Через год после свадьбы я встретила Билли. Мы покупаем продукты в одном и том же супермаркете.

Сначала он меня не замечал, сновал туда-сюда по узким проходам между полками с товарами, закупал кукурузные хлопья, молоко, земляничный джем, хлеб, ореховое масло, рыбные палочки, сухое пюре, замороженный шпинат, слабоалкогольное пиво, сигареты и газету «Дагбладет». Почти всегда одно и то же. Иногда вместо слабоалкогольного он покупал обычное пиво, вместо рыбных палочек — консервы с мясным рагу, вместо «Дагбладет» — «Арбейдербладет».

В первые недели мы не заговариваем друг с другом. Даже не здороваемся, то есть он не здоровается, хотя меня узнаёт, в этом я не сомневаюсь. Не запомнить меня невозможно. Иногда я наезжаю на него своей тележкой с продуктами, улыбаюсь и прошу прощения. Когда это случается, он, не глядя на меня, бормочет: «Ничего страшного», и идет дальше. Как-то раз у прилавка с замороженными продуктами я пытаюсь с ним заговорить. Я спрашиваю, пробовал ли он рыбные палочки с йогуртом.

— Я ведь заметила, что вы любите рыбные палочки. Знаете, как вкусно — я про йогурт. Слушайте, надо смешать йогурт с тертым яблоком и положить побольше карри. Вот и все.

— Обязательно попробую, — отвечает он. — Большое спасибо.

— А на гарнир очень вкусно пюре, — пытаюсь продолжить я. Но он уже ушел.

В другой раз я останавливаюсь рядом с ним возле хлебного прилавка. Мы рассматриваем хлеб.

— Трудно выбрать хлеб, — говорю я. — Хлеб быстро надоедает. Хлеб утром, хлеб днем, вечером опять хлеб — изо дня в день эти вечные ломтики хлеба. Хотя, конечно, можно поэкспериментировать, — прибавляю я. — С хлебом. Он ведь вкуснее, чем кажется. Вы никогда не пробовали есть мягкий хлеб с бананом? Так делала моя бабушка. Она резала хлеб на маленькие треугольные ломтики, густо мазала их маслом, а сверху клала кусочки банана. Так приятно вспомнить: за окном зима, на улице идет снег. Мы с бабушкой сидим за столом друг напротив друга, бабушка погасила люстру, зажгла свечи и читает мне сказку. Она сварила горячий шоколад со сливками. Я мало кого люблю, но бабушку я любила. Она была похожа на Марлона Брандо в «Крестном отце» — я имею в виду манеру поведения. Она была крутая, понимаете, холодная, расчетливая и строгая. Но — это самое удивительное — иногда, сама того не сознавая, она вдруг становилась маленькой и беззащитной. Она казалась такой беззащитной, что мне — хотя мне было тогда лет восемь-девять, не больше — хотелось протянуть через стол руку и погладить бабушку по щеке. Когда она пила шоколад, у нее на верхней губе всегда оставались сливки. Вот здесь, — я показала пальцем.

— Прекрасное воспоминание, — перебивает меня Билли. — Но я не люблю какао.

— Горячий шоколад, — поправляю я.

— Что?

— Между какао и горячим шоколадом есть разница.

Билли качает головой и уходит.

Как-то раз после обеда он стоит за мной в очереди в кассу. Я оборачиваюсь, становлюсь на цыпочки и, вживаясь в образ, шепчу ему на ухо, что не могу больше сдерживаться: «Я должна об этом сказать. Ты совершенно неотразимый мужчина. Я завидую той женщине, которая по вечерам делит с тобой ужин».

— Перестань сейчас же, — говорит он, щеки и лоб у него краснеют.

Прошло четыре недели, прежде чем я уговорила Билли переспать со мной.

Я никогда не сдаюсь. Если я что-то задумала, я иду до конца. Иначе неинтересно. Но Билли действовал мне на нервы. Он меня раздражал. Мне больше хотелось поколотить его, чем с ним переспать.

И все-таки в конце концов я своего добилась.

Дело было так. Я стояла у входа в супермаркет и ждала его. В четверг вечером. Он всегда бывает здесь по четвергам после семи. Появляется, сдержанно кивает мне и спешит к полкам с консервами и пряностями. Я кидаю в свою тележку красные, желтые, желто-красные и зеленые яблоки и следую за ним. Я прячусь за полками, где разложены спагетти и соусы, отсюда мне хорошо его видно. У него в тележке мясной фарш и грубый рис. Это на него не похоже. Он ведь у нас любитель рыбных палочек. Я сажусь на корточки. Одно за другим я выкладываю из тележки яблоки, подталкиваю их, и они катятся по полу. Они катятся к Билли. Яблок много. Я взяла все, что лежали на прилавке. Просто загляденье, как они катятся.

Билли останавливается и молча смотрит на яблоки, сначала он смотрит на яблоки, потом поднимает глаза вверх. Я прячусь за полками. Билли молча стоит и смотрит. Яблоки катаются по полу. Вдруг Билли бросает тележку и идет ко мне. Я прячусь от него за полками. Убегаю. Прячусь от него. Билли идет за мной, находит меня, хватает за руку и говорит: «Пошли».

* * *

Меня зовут Карин.

Жюли, моя сестра, замужем за Александром.

Если кто-то хочет узнать, как они живут, я могу много чего рассказать.

Вот одна из историй.

