Голодная степь

Уксусов Иван Ильич

Часть вторая

У БЕРЕГОВ НЕВЫ

 

 

 

17

Самолет шел на высоте восемь тысяч метров, внизу лежало Аральское море в изумительно преломляющейся игре света и красок — то розово-золотистое, то огненное, то голубое до неправдоподобия, и солнце било в иллюминатор, в который продолжал заглядывать Горбушин. Но ни солнце, даже на такой высоте беспощадное, ни радостно сияющий Арал не отвлекали Горбушина от раздумий.

Ему хотелось лучше понять Усмана Джабарова, директора с цепным ключом в руках, двадцать лет проработавшего слесарем и водопроводчиком. Почему именно он назначен директором хлопкозавода, а не инженер Ким, например?

А что представляет собой начальник СМУ Дженбек Нурзалиев, человек с красивым голосом и беспечным характером? Станет он вмешиваться в работу шеф-монтеров? Он и Джабаров должны помогать, но будут ли… А Нариман Абдулахатович Рахимбаев с его безупречным русским произношением и знанием истории Голодной степи?

Засели в памяти эти два разговора с Гулян; она безусловно умна и горда. Что он еще о ней знает? Кто однажды заглянет в ее глазищи, тот, наверное, не сразу забудет о них. Почему она побледнела, войдя в беседку? Так неприятно было встретиться с людьми, сказавшими ей утром горькую правду?

Когда она слушает, лицо выражает внимание и только внимание, а когда говорит, оно становится вдохновенным… Как у Ларисы, когда она, опустив подбородок на деку, закрыв глаза, отрешившись от всего окружающего, начинала играть и он неотрывно смотрел на нее.

Мать…

Отец…

Лариса…

— Папа, папа, я боюсь!..

— Ты не плачь… Не надо плакать… Ведь я с тобой!

— Мама не придет, ее закопали! Я видел! Почему она была белая и не отвечала?

— Наталья Тихоновна напрасно позволила тебе поехать с нами. Мама, сынок, уже не придет, по я с тобой… Разве тебе плохо со мной?

— Мне хорошо с тобой, только ты не ходи каждый день на работу. Зачем туда ходить каждый день?

Через неделю отец повел сына в школу, в первый класс. Вела сынишку, тоже за руку, тоже в первый класс, и молодая, со следами оспы на лице дворничиха Гаянэ. Зная, какое горе постигло Горбушина, большого начальника,  — по утрам за ним приходила красивая машина и вечером привозила его домой,  — женщина неловко остановилась.

— И Никитака в школу? Ай, как хорошо! Я думал, Никитака рано в школу.

Татарчонок смело возразил матери:

— Почему ты так думал? Он выше меня, ему давно надо в школу!

Максим Орестович вспомнил, что не раз замечал его, с яркой тюбетейкой на макушке, пляшущим на дворе среди ребят. Да-да, ребята всегда его окружали.

— Плачет и плачет,  — сказал Горбушин.  — Прямо не знаю… Может, посадить их за одну парту?

Гаянэ горячо это одобрила. Она с кем-то переговорила в школе, и ребята сели за одну парту. Никите это помогло. Шакир часто ему что-то шептал, отвлекая от тяжелых мыслей, а когда возвращались из школы, Никита шел не домой, где его ждала нанятая отцом пожилая домработница, которой он боялся, а бежал вместе с Шакиром в его полуподвальную квартиру. Там тетушка Гаянэ кормила обоих, потом усаживала за широкий стол делать уроки. Иногда они на полу играли в кубики, расставляли солдатиков. Лишь вечером, возвращаясь с работы, заходил Горбушин к дворничихе за сыном, долго извинялся за причиняемое мальчишкой беспокойство, сетовал, что не хочет он сидеть дома.

Когда ребята закончили шестой класс, началась Отечественная война. Школьников эвакуировали в глубокий тыл. Вместе с сыном, проводив мужа в армию, уехала и тетушка Гаянэ. Горбушин просил ее не оставить своей заботой Никиту, обещал высылать деньги, но вскоре Ленинград оказался в окружении, и связь отца с сыном прервалась на годы.

Эта худенькая девчонка с острыми плечами и торчащими лопатками носила очки в тяжелой черной роговой оправе, казавшиеся большими и нелепыми, а к тому же еще пиликала на скрипке, что ребятам представлялось уж и вовсе ни к чему.

Шакир и Никита терпеть ее не могли. Не очень-то общительная, за ними она почему-то бегала всюду, как собачонка. Сколько можно? Им и двоим было интересно, никто третий не нужен, а эта вяжется и вяжется. Говорили ей, что играть с ней все равно не станут, но она будто не понимает русского языка. Тогда они решили проучить ее, но удобного случая для этого долго не представлялось.

В первую зиму в эвакуации ребят отправили в лес заготавливать для школы дрова. Они пилили, разделывали лесины на швырки, мерзли, недоедали: школьного пайка, да еще при тяжелой работе в лесу, на морозе, конечно же не хватало. Никита лихолетье терпел молча, а Шакир то с матерью схватывался ни за что ни про что, то в школе скулил и плевался. И вдруг однажды он подмигнул Никите:

— Мы что-нибудь придумаем!..

В руках у него появилась старая колода карт, неизвестно как к нему попавшая. Стал он предлагать ребятам сыграть в подкидного на пайку хлеба или сахара, в выигрыше обычно оказывался сам. Проигравший, случалось, ревел. Ларка пожалела одного такого проигравшегося, донесла на приятелей воспитательнице, а та была очень нервная — недавно получила похоронную на мужа. Она прямо в лесу подняла такой крик, что он слышен был на деревне. Потом прибежала к тетушке Гаянэ, все ей выложила.

Та быстро, устроила суд над ребятами. Посадила их рядом на лавку, от злости мешая татарские слова с русскими, начала отчитывать. Так, значит, за счет других хотят жить паразитами? Обыграли девять мальчишек, беда!

Конечно, Шакир не сидел молча. Он тоже кричал, доказывая матери, что когда они с Никитой проигрывали, а другие ребята выигрывали, так они не плакали, пет! Но мать слушать не стала, схватила его за шиворот, хлестнула по щеке, по другой, подтащила к двери и вышвырнула на снег. Никите по щекам не попало, по вылетел вслед за Шакиром и он.

Как же отомстить Ларке за предательство?.. Шакир поймал ее в коридоре школы, прижал к стене и пообещал: если посмеет еще раз подойти к ним близко, он сломает ей очки и скрипку. Она посмеялась и продолжала за ними бегать.

В предпоследний год войны им бухнуло по шестнадцать, они получили паспорт и всем классом, ленинградские мальчишки и девчонки, вступили в комсомол. Шла война, и каждый хотел быть с коллективом,  — чувство коллектива людьми никогда не владело так властно, как в дни войны. И она же, война, сделала для ребят вступление в комсомол волнующим необыкновенно. Побледнев, слушали они на торжественном собрании напутствия старших, а кто уже знал, что отец убит на войне,  — и со слезами, судорожно сдерживаемыми.

Секретарь райкома комсомола, девушка лет девятнадцати, говорила: восемь секретарей ушли на фронт один за другим, она девятая… Вступающим в молодежную организацию надо понимать трагическое и героическое время,  — ведь, если война протянется, и они должны будут бить врага по-комсомольски.

Она говорила долго. Ее сменила пожилая колхозница, депутат райсовета, потом один за другим говорили учителя. Директор предложил ребятам поздравить друг друга с вступлением в комсомол. Пришлось им пожать руку и Ларисе.

А потом опять потекла обычная, размеренная школьная жизнь. Тогда, в шестнадцать, Горбушину и Шакиру ничего лирического и в снах еще не снилось, они ждали победы, ждали окончания десятилетки, ждали возвращения домой и встречи с отцами,  — не жизнь, сплошное ожидание.

И Лариса тоже ждала. Она каждый вечер наводила старенький театральный бинокль на окно той избы напротив ее дома, где жили тетушка Гаянэ, Шакир и Никита. И видела: Никита за столом пишет или читает, а Шакир либо грызет карандаш, либо ловит муху, мешающую ему заниматься.

Девочка шепотом просила Никиту не делать уроки, поднять от стола голову, взглянуть в окно, и, если Никита в тот момент выпрямлялся, ее радость не знала границ.

Иногда в школе устраивали вечера художественной самодеятельности, Лариса играла на скрипке. Она всегда просила Никиту и Шакира прийти послушать ее игру, но Никита после смерти матери, учительницы музыки, с которой, бывало, дома в четыре руки бойко играл на рояле детские песенки, не только не мог играть, он спокойно слушать музыку не мог, хотя прошло уже десять лет с того дня, как «мама была белая и молчала». А этого достаточно, чтобы музыку не терпел и Шакир. У них было полное единение во взглядах и вкусах.

— Смешно же, правда, ребята!  — корила их Ларка.  — Вы ни один концерт не досидели до конца. Почему?

— Если ты воображаешь,  — сказал Шакир и поставил локоть ей на плечо, она рванулась, но не тут-то было, он надавил сильнее,  — что наши нервы могут выдержать твою игру, так ты ошибаешься, Ларочка!

— Ваши нервы никогда ее не слышали!

— Ну, если правду сказать, так ты права, музыку мы не признаем вообще, мы приветствуем кино и цирк. Но твою игру мы слышали. Человеческие нервы ее не выдержат.

— Врете, все врете!

— Никита, подтверди!  — сказал Шакир и опять надавил локтем.  — Ты играешь, как воет кошка на крыше. Впрочем, кошка воет приятнее.

Наконец вырвавшись из-под его локтя, она отскочила в сторону. Она смотрела на Никиту, только на него. «Не соглашайся!» — кричал ее взгляд. Вспоминая впоследствии этот ее взгляд, он понимал, что смотрела она на него умоляюще, смешная, не похожая ни на кого девчонка, ждала его приговора, как смерти себе или помилования, а ему что тогда было? Он подыграл Шакиру:

— Конечно, мы слышали, как ты играешь. Прошлым летом! Ты играла, окно в зале было открыто, а мы стояли на улице и слушали.

— И что же, я играю… как воет кошка?

— И даже хуже. Как воют две кошки, когда сидят на крыше одна против другой.

— Скажи честное слово!..

— Честное слово!  — выпалил Никита.

Она побежала по коридору, схватила в раздевалке пальто, понеслась по улице с красными и мокрыми от слез щеками. Ребята же, проводив ее взглядом, победно смеялись. Во, допекли очкарика! Не станет больше приставать со своей дурацкой игрой. И как это неожиданно и здорово получилось!

Весной они вернулись в Ленинград.

Никита не сразу узнал на вокзале отца в генеральской шинели, да и Максим Орестович напряженно присмотрелся, прежде чем в шедшем навстречу большеруком парне с нелепой усмешкой признал сына, так он вытянулся за трудные годы.

— Папа!..

Они постояли обнявшись. Радость Никиты на этом кончилась. Отец сказал:

— Познакомься, сынок. Это моя жена, Лилия Дементьевна.

Стояла рядом с ним молодая улыбающаяся женщина, на военной гимнастерке ордена, медали. Много орденов, медалей… Майор медицинской службы. Она протянула Никите руку, он, подав свою, поскорее наклонил голову.

— А это Гаянэ Валиевна Курмаева и Никитин дружок Шакир, я тебе говорил…

Приехав домой, Никита прошелся по комнатам и удрал к Шакиру в подвал, не в силах побороть тягостное чувство неловкости. Вскоре туда пришел и отец. Еще раз поздоровавшись с Гаянэ, задержав ее жесткую руку в своей, он сел, огляделся. Приспущенными флагами свисали отставшие от стен обои, серой бумагой казались стекла на окнах, так они с обеих сторон запылились. Бил в нос запах тяжелой сырости и затхлости, несмотря на то, что окна были настежь открыты. Никита, засучив рукава, стоял на подоконнике, мыл стекла, Шакир трудился над вторым окном. Тетушка Гаянэ, оставив швабру, присела к столу, уже тщательно вымытому, стала рассказывать Горбушину, как мыкала горе в эвакуации.

— И не съели вас живьем эти два парня?

— Веселее мне было, что два. Кочегаром работала, дали карточку первой категории. Мальчики получали школьный паек. Не санаторий был, конечно, но жить можно. Выросли они — работали в колхозе каждое лето: копали, таскали, косили, сгребали; картошки много заработали, совсем хорошо стало.

Давно знал Максим Орестович, что ничем не отплатить ему за все то, что великодушно, бескорыстно сделано этой женщиной для Никиты и до войны, и во время нее. Ведь, может быть, она спасла ему сына. Он хотел помочь ей материально и терзался, не зная, как осуществить это получше.

Их дружеская беседа изменилась, лишь он поднялся.

— Знаю, дорогая Гаянэ Валиевна, каким неоплатным должником вашим являюсь… Ведь вы десять лет были Никите доброй и внимательной матерью… Я часто думал о том, каких усилий вам стоило это, но вряд ли понимал до конца…  — И, стараясь сделать это незаметно, Горбушин положил на стол тугую пачку денег.

Дворничиха отступила от него.

— Что вы…

Горбушин смешался и совсем испортил дело.

— Я вас прошу… Ведь это лишь часть затраченного вами… Я ваш должник…

— Вы сказали: я была ему матерью… Матери не за деньги растят своих ребят!

— Вы вернулись из эвакуации, вам нужно многое… У вас ничего нет… Ну, пожалуйста… Я очень прошу…

Но, увидев, как некрасивое лицо женщины делается непримиримо суровым, он опустил деньги туда, откуда достал их, поцеловал ей руку и ушел домой, оставив Никиту мыть окна.

И потекла у ребят жизнь так, что лучше и не надо. Утром Никита, к удовольствию Лилии Дементьевны, не ждал от нее завтрака, он ставил на огонь большую сковороду, поджаривал на ней черный хлеб, заливал его яйцами. Приходил Шакир, они завтракали и отправлялись в поход на целый день, в кинотеатры главным образом; иногда им удавалось просмотреть три, а то и четыре фильма в день. В сельской местности, где они жили в эвакуации, кинотеатра вблизи не было, вся война прошла для них, так сказать, вслепую. И вдруг увидели ее, остолбенели, готовы были каждую картину смотреть по два и три раза, смотреть картины про войну круглые сутки, не евши, не спавши.

Трагическими криками тетушки Гаянэ, огласившими двор-колодец, оборвалась для них эта великолепная жизнь. Мать Шакира получила похоронную на мужа. Максим Орестович узнал об этом от жены вечером, приехав с работы, сейчас же сбросил шинель и поспешил в подвал к Курмаевым. Увидел сына с расширенными от горя глазами, стоявшего рядом с Шакиром. Несколько женщин успокаивали плачущую. Надо же, говорили они, ранен был и контужен, отпраздновал победу в Берлине, а погиб в степях Маньчжурии — вон откуда черная весть, не с запада, откуда ее с замиранием сердца ждала каждая женщина несколько лет, но с востока, где и война-то вроде бы уже и за войну не считалась!

