешь шеф-монтерство как праздник какой, а что же сам не удержался на этой работе? Кишка оказалась тонка? Ты только мастер хорошо прорабатывать других, да?..

— Душою, понимаешь, рвусь на разъездную работу, да не могу. Пока у нас был один ребенок, ездил, а куда поедешь от двоих? Понимать должна. Жена тоже работает… И оба ребятенка еще в пеленках, такое дело…

Критика сработала. На улицах веселая компания больше не появлялась.

Вскоре Джек и Рудена решили пожениться. Наметили день после получки, когда пойдут в магазины покупать белое свадебное платье, а ему черный костюм, да захотелось вдруг Рудене заранее присмотреться к товарам, побегать по магазинам: ведь выбор свадебного платья — событие. И поспешила Рудена к жениху, так как и подумать уже не могла, чтобы приобрести серьезную вещь без его совета и одобрения.

У двери в коммунальную квартиру она позвонила соседке Тимофея, желая обрадовать его внезапностью своего появления, в комнату к нему вбежала с улыбкой, хотела крикнуть: «А вот и я!» И замерла. Нет, она не сразу поняла, что перед нею…

На коленях Тимофея сидела Светка без туфель и чулок, обняв его, склонив ему на плечо голову. На столе водка, буженина, огурцы, навал окурков на блюдечке. Светка вскочила, и в красивеньких ее синих глазках ошалело заметался испуг.

Тимофей поднимался медленно. С простецкой улыбкой, такой доброй и широкой — за нее и полюбила-то его Рудена,  — подошел к ней как ни в чем не бывало, сказал, что они со Светкой только что хотели отправиться к ней, а вот и она… И прошел в дверь, не спеша протопал сапогами по коридору и был таков, предоставив подругам самим разбираться в интересно сложившейся ситуации. Рудена будто и не заметила его, так намертво ее взгляд остановился на Светке. И это подруга… С которой росла, в обнимку спала, делилась первыми тайнами…

Светка занималась туалетом неторопливо, будто показывала, что ничего особенного не произошло. Но когда подошла к Рудене, голос ее сломался, зазвучал виновато: «Рудка, прости! Больше этого не будет!» Рудену же охватило возмущение,  — никогда до этого она не испытывала такого. Она не собиралась Светку ударить, но как-то получилось, что шлепнула ее по лицу, вроде бы для того, чтобы та скорее исчезла с глаз; Светка же отшатнулась с великим удивлением на лице, и Рудене захотелось дать ей еще разок, чтобы не удивлялась. И она дала, а там пошло и пошло, дорого начало…

Светка отступала в угол комнаты, боясь, что Рудена закричит и прибегут соседи, шептала, не защищаясь:

— Рудка, ты с ума сошла… Рудка…

Рудена упала грудью на стол и заплакала…

В цеху Тимоха каждый день передавал ей записочки, просил прощения. Светку называл «случайностью при холостяцкой жизни», предлагал готовиться, как и прежде, к свадьбе. Рудена не отвечала, даже не смотрела в сторону его большого строгального станка.

Через некоторое время Тимоха подошел к ней. Она напильником опиливала зажатую в тисках деталь. Он стал что-то говорить, она повторяла, не поднимая от тисков головы:

— Уйди.

Тимоха не уходил. Она разогнулась.

— Не мешай работать!  — сорвался и зазвенел ее голос.

— Работа не волк…

Рудена положила напильник, взяла молоток на длинной ручке, с которым обычно обходчики поездов проверяют колеса. Тимоха увидел, как отлила кровь от ее лица, безумием загорелись глаза, понял, что сейчас она разнесет ему голову этим молотком,  — и отошел, и больше не присылал ей записки и не подходил к ней, и через полгода женился на Светке.

Когда порушилась первая любовь, ушел веселый и чумазый Женька, Рудена с месяц ходила с опущенной головой. Разрыв же с Тимохой переживала около двух лет, и особенно тяжело было в первое время: даже ночью, стоило проснуться — и сон не возвращался, в голову лезли одни и те же измучившие ее мысли. «Шакалы!» — думала она о парнях.