Однажды ночью Жюли просыпается оттого, что слышит голос. Голос Александра: «Жюли, ты спишь? Ты меня слышишь?»

Жюли молчит. Она лежит на спине, ее рот приоткрыт, глаза закрыты. Александр тоже лежит на спине. С открытыми глазами. Они спят под одним одеялом в голубой цветочек.

Между ними лежит камень.

Откуда взялся этот камень, Александр не знает. Когда они ложились, никакого камня там не было. А потом Александр захотел обнять Жюли, потянулся к ней — и наткнулся на камень. Царапины он не разглядел, только почувствовал, как щиплет кожу.

Камень казался темно-серым. Так ли это было на самом деле, Александр не знал — в комнате было темно, а зажигать свет ему не хотелось. «Камень небольшой, размером с печенку», — думает он, хотя о том, как выглядит печень, имеет довольно смутные представления. «А может, это Жюли выплюнула что-то или ее стошнило во сне», — думает Александр.

Он закрывает глаза.

Ему дурно.

Ему не хочется просыпаться на следующее утро.

До утра осталось три часа.

Александр открывает глаза.

Он дотрагивается до камня. Проводит по нему указательным пальцем, ощущая его рытвинки, зубчики, выступы и впадины. Камень холодный.

Александр думает, что камню, черт побери, не место в постели. Он садится и осматривается в темноте. Деревянный пол выкрашен белой краской, батарея — желтой, оконные рамы и стены голубые. Красил он сам.

Затем Александр видит то, чего надеялся не увидеть, но, как это ни странно, то, что он видит, его не удивляет. Этого можно было ожидать.

В углу, за дверью, лежит камень.

Этот камень в точности такой же, как тот, что лежит в кровати, только гораздо больше, «он такой же большой, как грудная клетка пожилого мужчины», — думает Александр.

Он смотрит на Жюли. Он знает, что она не спит, а она знает, что он знает, что она не спит. Она дышит. Иногда у него возникает желание размозжить ее голову об стену.

На шкафу тоже лежит камень.

Этого он не ожидал.

Александр рассматривает его. Этот камень больше, чем тот, что лежит в кровати, но меньше, чем тот, что на полу.

— И что ты теперь будешь делать? — вдруг спрашивает Жюли. Она повернулась к нему, открыла глаза.

Он и не заметил, что говорит вслух.

— Не знаю, — говорит он. — Не знаю.

* * *

Анни — моя мама.

Когда-то Анни была неотразимой. Во многих отношениях она и сейчас неотразима. Ей всегда были свойственны два качества. Неотразимость и безумие. Раньше она была более неотразимой и менее безумной; сейчас она, к сожалению, более безумна и менее неотразима.

Вскоре после грандиозной свадьбы Анни исполняется пятьдесят шесть, и мы с Жюли покупаем ей билет на самолет Осло — Нью-Йорк, туда и обратно, заказываем номер в гостинице «Эксельсиор» на углу Западной 81-й улицы и Коламбус-авеню; отвозим Анни в аэропорт и прощаемся. Десять дней спустя мы садимся в машину Жюли и снова едем в аэропорт, чтобы встретить Анни.

Жюли настаивает на том, что умеет водить машину. «Это моя машина», — говорит она, хотя мы обе знаем, что водить она не умеет. Когда Жюли получала права, она обманула инспектора в автошколе. Она его капитально надула. Водить она не умеет. Она ездит, как сумасшедшая, на бешеной скорости, не глядя по сторонам и не обращая внимания на дорожные знаки. К счастью, сегодня нам пришлось несколько раз останавливаться и съезжать на обочину — Жюли тошнит. Вокруг шеи у Жюли длинный желтый шарфик из шелка. Дует ветер. Она распрямляется над канавой и жмурится; кажется, что лицо у нее искорежено — хотя разве это не так?

Вернувшись домой из свадебного путешествия в Италию, Жюли сказала, что беременна. Александр так обрадовался, что тут же достал фотоаппарат и сфотографировал ее.

Я смотрю на Жюли.

Глаза у нее большие и темные. Сама она костлявая, тонкая, будто скукоженная. Не понимаю, как с таким телом можно вынашивать ребенка. Я представляю, как ребенок проедает изнутри ее тело — матку, внутренности, кости и кожу. Как голова ребенка высовывается у нее из живота, когда проедать больше нечего. «Привет! — говорит ребенок. — А вот и я, маленький дар Божий».

— Жюли, — говорю я, — слова насчет того, что беременные женщины прекрасны, к тебе не относятся. Ты не прекрасна.

Мы подъезжаем к Форнебу. Жюли вытирает рот, слабо улыбается. Ее снова тошнит, надо остановиться.

— Вот черт! — говорит она потом. — Прости, что из-за этого приходится задерживаться. Но к самолету мы в любом случае успеем.

Большая нога Жюли лежит на педали, Жюли жмет на газ, мы срываемся с места.

* * *

Временами, неожиданно для самой себя, я слышу голос Жюли.

Жюли говорит:

— Сначала я еще ничего не чувствовала. Но уже знала. Мне расхотелось пить вино, я запретила Александру прикасаться ко мне. Я помню шаги медсестры по линолеуму: клик-клак. Эта медсестра отправила меня в туалет и велела пописать в бумажный стаканчик, а потом отдать его ей. «Подождите минут пятнадцать», — сказала она.