Максим Орестович долго шагал по комнате молча, потом остановился перед вдовой:

— Теперь я буду заботиться о вашем сыне!

Она слабо запротестовала — ничего ей не нужно, Шакир уже вырос. Как-нибудь проживут. Горбушин спокойно выслушал ее.

— Но ведь ребятам нужны не только учебники и сапоги. Им еще необходим отцовский совет… Жить Шакир будет с вами, разумеется, об остальном забота моя. Не обижайте меня и Никиту, Гаянэ Валиевна, своим отказом!

Вскоре парии серьезно огорчили Горбушина, отказавшись подать документы в институт; они сказали, что хотят работать на заводе «Русский дизель», где уже много лет трудился токарем дядя Шакира и теперь звал и его туда же. Максим Орестович попросил каждого объяснить ему причину такого решения, каждого слушал не перебивая.

Мать постарела, говорил Шакир, а работа у нее тяжелая, к шести утра уже должна очистить панели от снега, сколоть лед, чтобы идущие на работу не падали,  — участковый строгий, неприятностей не оберешься, если этого не сделать. Днем убирает на лестницах, в коридорах, наблюдает за порядком на дворе.

— Все это так, но неучами-то нельзя оставаться. Да и на что она станет жить, если ты снимешь ее с работы?

— На мой заработок.

— Тебя осенью призовут в армию.

— Тогда опять станет работать, лопата и лом от нее не уйдут. А пока пусть отдохнет, в эвакуации ей досталось. Кочегаром на двух котлах работала.

— Ну хорошо, твои мотивы я теперь знаю. Что скажет Никита?

У парня ныла душа, так робел перед отцом, от которого малость уже и поотвык… Но сказать постарался твердо:

— Есть причина, папа!

— Не сомневаюсь, если принимаешь это серьезное решение. Объясни ее, пожалуйста.

— Сколько себя помню, я все учусь и учусь, устал, и надоело,  — выпалил Никита и помолчал, напряженно всматриваясь в лицо отца.  — Десятилетку мы закончили, но как? Мы больше работали зимой и летом, чем учились. Да и учиться не хотелось. Это скажется на вступительных экзаменах? Скажется. Мы уже нюхали. Конкурса нам не вытянуть. Поработаем год, отдохнем от парты, а там можно и опять за учебу…

— На заводе собираетесь отдыхать?  — тоном главного инженера спросил Максим Орестович.

Никита понял этот тон, однако и теперь не уступил отцу.

— На заводе мы работать будем, не отдыхать.

Шакир вторил другу:

— Пусть он повышает уровень, я наелся партой! Для будущего слесаря знаний хватит.

Встретив это железное упорство ребят, Максим Орестович задумался. Радовало их напористое желание самим решать большой для себя вопрос, но одновременно и досадно было, что не сумел привести доказательств, которые бы их убедили, не проявил находчивости в доводах.

Он сказал, что не намерен с ними ссориться, но, если они не посчитаются с его мнением, быть скандалу. Пусть отдохнут год, но потом должны продолжать учебу. Оба. И пришлось ребятам дать слово.

После этого разговора долго думал Максим Орестович. Повидал он людей на своем веку, всегда чувствуя симпатию к тем, кто всю жизнь чему-то учится. Таких не надо подталкивать к знаниям, сами рвутся… Есть у Никиты и Шакира крылья — взлетят, десятилеткой не удовлетворятся; нет — пусть будут мастеровыми, завод — неплохой оселок, на котором вот такие ребята обтачивают самих себя, становятся мужчинами и мастерами.

Он позвонил на «Русский дизель» начальнику цеха, куда Шакир и Никита уже поступали, попросил коллегу принять его. Они договорились о встрече, и Горбушин приехал на завод.

Николаю Дмитриевичу Скуратову, инженеру-механику, начальнику цеха внешнего монтажа, перевалило за пятьдесят, но пока еще ни одна сединка не тронула его густых смоляных волос. Ветеран завода, знаток отечественного и мирового дизелестроения, автор ряда научных статей, он был астматик «до синюхи», а к этому несчастью еще и заикался немного.

Борясь с астмой, Скуратов курил трубку с астматолом, его зеленый ядовитый дымок до того густо плавал в небольшом цеховом кабинете, что каждому входившему туда было трудно дышать. О требовательности Скуратова в цехе ходили анекдоты. Все на заводе знали о его подвижническом отношении к своим обязанностям, поэтому обиды на него долго не держали.

— 3-драсте… Говорили, что коллега, а вон в какой шинели приехали.

— Последние дни ее донашиваю, Николай Дмитрии. А вам не пришлось поносить шинель?

— И-избавил бог. Б-без шинели задыхаюсь. Садитесь, прошу. Вы звонили — десятиклассники, двое… Устраиваются такие. А вы кто им будете, п-простите?

— Один сын мой, другой — сосед. Кончили десятилетку. Хотят работать.

— П-по-охвально… А иные от завода нос отворачивают, как черт от л-ладана.  — Протянув руку к коробке с астматолом, на которой лежала трубка, и что-то вспомнив, Скуратов лишь повел бровями и не закурил.

— Скажите мне, пожалуйста, к чему вы намерены приставить моих ребят?

— Прежде посмотрим, на что они способны.

— Инструментом владеют. Не думаю, чтобы хорошо, но сверлят, паяют, напильником и ножовкой тоже работали при школьной мастерской. В общем, ребята подготовленные.

— Сейчас мы набираем учеников к слесарям-сборщикам. Думаю, ваших можно поставить подручными к шеф-монтерам. Но один серьезный вопрос: водочкой не балуются? Ответить прошу откровенно… Потому что бракоделы достаточно портят нам кровь и здесь, а ведь на объектах за брак отвечает завод, его доброе имя.

Горбушин улыбнулся:

— Ребята хорошие, да и совсем еще молодые. Негде было научиться пить, в колхозе жили.

Скуратов покачал головой:

— Посмотрим… Словом, Максим Орестович, с вас спрошу через пол года: столько времени буду их держать в цеху, посмотрю, на что способны.

— Согласен. Теперь скажите,  — переменил Горбушин тему,  — много требуется стране дизелей?

— Невероятно… Их и до войны требовалось много, а что же т-теперь, после нее? Задыхаемся, замотали своих шеф-монтеров, д-двое разошлись с женами из-за постоянных разъездов. Месяцами бабы не видят своих мужей. На ч-ч-черта, говорят, нам и деньги большие нужны, п-представьте…

— Тогда, Николай Дмитрии, действительно, отдайте моих ребят шеф-монтерам. Работу с разъездами они скорее полюбят. Только уж хорошим, пожалуйста.

— А плохих мы на объекты не посылаем.

Горбушин, собираясь уходить, поблагодарил Скуратова, просил звонить ему, если ребята станут плохо работать. Скуратов на это помахал указательным пальцем: завод не школа, папу-маму на родительский совет за неуспеваемость младенца не тянет, обходимся своим умением…

Никита и Шакир проработали у Николая Дмитриевича год, потом их призвали в армию.

 

18

Со службы вернулись молодцами. Особенно Шакир бросался в глаза своей статностью: так окреп, пополнел, ремень на гимнастерке любо-дорого охватывал талию. Возмужал и Никита, но от врожденной стеснительности до конца не освободился, вероятно унаследовав ее от отца, не разучившегося смущаться и теперь.

Вскоре как зазвучал в подвальной квартире веселый голос артиллериста-наводчика Шакира, к тетушке Гаянэ повадились ходить пожилые татарки чаевничать с хрустящими чиекче. Беседа у них текла неторопливая, обстоятельная; думает ли Гаянэ о будущем сына? Отслужил, работа у него, слава аллаху, хорошая, да и красивый парень, и здоров, и годы подошли; пора подумать о подруге ему, не то, если сам начнет выбирать, какую подцепит? Наплачется Гаянэ. Вертихвосток теперь хоть отбавляй… Есть на примете девушка достойная, осчастливит того, кому достанется. Она почти фельдшер. Закончила фармацевтический техникум, работает в аптеке. Конечно, Шакир может взять русскую, но почему же и не свою? Халида красива, скромна.

Мать сказала о свахах Шакиру. Тот кинулся к Никите и хохотнул:

— Тысяча и одна ночь!

К указанной матерью аптеке они мчались, обгоняя прохожих, задевая их плечом, не обращая на это внимания; Шакир не собирался церемониться с какой-то там Халидой, набивавшейся ему в жены, он сейчас так даст ей понять — забудут ее свахи дорогу на улицу Герцена!

Войдя в аптеку, увидели за прилавком невысокую девчонку в белом халате и белом колпаке, с узкими глазами, немного скуластую. Остановившись у стены, начали наблюдать за ней. Лекарства она отпускала скоро, ловко.

— Что вы посоветуете мне от кашля?  — пошел в наступление Шакир.

— Таблетки кодеина. Двадцать копеек.

— Хорошие таблетки?

— Были бы плохие, их бы не продавали.

— Значит, мой кашель испугается и удерет от меня, если я куплю эти таблетки?

— Товарищ, вы мешаете мне работать!

— Но я хочу знать, на что я истрачу деньги.

— Вы мешаете мне работать!  — повысила она голос.

Тогда он решил сразить ее:

— Я Шакир Курмаев!

Однако она не сразилась.

— Отойдите от прилавка,  — подняв наконец на него глаза, сердито сказала она.

— Вам ничего не говорит моя фамилия?

— Я сейчас попрошу уборщицу вывести вас из аптеки!

Шакир хохотнул уже неуверенно:

— До свиданья, Халида…

И только теперь она посмотрела на него внимательно.

На другой день, даже не спросив Никиту, хочет ли он опять пойти с ним в аптеку, Шакир направился туда в новом черном костюме,  — Максим Орестович заказал парням костюмы в ателье тотчас после их возвращения из армии.

Домой Шакир вернулся около часу ночи. Девчонка, выйдя из аптеки, уже не была такой колючей, как накануне. Он ходил к ней целый месяц, а затем сказал матери и Горбушиным, что женится.

Раздумывая, кого из бывших одноклассников кликать на свадьбу, ребята вспомнили очкарика Иванову. Они поступили на завод, она же, к неподдельному их изумлению, стала учиться в консерватории по классу скрипки, куда была принята, выдержав большой, обычный для этого учебного заведения конкурс. Теперь она заканчивала четвертый курс, несколько раз выступала по радио, поговаривали, что ее ждет большое будущее.

Полгода назад, еще в армии, Никита и Шакир решили: да, чудеса на свете есть, если очкарик играет по радио.

— Мы бараны!  — веско сказал Шакир.  — Ну что бы хоть раз послушать, что она там пиликает! Может, и правда неплохо, а?

Он захотел увидеть ее на своей свадьбе, и, конечно, со скрипкой, чтобы сыграла гостям. Никита не одобрил его затею:

— Она же терпеть нас не могла после того… Ты вспомни. Мы здоровались, она не отвечала. И другое учти: как девчонки с дипломами смотрят на слесарей?

Но Шакир упорствовал, и что оставалось Никите, первому дружку, а по татарскому обычаю — и главному распорядителю на свадьбе? Он отправился к очкарику, готовя себя к не очень-то приятному разговору. Навел справки, не замужем ли она. Оказалось — нет. Двадцать второй год — и одна. Талантлива. «Или земля хорошими парнями оскудела?» — думал Никита.

Перед дверью ее квартиры он не решился позвонить сразу, долго поправлял прическу, галстук, пиджак и еще постоял, вдруг заново почувствовав свою вину за то хоть и невольное, полусмешное, но все же оскорбление, которое нанес тогда Ларке. А если она покажет ему сейчас на дверь? Разозлилась тогда кошмарно, целый год не отвечала на его слова, проходила мимо него не поднимая глаз. Чудачка!

На звонок дверь отворила Лариса. И Никита в первые секунды не поверил, что это она, Ларка. Рослая девушка в светлом платье, золотистые волосы текут за плечи, синие испуганные глаза глядят на него не мигая. Очков нет.

— Здорово, Ларочка!..  — бухнул он.

Она молчала.

— Как ты выросла за четыре года!..

Она молчала.

— Встретишь на дороге и пройдешь мимо!

Она как будто делала усилие, чтобы узнать его, но узнать ей что-то мешало, и она смотрела на него в упор, остро… И молчала.

— Между прочим,  — улыбнулся Никита, поборов волнение,  — на приветствие солдата отвечает даже маршал!

Она чуть заметно облизнула губы.

— Ну, я не маршал, а ты не солдат… Ты ко мне?

— Да вроде…

— А если без вроде?

— К тебе.

— Тогда проходи.

В комнате она предложила ему сесть на диван и, проходя мимо зеркала, быстро окинула себя взглядом.

— Можешь курить, если хочешь… Пепельницу дать?

— Что ты!  — испугался Никита.  — Можно и подождать…Як тебе, видишь ли, на минуту, и вообще, извини меня, пожалуйста, за это вторжение… Я по поручению Шакира.

— Ты до сих пор у него на побегушках?

— Я первый дружок жениха, всего и дела…Ив качестве такового пришел пригласить тебя на свадьбу, как уже пригласил целую кучу наших.

— Забавно…  — сказала Лариса, а ничего веселого в ее настороженных глазах не было.

Она еще не совсем его узнала, но смотреть на него, слушать его ей было интересно. Когда-то она заставляла себя не думать о Горбушине, гнала мысли о нем, но беда затягивала, заставляла проводить ночи с открытыми глазами. Любовь чувство высокое и гордое, но иногда Лариса говорила себе: если бы он когда-нибудь испытал к ней то же, что она испытывает к нему, вот бы посмеялась над ним! Узнал бы тогда!..

И вот он сидит рядом, но смеяться над ним не хочется. Или все-таки вспомнить о прошлом, проучить?

— Так Шакир женится…  — сказала она безразлично.  — А ты что же отстаешь?

— Верно, отстал.

— Есть у тебя девушка?

— Отстал же, говорю. Одна лучше другой, так что разбегаются глаза.

— Я слышала, ты работаешь на заводе. Даже, говорили, хорошо работаешь.

— От кого слышала?

— Не помню…

— Работаю и работаю,  — пожал плечами Никита.

— С учением, выходит, навсегда покончил?

— Зачем покончил? Только начинаем. Но все перезабыто, хоть бы курсы какие проскочить. Слушай, я десять лет видел тебя в очках… Где же они?

— Находишь, что я изменилась?

— Ты выросла…

— И похорошела, да?

— Слушай, чего ты кидаешься на меня?!  — засмеялся Никита.

— Ничего я не кидаюсь… И не с чего мне хорошеть… Продолжаю выть, как две кошки на крыше. Когда они сидят одна против другой!