Марья Илларионовна заметила: Рудена правой рукой трогает мозоли левой, ковыряя их.

— Беспокоят?  — спросила она.

— Старые не беспокоят, одеревенели.

— Что же, так с ними и ходишь?

— Иногда отпариваю в воде с содой, потом срезаю ножом.

— Не женское это дело слесарить, в слесарках ходить.

— Привыкла уже.

— Сколько, говоришь, годов работаешь?

— Десять.

Когда ей предложили перейти со сборки в цех внешнего монтажа, откуда слесари, именуемые уже шеф-монтерами, направляются во многие районы страны и за границу монтировать дизели, она это предложение приняла радостно, как долгожданное и наконец-то свершившееся. Непрерывные командировки обещали внести разнообразие в привычно-скучноватую жизнь, показать страну, а главное, обещали хороший заработок, чему Рудена всегда придавала первостепенное значение.

На объекты монтажа она стала ездить со старым мастером, в командировках проводила десять-одиннадцать месяцев в году, там суточных на жизнь ей хватало, а зарплата полностью оставалась. Возвращаясь в Ленинград, Рудена никаких денег не жалела, да и ног тоже, обегая десятки магазинов. Дорогими платьями, костюмами, пальто, перчатками награждала себя Рудена за то тяжелое время, когда училась работать и обрекала себя на голод, чтобы экономить деньги. Теперь ее гардеробу позавидовала бы самая взыскательная модница.

К Горбушину она приглядывалась долго, целый год, встречаясь с ним лишь в те редкие для обоих дни, когда их возвращение с объектов на завод совпадало. То веря своему чувству, то не веря, она изучала Горбушина. Парень высокий, спортивного вида, застенчивый, густые темные волосы не поддаются расческе… Закончил четыре курса института не отрываясь от работы… Ей удалось узнать, что он любил девушку, но почему-то свадьба не состоялась.

И она полюбила его, да ведь как! Словно заново родилась и в светлом, радостном изумлении познавала мир. Выходя утром на работу, она как бы здоровалась с домами, с многочисленными окнами, деревьями, даже с дорогой… Даже к самой себе она почувствовала интерес: могла теперь долго стоять перед зеркалом, безмолвно спрашивая: кто ты?.. Действительно, кто она такая?.. Фигура хорошая, не разбросаешься такими… Глаза хоть небольшие, глубоко сидящие, но яркие. И брови пушистые, с изломом. Светка тысячу раз советовала сделать их ниточкой, как у нее, но это из зависти…

В отдельные минуты Рудена не могла даже сказать, кого она больше любит, себя или его… И это тоже было удивительно… Ни одно из ее прошлых увлечений не сравнить с этим. И если б только полюбил ее Горбушин, никакая Светка уже не уведет от нее парня…

Признаться Горбушину в любви Рудене помог случай, а главное… дом!

Еще дед Никиты Горбушина, известный в Петербурге крупный инженер-конструктор кораблей, умерший от разрыва сердца незадолго до войны, поставил на окраине Гатчины по собственному проекту причудливую дачу. Максим Орестович, отец Никиты, главный инженер одного из больших заводов в Ленинграде, гатчинской дачей отца никогда не пользовался — далеко; на лето снимал дачу в Лисьем Носу, куда ежедневно ездил после работы, а отпуск обычно проводил на Кавказе или в Крыму. Отцовский дом решил подарить какому-нибудь ленинградскому детскому дому, чтобы тот имел свою собственную дачу для летнего отдыха.

Он попросил Никиту поговорить у себя в цеху с кем-нибудь из женщин: не согласятся ли навести в доме необходимый порядок перед сдачей его Ленсовету. Никита посоветовался с Руденой, только что назначенной к нему в бригаду Николаем Дмитриевичем для работы в Узбекистане, и девушка с засветившимися от радости глазами спросила, большая ли дача, как ее найти.

— Об этом не беспокойся, поедем вместе — надо же ее открыть.

Договорившись с Николаем Дмитриевичем об отпуске на пятницу и субботу, Рудена со своей соседкой Леной сложили в мешок необходимые для работы ведра, тряпки, веники, соду, мыло, в отдельную сетку — продукты и отправились на вокзал, где их уже поджидал Никита, тотчас отобравший у них мешок.