Нас разделяет длинный узкий коридор. Я сижу на грязно-желтом стуле и жду ответа. Услышав ее шаги, я поднимаю глаза, она направляется ко мне, в руках у нее ничего нет, она не спешит. Интересно, а если бы результат был другим, она бы тоже так медленно шла — клик-клак? «К сожалению, анализ показал, что наши надежды не оправдались, к сожалению, результат оказался положительным, к сожалению, мы ничего не можем для вас сделать, никакой надежды нет, совсем никакой! И мне это совершенно безразлично, — шепчет она, подходя так близко, что я чувствую запах мятных пастилок у нее изо рта. — Потому что сама я недосягаемая, белая, бессмертная!» Медсестра улыбается, а я думаю о том, что Александр, во всяком случае, обрадуется.

Потом я начинаю чувствовать недомогание. Легкое урчание в животе растекается, словно жидкое топливо, постепенно отравляя весь организм. Становится нехорошо, понимаешь? Школьное прокисшее молоко. Подрагивающий студень. Жир от вчерашних свиных шкварок. Тухлая оленина. На пароходе качка, в желудке камни, палубу качает, я наелась ядовитых мидий, меня тошнит. Я хочу, чтобы из меня все вышло, поэтому меня тошнит. Александр пробует накормить меня, но мне удается проглотить только чайную ложку холодной воды. Я боюсь, что убью ребенка. Тело сотрясается от диких рвотных позывов. Я боюсь, что ребенок вылетит у меня изо рта прямо в унитаз, с плеском, на дно, на пол.

Прости. Прости. Мне не хочется так думать. Знаешь, иногда я пытаюсь представить твое лицо. Чьи-то невидимые пальцы сейчас лепят внутри меня твое лицо. Лоб, нос, ноздри, скулы, подбородок. Мы с тобой станем друзьями. Я буду петь тебе по вечерам, ты будешь спать рядом под одеялом, я стану утешать тебя поцелуем, кормить грудью, когда ты захочешь, теперь грудь у меня большая и тяжелая, хотя все остальное куда-то исчезает. Сегодня утром я весила на три килограмма меньше, чем вчера. Я боюсь, что нечаянно вытошню тебя, вытолкну, боюсь, что не смогу тебя сохранить. Интересно, ты мальчик или девочка? Ты не хочешь мне рассказать? Не хочешь? Ну тогда спи дальше. Пока ты во мне, никто тебя не тронет. Александр думает, что ты девочка, и каждый раз, увидев на улице маленькую девочку, он рассказывает об этом мне: девочка в коротком яблочно-желтом платьице вприпрыжку бежала по улице и кричала: «Папа, иди скорей сюда, скорее, смотри!» Иногда ты мне снишься. Ты большой черный паук, который ползает у меня внутри. Иногда ты бываешь не пауком, а тараканом, змеей, раковой опухолью, душистой орхидеей. Ты пожираешь меня изнутри. Неужели ты не можешь оставить меня в покое? Это ты не выносишь запахи свежесваренного кофе, жареной рыбы, сигаретного дыма, чужих духов и спермы Александра?

От запахов у меня кружится голова и мутит в животе. Я теряю сознание и меня начинает тошнить. Долго я так не выдержу.

У тебя прозрачное тело, и голова, и пальцы у тебя тоже прозрачные, но я чувствую, как ты царапаешь меня изнутри, я хочу, чтобы ты перестал, и чтобы Александр тоже перестал. А может, он тоже хочет туда, к тебе? Нет уж, оставьте эту затею. Пустите, там уже не осталось места для меня самой. Когда он проходит голый по комнате, меня тошнит. Я совсем как ты. Меня заперли. Ты боишься, маленький? Мне хотелось бы пообещать тебе, что я всегда буду тебя оберегать. Я всегда буду оберегать тебя. Я кладу руку на свой большой живот, зная, что там ты в безопасности.

Пожилой мужчина в трамвае уступает мне место и, улыбаясь, говорит: «Садись, ты же будущая мама». — «Конечно, — отвечаю я. — Спасибо». Незнакомый мужчина трогает длинным толстым указательным пальцем мою щеку, и на пальце остается слеза. Я хочу, чтобы он обнял меня и держал крепко-крепко, пока мы не родим, и еще долго после этого.

Я хочу, чтобы он обнял меня, а то вдруг ты умрешь, или умру я. Время бежит быстро, мой маленький. Я чувствую, что ты скоро появишься на свет. И я буду петь тебе. Я буду петь тебе. Тихо, тихо, тебе пора спать.

* * *

Билли нравится заниматься со мной любовью в общественных местах Осло, особенно в тех, с которыми у него связаны неприятные воспоминания.

Мы занимаемся любовью в парке Фрогнер, спрятавшись позади скандально известных скульптур Вигеланда, которые вызывают у всех повышенный интерес; в гостинице «Плацца» — в подсобке, где хранятся средства для уборки; в мужском туалете того кафе, откуда Билли как-то раз выставили; мы делаем это перед дворцовой стеной, пока не видит охрана (Билли закоренелый республиканец); возле телеграфа (потому что это здание на редкость уродливо); Билли приводит меня к домам известных политиков, которые почему-либо ему не нравятся, и мы занимаемся любовью у них в саду, в их прачечных, в подъездах, а один раз даже в лифте. Мы делаем это поздно ночью в метро на линии Колсос, причем Билли специально выжидает, не начинает, пока поезд не подъедет к станции «Сместад». Билли вырос в Сместаде, и его отец — адвокат верховного суда — любил издеваться над своими сыновьями. У Билли было два младших брата.