— Чудачка!..  — не переставал смеяться Горбушин.  — Обыкновенный же был треп на переменке, чего ты обозлилась? И до сих пор помнит…

Она сказала с удовольствием:

— Век буду помнить…

— Есть чего… Век…  — заливался Горбушин.  — Ну, теперь ясно… на свадьбу к Шакиру ты не пойдешь.

— Конечно, не пойду.

— Между прочим, я ему говорил, болвану, как девчонки с дипломами смотрят на слесарей.

— Ну и глупо говорил!

— По своим способностям… Привет-то хоть передашь ему?  — Горбушин встал.

— Куда ты торопишься?

— Мне на работу во вторую смену.

— Хоть ты и слышал кошек однажды у открытого окна… Хочешь еще послушать?

— Давай!

Лариса вышла в другую комнату и сейчас же вернулась со скрипкой в руках, плотно притворила дверь. Профессиональным горделиво-спокойным движением опустила подбородок на деку, коснулась смычком струн, закрыла глаза, и лицо ее сделалось отрешенным. Теперь Горбушин мог рассмотреть ее всю, она стояла перед ним с закрытыми глазами.

Конечно, от школьного очкарика в ней осталось многое, но все равно ее не узнать. Тембр голоса, походка, взгляд — все говорит о том, что цену себе она знает. Ну и правильно!..

Но что такое она играет, и почему так тихо? Вряд ли слышно и в соседней комнате. Это, конечно, мастерство, ничего не скажешь… И это такая музыка, которой он после смерти матери очень боялся, убегал, где бы ее ни заслышал. Скрипка то возвышала голос, то резко понижала его, как будто плакала. И все тихо, вот как тихо.

Когда Лариса опустила смычок и открыла глаза, они были какие-то опустошенные и отсутствующие. Ома отнесла скрипку в соседнюю комнату, медленно, словно нехотя, вернулась и села.

Горбушин, удивление которого все росло, сказал:

— Знаешь… ты играла что-то необычное!

— Ты умеешь отличить необычную игру?

— Для себя умею… Ведь я в детстве играл… Пока была жива мама.

После паузы, сидя вполоборота к нему, она посмотрела на него каким-то новым взглядом, казалось — усталым.

— А теперь, наверное, музицируешь на винных бутылках?

— Случается и на винных. А почему бы и нет?

И вдруг он прочел:

Умеет так сладко рыдать В молитве тоскующей скрипки, И страшно ее угадать В еще незнакомой улыбке…

Лариса подумала минутку.

— Чьи это стихи? Очень хорошие.

— Узнай.

— Не помню.

— Ахматовой.

— А я-то думала, что твой удел и предел — дизель!

— Неплохо думала. В машине тринадцать тысяч костей и вен, и знать, что к чему в ней, так ли уж плохо, скажи?

— Это конечно,  — скучно сказала Лариса.

Горбушин опять поднялся и увидел, что она колеблется. Теперь она задумчиво смотрела в пол. И он еще раз спросил:

— Может, все-таки осчастливишь меня и Шакира?

— Одной прийти?

— Зачем одной… Давай со своим парнем. Могу я заскочить, если хочешь.

— Позвони мне завтра в это время. Сейчас я запишу тебе номер телефона.

Передавая ему записочку, она опять, как в первые мгновения встречи, сделалась отчужденной, холодной.

— Слушай… А что ты такое играла?

— Не твое дело!

В день свадьбы он привез ее к Шакиру на такси, держа футляр со скрипкой на коленях, сдал на руки однокашникам и завертелся в разного рода делах — первому дружку-распорядителю их хватало. По татарскому обычаю,  — а натаскивали Никиту Шакир и Гаянэ Валиевна,  — он даже гостей должен был рассадить сам, гостей же собралось человек сорок. Было душно, шумно.

Рабочий класс, известно, свадьбы справляет под баян. В квартире Шакира баян ревел всю короткую белую ночь. Застольные крики не умолкали, хохот, топот пляшущих, рев баяна — все мешалось. Иной человек, входя в ворота дома, заглядывал с панели в окна на залитое красноватым светом свадебное буйство, с удовлетворением говорил себе:

— Дворничиха сына женит!

О Ларисе и ее скрипке забыли все, кроме Никиты, Шакира и Максима Орестовича, сидевшего в центре стола между Шакиром и Гаянэ Валиевной. Они-то помалкивали, понимая, что в таком реве-гомоне игра на деликатном инструменте никому не нужна.

В третьем часу ночи Никита провожал Ларису домой. Хотел вызвать такси, путь от Исаакия до Тверской улицы у Смольного далекий, но она сказала, что нужно отдохнуть от шума, такси поймают где-нибудь в пути, и они пошли не по панели, а по мостовой — удовольствие, доступное лишь на праздничных демонстрациях да в такой вот час ночного безлюдья. Дымка белой ночи заставляла смотреть и смотреть на дома, словно в них было что-то призрачное.

Долго брели молча, хорошо чувствуя присутствие друг друга. Невский проспект охватили взглядом, казалось, до площади Восстания сразу… Его невысокие, удивительно разные дома словно куда-то шагали, а кони Клодта в центре шествия то стерегли порядок, то выражали стихийную силищу, поднявшую их на дыбы… Лариса и Никита видели, как дворники кое-где мели панель, парочки еле двигались, плечом прижимаясь друг к другу, такси, пользуясь поздним часом, неслись с недозволенной скоростью…

Лариса предложила отдохнуть в Екатерининском сквере. Вошли, сели на скамью напротив памятника, Никита стал доставать скрипку, испугав Ларису.

— Ты с ума сошел! Я никогда не играла на улице п даже не представляю себе, что из этого получится…

— Вот и проверь, что из этого получится… А я знаю, как тихо ты умеешь… Давай что-нибудь из того, что собиралась играть у Шакира.

И Лариса согласилась. И правда, мелодия на восходе солнца зазвучала до того тихо, что ее, кажется, слышали только они, да отлитые из бронзы сановники Екатерины, да сама она на круглом лабрадоровом пьедестале, застывшая с умной полуулыбкой, да три живых голубя на ее венценосной голове, давно побелевшей от чрезмерного голубиного внимания.

Девушка играла теперь не закрывая глаз, лишь опустив веки, и Никиту вдруг очень тронула исполняемая мелодия: что-то совершенно непохожее на то, что он ожидал услышать. Когда пошли дальше, он спросил:

— Что это было? Что ты играла? Я ждал услышать звон бокалов, ведь свадьба же сегодня.

— А что услышал?

— Кажется, сплошную нежность… Или ошибаюсь? Ведь я плохой знаток.

— Не ошибаешься.

Она шла и смущенно улыбалась.

Они так и не разговорились. Побеждала усталость, красота белой ночи. Брели и брели… Невский проспект, площадь Восстания, Суворовский проспект, Смольный под высоким красным флагом…

— Какую музыку ты больше любишь, классическую или современную?

— Хорошую…

Широкая Тверская улица без единого человека на ней… Утро, навсегда оставшееся в памяти Горбушина. Болван, он и тогда ничего не понял… Вернуться бы в то утро, послушать еще раз скрипку в Екатерининском садике… Но ничто не повторяется!

В старину татарская свадьба длилась две-три недели: все родичи молодого и молодой приглашали ее к себе. Теперь, с грустью говорили старики, празднество длится два дня, а через два месяца молодые расходятся.

Максим Орестович и Лилия Дементьевна охотно согласились на просьбу Никиты принять у себя свадьбу Шакира.

Лариса к родным Халиды на второй день свадьбы не пошла, сдавала экзамен, но у Горбушиных обещала быть. Никита приехал за нею на такси и оробел: на ней атласное белое платье до пят, волосы изящно уложены. Заметив его смущение, она улыбнулась ему приветливо и обрадованно.

Интерес Ларисы возбудила уже входная дверь в квартиру Никиты, на которой светилась начищенная медная дощечка:

ГОРБУШИНЫ

М. О., Е. А. и Н. М.

— Эту плаху заказал отец в день моего рождения,  — усмехнулся Никита,  — и сам ее ввинтил сюда. Принес меня из роддома, остановился вот здесь, придал мне вертикальное положение и скомандовал: «Смотри на дверь, в которую Горбушины ходят сто лет!»

— И ты, разумеется, посмотрел?

— А ты как думаешь? Отец и мама говорили: я спал, но лишь последовал приказ, открыл глаза и стал глядеть на эту блестящую штуковину.

Никита познакомил Ларису с отцом и Лилией Дементьевной.

Было людно, шумно, но Лариса не переставала удивляться, обходя вместе с Никитой большую квартиру. Просторная гостиная обставлена тяжелой мебелью с зеленой обивкой. Но прежде всего внимание Ларисы привлек рояль и портрет молодой брюнетки в глухой белой кофточке. Высокий потолок украшен крупным резным плафоном; камин отделан бледно-зелеными изразцами, на нем овальное зеркало и фарфоровые часы с китайским рисунком; на стене небольшое полотно кисти Айвазовского, изображающее темно-зеленое море после бури. Печать солидной старины лежала на всем убранстве гостиной. Это и удивило Ларису.

Она слыхала, что в Ленинграде сохранились старинные квартиры, люди дорожат ими и всячески их берегут, но не предполагала, конечно, что мальчишка, с которым десять лет сидела в одном классе, живет в такой квартире.

— Это правда, что Горбушины живут здесь сто лет?

— Почти сто. Но прежде взгляни на кабинет отца, потом объясню. Шагай за мной!

Строгая черная кожаная мебель. В дубовом шкафу книги. На письменном столе фотография Ленина в кепке, с красным бантом на груди.

— Кто твой отец?

— Главный инженер завода. Эту квартиру он унаследовал от отца, а тот от своего отца, моего прадеда, въехавшего сюда в год освобождения крестьян от крепостного права.

— А кто он был?

— Известный в Петербурге юрист, народоволец. Осужден в Сибирь в ссылку на двадцать пять годиков, но прожил в Тобольске тринадцать и умер на улице — сейчас она называется улицей Декабристов. Никита Ананьевич Горбушин… Так что отец твоего знакомого в целях увековечения памяти знаменитого деда дал его имя сыну… И ты наблюдаешь, таким образом, живую связь поколений.

У Ларисы ярче засветились глаза:

— Интересно. И кто бы мог подумать… А чем примечателен сын народовольца, твой дед?

— Тоже был замечательный человек, не то что мы, грешные. Инженер-конструктор, кораблестроитель. Роста высоченного, с окладистой темно-русой бородой, в молодости носил косоворотку, подпоясывал ее шелковым пояском с кистями. Часто созывал гостей к себе в загородный дом, в Гатчину, был хлебосол и весельчак, песни пел хорошо. Я его в детстве очень любил. Перед войной, глубоким стариком, он безвыездно жил в Гатчине и там и умер. Отец мой, кстати, тоже поет и музыку любит, так что ты приготовься.

— Тогда мне страшно!

— Он как-то сказал о моей покойной матери:

«Я полюбил ее, наверное, потому, что она прекрасно играла».

— И она любила музыку?  — живо спросила Лариса.

— Она закончила консерваторию.

— А ведь я тебе не поверила, когда ты сказал, что в детстве тоже учился музыке.

— Было такое дело… С мамой играл в четыре руки.

Лариса у Горбушиных много играла по просьбе Максима Орестовича. Он подался вперед, слушая, поставив локоть на стол, худое лицо его порозовело; за шестнадцать лет, прошедших после смерти первой жены, музыка в его квартире исполнялась впервые. Лариса чувствовала его благодарное внимание и все, что он просил, играла с удовольствием.

Потом она танцевала с Никитой.

— Это портрет твоей мамы на рояле?

— Да.

— Очень красивая. Ты не в нее. Ну, а теперь покажи мне свою комнату…

Она все в ней рассмотрела. Тапки у порога, тетрадь с конспектами, брошенную на диване, чертежи в темных тубах, учебники, даже окурки в пепельнице. Потом заинтересовалась домом, стоящим напротив.

— А вон из тех окон,  — показала она рукой,  — на тебя никто не смотрит в бинокль, когда ты занимаешься за этим столом?

— Не понимаю…

Лариса, улыбаясь, пошла из комнаты. Потом он отвез ее домой. На прощание она подала ему руку и не делала попыток отнять ее.

— Звони!

— Обязательно!

Он закружился в делах: работа, подготовка к экзаменам, экзамены… Даже в цехе любую свободную минуту Никита и Шакир говорили о предметах, которые предстояло сдавать.

Он позвонил Ларисе через три недели. Набрав номер и чувствуя себя малость виноватым, постарался сказать развязным тоном:

— Привет артистке!

Она сказала «да» и помедлила, выжидая. И вдруг вспылила:

— А я приветствую товарища слесаря!

— Как поживаешь?

— Нормально. Где ты пропадал?

— В каменных дебрях Ленинграда. Слушай, ты свободна сегодня вечером? У меня два билета в Театр Комедии.

— На это я отвечу тебе…  — У нее сорвался голос, а потом она продолжала уже с трудом: — Знаешь… подобные мероприятия люди обговаривают за неделю… Не все же только то и делают, что пропадают в каменных дебрях Ленинграда!

— Честно говорю — у меня не было свободного часа.

— Позвонить? Для этого требовался час?..

— Ну, извини…

— Что ты будешь делать с билетами?

— Выброшу, не беспокойся.

— Вот уж нет!.. Акимов единственный художник, в красках которого я всегда чувствую музыку!

— Что же мне остается?

— Тебе остается подойти к моим воротам!  — бушевала она.

По конкурсу прошли. Студенты! Горбушин предложил Ларисе отметить это событие путешествием по Карельскому перешейку. Она согласилась. И через несколько дней с небольшой группой туристов они выехали за город на автобусе, затем шли пешком. Однако тянуться по обочине пыльной дороги им скоро надоело: без конца обгоняли машины, обдавая пылью, гарью бензина. Никита предложил оторваться от группы, идти куда-нибудь самим. Лариса быстро на него взглянула и не ответила… И он понял, что добро получено.

На следующее утро, выдержав бурный натиск ответственного за группу товарища, они свернули на желтую от хвойных игл дорожку и пошли куда-то наугад, помня только, что находятся в Ленинградской области и куда-нибудь да выйдут.

Обедали на поляне у старой золотоствольной сосны, до того разогревшейся под солнцем, что аромат хвои заглушал все другие запахи, которыми так богат старый лес. А для ночевки место выбрали на берегу маленького озерка. Натягивая палатку, Никита сказал Ларисе, что это для нее, сам он переночует под звездами. Лариса взглянула на него и промолчала. Она лежала на спине и смотрела в небо.

Уходящий день птицы провожали пением. Сколько их!.. Солнце еще светило, но тени уже плыли над верхушками деревьев, цеплялись за ветки, нехотя сползали к стволам. На воде рыбешки делали затейливые быстрые росписи, каждая своим почерком. Лениво двигались между ними жуки-плывуны, еле ворочая лапами-веслами, танцевали водомерки-клопики на высоких тонких ножках, едва касаясь воды.