Рудена едва не ахнула от восторга, увидев великолепную дачу Горбушиных: оранжевый дом под железной крышей с двумя открытыми балконами, с террасой, застекленной цветным стеклом. Рудена спросила, сколько же времени пустует дом, и пожурила хозяев за его сиротливый, запыленный вид.

Потом медленно шла из комнаты в комнату, цепкий женский глаз все высматривал быстро, точно. Великое счастье иметь такую дачу. Комнаты просторные, светлые, дубовая лестница с резными перилами, полы паркетные квадратными плитками, потолки отделаны вагонкой и покрашены цинковыми белилами, сохранившими блеск и белизну.

Пообещав девушкам приехать за ними в воскресенье вечером рассчитаться за работу и запереть дом, Горбушин ушел на вокзал. Девушки, растопив плиту, до ночи мыли горячей водой оконные рамы, двери, потолки. Рудена удивлялась себе: до чего же ей хотелось так навести порядок в доме, чтобы похвалил Никита. Дом будет принадлежать ему, он единственный наследник у отца… И отчего-то сердце у нее сладко сжималось.

А ночью, когда она лежала на диване рядом со спящей Леной, мысли о Никите, о его доме, который может стать ее домом, овладели Руденой властно, всецело. Она бы постелила в этой гостиной красную дорожку от порога, на ней шалили бы ее дети. Она промечтала всю ночь, ни на минуту не сомкнув глаз, но удивительно, усталости утром совершенно не чувствовала.

Два дня девушки мыли, скребли, чистили, на третий осталось лишь справиться с полами, но их было много, за работу подруги взялись на восходе и закончили ее после полудня. Предложив напарнице не дожидаться Горбушина, ехать домой,  — деньги за работу она привезет,  — Рудена проводила девушку и занялась туалетом. Необходимые вещи она предусмотрительно привезла с собой. Надела свое любимое светло-серое облегающее платье с глубоким вырезом, полуоткрытую грудь украсила золотым медальончиком на тонкой цепочке, руку — часами, другую — браслетом. Она принесла из магазина бутылку самого дорогого коньяка и значительно больше, чем нужно на двоих, закусок. Накрыв стол газетой, поставила розы в банку с водой.

Горбушина встретила у калитки дома, от радостного смущения зардевшись до корней волос. В доме они не спеша осмотрели все сделанное.

— Не узнать ни тебя, ни этих комнат!  — удивлялся Горбушин.

— Что ты говоришь, сделано только самое необходимое… Вот если этому дому отдать месяцок…

— Хватит и того, что сделано. Отец передает вам свое спасибо и этот конверт. Держи.

Рудена спрятала руки за спину:

— Ты хочешь меня обидеть?.. Мы же в одном цехе… Сегодня я тебе помогла, завтра ты мне!

— Во-первых,  — улыбался Горбушин,  — это не я тебя просил работать, а отец. Во-вторых, ты была не одна. В-третьих, труд есть труд, дело, как говорится, святое, и за него надо платить. Даром в нашем грешном мире ничего не делается. Так? Ну и держи!

Рудена нехотя положила конверт в свою крупную белую сумку.

— Ну, Никита, дом у вас — замечательный. Мечта и сказка. Если ты не очень спешишь, давай по рюмочке выпьем за то, чтобы вы никогда больше не доводили его до такого состояния.

А Горбушин знал, что через несколько дней дом уже не будет им принадлежать, и сказал с двусмысленной улыбкой, чего, однако, Рудена не заметила:

— Нет, теперь уже не доведем… По одной пожалуй, но не больше… Я хочу еще сегодня позаниматься.

Они сели на диван, Горбушин налил коньяку в два граненых стакана, из которых до этого девушки пили чай,  — больше никакой посуды в доме не было.

— У меня новость,  — сказал Горбушин.  — Вчера Николай Дмитриевич сообщил, что в Узбекистан едем через пять дней.

— Уже?! Так за работу в Узбекистане!  — подняла Рудена стакан.