— И однажды, — рассказывает Билли, — когда самый маленький, которому было семь лет, сидел в туалете, отцу приспичило помыть руки, он вошел, ухмыльнулся и сказал: «Вот черт, ну и воняет! Когда ты научишься закрывать за собой дверь? Мы не обязаны нюхать твое дерьмо»; брат заплакал и стал просить прощения, а отец встал перед ним, посмотрел сверху вниз и говорит: «А ты все сидишь и воздух портишь!»; брат плакал и просил прощения, но встать не мог, потому что еще не закончил. Мне тогда только исполнилось двенадцать, я побежал в ванную и, увидев отца, с ходу, без разбора стал молотить его кулаками в живот, крича, чтобы он оставил брата в покое, а отец засмеялся и, смеясь, принял свою излюбленную позу — согнул колени, выставил перед собой кулаки и приготовился понарошку боксировать. Я опешил: отец решил, что я играю в бокс. «Ну давай же, — говорил он, — давай, храбрец!»

Как-то раз я предлагаю Билли заняться любовью в каком-нибудь месте, с которым у него связаны приятные воспоминания. Мы оба знаем, что наши отношения подходят к концу. «Хорошо, — говорит он. — Я подумаю».

Билли думает в течение двух недель.

В промежутках мы занимаемся любовью в разных уголках Сместада. Далеко ходить не надо, достаточно просто проехать мимо станции на трамвае, и Билли уже готов. Мы делаем это возле сместадской почты, сместадской школы, на лестнице старого бистро на перекрестке. Однажды ночью мы идем мимо дома, где в детстве жил Билли, — приятное белое здание постройки пятидесятых годов стоит на крутом склоне, по обеим сторонам которого располагаются красивые белые, красные, желтые, зеленые и коричневые дома. Сады вокруг них тонут в сумеречной дымке.

Билли кивает на дом и говорит, что он жил там. Возле дома припаркован желтый «мерседес».

Я боюсь, что Билли предложит сделать это еще раз. Я устала. На глаза наворачиваются слезы. Хочется домой. Я хочу побыть одна. Мне надоело заниматься любовью в Сместаде, с меня довольно. Но Билли и сам не хочет. Он просто спускается вниз по склону, показывая пальцем на дом своего детства.

— Ты видишь, что дом мне ухмыляется? — говорит он некоторое время спустя.

Я оборачиваюсь, глядя на белое здание.

— Нет, Билли, — отвечаю я. — Никто тебе не ухмыляется.

— Я вспомнил, с каким местом у меня связаны приятные воспоминания, — говорит Билли в один прекрасный день.

— Отлично.

— Поедем туда?

— Поедем.

Мы садимся на поезд и едем в Драммен.

Потом идем пешком и наконец подходим к большой разрушенной желтой усадьбе девятнадцатого века. Усадьбу окружает яблоневый сад, в нем — трава высотой с камыш, ветвистые и кривые деревья тянут во все стороны свои толстые ветки.

Мы с Билли останавливаемся возле калитки и смотрим на желтую усадьбу.

— Здесь жила одна пожилая женщина, родственница моей мамы; по воскресеньям она иногда обедала у нас в Сместаде, — говорит Билли. — Потом эти совместные обеды прекратились, но она всегда была рада моему появлению. Разрешала мне рвать яблоки, сколько душе угодно; купаться в большой ванне и крутить глобус, на котором значились страны из какой-то другой жизни: Бельгийское Конго, итальянская Восточная Африка, Рио-де-Оро, Каппланд, Газаланд, Белуджистан.

— Вон на той большой сосне я построил себе шалаш, — Билли показывает на сосну в дальнем углу сада, за домом. — Я сидел там и ел яблоки, и никто в целом мире меня не видел. Я думаю, шалаш сохранился до сих пор, — говорит он. — Давай заберемся туда.

Билли открывает калитку. Мы пробираемся по траве. Под ногами хлюпает. Шалаш действительно уцелел. Билли поднимает с земли несколько яблок и дает одно мне, на вкус оно как свежевыжатый сок. Мы молча карабкаемся на дерево.

Идея заняться любовью в старом шалаше на сосне позади желтой усадьбы в Драммене оказалась не слишком удачной. Несколько планок в полу прогнили, и старое укрытие Билли не выдержало нашей тяжести. Хуже всего пришлось Билли. Когда планки под нами треснули и шалаш развалился на куски, я успела схватиться за ветку и повисла в воздухе, а потом, обхватив ствол ногой, осторожно соскользнула вниз. У меня лишь несколько ссадин на ляжке и на ладонях, а вот Билли действительно не повезло. Проломив пол, он падает на землю, ломает себе два ребра и ногу. Мне приходится бежать в соседний дом — просить заспанных хозяев вызвать «Скорую». Они оказались очень отзывчивыми. Надев одинаковые махровые халаты цыплячьего цвета, супруги последовали за мной, чтобы осмотреть Билли. Он лежал на земле среди высокой травы и плакал. Супружеская чета остановилась, глядя на него.

— Как его зовут? — спрашивает мужчина.

— Билли, — отвечаю я.

Мужчина спрашивает, чем мы занимались на дереве.