Лариса попросила Никиту дать ей скрипку, он не дал. Дома они поспорили из-за нее. Лариса не хотела ее брать. Никита настоял, уверяя, что всю дорогу понесет ее сам. Теперь он решил, что прежде надо поужинать. Они выпили по рюмке хереса за хорошую погоду, не придумав ничего лучшего,  — настолько были не в своей тарелке от предстоящей ночевки вдвоем в лесу… Перекусили, и скрипка оказалась в руках Ларисы.

Она сидела, Никита лежал перед нею на траве, подперев голову ладонями, видел выражение отрешенности на ее лице, всегда возникавшее, как только она брала скрипку, спрашивал себя, неужели она любит его, за что,  — и не находил ответа. А может, мешало сосредоточиться обилие красочного света? На том месте, куда скрылось солнце, встали высокие малиново-золотистые столбы, вода в озерке сделалась красной, голубой, золотистой, и рыбешки будто потеряли голову — так метались по самому верхнему слою воды, и водомерки-клопики танцевали выше и изящнее, чем минуту назад.

Неожиданно Горбушин подумал: мелодия нежная и звучит для него одного… Песня любящего человека… И ощутил сильное, внезапное волнение, перехватившее горло. Когда Лариса перестала играть, он поднялся, медленными движениями, в которых словно бы не узнавал себя, убрал скрипку в футляр, сел рядом с девушкой и неуверенно привлек ее к себе. Она склонила голову ему на плечо.

— Скажи… Когда у тебя началось это?

Она не спешила ответить, серьезно и прямо посмотрела ему в глаза:

— Ты помнишь наш старый школьный двор?

— Конечно!

— Там, за котельной, ты схватил меня за плечи и стиснул, Шакир держал за руки. Я думала, вы хотите меня поколотить, но не испугалась. Ты сказал: «Не бегай за нами, играть с тобой мы все равно не станем». Дома вечером я плакала. Вот тогда и поняла, что не пустая забава заставляет гоняться за тобой.

— На старом школьном дворе… Это еще в Ленинграде, до эвакуации?

— Да.

— По скольку же нам тогда было?

— Мне двенадцать.

Продолжать Никита не мог, весь во власти сильного, внезапно охватившего его волнения, благодарности и любви к Ларисе.

— Ты мое солнце, Лариска,  — сказал он тихо.  — Я не стою тебя, это точно. А я-то — чем платил тебе за любовь?.. Никогда себе этого не прощу, и ты мне этого не прощай.

— Я не умею на тебя сердиться!

— Я был дурак и балбес…

— С балбесом я бы не оказалась здесь, где, видишь, только лес кругом, птицы и мы!

Сентябрь. Воскресенье. Кировские острова. Горбушин и Лариса бегали по аллеям, прячась друг от друга за деревья, повергая в недоумение и некоторое неудовольствие любителей оздоровительных прогулок. Дурачиться продолжали и в холодной уже воде, купаясь на Стрелке. Горбушин нырял, нападал на девушку, пугал ее. Он окунул ее с головой. Вынырнув, она испуганно воскликнула:

— Волосы! Зачем ты намочил их?!

На берегу они вместе отжимали ее волосы, оба платка, его и ее, стали мокрыми, а волосы сухими не сделались. Домой отправились на речном трамвае. Стояли на палубе обнявшись, в густых сумерках навстречу бежали волны: дул упорный, свежий ветер… Лариса озябла. Никита предлагал ей войти в салон, она отказывалась, с тоской твердя, что завтра он уедет со своим мастером в командировку, она целый месяц будет одна, с ума сойти… И сойдет без него, это точно… И ничто не поможет…

Час назад Лариса уступила наконец-то просьбам Никиты не откладывать свадьбу. А до этого упрашивала его подождать зиму: вот закончит консерваторию, и они поженятся. Но сегодня на Стрелке договорились: как только он вернется из Молдавии — свадьба.

Домой Никита не пришел, он прилетел на крыльях; говорят, крылья один раз бывают в жизни каждого. Сказал: женится. Лилия Дементьевна обрадовалась новости, Максим Орестович отозвался не сразу.

— Я не против, ты не думай,  — остановился он перед сыном.  — Мне даже льстит, что Ларочка будет моей невесткой. Но ты имеешь представление о профессии артиста, Никита? О большом внимании к нему людей? И заметь, пожалуйста, что, чем проще кажется артист, тем он сложнее. Твоя девушка талантлива, в этом я убедился,  — значит, не исключено, ее ждут длительные гастроли за границей, интересные люди будут окружать ее. Тебя это не сокрушит? Подумай.

— Если все артисты такие, как моя Ларка, тогда лучше артистов людей на свете нет!

— Боюсь, Никита, что сегодня с тобой говорить бесполезно.

Утром Никита уехал. В Ленинград вернулся через месяц поздно вечером, с порога швырнул шляпу на вешалку и, позабыв поздороваться с родными, спросил, почему Лариса не ответила ни на одно его письмо.

Лилия Дементьевна испуганно посмотрела на мужа, склонила голову и вся как-то сникла. Максим Орестович медленно поднялся из-за стола, медленно приблизился к сыну:

— Она умерла от менингита на десятый день после твоего отъезда.

 

19

Никита ушел к себе, закрыл дверь на ключ. Невероятно, чудовищно… Но ведь это он сам убил ее, он, своими собственными руками… Стучался отец, просил впустить его, просила о том же Лилия Дементьевна. Никита плакал, кусал подушку… И не отзывался.

Вечером старый Горбушин, уже в постели, долго думал о сыне. Он припомнил его малышом, потрясенным смертью матери, когда он несколько дней не переставая плакал, отказываясь есть, пить, не в состоянии был уснуть,  — пришлось вызвать врача.

За этими воспоминаниями пришли другие, собственная молодость встала перед глазами, нетускнеющие минуты…

…Петроград. Семнадцатый год. Первомайская демонстрация, о которой все столичные газеты на другой день сообщили под крупными шапками, что такой по численности демонстрации ни в Европе, ни на других континентах никогда не было. Народ, сваливший ненавистную монархию, вышел на улицы с красными флагами, песнями и музыкой. Демонстрация вытягивалась по Невскому, а затем по набережной Невы, двигалась на Марсово поле к братским могилам, настолько еще свежим, что на них не успела просохнуть земля, и родственники погибших стояли там печальной стеной.

Перед Зимним дворцом двое мастеровых лихо наигрывали на балалайках «Камаринского», третий, в сапогах с лакированными голенищами, в желтой сатиновой рубахе с косым воротом, в картузе с бархатным околышем, плясал, отхлестывая себя ладонями по сапогам. Женщина с платочком в руке, подбоченясь, носилась вокруг него. Вот тут и произошло то, что и теперь, через тридцать с лишним лет, не потускнело в памяти Горбушина.

В толпе юноша в студенческой шинели вел за руль немецкий велосипед «Вандерер-Верке», весь никелированный, чудесно сияющий спицами под солнцем; на этом велосипеде студент только что объехал несколько улиц, присматриваясь к тому, как люди строятся в колонны. Теперь же, засмотревшись на балалаечников, он колесом велосипеда толкнул ненароком солдата-инвалида, с палкой в руке шедшего впереди. На раззяву студента закричали, солдата стали поднимать.

Обращала на себя внимание одна пара. Господин в светлом весеннем пальто, с красной гвоздикой в петлице, и его полная дама, тоже в светлом пальто нараспашку,  — запах сильных духов, вероятно от Коти, распространялся вокруг. Дама с ужасом восклицала:

— Ах, господин солдатик, боже мой, какое несчастье!

Студент смутился:

— Простите, пожалуйста, я не нарочно!

И грозно спрашивал спутник полной дамы:

— Вы кого сбили, гражданин студент? Вы куда смотрели?..

Бормотал и с трудом поднявшийся на ноги солдат:

— Тут с палкой еле двигаешься, он — с машиной вперся!

Неожиданно для окружающих студент стал просить солдата:

— Возьмите велосипед себе! Серьезно, я очень вас прошу… Мне он не нужен, а вам пригодится.

— В подачках не нуждаюсь!  — отрезал солдат.

Но студент не отступал, его просьба звучала все настойчивее, и тогда ему стали помогать люди:

— Эй, служба, слышь, бери велосипед!

— Коли дают — бери, а бьют — беги!  — захохотал кто-то.

Солдат колючим взглядом обежал лица окружающих, словно хотел убедиться, не шутят ли над ним. Лица, однако, светились сочувствием и доброжелательностью, а смущенный студент все просил и просил его принять в подарок велосипед. И тогда солдат нерешительно положил беспалую руку на руль. Говорить он не мог от волнения. За что ему отдали такую шикарную машину?..

Студент стал проталкиваться в сторону, вслед ему звучал великолепный голос господина с красной гвоздикой в петлице:

— Браво, гражданин студент! Вы всем показали, какой у нас сегодня праздник!

А студенту пришлось вернуться, он забыл отдать прищепы. Он склонился, снял их, вернулся к инвалиду, протянул.

— Спасибо, браток хороший…  — глубоким голосом сказал солдат.

Выйдя из колонны, студент остановился, прислонился к парапету и стал смотреть, как идет демонстрация; взглянув на солнце, он заметил, что оно играет красками, будто смеется…

Другая картина…

Вместе с атакующими Зимний дворец вбежал в роскошные залы и он, Максим Горбушин. Ослепительная роскошь отовсюду глядела на него, ошеломила размерами залов, обилием огромных хрустальных люстр, отделанных золотом, потолков, превращенных в изумительные картины; ошеломила обилием мраморных белых, серых, черных, зеленых колонн, у основания и сверху отделанных золотыми массивными обручами, лежащими на золотых массивных квадратах; ошеломила бессчетным количеством великолепных картин и мраморных скульптур, обилием затейливо вызолоченных красных и черных высоких дверей, обилием лепки и резьбы по дереву и золоту, обилием ковровых паркетных полов из редких древесных пород: чинары, пальмы, розового дерева… Произведениями высокого искусства были и все главные лестницы.

К одному из окон, выходящих на Неву, солдаты-окопники прижали юнкера. Горбушин растолкал толпу и предложил сдать юнкера в революционный комитет. Реакция собравшихся оказалась неожиданной.

— А ты, скубент, ково тута защищашь?.. Ково, говори?!  — грозно спросил солдат.

— Скубенты тожа пили нашу кровь! Бей обох!..

— Обох! Свергай и скубентов!..

Солдат с черным котелком на поясе шинели схватил Максима за грудь, и тот увидел перед собой диковато-светлые, ошалелые от возбуждения глаза. Но тут запротестовал один из солдат-окопников, его поддержал человек в штатском. А скоро уже и десятком голосов люди стали призывать друг друга к порядку. Юнкера увели.

Так врезался в память Горбушина и этот день — сверканием ослепительной роскоши и сверканием ненависти в светлых, ошалелых глазах солдата.

И еще вспомнилось ему… Южный фронт, борьба с деникинцами, куда Горбушин прибыл с первым отрядом петроградских комсомольцев-добровольцев. Но борьба была не только с белогвардейцами… Лозунги призывали: «Бей вошь и контрреволюцию!..» Прежде — вошь, затем контрреволюцию… Эпидемия выводила из строя целые роты, полки Красной Армии. В Одиннадцатой армии сыпной тиф уничтожил две трети личного состава.

Максим Горбушин был политруком пехотного полка. Никогда до этого не видавший такой массы полуграмотных и вовсе неграмотных людей, он поначалу терялся, не совсем понимая свои обязанности. Но хорошо помнил: это народ, за который отдал свою жизнь его дед-народоволец, юрист, сосланный в Тобольск; народ, о котором в семье отца всегда говорили с почтительным уважением и болью за тяжкую его судьбу; народ, вместе с которым он, политрук полка, петроградский комсомолец Максим Горбушин, теперь добывал свободу с винтовкой в руках.

Даже во время боевых походов, не говоря уж о тех днях, когда полк находился на привале, Горбушин выступал перед бойцами трижды на день: утром в одном батальоне, в полдень в другом, вечером в третьем. Отвечал на сотни вопросов. И читал бойцам газеты и брошюры. И ходил в атаку с товарищами — бежал впереди, на виду у всех. Пули миновали Горбушина, а эпидемия не пощадила.

Максим брезговал касаться руками насекомых, он брал пучок травы и сметал их с отворотов куртки и белья, затем давил сапогом. Чтобы представить себе, сколько их было… под сапогом раздавался треск!

Сыпной тиф свалил Максима в Курске. Красноармейцы сняли с него шинель и шлем, принесли больного на вокзал, попросили мешочниц присмотреть за ним. Положив рядом с беспамятным краюху хлеба и поставив кружку с водой, бойцы ушли. Ночью Красная Армия отступила.

Максим остался лежать на перроне. Хлеб не долго служил пищей мухам, его кто-то взял. Сняли и сапоги, швырнув к его боку пару разбитых лыковых лаптей. Двадцать дней из его сознания выпали начисто, словно и не жил человек. Потом стал замечать старуху с широким ртом, без переднего зуба — карнозубую. А еще через несколько дней со смущением обнаружил, что она не старуха, а молодка карнозубая, лет двадцати пяти… Она кормила его, поила, он привык к ней и ждал ее, но она внезапно уехала, оставив в нем на всю жизнь чувство глубокой благодарности. Кто она, бесстрашная, милая, жертвовавшая своей жизнью, чтобы спасти его?

Когда он впервые после беспамятства сел там, на перроне курского вокзала, он вдруг услышал далекий гул орудийных залпов. То шла в наступление Красная Армия, с ходу занявшая Курск. К Горбушину прибежали двое комсомольцев, с которыми он приехал на фронт из Петрограда, радости от встречи не было конца.

И вот прошли десятилетия, Максим Орестович ежегодно отправляется отдыхать на юг, и лишь поезд останавливается в Курске, он выходит из вагона, направляется на перрон. Отмеривает восемь шагов от двери в зал первого класса и стоит, сняв шляпу, и снова чувствует острый запах пыльной стены, у которой лежал, запах, терзавший его даже тогда, когда валялся тут без сознания; и вновь он будто видит, как целый месяц добирался из Курска в Петроград, шатающийся от слабости, с вылезшими волосами, мутными глазами,  — желтая кожа да кости: его можно было принять за восьмидесятилетнего. А приехав в Петроград, на Московский вокзал, долго сидел у Пугала, чугунного мастодонта работы Трубецкого, отдыхал, поглядывая на свои вконец разбившиеся лыковые лапти; потом побрел по Невскому домой, и со степ зданий на него смотрели яркие плакаты:

КРАСНЫЙ ПИТЕР!

ВСТАВАЙ И ВООРУЖАЙСЯ!

СНОВА ЮДЕНИЧ ИДЕТ НА ТЕБЯ!