— Идет!..

Они выпили и оба некоторое время не могли поднять головы: так жгуче-крепок был старый, отличный коньяк, который Рудене, однако, не понравился. С трудом отдышавшись, она сказала:

— Никогда такого не пила. Даже к горлу липнет. Зараза…  — И подалась слегка вперед, придавив руку Горбушина, лежащую на столе, своими обеими.  — Как с тобой работать придется, бригадир? Имей в виду, в работе я самостоятельная, подсказок на каждом шагу терпеть не стану. Я хочу, Никита, чтобы у нас с тобой все ладилось. Все… Понимаешь?

— А почему же нет? Работаешь ты хорошо.

Не нальешь в стакан столько, сколько наливается в рюмку, в рюмочку… Голова кружилась…

— У меня противный характер,  — жарко говорила она,  — Николай Дмитриевич хвалит мою работу, а мне все равно, хвалит или хает, я свое дело знаю. Мать люблю и всегда цапаюсь с ней. Одно удовольствие для меня поцапаться… Вот видишь, хвалю я себя сейчас? А как девчонки поступают? О чем бы ни заговорила любая, знай себя нахваливает. А я ругаю себя. Дура я, да? Прежде надо воду попробовать, потом купаться, а я — бух с головой!

— Может, возьмем по глоточку?

— Ты выпей, на меня не смотри, я ужас как за эти дни устала. Налить?

— Один не буду. Мне еще надо позаниматься немного.

— Тогда и я выпью!

Они выпили и опять помолчали, склонившись, будто хватили яду. Потом Рудена крепко сжала ему руку:

— А ты знаешь, сколько я о тебе думаю? Если бы знал!..

Самолюбию какого парня не польстит признание девчонки?.. Горбушин все шире улыбался, смотрел только на нее.

— Почему ты много думаешь обо мне?

— Угадай…

— Я плохой отгадчик.

— Я самому Скуратову сдачу даю, а тебе и подавно достанется от меня в Голодной степи!  — смеялась Рудена.

— Не знаю, как насчет сдачи, но петь и плясать, я слышал, ты здорово умеешь.

— Не намекай, не намекай!  — еще веселей и громче заговорила Рудена.  — Пела, плясала, может и еще спляшу! А что?

— Сплясала бы сейчас, а? И спой. Я же не слышал… Даже той смешной карикатуры не видал, на объекте сидел.

— Сто бед — один ответ!.. Только ты никому ни звука, слышишь, даешь слово?

— Десять раз даю!  — закричал Горбушин.

— А то опять изобразят танцующей коровой!

— На двух копытах…  — Горбушин согнулся от хохота.

— Но я глотну немного для смелости… А ты не пей, тебе надо заниматься!

— Плевать на занятия!.. Хочешь, я один сейчас все выпью?

— Тогда вместе! Хоть и зараза, а добьем!

— Добьем!..

Выпили. Закусывать не смогли, так сокрушил их коньяк. Закуска идет, если питие в меру… Рудена поднялась, отошла к стене, отсчитала шаги к противоположной стене и вернулась, выпрямила грудь, поставила руки в бока, щелкнув пальцами, как испанка кастаньетами, и, притопнув, запела и пошла, то кружась, то притопывая, играя плечами, бедрами, глазами…

Пришла весна, бревно запело… Коровы крякают, Чирикают козлы…

Горбушин орал:

— Браво, Карменсита!.. Браво!..

Но внезапно Рудену сильно шатнуло в сторону, и она остановилась, будто не понимая, что с ней происходит. От лица медленно отливала кровь. Постояла, прикрыв глаза ладонью, затем неверными шагами вернулась к дивану и молча легла. Горбушин поднялся испуганно, спрашивая, что с нею, не дать ли воды. Рудена не отвечала, не открывала глаз. Он принес воды, но она и пить не смогла, тяжело дыша. Заговорила не сразу:

— Сдали силы… Встала в четыре, и кончили в четыре… И тут коньяк… И ничего не закусывали. Да еще откружилась девять раз… Расстегни вот здесь… Дай руку… Никиток… Родненький мой…

Марья Илларионовна с мягкой снисходительностью сказала:

— Видно, ты всегда такая разговорчивая!