Я молчу.

У Билли штаны спущены до колен. Я наклоняюсь и пытаюсь их подтянуть, но едва я дотрагиваюсь до Билли, он начинает стонать. Заботливые соседи говорят, что его лучше не трогать, он наверняка что-то сломал. Они встают на колени рядом с ним, пытаясь заглянуть ему в глаза. Мужчина двигает рукой у него перед глазами и кричит: «Билли, ты видишь мою руку? Ты видишь, что я машу рукой?!» Билли сквозь слезы с ужасом смотрит на него. Женщина гладит его по щеке, приговаривая: «Бедный Билли, бедненький, да, тебе больно, бедный Билли». Приезжает «Скорая», Билли кладут на носилки и погружают в машину.

Билли не хочет, чтобы я ехала в больницу.

Когда «Скорая» уезжает, соседи предлагают мне выпить с ними кофе: «Ну и что, что посреди ночи, — говорят они, — ведь сейчас лето, ночи теплые и довольно светлые, так что мы могли бы попить кофе на веранде, посмотреть на рассвет и немного поговорить — чтобы от поездки в Драммен остались хоть какие-то приятные воспоминания», — говорят они.

Через несколько дней я навещаю Билли в больнице. Я принесла цветы. Желтые орхидеи. Дела у него идут неважно. Билли здесь совсем не нравится. Он никогда не лежал в больнице, только навещал отца, когда тот был смертельно болен.

— Обычно папа лежал в кровати, а я сидел рядом на металлическом стуле, — рассказывает Билли. — Отец задыхался, но иногда, когда ему становилось лучше, он брал меня за руку и мы разговаривали.

— О чем?

— Я уже не помню. — Билли смотрит в потолок. — За минуту до смерти отец схватил меня за руку и не отпускал, даже когда умер. Но больше всего мне запомнилось другое. Его костлявая рука, вцепившаяся в мою. Нет, другое. Больше всего мне запомнилось то, как у него воняло изо рта, когда он задыхался.

— Чем воняло?

— Дерьмом, — отвечает Билли. — Этот запах пропитал все стены, постельное белье, еду, он все время стоял у меня в ноздрях. — Билли худо-бедно ухитряется привстать на кровати и кричит: — Выпустите меня отсюда, выпустите меня, к чертовой матери!

Я навещаю Билли еще раз. Он пошел на поправку, и скоро его выпишут. Мы занимаемся любовью за ширмой. Из-за сломанных ребер и ноги это не так уж и просто; но Билли говорит, что с больницей у него связаны неприятные воспоминания, так что для полноты картины нам надо попробовать сделать это в больнице.

* * *

Что точно произошло между Жюли и Александром, прежде чем у них все пошло наперекосяк, я, разумеется, не знаю. Я не настолько глупа, чтобы думать, будто я разбираюсь в чужих семейных проблемах. Но внешние обстоятельства мне известны. Вот о них-то я и буду здесь говорить. А что там было на самом деле, почему муж ни с того ни с сего начинал ненавидеть свою жену и почему женщина сражается за мужа, которого в душе презирает, — это для меня загадка.

Я не знаю, презирала ли Жюли Александра. Думаю, да. Я, во всяком случае, его презирала. Вся его хваленая безупречность — чушь да и только! Не знаю, может быть, Жюли видела в нем что-то, чего я не рассмотрела? Иногда мне кажется, что я изучила Жюли вдоль и поперек. Иногда я в этом сомневаюсь. Но я уже сказала, я не настолько глупа, чтобы утверждать, будто знаю, что творится в чужой семье.

Да, я не настолько глупа, чтобы думать, будто знаю о других всю правду. Мне вспоминается один случай, произошедший через несколько лет после свадьбы Жюли и Александра. Мы поехали за город — Жюли и Александр сняли на лето красный домик в Вэрмланде, «на родине Сельмы Лагерлеф», как говорила Жюли; недалеко от поселка Коппом. Нас было несколько человек — Жюли, Александр, Арвид, Торильд, Валь Брюн, мы с Карлом и Сандер, которому тогда исполнилось четыре года. Карл был моим молодым человеком. О нем я расскажу позже.

Арвид начал пить уже по дороге. Он ко всем пристает и хамит. Называет Торильд кобылой. Мы проезжаем Бьёркеланген, Сетскуг и Рэмскуг — но стоит нам пересечь шведскую границу и въехать в Вэрмланд, как местность резко меняется: маленькие красные домики, поля, луга, тут и там пасется скот — это совсем не похоже на Норвегию, но тоже красиво. Каждый раз, увидев в окно лошадь, которая щиплет травку, Арвид высовывается из машины и кричит: «То-о-орильд, иди-ка сюда, я дам тебе кусочек сахара!»

Карл просит Арвида прекратить. Торильд, едва не плача, сидит на заднем сиденье; даже вечером, спустя долгое время после нашего приезда, она с трудом сдерживает слезы и ждет не дождется ночи, чтобы поскорее уйти спать и не попадаться никому на глаза.

Но пока еще рано.

Арвид все сидит за столом на кухне, выкрашенной в голубой цвет. Сидит с тех пор, как мы поели и выпили вина.