Через месяц, отлежавшись у матери, он пришел в райком партии. Ему сказали:

— Инженеры нужны нам сегодня, но ты представляешь, Горбушин, как они будут нужны завтра?.. У тебя три курса университета. Валяй доучивайся и гляди на свою учебу как на партийное поручение.

 

20

Прилетев из Ташкента в Ульяновск, Никита шесть часов находился на аэродроме: сильный ветер, напоминающий ураган, не позволял самолету подняться. Никита взял такси, съездил в город, посмотрел ленинский дом-музей.

А Максим Орестович в этот день в Ленинграде заканчивал свои дела с дачей. Пораньше приехав с работы домой, переоделся и пошел в Ленсовет получить нужную информацию.

Ленсовет помещался недалеко от дома, в котором жили Горбушины, в мрачноватом, хорошо известном ленинградцам Мариинском дворце, построенном по указанию Николая Первого для его калеки-дочери Марии. У нее были парализованы ноги, поэтому несколько главных переходов осуществлены в нем системой пандусов, то есть покатыми спусками, чтобы слуги могли с этажа на этаж возить великую княжну в коляске. Именем этой же дочери, вероятно из желания хоть немного скрасить ее судьбу, царь назвал и оперный театр, воздвигнутый почти одновременно с дворцом и невдалеке от него.

В конце прошлого столетия наследники княжны Марии продали дворец в казну, в семнадцатом году он некоторое время являлся резиденцией Временного правительства, но после июльских кровавых событий оно перешло в более охраняемый Зимний дворец и там заседало до конца своего существования.

Теперь Мариинский под красным флагом, в нем — горисполком. В комнатах и залах — многочисленные отделы со своими штатами, каждый возглавляется депутатом. Дворец напоминал собою железнодорожный вокзал в полдень, когда его не штурмуют пассажиры, но их, озабоченных, можно увидеть всюду.

Горбушину на его вопросы о ленинградских детских домах отвечал заведующий гороно Орехов, плотный человек с седыми коротко подстриженными волосами. Он сказал, что в школьных домах содержатся главным образом дети умерших в блокаду родителей. Таких школьных детских домов — двадцать семь, в каждом от ста до трехсот человек.

— Так много?  — удивился Горбушин.

— Было больше. Уже не состоят на учете сироты, очень многочисленные, которых усыновили и удочерили граждане; есть школьники, которые отданы другим организациям на воспитание; ушли мальчики и девочки, достигшие совершеннолетия…

— В каком возрасте самые маленькие?

— Семи лет.

— Почему же они сироты войны, если война закончилась девять лет назад?

— И все-таки войны… Обратитесь в поликлиники, госпитали, больницы, вам скажут, какие больные нынче умирают особенно часто,  — война продолжает косить людей, хотя пулеметного треска мы уже не слышим.

— Значит,  — уточнял Горбушин,  — если взять не сто и не триста, а среднюю цифру, двести, круглых сирот в Ленинграде сейчас около шестидесяти тысяч?

— Вы правы. Имейте в виду, что о них заботится не только государство, но и люди самых разнообразных профессий, наши ленинградцы.

— Что это значит, объясните мне, пожалуйста.

— Сейчас мне трудно перечислить все виды этой помощи, она разнообразна и обширна. Детям приносят подарки — конфеты, книги, игрушки, приглашают в семьи на праздники и выходные дни, переводят деньги на счет детского дома.

— Я решил подарить детскому дому свою загородную дачу.

Орехов поднялся и пожал Горбушину руку. Они подробно стали говорить о размерах дома, о деталях предстоящей передачи. Депутат спросил Горбушина, не хочет ли он встретиться с детьми.

— Да, я и жена хотели бы посмотреть на них.

— Завтра воскресенье, дети не учатся. Приходите часам к одиннадцати, они в это время обычно играют во дворе, и мы можем постоять с вами на открытой веранде, понаблюдать за ними.

В детский дом Максим Орестович и Лилия Дементьевна отправились пешком на другое утро: он оказался на соседней улице, полускрытой зеленью аккуратно подрезанных деревьев. Трехэтажный особняк заинтересовал их еще на улице, а войдя в него, они узнали от Орехова, поджидавшего их, что дом до революции принадлежал купцу-гостинодворцу, эмигрировавшему в Турцию.

Орехов показал Горбушиным комнаты учеников. Комнаты просторные, окна большие, в каждой стояли три-четыре кровати и столько же тумбочек. Два письменных стола развернуты торцевой стороной к окну, чтобы занимались двое. Широкий платяной шкаф. Ничего лишнего, однако чувствуется, что ребятам здесь тесно.

Походив по всем этажам из комнаты в комнату, Горбушины и Орехов спустились вниз и вышли на веранду. Они увидели широкий двор с редкими молодыми деревьями, в углу — небольшое новое здание спортзала. Во дворе играли, бегали, свистели, смеялись, кричали ребята — мальчики в серых костюмах, девочки в коричневых платьях и черных передниках.

Горбушин пристально смотрел на них. Он вдруг как бы вновь увидел блокаду и себя, поначалу распухшего, затем невероятно худого, желтоватого, еле волочившего тяжелые, налитые водою ноги, и сотни других людей, то отечных, то исхудавших до последней степени, длинные ряды братских могил на Пискаревском, Большеохтинском, Богословском кладбищах…

С особым чувством смотрела на детей жена Горбушина. Она тоже вспоминала. За полгода до начала войны у нее родилась дочь. Они жили в Пушкине. Муж, моряк, лейтенант на эсминце, лишь три раза и видел малютку. Он погиб вместе с кораблем, торпедированным немцами во время перехода нашей эскадры из Таллина в Кронштадт. Лилия Дементьевна, врач-хирург, вскоре была мобилизована. В сорок четвертом году, когда немцев прогнали из Ленинградской области, получила письмо от соседей. Они сообщили, что и дочь и мать умерли в первую военную зиму. Лилия Дементьевна верила этому и не верила. Вернувшись из армии, она пыталась узнать подробности гибели матери и ребенка. Но соседи куда-то уехали, кругом были чужие люди, никто ей не смог ничего рассказать.

Теперь, глядя на ребят, она думала о том, что, может быть, и ее девочка живет где-нибудь в детском доме, не знает ни своей фамилии, ни имени матери и отца. И горькие, обильные слезы вдруг хлынули из глаз Лилии Дементьевны.

Горбушин поспешил ее увести. На улице взял под руку, посмотрел в лицо:

— Давай побродим немного. Только вытри, пожалуйста, глаза, нельзя же так. Четыре тысячи операций сделала на фронте, сама была ранена — и не плакала. А теперь?.. У тебя есть платок? На, возьми мой…

Но и он не был так спокоен, как хотел казаться. Он впервые не заметил Медного всадника, мимо которого прошел, словно мимо фонарного столба, не заметил и того, что смешались они с редкой толпой гуляющих, медленно движущихся по набережной к Зимнему дворцу. Не заметил и Неву, под осенним свежим ветром играющую крупной ясной рябью.

 

21

— Здорово, папа!..

— Никита… с неба ты, что ли, свалился?

— С помощью аэрофлота!

— Что тебя заставило вернуться?

— Обстоятельства, конечно…

На голоса вышла из кухни Лилия Дементьевна, на ходу вытирая обнаженные до локтей руки, легко вскрикнула от удивления… А Никита даже засмеялся, увидев ее,  — давняя теперь, крепкая дружба связывала их. Здороваясь с мачехой, Никита сказал, что приехал на день-другой потолковать с начальством завода.

— Самолетом?

— То летел, то сидел в Ульяновске на аэродроме. В природе черт те что: над Средней Азией ясно, там от солнца горит все живое, над Волгой — бури, самолет кренился, пахал носом, проваливался в ямы. А прилетаю в Ленинград и себе не верю: ни один лист не шевелится па кустах и деревьях.

— Проголодался?

— Чаю жажду. Крепкого, горячего, сладкого… Меня всегда тянет на такой после полета. Или воздух наверху другой, даже в самолете?

— Ты и без полетов любишь чайком побаловаться. Сейчас заварю, а потом расскажешь, как в Средней Азии одеваются женщины.

Лилия Дементьевна вернулась в кухню. Максим Орестович встал, подошел к сыну, и теперь, когда они стояли рядом, пожалуй, каждый увидел бы в них отца и сына. Один рост, серые глаза, удлиненные лица.

— Шакир здоров?

— Что ему! Передает привет.

— А эта девушка, которая поехала с вами?

— И с ней все благополучно.

— Хорошо она навела порядок на даче. Все блестит…

Иногда Никита и Шакир обращались к Максиму Орестовичу за консультацией но техническим вопросам; решив прежде поговорить с отцом о ЧП на хлопкозаводе, а затем отправляться на «Русский дизель», Никита в ожидании чая рассказал ему о строительстве ДЭС в Голодной степи, о нехватке рабочих рук. Спросил, понесет ли ответственность администрация хлопкозавода, если не пустит его в плановый срок.

— Да, конечно.

— Почему — конечно?..

— Ну, видишь ли, практически таких трудностей, которых нельзя было бы преодолеть, не существует. А руководителя судят не только за содеянное им, он еще отвечает и за то, что может случиться в результате его недальновидности. Невыполнение же плана обычно и бывает результатом неподготовленности руководителя, то есть его недальновидности… У меня сегодня, представь себе, был любопытный случай. Поступил к нам молодой инженер, гордый своими корочками. Так теперь острословы называют диплом… Корочки… Потеха… Ну, слышу, жалуются на него старые рабочие: обвиняет их в неумении работать по-новому. Вызвал я его сегодня, может, думаю, у парня изюминка какая, предложит что-нибудь интересное, идеи-то новые нужны. Оказалось, он и сам толком не знает, чего хочет… что скрывается под словами «работать по-новому».

Никита невольно насторожился. Знал по своему заводу, что многие старые рабочие косо поглядывают на молодых только за то, что именно молодые ищут возможность увеличить выработку, придумать новшество.

— А кроме этого болтуна с корочками ты разве не замечаешь у себя настоящих парней, что за все новое в цеху пойдут в бой на кого хочешь?

— Подожди, доскажу… Объясните, говорю, имели бы мы сегодня мощный трактор, если бы в двадцать пятом не смастерили слабенького «фордзона-путиловца»? Вы забыли, говорю, чему вас учили в институте… Что вся история нашей промышленности есть сплошное новаторство вот этих самых стариков.

— На старом капитале в наше время далеко не уедешь.

— Да подожди…  — чуть поморщился Максим Орестович.  — Старики вырастили вас, построили социализм, а вы нос перед ними дерете… «Прочь с дороги, не умеете работать по-новому…» А нынешний мощный трактор — это двадцатая или сороковая модель «фордзона-путиловца», памятник нужно поставить ему, пионеру и уже патриарху современного великого тракторостроения, а значит, и этим старикам, первопроходчикам сложных строительств.

Никита улыбнулся:

— Ну и правильно… Поставим памятник вам и «фордзону-путиловцу», но дорогу молодым вы все-таки уступайте.

, — Ты дослушаешь меня до конца или нет?..

— Пожалуйста…

— Так вот, иной старый рабочий, может, и отстал от жизни,  — жизнь есть бег, а возраст есть возраст, когда-то надо и отстать, вы тоже в свое время отстанете, уверяю вас.

— И также не захотим уступить пальму первенства молодым? И это — неизбежность при смене поколений?..

— Не повторяй ходячие глупости о противоречиях между отцами и детьми, Никита.  — Кажется, Максим Орестович начинал уже сердиться.

А Никита посмеивался:

— Желание болтать — болезнь возраста… Она со временем проходит… Но если серьезно — я не за твои старые истины, против которых никто не спорит, их принимают как само собою разумеющееся. Я за новые, которые несут в жизнь как раз настоящие парни,  — они не покривят совестью ни перед начальством, ни перед женой, ни перед собой. Ими держится сегодняшний день, ими будет держаться завтрашний.

— Согласен. Я тоже за таких. И спорить нам, выходит, не о чем.

Никита поинтересовался, оформлена ли передача дома, а узнав, что заявление уже подано и принято, спросил, не скрыв некоторой горечи в голосе, не болит ли у отца душа.

— Это значит,  — Максим Орестович заглянул ему в лицо с пристальным вниманием,  — она болит у тебя?

Никита уклонился от прямого ответа:

— Дом моего деда это дом моего деда.

— Вой что, деда вспомнил!

— Тут вспомнишь, если махнул такой дом. Кто хочешь вспомнит… Теперь я до конца тебя понимаю.

— Ого, какую ты крепость взял. Расскажи о своем открытии.

— Пожалуйста…  — несколько уже смущенно сказал Никита.

Вошла Лилия Дементьевна с чайной посудой в руках, стала расставлять ее.

— Послушай-ка, Лиля, что думает об отце парень, не умеющий кривить совестью ни перед начальством, ни перед собой… Ведь так, Никита?

— Дай человеку напиться чаю, он с неба только что.

Это дружеское замечание Лилии Дементьевны помогло Никите сказать спокойно, твердо:

— Романтик ты, папа. Мечтательная душа… Неординарная даже среди мечтателей.

— Отлично,  — повеселел Максим Орестович и хотел продолжать, по жена прервала его:

— Он прав, отец, не удивляйся.

— Здравствуйте!  — еще больше повеселел Максим Орестович и опять хотел говорить, но теперь был прерван сыном:

— Иногда я даже спрашиваю себя, как тебя не подсидели практичные люди, не перевели, скажем, главного инженера на должность начальника цеха?

— Стоп, реалисты… Теперь уточним. Романтик, как я понимаю, человек доверчивый и добрый, а иногда встречается и вовсе душка. Так объясни мне, как мог подобный человек в течение тридцати лет руководить технической жизнью большого разнопрофильного завода? И даже в годы Отечественной войны?

Никита, склонив голову к стакану, пил чай. Лилия Дементьевна возразила:

— Все равно ты меня не убедил. Знаешь, хирург из нашей поликлиники недавно рассказывала: дочке семнадцать исполнилось, собрались одноклассники — острили, шумели, танцевали, дурачились. А потом заспорили об институтах — какой лучше, какой хуже, куда следует подавать документы, куда нет. Характеристики институтам давали исчерпывающие, решительные. Один мальчик заявил: если после института ему предложат работу за тысячу рублей, он откажется. Откуда это в них в семнадцать-восемнадцать лет? Не выдержала мать, вмешалась в разговор. Так дочка ей со смехом говорит: «Мамочка, у тебя хорошая голова и золотые пальчики, но когда ты начинаешь рассуждать о жизни — слушать невозможно». И вот эта врач до полночи заснуть не могла, все думала. Ей вдруг показалось, что это не наши дети — они мало мечтают, много анализируют. Но может быть, это в духе времени?

— При чем тут я-то?

— Наше поколение, Макс, больше мечтало в семнадцать-восемнадцать лет, чем анализировало. А эти отметают мечтательность и благодушие как ненужную ветошь. Вот и получается, что мы с тобой романтики, а Никита и его товарищи — реалисты.