— Правду сказать, теть Маш, у меня настроение сегодня худое. Приехали работать, и ничего не получается… А теперь бригадир задумал что-то несуразное… И как-то не до разговора. Но вам за все большое спасибо!

 

15

Утром Горбушин пошел к секретарю райкома Айтматову. По дороге ему захотелось представить, как же произойдет эта встреча с руководителем района. Возможно, ему долго придется ждать в приемной. Или Айтматов, услышав о приходе шеф-монтера, холодным тоном попросит секретаршу уточнить, по какому вопросу он явился. Может быть, заинтересованно скажет: «Где он?! Давай его сюда!»

А скорее всего, занятый делами, будет сидеть за письменным столом, вчитываясь в бумажки или разговаривая по телефону, головы не повернет при входе какого-то Горбушина, и тогда придется искусственным кашлем напомнить о своем присутствии.

Разные варианты приходили на ум, и Горбушин понимал, что это не от смелости… Скорее от растерянности…

Но ни один из вариантов не состоялся. В приемной Горбушину ждать не пришлось. И не закричал секретарь обрадованно: «Давай его сюда!» За письменным столом, демонстрируя занятость, не восседал, и вообще в просторном кабинете, когда Горбушин вошел, был он не один. Седой и тучный, в чесучовом костюме и кожаных сандалиях на босу ногу, в роговых очках, за стеклами которых светились усталые глаза, секретарь Айтматов стоял у раскрытого окна рядом с бригадиром монтажников Рахимбаевым, и они мирно беседовали.

— «Русский дизель»? Ленинград? Прошу вас…

Горбушина обрадовала встреча с Рахимбаевым. Секретарь парторганизации поможет ему выяснить вопросы! Однако не получилось и так. Все трое сели у стола, и Айтматов ввел Горбушина в тему происходившего разговора:

— Нам предстоит организовать в скором времени музей истории освоения Голодной степи, так вот мы и толкуем, как лучше это сделать.  — И перевел взгляд усталых глаз на Рахимбаева.  — Все документы, фотографии я посмотрел — очень интересно. Только зачем в музей великого князя тащить? Ну — был, ну и что? Первый воду пустил в Голодную степь? Не он канал копал, люди копали. Зачем сегодня его вспоминать?

Рахимбаев заговорил, как и накануне в конторе, тихо, спокойно, вроде бы нехотя, четко произнося русские слова:

— Нравится нам князь или не нравится — это одно дело. А историю подправлять не надо. История обводнения края связана с его именем крепко.

Горбушин не удержался от вопроса:

— Простите… О русском князе и я что-то слышал вчера от уборщицы конторы.

Айтматов великодушно предложил Рахимбаеву:

— Тогда, Нариман-ака, давай, просвети товарища ленинградца, да и я послушаю, свободная минутка у меня есть. Историю про князя у нас никто так хорошо не знает, как ты.

Рассказ старика удивил Горбушина.

Великий князь Николай Константинович Романов в Средней Азии оказался не по своей воле. В Зимнем дворце, в домашней церкви, он украл бриллиантовое ожерелье, возложенное на икону богородицы женой Александра Второго, продал бриллианты ювелиру и вскоре был уличен, о чем тотчас стало известно всему великосветскому Петербургу.

Если бы Александр Второй не захотел огласки, никто бы ничего не узнал, в Зимнем дворце и не такого масштаба события покрывались навечно тайной, если того желали цари. Самодержец терпеть не мог двоюродного брата за его острый язык и шальную жизнь кутилы. Подписал указ, ссылая князя Николая на бессрочное поселение в Туркестанский край, как обычного вора.

В Ташкенте опальный вельможа построил себе дворец и стал кутить. Говорят, пуделя завел, отпустил ему бакенбарды, как у Александра Второго, и сек его собственноручно каждый день перед обедом у всего Ташкента на глазах.