Жюли наверху поет Сандеру колыбельные перед сном, Карл с Александром пытаются растопить печь — вечер довольно прохладный. Валь Брюн растянулась в плетеном кресле. Немного позже, когда Сандер уже заснул и Жюли вернулась к нам в гостиную, мы услышали, как на кухне в полном одиночестве начал орать Арвид. В первый момент нам показалось, что он плачет, потом он пару раз выкрикнул «манда», громко захохотал и вдруг появился в дверях гостиной: его большое жирное тело покачивалось. Печной свет не попадал на него. Арвид бормотал что-то неразборчивое. Все молча смотрели на него, изо рта у него текли слюни, он пытался что-то сказать… «Какого хрена, вы что, не поняли? — спрашивает он, — у вас что, чувства юмора нет?» Александр говорит: «Арвид, ложись спать, ты напился и ведешь себя по-хамски». Арвид тыкает в Александра указательным пальцем. «Я тебе кое-что скажу, — говорит он. — Ты ведь, черт побери, мой младший брат… По-хамски!.. Какого черта! Слушай, ты!..» — Арвид тыкает пальцем в Александра. Мы молча ждем, когда он выговорится. Но он уже забыл, что собирался сказать. Он возвращается на кухню. Через час мы слышим, как Арвид идет в спальню и пытается разбудить Торильд.

На следующий день я просыпаюсь рядом с Карлом; чувствую головную боль, настроение отвратительное — как всегда по утрам. Я открываю глаза, вижу перед собой старые розовые обои в мелкий цветочек, и цветочки кажутся мне клопами, которые лезут в глаза, в ноздри, в рот и подмышки.

Я встаю и спускаюсь по крутой зеленой крашеной лестнице.

Дверь в кухню приоткрыта. В щель я вижу Арвида и Торильд. Сквозь зеленую листву в окно кухни попадает солнечный свет. Арвид и Торильд сидят в лучах света на деревянном полу, в пижамах, в руках у каждого по большой чашке кофе. Арвид гладит Торильд по лицу. Торильд улыбается. Они что-то говорят друг другу, но слов я не слышу. Они сидят, прижавшись друг к другу лбами.

В общем, я не стану утверждать, что знаю, как живут другие семьи, из каких мелочей складываются отношения между супругами — например, Жюли проникается нежностью к Александру, когда он, волнуясь, резко и как бы торжественно откашливается перед тем, как сказать что-нибудь важное. Об этих крошечных деталях не знает никто, но все сидят и решают, и выносят свои приговоры: у этих хороший брак, у тех — плохая семья, хотя сами толком ничего не знают.

В первый год после свадьбы Жюли я часто встречаюсь с ней, Валь Брюн и Торильд. Мы пьем пиво, вино и джин-тоник. Кто-то написал, что нужно на две рюмки опережать реальность и на три не дотягивать до опьянения. Пусть это будет нашим девизом.

Мы ходим по разным кафе.

Мы рассказываем друг другу свои секреты.

Жюли сидит напротив нас за столиком в кафе. Проведя рукой по волосам — Жюли решила отрастить длинные волосы, — она говорит, что ей пора домой: няня Сандера сдает экзамены, в час ей надо уйти; потом Жюли говорит, что Александр ей изменяет. Валь Брюн удивленно смотрит на нее, раскрывает рот, чтобы что-то сказать, снова закрывает, потом говорит: «По-моему, это неправда, Александр не из таких». Торильд качает головой, говоря, что этого не может быть: «Арвид Ланге Бакке — глупая свинья, но Александр Ланге Бакке — человек порядочный, если хотите знать мое мнение».

Тем же вечером, или в другой раз: Жюли, Валь Брюн, Торильд и я идем по Богстадвэйен, мы берем друг друга под руки, как маленькие девочки, — чтобы было теплее. Изо рта идет пар. Ночь. Мы в теплых пальто. Кто-то из нас — по-моему Торильд, а не Жюли, — говорит:

— Иногда мне хочется застать своего мужа на месте преступления, найти неопровержимое доказательство того, что он мне изменяет, покончить наконец со всей той ложью, которую мне приходится выслушивать, добиться справедливости, получить законное право ненавидеть его.

— Я знаю одну женщину, — говорит Валь Брюн, — которая десять лет была замужем за человеком, каждый день говорившим ей, что он ее любит, потому что она его об этом просила. Эта женщина думала, что у нее хорошая, а главное, надежная семья, пока однажды не нашла в кармане его куртки, за порванной подкладкой, фотокарточку голой женской груди. Она вовсе не собиралась, как говорится, производить обыск, она ни в чем не подозревала своего мужа, она просто искала квитанцию из химчистки, а вместо этого нашла фотокарточку голой женской груди. Ни лица. Ни имени. Ничего. Внизу была надпись зеленой тушью: «Я жду тебя!»

— Вот как раз о таком неопровержимом доказательстве я и говорю, — бормочет Торильд и коротко смеется.

— Можешь сфотографировать мою грудь и положить снимок Арвиду в карман куртки, — предлагает Валь Брюн.

— Что? — переспрашивает Торильд, поворачиваясь к Валь Брюн.

— Можешь сфотографировать мою грудь и положить снимок ему в карман куртки, — повторяет Валь Брюн. — А потом у него на глазах достанешь фотографию, посмотришь на нее глазами, полными ужаса, сунешь карточку ему в нос и спросишь: «Это что такое, черт побери?» Вот тогда ты увидишь, что правда на твоей стороне. Понимаешь? Успех гарантирован. Ни одному мужчине не придет в голову, что жена сама подкладывает ему компромат, чтобы потом упрекнуть его в неверности, смешать с грязью и выставить из дома, возможно, обрекая его тем самым на вечные муки совести.