Никита отодвинул от себя стакан:

— Не знаю, такие ли уж мы великие реалисты, но что папа романтик — это точно. Вот недавно он мне сказал: «Человек скорее почувствует себя счастливым от сознания, что все вокруг счастливы, а не при мысли о том, что у него больше материальных благ, чем у рядом стоящего».

— Ничего не вижу романтического в этой фразе,  — улыбнулся Максим Орестович.

Лилия Дементьевна неожиданно поддержала Никиту:

— Счастье — в борьбе. А ты говоришь только о том, как определить счастье, а не о том, как за него бороться. И тут ты действительно романтик.

Максим Орестович перестал возражать. И тогда Лилия Дементьевна перевела разговор, спросила у Никиты, как в Средней Азии одеваются женщины.

Он задумался. Видел на улицах Мирзачуля, Ташкента, в поезде самую разнообразную одежду. Ткани легкие, нарядные. В памяти мелькнули темно-голубое платье Гулян, красная, словно мак, тюбетейка на Муасам, розовый с синими разводами халат на Марье Илларионовне.

— Узбечки, насколько могу судить, носят пестрые свободные платья с небольшим вырезом на груди. Украшают себя бусами из серебряных и медных монет, пробивая на них дырочки… Волосы заплетают в косички — много длинных черных косичек; жена директора говорила нам: на иной голове их до сорока, и обязательно четное число. Ну, и цыганок видел. Они были в кофтах, цветастые юбки с густыми сборками, на груди тоже бусы.

— Но ведь часто носят одежду, не отличающуюся от нашей, ленинградской?  — подхватила Лилия Дементьевна.

— Безусловно. Не знаю, как в кишлаках, а в Мирзачуле, Ташкенте одежда на всех городская, за редким исключением. Но что там, в Голодной степи, самое интересное — это пестрота народонаселения. Там живут люди свыше шестидесяти национальностей.

— А на каком языке общаются?  — Максим Орестович пододвинул к себе стакан с чаем.

— Каждый кроме родного языка знает еще русский. Один говорит плохо, другой хорошо, третий сносно, а в общем объясниться можно с каждым. Вероятно, любой третий, идущий тебе навстречу, уже иной национальности, чем двое прошедших. И это очень интересно.

Разговор не получил дальнейшего продолжения: в прихожей раздались три коротких звонка. Никита поднялся:

— Это мамаша!  — И открыл дверь.

Гаянэ Валиевна поцеловала его в щеку.

— Здравствуй! Халида увидала тебя на дворе. Что случилось? Почему вернулся? Где Шакира бросил? Ждала тебя, ждала, сама явилась.

— Я только что приехал, утром зашел бы к вам. Шакира бросил в Голодной степи, но он там сыт, здоров и передает вам привет. Угрожает на днях написать.

— Через месяц?

— Раньше. Я заставлю.

— Ага, ага…  — кивала, слушая, тетушка Гаянэ.

Она отказалась от предложенного Лилией Дементьевной чая, ссылаясь на поздний час. Никита вышел ее проводить. Вернувшись, он выкурил папиросу и лег спать.

 

22

Утром, катя в автобусе от Исаакиевской площади па Выборгскую сторону, он снова, теперь уже перед встречей с Николаем Дмитриевичем, обдумывал главное в предстоящей беседе. И побаивался, и успокаивал себя: прилетел не с пустыми руками, сделает несколько предложений.

А поднимаясь на третий этаж в цех внешнего монтажа, прозванный рабочими «скворечником», поутратил уже веру в благополучный исход разговора с начальником, который вполне мог взыскать с него за нарушение строгой цеховой инструкции, то есть за нарушение трудовой дисциплины. Он знал это и в Голодной степи и все-таки не колебался в своем решении. Реальную возможность помочь хлопкозаводу видел только в этом: сделает заводоуправлению «Русского дизеля» доклад, и оно примет важное решение.

Николай Дмитриевич сидел за столом, склонив к бумагам голову, посасывая незажженную, но все равно издающую вонь астматола трубку. Мало сказать, что Горбушин уважал и ценил его, он был почти влюблен в своего начальника. За остроумие, которым так нередко сверкала его речь, за справедливо-строгое и в то же время дружеское отношение к подчиненным, за знание всех существующих в мире марок дизелей, что ставило его в ряд с учеными, и, наконец, за то, что начальник писал историю «Русского дизеля», отдельные эпизоды ее иногда рассказывая молодым рабочим. Постепенно интерес людей к его рассказам возрастал, и кончилось тем, что председатель завкома Гавриловская попросила его сделать доклад в рабочем клубе и радовалась, что много собралось рабочих,  — в просторном зале не хватило мест.

История «Русского дизеля» началась летним днем в последний год девятнадцатого столетия, когда талантливый немецкий инженер Рудольф Дизель приехал в Санкт-Петербург продать изобретенную им машину Людвигу Нобелю, хозяину завода, шведскому подданному, члену известного семейства шведских промышленников, один из которых, Альфред Нобель, инженер, изобретатель динамита, учредил на доходы от своего капитала международную Нобелевскую премию за открытия в области науки, за лучшее произведение изящной словесности и за выдающиеся усилия в деле борьбы за братство народов, упразднение или сокращение постоянных армий, а также за создание и упрочение конгрессов мира.

Далеко не совершенное изобретение приехал продать Нобелю Рудольф Дизель. Маленькую по габаритам, слабую но силе, судорожно чихающую керосином машину. Еще недавно о ней писали в газетах Европы и Америки, а иные журналисты, не зная меры в восхвалениях, утверждали: мировое машиностроение обогатилось блестящим трудом немецкого инженера Рудольфа Дизеля, изобретшего машину, которую ждет великое будущее.

Такая реклама оказалась поспешной. Машину Дизеля приобрели многие фирмы в разных странах, и через некоторое время все ее выбросили на мусорную свалку, всячески понося ее изобретателя как обманщика. Машина оказалась слабосильной, часто выходила из строя, а дорогого топлива, керосина, пожирала много. Тут газеты и переменили тон. Критикуя машину Дизеля, они утверждали, что техническую историю человечества делает пар, Рудольф Дизель произвел лишь неудачный эксперимент в новой области техники, и доверчивые покупатели поплатились за это своим карманом.

Проницательный и предприимчивый Нобель после всесторонних обсуждений со своими ведущими инженерами пригласил нравственно разбитого Дизеля в Петербург, уведомив его, что намерен навечно купить патент на его изобретение. Дизель дал на это согласие, и в 1899 году рабочие и служащие завода Нобеля увидели в своих цехах высокого статного мужчину в изящного покроя тройке, с темными, закрученными кольцом усами, с тростью в руке. Это был Рудольф Дизель. В эти дни он и продал навечно Нобелю патент на изобретенную им машину.

Затем четыре года русские конструкторы, инженеры-производственники, мастера и рабочие бились над керосиновым детищем Дизеля, силясь сделать машину мощной и долговечной; они решили заставить ее работать не на керосине, а на тяжелом жидком топливе — нефти. Топливо дешевое, по калорийности могучее, следовательно… Еще в те времена, на пороге нашего столетия, наиболее дальновидные инженеры утверждали, что машина в будущем сможет набрать мощь почти неограниченную.

Четыре года неустанных поисков, заставлявших целый коллектив выбрасывать один за другим все потроха машины, придуманные для работы на керосиновом топливе, находить новые, нужные; четыре года экспериментов, споров, ошибок, находок, разочарований, и только затем, как было принято говорить, дело увенчалось полным и блестящим успехом. В 1903 году из ворот завода вышел русский дизель, неприхотливая в эксплуатации, сильная и прочная машина, быстро завоевавшая себе благодарное признание человечества.

В настоящее время имеются десятки марок машин, почти каждое технически развитое государство имеет свой дизель: итальянский, японский, французский и так далее… Но все это русский дизель, и весь мир это знает, потому что машина хоть и набирает в разных странах новую мощность в новых габаритах, но работать продолжает на том основном техническом принципе,  — нефтью!  — который найден здесь, в стенах маленького в то время завода на набережной Большой Невки в Санкт-Петербурге.

Любопытно и следующее. Участие в рождении прекрасной машины принимали люди трех национальностей: немец, швед, русские. А верой и правдой она служит человечеству уже семьдесят лет и будет служить долго на земле, под землей, на воде и под водой; и есть основания предположить, что в будущем станет служить ему и в воздухе.

Трагически оборвалась жизнь изобретателя Рудольфа Дизеля. Его кончина напоминает нам кончину героя лондоновского романа «Мартин Иден»… В 1913 году Рудольф Дизель вошел на пассажирский пароход, отправляющийся из Гамбурга в Лондон, но в Англию не приехал. Пароход пришел, в каюте Дизеля висели его пальто и шляпа, а самого Дизеля не было. Исчез! Куда? Это остается тайной до наших дней. Самоубийство?.. Убийство? Скорее всего первое. Роман Джека Лондона «Мартин Иден» появился за четыре года до исчезновения Дизеля и быстро привлек к себе внимание читающей публики. Может быть, Дизель глубоко разочаровался в людях и жизни, покончил с собою по примеру героя этого нашумевшего романа, выбросился в море через иллюминатор.

Скуратов не замечал вошедшего Горбушина. В конторку заходили люди, он привык разговаривать, не поднимая от стола головы. Встряхнув засорившуюся авторучку, он продолжал что-то писать.

— Здравствуйте, Николай Дмитриевич!

Скуратов снял пенсне, не спеша, однако, повернуть голову к порогу, увидеть, кто там здоровается; потом снова водрузил пенсне на место, повернул голову, стал смотреть на Горбушина поверх стекол этаким остановившимся, ничего не понимающим взглядом.

— Ну, что скажешь? Как это понимать? Проводил тебя в командировку к у-у-узбекам, и здрасте… Мы уже тут?

— На объекте большая коза, Николай Дмитриевич!

Скуратов выпрямился на стуле, недоброе выражение крепло на его лице.

— И ты, к-козел, приехал плакаться мне в жилетку?

— Я прилетел, не приехал.

— А прежде чем лететь, Горбушин, голубчик, тебе не пришла в голову блестящая идея меня п-п-поставить об этом в известность?

Горбушин начал объяснять:

— Николай Дмитриевич, я хотел позвонить директору, считая, что, если позвоню вам, вы все равно пойдете такой большой вопрос согласовывать с ним. Затем решил не звонить. Невозможно все обговорить по телефону из Средней Азии.

В словах Скуратова зазвучала издевка:

— А еще такая, Горбушин, идея не пришла в твою умную голову, что директор все равно не п-принял бы никакого решения, не посоветовавшись со мною, который в десять раз больше его знает, к-как выходить из трудных положений вдали от дома? Я з-з-зачем-нибудь просидел двадцать пар штанов на этих масленых стульях?

Теперь Горбушин начинал злиться. Начальник выходил из берегов, не выслушав его как следует, а в цехе знали: если вывести Людоеда из себя, тогда хоть уходи — не даст сказать, будет сам говорить, и разнос обеспечен.

— Вы же понятия не имеете, с какими вопросами я прилетел, а ругаетесь!

— Так ведь и слушать нечего, Горбушин, г-г-голуб-чик мой, выслушай прежде меня… На объекте ничего нет, голое место, так?.. Ну и что? Что ты, орел, можешь добавить к этому? А если все шеф-монтеры станут покидать свои объекты, как ты покинул, в том числе и на кораблях в океанах, разумеется из ближайших портов, тогда что? Видите ли, им захочется прокатиться в Ленинград, поплакаться м-м-мамочке в коленки на горькую судьбу свою… что тогда?  — Скуратов шумно потянул из незажженной трубки, уже сорвав голос и дыхание, и продолжал с тяжелым присвистом, характерным для астматиков, с каждой фразой вздрагивая бровями, а то и всей головой и даже плечами и многие слова не выговаривая четко.  — Мне по телефону передают всю суть дела из далеких стран мира… Ты кто на объекте, Горбушин? Представитель государственного завода, имеющий право и обязанный решать вопросы по своему усмотрению. Лишь только выехал, за ворота, ты сам с-себе и директор, и хитрец, и на дуде игрец… Все в одном лице!

— Николай Дмитриевич, выслушайте меня…

— Так ведь и слушать нечего, сказал же тебе… И не потому не слушаю, что я ч-ч-чертов бюрократ и л-людоед… Брат ты мой. Ну скажи на м-милость, чем мы тебе поможем отсюда? Советом? Так ты мог услышать его по телефону. Как бы обстоятельства тяжело ни складывались, п-плакаться надо там, на объекте, в кабинетах в-власть имущих.

— Я не плакальщиком нанимался на завод!  — вспылил Горбушин, совсем уже убедившись, что начальник не даст ему высказаться в свое оправдание — не в том он состоянии, чтобы слушать.

— Там, там, Горбушин, надо бить в колокол, там…  — продолжал Скуратов с усилием.  — Ставить их в известность: дорогие, любезные товарищи наши, мы г-г-готовы на небо залезть, только бы выполнить ваш з-з-заказ, но вы-то хоть что-нибудь делаете для того, чтобы помочь нам, согласно договору, или только сидите и ждете, когда приедут б-б-братцы-ленинградцы и все за вас сделают?

— Заказчика подвело СМУ, в котором хроническая нехватка рабочей силы,  — вставил Горбушин фразу.

Но Скуратов и ее не услышал. Продолжал есть бригадира:

— Дальше, Горбушин, г-г-голубчик, дальше… Как обстоят дела на втором объекте, на пскентском?

— Я там не был. По наряду и договору мы обязаны прежде сделать ДЭС в Голодной степи, затем переехать в Пскент.

— А-ах, прежде в Г-голодной степи… В Пскенте не были… А поскольку на п-п-первом объекте к-коза, почему было не заглянуть в Пскент? Расстояние там небольшое, я смотрел карту. Может быть, там все готово, смонтировали бы п-прежде там, а за это время, г-г-гля-ди, и в Голодной степи подтянулись бы…

— А я убежден, что этих условий, удобных для нас, там еще нет. Кто будет опережать график на три месяца? Где видели такое?.. Мы обязаны по командировке и наряду с первого сентября по первое декабря работать в Голодной степи, только затем в Пскенте. Да и вы бы сняли с нас стружку за нарушение командировочных документов и дисциплины, если бы мы проездили напрасно. Знаю я вас!..

— Какой же начальник, Горбушин, станет сымать с тебя с-стружку, если ты удачно проявил инициативу? Ты каким местом д-думаешь, г-г-голубчик?

— Выбирайте, пожалуйста, выражения!

— Я их всю жизнь, б-будь они прокляты, выбираю, эти выражения…  — Он уже совсем задохнулся, опустил голову.