В этот первый период своей жизни в ссылке он не думал еще о Голодной степи, начинавшейся невдалеке от узбекской столицы. Тогда степью интересовалось правительство, поощряя начинания ташкентского генерал-губернатора Кауфмана — заселить степь отставными солдатами, рыть в ней канал, орошать безжизненную равнину.

Но после подвига народовольцев, избавивших страну от тирана, дело освоения Голодной степи пришло в совершенный упадок. Вот тут вскоре и загорелась в князе честолюбивая мечта пустить воду в засоленную степь, создать прекрасный оазис и царствовать в нем в пику, так сказать, петербургским родственничкам. Тысячелетние предания гласили: кто оросит Голодную степь, тот и будет владеть ею.

За дело князь взялся с жаром, миллионов у него хватало. Его отец, великий князь Константин, отказавшийся от русского престола, умерший в 1832 году, оставил сыну баснословно громадное состояние. Непонятно даже, зачем князь Николай сдернул бриллианты с иконы богородицы. Может, болел клептоманией? Но и до получения наследства он, офицер конно-гвардсйского полка, расшвыривал в Париже такие тысячи, что о нем складывались анекдоты, сохранившиеся во французской литературе до наших дней.

Широко образованный человек, он изучил ирригационное и мелиоративное дело, для чего выписывал из Европы специальную литературу; северную часть Голодной степи изъездил на верблюдах, лошадях, исходил пешком, составляя планы, разведывая почву, изучая ее. Под его руководством и на его деньги трудились более четверти века сотни людей, начиная большое дело: строительство канала от Сыр-Дарьи в Голодную степь, чтобы пустить воду на огромные безжизненные пространства. Это были в основном солдаты русской армии, списанные в отставку по указанию из Петербурга, да часть бедняцких русских семейств, прибывших из разных губерний в Туркестан по призыву Переселенческого управления и с его материальной помощью.

Они болели, кажется, всеми болезнями в этом тяжелом для них жарком климате, в иной год мерли, словно мухи осенью, копая вначале один, затем второй канал и многочисленные арыки, сооружая дома, поселки, сажая деревья. Так были созданы восемь поселков, до настоящего времени составляющие центр освоенной части Голодной степи. Князь назвал их Мирзачуль, что в переводе на русский язык означало: мирза — князь, чула — город, княжеский город.

Айтматов, соглашаясь с Рахимбаевым, кивнул:

— Верно, Нариман-ака, канал выложен людскими костями и более всего костями отставных солдат русской армии. Но первый-то канал оказался негодным, вода по нему не пошла.

Со все растущим любопытством слушал Горбушин. Князь, изучив недостатки первого, неправильно сооруженного канала, вода по которому не пошла, взялся строить второй. В тысяча восемьсот девяносто шестом году вода впервые хлынула из бурной Сыр-Дарьи в засоленную степь. На шлюзе выбита на камне надпись, которую можно прочесть и сейчас: «Николаевский канал предназначается для орошения северной части Голодной степи, начало оживления коей положено Его Императорским Высочеством, великим князем Николаем Константиновичем».

Разумеется, честь досталась князю, а не тем, кто трудился и сложил здесь голову.

Полтора миллиона рублей истратил князь на строительство двух каналов, системы арыков и возведение восьми поселков.

В самом конце прошлого века правительство Николая Второго решило взять ирригационную систему князя в руки государства, для чего из Петербурга приехала в Голодную степь группа высоких чиновников, обследовала все сделанное и оценила это в триста сорок тысяч рублей. Князь Николай, узнав об этом, пришел в бешенство. Ядреный мат, которому удивился бы одесский биндюжник, гремел во дворце его императорского высочества.

Кончилось тем, что он подал на царское правительство в суд. Таковой необычный суд и состоялся в Петербурге шестнадцатого декабря девяносто девятого года — за две недели до нашего столетия. Суд вынес решение, какого и добивался князь: в его личную собственность было присуждено две тысячи сорок одна десятина орошенной им земли.

Вся эта история поучительна. В ней перемешано и комическое, и трагическое, и героическое.

— Мы князю памятник ставить не собираемся, но и делать вид, что его не было, тоже неверно. Вы приезжайте к нам, товарищ Горбушин, через несколько лет,  — немного отдохнув, заключил так же спокойно, как и начал, Рахимбаев.  — Музей уже, видимо, будет. За дело взялся Сыр-Дарьинский обком партии.