— Да, бедняжка Арвид, нелегко ему придется, — говорю я. — Представляю, как Торильд стоит перед ним, вся дрожа от праведного гнева, с фотографией голой женской груди, которую она нашла в его кармане. Что он на это скажет? «Да я первый раз в жизни вижу эту фотографию!» Так и скажет? «Это не мое!» А может, так: «Я понятия не имею, чья это грудь!» Вот дурак. Отпирается до последней секунды. Не сдается. Нет, чтобы раз в жизни сказать правду. После всех лет, проведенных вместе Арвид и Торильд — и вдруг такое. Короткая мучительная сцена: «Я не изменял тебе, Торильд, это не то, что ты думаешь».

— Бедный Арвид, — говорит Торильд.

— Прекратите, — говорит Жюли.

— Успокойся, — отвечает Валь Брюн. — У каждого свои переживания, дай нам немножечко повеселиться.

— А что было дальше с той женщиной, которая нашла фотографию? — спрашиваю я.

— А, ты про нее, — вспоминает Валь Брюн. — Ее муж даже не стал отпираться, когда она предъявила ему снимок, — сказал только, что у этой женщины есть и лицо — лицо, без которого он не может жить, что ее зовут… а впрочем, это не имеет значения… что он думает о ней каждую секунду… даже когда занимается любовью с женой, «причем тогда — особенно», сказал он; и, раз нарушив молчание, этот неверный муж уже не мог остановиться и в конце концов объявил жене, что хочет прожить остаток жизни с другой женщиной. И что он уже упаковал свой чемодан. Отчаянно рыдая, жена спросила только: «Когда же ты успел упаковать чемодан?»

Зачем она об этом спросила? Боже праведный, зачем люди сами причиняют себе такую боль? — говорит Валь Брюн и продолжает: — «Чемодан я упаковал еще десять лет назад, дорогая, — отвечает неверный муж, и я вижу легкую улыбку у него на губах. — Ровно через четыре месяца после нашей свадьбы. То есть тогда я начал его упаковывать. Мало-помалу. Я делал это каждый раз, когда ты валялась в кровати в своей любимой уродливой вязаной кофте и сквозь зубы отдавала мне приказания — принеси стакан молока, принеси яблоко, принеси чипсы. Каждый раз, когда ты обнимала меня за шею, а я читал книгу, или слушал музыку, или просто смотрел в окно, ты обнимала меня за шею, шепча: "О чем ты думаешь? Ну о чем ты думаешь?" И каждый раз я заставлял себя придумывать ответ, который удовлетворил бы тебя: "Я думаю о том, как мы проведем отпуск", или "о том, как мы здорово сходили на прошлой неделе в кино", или "о том, как тебе идет это платье", или "о том, что нам следует покрасить кухню в желтый цвет", — потому что ты всю жизнь хотела что-нибудь переделать, тебе всегда все не нравилось. Я собирал вещи, когда ты ела чернослив, — какого черта, ты его не ела, ты пожирала одну черносливину за другой — и чавкала! Каждый раз, понимаешь, каждый раз, когда ты что-то такое делала, я клал в чемодан еще одну вещь. Трусы, рубашку, носок, еще носок, шелковый галстук, свитер… И чем больше… как бы это сказать? Чем больше ты меня раздражала, тем больше красивых вещей клал я к себе в чемодан. Если ты кашляла всю ночь напролет, я клал туда свитер. После каждого "о чем ты думаешь?" я клал туда галстук. После каждой черносливины — по носку. Когда ты заставляла меня заниматься любовью, как обычно, не спрашивая, хочу я того или нет, — я клал туда рубашки. А иногда, когда я чувствовал твой запах на своих руках, я клал туда целый костюм».

— Да, за десять лет можно собрать большой чемодан, — говорит Торильд.

— Под конец у него накопился целый сундук, — говорю я.

— Целый контейнер, — прибавляет Валь Брюн.

— Прекратите, — просит Жюли.

— Как там раньше говорили, когда мужчина начинал гулять на сторону? «Держись за своего мужика, Жюли, если ты уверена, что он тебе нужен», — говорит Валь Брюн.

— Sta-a-and by your ma-a-an! — поет Торильд и мурлычет мелодию себе под нос.

И мы подхватываем: «Sta-a-and by your ma-a-an!»

Мы веселимся от души.

— Ничего смешного, — тихо произносит Жюли и начинает плакать.

— Успокойся, Жюли, — говорит Валь Брюн, прикуривая сигарету. У нее черное пальто и большая шляпа, изо рта и из носа идет густой дым, лица почти не видно в темноте.

— Александр тебе не изменял, — утешает Торильд Жюли.

— Не изменял он тебе, — говорю я.

— Ну с кем он мог тебе изменить? — спрашивает Валь Брюн.

— Понятия не имею, — отвечает Жюли.

— Почему же ты тогда думаешь, что он тебе изменяет? — спрашиваю я.

— Все довольно банально, — говорит Жюли. — Когда я пытаюсь с ним заговорить, он меня словно бы не слышит, домой приходит поздно вечером, иногда почти ночью, и долго не может заснуть; он купил себе мобильный телефон, и я никогда точно не знаю, где он на самом деле находится; иногда он чересчур нежен, иногда не в меру раздражителен; он принимает душ после работы и перед сном, он до смешного подробно рассказывает о том, где был, и отвечает на провокационные вопросы, которых я не задавала.