Горбушин налил из графина воду в стакан, подал:

— Выпейте…

— Сам выпей, Горбушин… Я подыхать не с-собираюсь, я еще тебя переживу…  — Его лицо странно побледнело, и острым сделался подбородок, под стать острым, за стеклами пенсне, глазам. Он стал смотреть в окно, успокаивая разбушевавшееся дыхание.

Горбушин молчал. Мог бы теперь говорить и хотел, да не смел. Весь цех знал: когда Скуратов доходит до такого состояния, надо молчать. Вот и молчал Горбушин, давно считая подвижническим отношение Скуратова, больного человека, к своим обязанностям.

Он уже смутно бранил себя за возвращение, но одновременно понимал, что без его приезда помочь хлопкозаводу не удалось бы.

Когда Скуратов отдышался, Никита сказал спокойно и обиженно: с формальной точки зрения его возвращение на завод можно посчитать недостаточно обоснованным, да ведь кроме формы есть суть дела, чувство ответственности.

Скуратов прервал его даже обрадованно:

— Ах вон что… И вы, Никита Максимович, чувствуете себя в ответе за все на свете? П-п-похвально… Признаться, не замечал в вас этих благородных побуждений, но на них мне, знаете, наплевать… Я требую от вас ж-железной дисциплины и только. Мне за что седьмого и двадцать второго дают зарплату, скажи, пожалуйста? Чтобы я отличнейшим о-о-образом монтировал дизели в семнадцати государствах и у себя дома, или з-з-за то, чтобы я отвечал за все происходящее на б-б-белом свете? Кто говорит, что он отвечает за все на свете, тот б-болтун… А я уж как-нибудь потребую от вас дела… Иди, Горбушин, я постараюсь, чтобы сегодня тебе был объявлен выговор в приказе за самовольную отлучку с объекта.

— Пожалуйста, хоть два!

Скуратов снял трубку, дрожащей рукой набрал номер. Горбушин кипел от злости, однако молчал.

— Ник-колай Алексеевич, говорит Ник-колай Дмитриевич… Повезло нам с ЧП, должен сказать… Вернулся из Узбекистана бригадир Горбушин… Без моего разрешения… Самолетом из Ташкента… П-почему? А хотя бы потому, что он в ответе за все на свете, а еще, говорит, к тому же там к-коза… Так что две причины.

И коза, говорит, рогатая, и он в ответе за все на свете, ну вот и прилетел м-м-мамочке в коленки р-рыдать. Заготовить приказ о выговоре Г-горбушину? С-слушаюсь. Б-будет выполнено.

Положив трубку телефона, Скуратов заключил другим тоном, явно довольный, что выпросил выговор Горбушину:

— Какой в дни войны был лозунг? Ты не знаешь? Превосходный был лозунг… Каждому самоотверженно трудиться на своем посту. Вот что нужно нам сегодня, с-сейчас, с-сию минуту, чтобы выполнить пятилетку, а не твоя и моя болтовня о нашей ответственности за все на б-б-белом свете. Потому что мы не знаем, какие каленые орехи могут издалека посыпаться на наши у-умные головы завтра… Мне звонят из Праги, Варшавы, Сингапура, со всех концов, а ты не мог позвонить из Ташкента!

Теперь Горбушин игнорировал начальника. Он молчал. И Скуратов наконец закончил:

— У директора сейчас оперативка начнется, инженеры будут мыть головы друг другу. Так что ты иди, погуляй на дворе часок, потом подгребай к д-д-двери Николая Алексеевича и стой там, я тебя вызову. И предупреждаю: когда он станет сымать с тебя стружку, я тебе не з-з-за-щитник. Да еще добавлю!

Горбушин вышел из конторки с красной физиономией. Разнос получил что надо!.. Права оказалась Рудена. Обозвал болтуном и выставил за дверь человек, которого он привык уважать, любил… Хуже некуда! Но если настоит Скуратов, чтобы Горбушину дали выговор, Горбушин подаст на расчет. И поглядит, как Людоед побежит сзади, упрашивая его остаться. Шеф-монтеры дизелей на дороге не валяются!

 

23

Он спустился со «скворечника» в литейный цех и постоял, поглядывая на возившихся с песком формовщиков, как бы не замечая их: такая досада разобрала.

Но, вдыхая специфический запах литейки, этот запах гари, дымка, сырого песочка и окалины, который почему-то всегда нравился Горбушину, он скоро почувствовал, что начинает успокаиваться.

Потом засек время, чтобы через час быть у директора, и поспешил в комитет комсомола рассказать Курилову о печально сложившихся голодностепских делах. Курилов тоже шеф-монтер, ему профессионально интересно знать о сборке в каждой молодежной бригаде вдали от завода, да и помочь он всегда рад. И Шакир настаивал, когда Горбушин уезжал: если Скуратов встретит в штыки, шагать к Сашке и вместе с ним идти в партком к секретарю Бокову.

На заводском дворе Горбушин увидел шедшую навстречу председательницу завкома Гавриловскую и переменил решение. От нее все равно не уйти, да и лучшей слушательницы в этот момент, когда досада в нем кипела и требовала выхода, нельзя было себе представить. В партком и в комитет комсомола рабочие не шли так густо, как в завком к этой стареющей женщине.

Много лет отработала Елена Тимофеевна крановщицей на подъемном кране, в начале сорок второго похоронила умершего от голода мужа, потом одного за другим двоих детей,  — хотя отдавала им все, сама крохи во рту сутками не имела, а все же погибли они, мать осталась жить. Похоронив семью, пришла в партком: «Мужики, примите в партию… И дайте какую-нибудь работу, может, не так мне тоскливо будет, не то от горя помру раньше, чем от голода». Ее приняли в партию и тут же избрали председателем заводского комитета профсоюза — вместо умершего от голода прямо за своим рабочим столом прежнего председателя.

Двенадцать лет Гавриловская на этой работе. Сколько просьб, предложений, протестов, письменных и устных, поступает к ней… Одних комиссий в завкоме — конфликтная, по индивидуальному соревнованию, бытовая, детская, оздоровительная, по спорту… Рабочий, попавший в беду, всегда найдет у Гавриловской и сочувствие и заступничество… Она пойдет и к мастеру, и к начальнику, и к директору, и в партком, и в милицию, и в народный суд. Иного не надо бы выручать, а она выручает, доказывает: исправится, он не плохой, надо помочь. В цехах о ней говорят: «Мать божья и заводская, перед которой раскрываются все двери и души».

У Горбушина Елена Тимофеевна спросила, лишь остановились и поздоровались: «Как живется?» Это следовало понимать так: «Не надо ли помочь?» И только стал он говорить, что вот уехал в Узбекистан, но пришлось вернуться, как она прервала его:

— Проводи меня до главной конторы, по пути и расскажешь… Беда у нас с этими кольцами, не выдерживают лабораторных испытаний, так технологи сейчас у Николая Алексеевича будут рвать чубы металлургам, считая их металл некачественным, а металлурги станут обвинять технологов в неумении правильно пользоваться хорошим металлом.

— Вы идете на оперативку к директору?

— Да.

Горбушину не хотелось отделываться общими словами — оперативка вот-вот начнется, все равно ничего не успеешь рассказать. Да и председательница выглядела рассеянной; впрочем, в следующую минуту она оживилась: двор пересекала тяжелая грузовая машина, вывозившая небольшой трехцилиндровый дизель в ящике. Из-под кузова машины торчал конец трубы, на этой колбасе сидел ремесленник и болтал от удовольствия ногами.

— Соскочи, пострел!  — пошла Гавриловская наперерез машине.  — Если грузовик даст задний ход, куда свалишься?

Подросток убежал. И тут же к ней подошла девушка с озабоченным лицом и быстро заговорила:

— Ой, тетечка, ой, хорошо, что я вас встретила. Я к вам иду в завком, честное слово! Знаете, у нас в комнате опять то же самое. Ей наплевать на нас, ей Санька нужен. Вчера, то есть уже сегодня, заявилась домой в половине пятого утра, так ладно бы разделась и легла, а ей надо умываться, накручивать бигуди. Свет горит? Мы проснулись?.. Так ей наплевать. Потом стала пить чай. Разве это культурное общежитие? С ума сойти!

— Хорошо, Оля, я зайду сегодня, поговорю с ней еще. Она в первой смене работает?

— Так если б во второй, тогда б все вместе спали!

— Хорошо, я поговорю с ней.

 

24

Увидел Курилов Горбушина, и на лице полное непонимание:

— Ты же в Узбекистане, старина!

— Вчера прилетел. ЧП на объекте. Стал Николаю Дмитриевичу рассказывать, так его чуть инфаркт не хватил.

— У него хозяйство сложное, иногда и пожалеть мужика надо!

— Это ему иногда не грех поддержать молодого,  — бросил Горбушин и подумал, что напрасно сюда явился: секретарь начнет расспрашивать, вникать, уточнять и даже сочувствовать, а говорить о Голодной степи значит расслабиться перед беседой с директором. Дмитриевский не астматик, с ним можно говорить на равных, и Горбушин поговорит, своих позиций легко не уступит.  — Поехал всего шестой раз в самостоятельную командировку и напоролся на такое! Там голые стены, понимаешь? С чего начинать? Нужна кардинальная помощь, иного выхода нет. Так же считает Шакир и велел тебе это сказать,  — заключил Горбушин.

— Но почему ты, действительно, не позвонил сюда?

— Дмитриевский и Скуратов могли дать команду: домой! А мы с Шакиром думаем иначе. Можно там остаться и пустить завод в срок.

— Что же вы придумали? Выкладывай.

— Не буду, Курилов. Вернусь от директора, тогда. Расскажу, что говорил я, что отвечали они. Достовернее получится.

— Может, сходить пока к Луке Родионовичу, посоветоваться с ним?

— Он сейчас на оперативке у директора.

— Ты социалистическое соревнование организуй там. Вас трое и шестеро слесарей, разбей всех на три пары, каждой дай машину, и дело пошло…

Горбушин усмехнулся:

— Во-первых, дают нам только трех слесарей… Во-вторых, какое там соревнование, если раздробить маленькую бригаду на три части?

— Ты чего-то недопонимаешь в социалистическом соревновании, Горбушин. В чем его сила? В психологии, с начала и до конца в психологии. Настоящее соревнование — это то же состязание на олимпийском поле: кто кого обгонит, обыграет. Борьба чувств, ума, опыта…

Вошел друг и тезка Горбушина Никита Степанов, тоже шеф-монтер. Они вместе работали на сборке, два Никиты и Шакир, и одновременно были переведены в цех внешнего монтажа для работы шеф-монтерами.

Степанов забросал друга вопросами:

— Так скоро? А где Шакир? Или коза?..

— Еще какая!

— Значит, плотно сели?

— Не говори.

Степанов опустился на стул напротив Горбушина, прямо глядя ему в лицо,  — ждал подробного рассказа о ЧП. Они очень дорожили опытом друг друга и каждый серьезный недостаток на сборке разбирали по косточкам, обычно в комитете комсомола, где Курилов принимал живейшее участие в разговоре.

Степанов недавно вернулся из Афганистана. Желая Горбушина успокоить, он рассказал о своем ЧП вдали от завода, вдали от Советского Союза… Те трудности с голодностепскими действительно в сравнение не шли…

Правительство Афганистана попросило Советское государство помочь афганцам проложить шоссейную дорогу из одной долины в другую через горный перевал: такая дорога была бы намного короче существующей уже тысячелетия и самым радикальным образом улучшила бы экономику большого края.

«Русскому дизелю» было предписано отправить в Афганистан машины и мастеров для их сборки. Конечно, ничего такого, что предусматривается у нас техническими условиями, облегчающими труд, предохраняющими машины от скорого износа, в Афганистане ленинградцы не увидели. Более того, самим шеф-монтерам пришлось взять в руки отбойные молотки и лопаты, в горах, под знойным солнцем делать фундаменты, а потом разбирать и собирать машины под открытым небом, со страхом ожидая, что налетят пылевые бури, выведут механизмы из строя; сами, без местных машинистов, давали работающим на дороге афганцам свет и электроэнергию для тяжелейших скальных работ. Даже у опытных шеф-монтеров — а были посланы именно лучшие мастера сборки и их помощники — возникало опасение: смогут ли дизели и генераторы работать длительное время в таких трудных для них условиях да еще в предельно напряженном ритме? Машины смогли. Выхлопные клапаны круглосуточно стучали,  — бах-бах-бах-бах-бах!  — далеко раскатываясь в горах веселым эхом.

Отличная трасса среди высоких гор была пробита наилучшим образом. Фотоснимки новой афганской дороги, построенной с помощью Советского Союза, появились во многих журналах и газетах. Афганцы с теплыми чувствами провожали советских рабочих, потрудившихся в их стране без малого два договорных срока.

Горбушин слушал, поглядывая на часы. Этот случай не мог ему служить примером или утешением. Он работает не за границей, самолюбие и заводоуправление не позволят ему ковыряться в Голодной степи два срока. Впрочем, сейчас все решится.

 

25

Он не стал ждать в приемной, когда его вызовет Николай Дмитриевич, попросил секретаршу доложить директору о приходе бригадира Горбушина и, едва дверь, обитая черной клеенкой, закрылась за женщиной, вспомнил задыхающийся голос Скуратова и приказал себе быть начеку.

— Войдите!  — появилась секретарша с пачкой бумаг в руке.

В кабинете увидел четверых. В глубоком кресле коричневой кожи почти утонул Скуратов, поблескивали его острые глаза за стеклами пенсне; напротив него, тоже в кресле, но на самом краю его, кажется из опасения утонуть, сидел ссутулившийся секретарь парткома с висячими, как у запорожца, усами — инженер Лука Родионович Боков; а за дивно сохранившимся длинным и широким письменным столом орехового дерева, какие теперь не делают даже для министерских кабинетов,  — еще Нобель сиживал за ним и здесь же подписал с Дизелем купчую, согласно которой керосиновая машина и патент на ее изобретение навечно передавались заводу,  — сидел директор «Русского дизеля» Николай Алексеевич Дмитриевский, человек с округлым, болезненного вида лицом. У стены стояла Гавриловская.

Директор жестом пригласил Горбушина сесть, затем негромко, спокойно заговорил:

— Николай Дмитриевич объяснил нам причину вашего возвращения на завод. Хлопкозавод не выполнил своих обязательств… Вы можете объяснить, почему?

Горбушин пружинисто, по армейской привычке, вскочил:

— Могу!

— Вы сидите…

— Николай Алексеевич,  — вмешался секретарь парткома, накручивая на палец ус,  — может быть, Горбушин прежде введет нас в курс дела?

— Это одно и то же. Пожалуйста, товарищ Горбушин.

— На голодностепской ДЭС пока существуют лишь голые стены с двенадцатью незастекленными окнами, незастекленной крышей и черным полом. Нет подъемного крана, и еще не проложены для него рельсы на стенах. Нет электрического света. Ничего там нет, кроме голых стен. И на одном из трех фундаментов отверстия для анкерных болтов осуществлены с серьезным отклонением от нормы, поэтому я предложил фундамент сломать и построить новый.