Когда Рахимбаев поднялся, встал и Горбушин, просительно глядя ему в глаза. Однако старик или не понял его взгляда, или не придал ему значения. Айтматов сказал, лишь Рахимбаев вышел:

— Гордость нашей районной партийной организации этот старый рабочий. Ну, вы когда приступаете к работе? Мне о вашем прибытии вчера позвонил главный инженер Ким.

— Работу, товарищ Айтматов, мы не можем начать. Станция к монтажу машин не готова, что, собственно, и привело меня к вам. Скажите, пожалуйста, верно ли, что прорыв на строительстве ДЭС объясняется нехваткой рабочей силы?

Айтматов недовольно покривил губами. Помолчал, переложил бумагу перед собой.

— Нет, неверно… Расставить рабочие руки правильно не сумели администраторы… Вы что предлагаете?

— Поставить на достройку ДЭС необходимое количество людей.

— А где их взять?

— Я не решаюсь подсказывать. Я одно знаю: если строительство станции не будет выведено из прорыва, завод первого декабря в эксплуатацию не пойдет.

Секретарь помолчал, его тяжелое лицо заметно мрачнело. Заговорил он с недобрым подрагиванием губ:

— Ну, если так случится, мы с директором Джабаровым и начальником строительства Нурзалиевым будем разговаривать другим, партийным языком. Они об этом предупреждены. Вы видите, товарищ, только свою станцию, и вы правы. Вы не обязаны знать, что для Узбекистана главное в сентябре. Джабаров и Нурзалиев это знают… Хлопок мы начинаем убирать, дорогой товарищ… В это время мы просим даже стариков: если спина гнется, иди, пожалуйста, собери пахты сколько сможешь… А Джабаров и Нурзалиев предлагают снять с полей двадцать сборщиков!

Непримиримый тон секретаря показал Горбушину всю бесполезность дальнейшего разговора. Он поднялся.

— Понятно… Извините, пожалуйста, за беспокойство…

Айтматов не стал его удерживать.

 

16

— Вот теперь узел действительно завязался крепкий, и никакой телеграммой, никаким телефонным разговором его не развяжешь. Лети домой! Докладывай большой тройке, пускай она думает, как выходить из положения.

К такому выводу пришел Шакир, выслушав вернувшегося из райкома Горбушина. Они долго сидели за столом вдвоем, обсуждая то, что нужно будет говорить в Ленинграде.

В полночь Роман на грузовичке повез на станцию Горбушина и Рудену, непременно пожелавшую проводить его до Ташкента и посмотреть, как он полетит. Радость овладевала ею уже при мысли, что несколько часов она проведет с ним наедине, никто не помешает смотреть ему в лицо, сколько она захочет, слышать слова, обращенные к ней одной. Ведь даже Шакир мешал ей. Третий есть третий.

Горбушин подосадовал, узнав о ее намерении провожать его, однако разубеждать ее не стал, и она поехала с ним.

Цыган снова гнал грузовичок, машина подскакивала и шаталась, а Рудена была довольна: сидела на низком опрокинутом ящике, спиной к кабине, рядом с Горбушиным, держась за него, прижимаясь к нему, чувствуя себя счастливой. Она вела себя неразумно эти двое суток, ревновала его к Гулян. А ведь женщина, когда она ревнует, выглядит мрачно и всем в тягость… Теперь она переменит тактику. Ошибаться нельзя!

Любовь… Она ведет человека напролом. Ничто ее не остановит, ни воля родителей, ни общественное мнение. Жизнь рушится перед ее силой, если сопротивление велико… Увлекаться можно много раз, но любить много раз невозможно, не хватит для этого никаких сил. Ничего подобного не испытывала Рудена до этого, когда любила Женьку, когда любила Тимоху… На беду себе встретила Горбушина, но и беда желанная, единственная…

Смутное чувство тревоги не оставляло и Горбушина, как только он понял, что отвязаться от Рудены нельзя: она поедет с ним в Ташкент и даже, возможно, полетит в Ленинград. И как же неловко, случись это, будет ему перед Николаем Дмитриевичем… Неловко и сейчас, потому что Рипсиме Гулян действительно понравилась ему и Рудена это почувствовала. Вероятно, в поезде она устроит ему допрос. Что ответить?