— Хо!..  — громко изумился Скуратов и сделал попытку выпрямиться в кресле, но это ему не удалось.

Директор не отводил взгляда от Горбушина.

— Чем же объясняют отставание руководители завода?

— В Голодной степи из года в год не хватает людей для работы в сельском хозяйстве, на предприятиях, в учреждениях.

— Большая текучесть рабочей силы?

— О текучести не слыхал, Елена Тимофеевна. Там быстро осваивают новые земельные площади для посева хлопчатника, раньше, чем успевает подъехать необходимое количество новых поселенцев. Рабочим к основным ставкам начисляют еще доплату за освоение целины, и все-таки людей туда пока что переселяется недостаточно.

Боков, перестав накручивать свой запорожский ус, поднялся:

— Из местных крестьян разве не пополняются ряды рабочего класса?

— Этот вопрос я задал директору хлопкозавода… В республике есть колхозы-миллионеры, а па хлопкозаводах люди зарабатывают значительно меньше, поэтому желающих переменить труд хлопковода на труд рабочего немного. Колхозник буквально заваливает свой дом продуктами. На орошенных землях все родится крупно, обильно… Для примера приведу один факт. Позавчера наш шеф-монтер Курмаев принес с базара арбуз весом на двадцать четыре килограмма, и притом необыкновенно сладкий.

— Нам бы, ленинградцам, такой климат!  — мечтательно сказала Гавриловская.

— Хо…  — опять удивился Скуратов.  — А как же Шакир принес его, круглый и на двадцать четыре килограмма?

— По земле катил.

Директор поморщился:

— Николай Дмитриевич, давайте о деле..

Гавриловская спросила:

— Ты не интересовался, Никита, в прорыве весь завод или только ДЭС?

— Главный инженер специально просил меня передать заводоуправлению «Русского дизеля», что весь завод строится в соответствии с плановыми сроками, отстало лишь строительство ДЭС, но и это отставание они обещают ликвидировать.

— Когда предполагают поставить кран?

— Сами не знают. Ждут, когда его пришлют с севера.

Боков прошелся по зеленой ковровой дорожке к двери, вернулся, обратился к директору:

— Может, попросим министерство хлопкопромышленности изменить сроки пуска завода?

Директор повернул голову к Гавриловской:

— Ваше мнение?

— Если они отстали лишь со станцией, то не преждевременно ли просить министерство?

— Это бессмысленно,  — заметил Горбушин.  — Министерство не поддержит нас, мне кажется, по двум соображениям. Во-первых, придется выплачивать зарплату рабочим и служащим за простой не по их вине; другая причина более важная: текстильные предприятия не получат уже запланированный для них из этого завода хлопок, что опять-таки аврал, и куда более значительный, чем выплата людям за простой не по их вине.

Директор, видимо, согласился с Гавриловской и Горбушиным.

— Администрация хлопкозавода не просит свое министерство о новом сроке пуска, а нам чего соваться в чужой огород? Мы можем просить свое министерство среднего и тяжелого машиностроения…

Секретарь парткома бродил по зеленой дорожке, думал вслух:

— Тут беда, как ни поверни… Я не вижу возможности пустить наши машины первого декабря. А если не пустим, поставим под удар оба предприятия, свое и хлопкозавод.

Горбушин почувствовал: пора делать свои предложения. Сказал, что не следует отказываться от объекта, завод первого декабря пустить можно. Для этого необходимо рассмотреть несколько вопросов. И замолчал.

— Пожалуйста,  — тихо произнес директор.

— Первое… Работу начать с талями и домкратами…

Гавриловская засмеялась.

— Это же морока одна! И прав окажется Лука Родионович: возьмемся и не сделаем, подведем себя и хлопкозавод… Я около двух десятилетий отстояла на большом подъемнике, мне ли не знать? А ты с талями и домкратами готов монтировать. Плохой твой первый пункт!

— Н-нет, почему плохой?  — Скуратов выпрямился наконец в кресле, вынул изо рта «мартеновскую печь», как иногда называл свою трубку.  — Тали дело замечательное, смею вас уверить. С талями и домкратами в прошлом веке Александровскую колонну вместе с ангелом подняли. Привезли триста двадцать лебедок, пригнали солдат, раз-з-збили их по взводам и заставили крутить ручки л-л-лебедкам, как быкам хвосты. Царь Николай Первый сидел на балконе, лю-ю-юбовался, как работает техника в опытных р-р-руках. И что вы думаете? Поставили колонну во с-с-славу лебедкам и векам… Стоит вторую сотню лет.

— Николай Дмитриевич,  — вновь поморщился директор,  — давайте работать, шутить будем после.

Но Скуратов, видимо, решил, что Горбушину больше нечего сказать, и продолжал, по обыкновению неровно дыша, с маленькими паузами:

— Перехожу к сути дела, Ник-колай Алексеевич.

Я за предложение Бокова. Давайте просить свое министерство с тем, чтобы оно обратилось к к-к-кому следует: мы, товарищи, не можем рисковать объектом в братской республике и авторитетом своего завода; мы должны станцию либо пустить в срок, либо добиться нового срока ее пуска. А своему министерству отправим бумагу: бригаду с объекта не снимаем, однако же и гарантии хлопкозаводу, что станцию пустим в срок, естественно, уже не даем.

Директор ответил резковато и погромче, чем говорил до этого:

— Не умею работать с перестраховкой и вам не советую, Николай Дмитриевич… Мол, работу не оставляем, но ставим вас в известность… За дело надо браться либо со всей ответственностью, а не с половинной, либо отказаться, тем более что оснований у нас для этого достаточно. Но мы же не сошлемся на техническую слабость Голодной степи, чтобы бросить дело. Продолжайте, товарищ Горбушин, вас прервали. Неужели вы там на месте лишь то и придумали, чтобы работать с талями и домкратами?

— Второе…  — внешне спокойно и теперь твердо продолжал Горбушин.  — Нам, шеф-монтерам, и бригаде слесарей работать не по восемь часов, а по двенадцать до тех пор, пока не станет ясно, что завод первого декабря в эксплуатацию пустим. Иными словами, я готов работать по двенадцати часов и после того, как подъемный кран будет установлен. Третье… Необходимо срочно поставить пятнадцать — двадцать человек для временной работы в помощь тем, кто будет трудиться над окончанием всех многочисленных работ на ДЭС. А чтобы получить их из местных колхозов, следует написать от имени нашего заводоуправления письмо первому секретарю райкома партии Бекбулатову. В письме просить райком помочь нам выполнить свое обязательство перед хлопкозаводом. Там следует сказать резкую правду: если не поставить на достройку ДЭС временных рабочих, завод в плановый срок пущен не будет.

Секретарь парткома нетерпеливо стоял перед Горбушиным, ожидая, когда он кончит. Ирония зазвучала в его словах:

— Да неужели вы серьезно считаете, Горбушин, будто райком не знает, что у него делается на строительстве? И не нам подсказывать местной парторганизации, как она должна работать. Бестактно это будет с нашей стороны.

Скуратов с заинтересованным видом поднял руку. Директор кивнул ему.

— Тут я с Горбушиным согласен. Не подсказывать райкому партии, а просить его помочь нам. Тут Никита Максимович п-прав.

— И я согласен…  — уже с надеждой смотрел директор на Горбушина.  — Продолжайте, пожалуйста… Вы, кажется, еще хотели что-то сказать? Нет?.. Если вы и ваши товарищи готовы работать сверхурочно, пока не ликвидируете прорыв… Это важно… А за нашим письмом дело не станет. Но вот вопрос: выдержите ли вы, вручную, то есть без крана, разбирая машины в знойном климате по двенадцати часов ежедневно?

— Выдержим, я думаю.

— Если не изменяет память, Горбушин, г-г-голубчик, вы ничего мне не говорили об этом час назад.

— Вы мне рта не дали раскрыть.

— Ах, я рта вам не дал раскрыть… Но ведь с разумным предложением не молчат. И надо было активнее действовать там, па месте. Идти в райком… Вы все время недоучитываете своей власти на периферии. Вы n-представитель г-государственного завода!

— Не надо преувеличивать моих возможностей на объекте. В райкоме я был. Второй секретарь дважды отказывал дирекции хлопкозавода помочь достать рабочих в колхозе, отказал и мне, дав понять, что я сую нос не в свое дело.

— Час от часу не легче,  — сказала Гавриловская.

— Но отказал второй… Если письмо подпишете вы, большая тройка, адресуя его первому секретарю, результат может быть иной. Там в чем сложность? Приближается горячая страда, уборка хлопка. На учете каждая машина и каждый человек, способный собирать урожай. Директор Джабаров говорил: если завод не пойдет в этом году, дадут по шапке его руководителям, а если снимать людей с хлопка, это ставит под угрозу выполнение плана уборки, на что никто не пойдет. Кроме того, Голодная степь собирается в этом году второй раз получить переходящее знамя республики и, конечно, награды. Вот второй секретарь и ведет дело к тому, чтобы район выиграл соревнование у соседей и был награжден, а завод пусть как-нибудь…

Это заинтересовало и удивило Луку Родионовича.

— Почему его не поправит первый секретарь?  — громче обычного спросил он.

— Первый молод, на райкомовскую работу назначен недавно, по образованию инженер-ирригатор. Для Голодной степи сейчас главная задача — выполнить план освоения новых площадей для посевов хлопчатника. Сложным этим делом, мелиорацией и ирригацией, занимается непосредственно первый секретарь, оставив дело уборки урожая, привычное, налаженное десятилетиями, второму секретарю, старому, многоопытному. Вот первый секретарь все дни и пропадает на поле с ирригаторами и мелиораторами, ведь план освоения большой и выполняется с трудом опять-таки из-за острой нехватки людей. И последнее! Нам вместо шести слесарей но договору дают только трех. Хорошо бы получить еще троих. Есть такая возможность у нашего завода?

— Ни малейшей!  — твердо заявил Скуратов.

— У нас действительно нет такой возможности,  — поддержал его директор.  — Вы это хорошо знаете, Горбушин. Попытайтесь обратиться в райком комсомола. У них связи со всеми заводами района. Может быть, где-то найдут.

— Попытаюсь,  — задумчиво ответил Горбушин.

Поговорили еще некоторое время, уже не споря друг с другом, лишь уточняя частности, и директор стал подводить итоги. Предложение Горбушина принять, но не указывать в письме количество рабочих, требующихся хлопкозаводу, с этим вопросом на месте разберутся лучше. Письмо составить Горбушину, ему знакомы частности, и сегодня же дать на подписи; в Узбекистан вылететь завтра, время не терпит, а оттуда сообщить по телефону Николаю Дмитриевичу, что там и как будет после письма.

— Давайте попросим руководителей хлопкозавода и рабочих, которые станут доделывать ДЭС, написать нам, когда прорыв будет ликвидирован,  — предложила Елена Тимофеевна в заключение.

Директор не возразил, промолчали, выражая согласие, Боков и Скуратов. Затем Дмитриевский еще раз попросил Горбушина, а в его лице и остальных шеф-монтеров, не подвести «Русский дизель» и хлопкозавод, работать по-комсомольски.

— А я тебе такое п-п-поручение даю: заранее съездить в Пскент и тотчас доложить мне, как там обстоят дела. Не повторится голодностепская история?

Горбушин остановился перед Николаем Дмитриевичем.

— Итак, товарищ начальник, мы, пятеро,  — он взглянул на часы,  — развязывали этот узел час двадцать минут… А вы хотели развязать его телефонным разговором и еще угрожали вмазать мне выговор!

— Ты его получишь, г-голубчик, когда еще прилетишь сюда без моего позволения. Ну, а теперь простим тебя, т-так и быть!

— Пойдем скорее в завком,  — приблизилась к Никите Гавриловская,  — сейчас дам тебе комнату, запрись в ней и пиши.

У входа в завком их встретила женщина лет сорока в грязной рабочей одежде. Плача, она шла им навстречу.

— Ой, матушка, заступница наша, тетя Лена, спасибо тебе… Засудили бы его, паразита, пьяницу… Что бы я с ребятами и больной свекровью делала!

— Перестань, перестань плакать! Невидаль какая, в суд сходила. Авось и не засудили бы… Успокойся!

Женщина все плакала, все благодарила ее.

С письмом в кармане, уже подписанным и запечатанным, Горбушин поспешил в Выборгский райком комсомола. Секретарь поднял руку, увидев его:

— Никита! Здорово! За тобой должок… Когда выполнишь поручение бюро, обследуешь комсомольскую работу на «Красной заре»?

— Вот вернусь из Узбекистана… Знаешь ведь, что я все время на колесах.

Они закурили. Горбушин сказал о своей просьбе.

— А ты с местными комсомольцами говорил?

— Когда было? Дел по горло, а находился там двое суток всего.

— Обязательно следовало увидеть секретаря райкома. Вечером, ночью! Их объект. Что думают? Что делают?..

— Рядом с комнатой, где мы поселились, живут две девушки, одна из них комсорг на заводе, так даже с ней не успел потолковать, а ты говоришь о секретаре. Там в такой клубок сплелись производственные вопросы…

— Неужели «Русский дизель» не смог наскрести у себя трех слесарей?

— Туго у нас с людьми. Удовлетворить все заявки на установку дизелей завод не может, понимаешь?.. Никакой возможности! Жена одного шеф-монтера, хорошего, опытного, ушла от него с двумя детьми. Хватит, сказала, теперь не война, чтобы я жила без мужа, а дети без отца. Так весь цех разбирал этот конфликт, и смеху же было!

— Так и ушла?

— Ушла бы, да помирила председатель завкома.

— Как ей удалось?

— Уговорила руководителей завода помочь женщине, не посылать мужа в командировки полгода.

— Не знаю, не знаю, Никита… Конечно, помочь Голодной степи хочется. Ленинград своих комсомольцев часто посылает на стройки. Это так…  — Он скреб в затылке.

— Прикинь, что можно сделать!

— Ладно, попробую. Постараюсь выпросить одного парня на «Красном выборжце», на «Металлическом» второго, а третьего, скажем, на «Работнице». Они когда тебе нужны?

— Да хоть завтра, вместе бы и полетели.

— Не выйдет! Оформить же надо. И следует утрясти вопрос, кто будет оплачивать их работу.

— Давай договоримся так. Разговаривай с ребятами и их начальством, а с оформлением не торопись. Жди моей телеграммы.

— А кто им оплатит летные или проездные билеты в оба конца?

— Вероятно, предприятие, вызывающее на работу. Но и это надо уточнить. В общем жди, Сергей. Ребятам скажи: работать будем по двенадцать часов.

— Договорились. Бывай здоров. Ко мне сейчас придут комсомольцы из подшефного совхоза, уборка картофеля вот-вот начинается.

Горбушин написал адрес хлопкозавода, и они расстались.