Поэтому, едва они вошли в вагон и выбрали места, Горбушин начал ждать наступления Рудены, уверенный, что за этим дело не станет,  — пассажиров в вагоне было мало. И не ошибся. Рудена мягко атаковала его.

— И хочется и не хочется продолжать вчерашний разговор в беседке,  — сказала она.  — Но если тебе это неприятно, тогда не будем.

— Я все понял, ты, кажется, тоже…

— Дорогой бригадир мой…  — весело вильнула Рудена,  — вчера ты немножечко меня обидел своим недоверием.

— Я и сегодня могу сказать лишь вчерашнее…

— Ну уж ладно, Никита… Значит, одни производственные вопросы заставляют тебя лететь?

— Конечно!  — твердо проговорил Горбушин.

— Я все время чувствую в твоей поездке какую-то двусмысленность, прости меня.

Вот так она заявляла ему свое право на него. Это рассердило Горбушина, однако благоразумие подсказывало промолчать, не время и не место для таких объяснений.

Он встал, вышел в тамбур покурить. Вернувшись, сказал, что не прочь слегка подремать, сел, откинул голову, закрыл глаза. Рудена с готовностью предложила:

— Ты ложись на диван, а я буду сидеть. Голову положи мне на колени.

— Спасибо… Эти доски, стоит лечь, сразу отобьют желание уснуть. Подремать же сидя — в самый раз.

Все больше успокаиваясь, Горбушин и вправду стал дремать. В вагоне было полутемно, душновато, тихо, перестук колес казался таким мягким, приятным. Это был полусон… Ни на минуту не переставал Горбушин ощущать сидящую рядом Рудену и что-то смутно думать о ней, и одновременно видел прыгающих по дереву красавиц горлинок; то шел по Невскому проспекту с Ларисой, нес ее скрипку; то чуть доходящий до сознания неутомимый перестук колес перерастал в узбекскую народную мелодию, которую он слышал накануне по радио. Эта музыка заинтересовала его обилием в оркестре ударных инструментов и их звуковой активностью. И, как всякое размышление о музыке, даже мимолетное, оно закончилось его горькими думами о Ларисе.

В Ташкент приехали перед рассветом. С удовольствием дыша утренней свежестью, хотя и попахивающей пылью, Горбушин и Рудена прошли на привокзальную площадь, увидели там стоянку такси. Приблизившись, обнаружили тут же и маленький розарий: розы всех цветов, вдвое и втрое крупнее наших северных, только что политые, издавали сильный и нежный аромат.

— Подарила бы я тебе розочку, да боюсь милиционера!

— Ну вот и считай, что подарила…

Быстро светало. Некоторое время Горбушин и Рудена смотрели, как все отчетливее вырисовываются аллеи-улицы, стрелами уходящие к центру города, и казалось им, что они здороваются с Ташкентом. Затем сели в подошедшую машину и через полчаса уже подходили к кассам на аэровокзале.

— Я нисколько не уснула в вагоне, сидела и думала о себе, о тебе, об этих днях, прожитых на хлопкозаводе.

— И что надумала?

— Ничего…  — вдруг тихим, непривычным для нее голосом сказала Рудена.  — Возвращайся, пожалуйста, скорее.

— Не задержусь, нам вряд ли позволят тратить время попусту.

Он подал ей руку, она умоляюще смотрела на него, ожидая ласки. Но он отвел взгляд в сторону.

Кресло Горбушина оказалось у иллюминатора, он обрадовался этому, прильнув к нему раньше, чем самолет оторвался от земли. Увидел часть летного поля, подъездную площадь у аэропорта, где находились здания всяческих служб для пассажиров. Потом самолет взлетел, море крыш открылось Горбушину. Первый солнечный луч не мог осветить их все, он словно перескакивал с одной на другую, резвый и такой веселый.