* * *

Ночь. Давно пора спать, а Александр только что вернулся домой. Он лежит в кровати рядом с Жюли и прислушивается к ее дыханию. Жюли дышит ровно и глубоко. Глаза у нее закрыты, но Александр все равно знает, что она не спит, он знает, что она не спит и следит за каждым его движением. Она думает, что он думает, будто она спит. Да Жюли просто не видит себя со стороны, никогда не слышала, как она дышит во сне. На самом деле, сон у нее не такой глубокий и ровный, как она сейчас изображает. Сон у Жюли чуткий и ломкий, как старинная газета. Дышит она почти неслышно. Иногда он даже наклоняется к ней, чтобы посмотреть, жива ли она, как раньше они оба склонялись над Сандером, нагибаясь к его губам и носу, чтобы убедиться, что он жив. Сон Жюли. Одно неловкое движение, и она тотчас открывает глаза — хотя сама еще спит. Александру потребовалось время, чтобы понять это: Жюли не просыпается, даже когда открывает глаза, разговаривает и произносит бессвязные, часто бессмысленные фразы, типа: «Ну что ты будешь делать!» или «Я повешу платье вон там».

Он хочет дождаться, пока Жюли заснет по-настоящему, и выкинуть камни.

Сначала надо убрать камень, который лежит между ними в постели. «Ну зачем в постели понадобился камень?» — думает Александр, радуясь, что посреди ночи ему в голову пришла такая простая и понятная мысль, да к тому же он догадался в первую очередь выкинуть именно этот камень, а не какой-нибудь другой.

Александр оглядывает комнату: полумрак, давящая тишина ночи, окно закрыто, потому что на улице мороз. Жюли даже обмотала нитками оконные ручки у основания — ей кажется, что сквозь щели дует.

Александру не нравится камень, который лежит на шкафу. От него видна только тень: о размерах, деталях и форме судить невозможно; как его оттуда убрать? Может, понадобятся инструменты?

Под стулом тоже лежит камень, он похож на краба. Александр заметил его только сейчас.

Жюли дышит ровно и глубоко. Ну когда же она заснет? Сколько можно притворяться?

«Сначала камень из кровати, — думает Александр, — это уже решено. Тот, что на шкафу, может и подождать. И тот, что под стулом, — тоже. Сначала выкинуть камень из кровати». Ему в голову пришла отличная мысль, и нечего валять дурака. Ведь чаще всего как бывает? Придумаешь что-нибудь толковое, а потом начинаешь мудрить и все только запутываешь. Решено — сначала тот, что в кровати! «А потом надо составить список, написать план — без плана не обойдешься — план дальнейших действий, — думает Александр. — Сначала один камень, потом другой, потом третий. Вот и хорошо», — думает он, дружески похлопывая себя по плечу.

* * *

Впервые я встречаю Карла в «Театральном кафе» в Осло. Это высокий молодой человек с темными волнистыми волосами до плеч, обутый в сливово-красные ковбойские сапоги. Рассеянно скользя взглядом по сторонам, он дожидается метрдотеля.

Мы с отцом ходили в кино, и папа пригласил меня поужинать вместе. Бифштекс с жареным луком и картофелем, тушеным в сливках, домашнее красное вино, ванильное мороженое с горячим шоколадным соусом.

Я вижу Карла до того, как он замечает меня.

Я ставлю локти на стол, кладу голову на руки и смотрю на него. Долго смотрю. Карл в своих сливово-красных ковбойских сапогах стоит, прислонившись к витрине с пирожными и бутербродами, и ждет, пока метрдотель выделит ему освободившийся столик. Меня он не замечает.

Я смотрю на него. Смотрю долго, пытаясь привлечь его внимание, поймать его взгляд — безрезультатно. Я моргаю, вращаю глазами, шумно смакую шоколадный соус и облизываю десертную ложку, наматываю на палец прядь волос и посылаю в пространство воздушные поцелуи… Ноль реакции. Я медленно делаю большой глоток вина, мои губы и щеки розовеют, я напеваю строфу из Гершвина, подпираю рукой голову и вздыхаю, краснею и бледнею, с грохотом падаю со стула, делая вид, что потеряла сознание, обессиленная и разбитая лежу на полу, под столом; поднимаю голову, смотрю на него. Но он меня не замечает.

Что делать — ума не приложу.

Потом он замечает молодую, загорелую и большегрудую красавицу блондинку. Они с подружкой сидят за столиком неподалеку от нас. Блондинка машет ему и показывает на свободный стул рядом с собой: садись к нам, подмигивает она. Я лежу на животе под столом, глядя, как приближаются сливово-красные ковбойские сапоги. Они подходят все ближе и ближе. Но не ко мне, а к ней.

— Он меня не замечает! — взрываюсь я.

— Кто? — спрашивает папа.

Он оглядывается вокруг и наконец замечает, что я лежу на полу, размахивая руками. Он говорит, что мне следует сесть за стол. В этом я с ним согласна. Когда я снова усаживаюсь на свое место, папа спрашивает, кто именно меня не замечает.

— Вон тот, который только что сел за столик рядом с блондинкой и ее подружкой, высокий парень с темными волосами.

— А блондинка действительно очень красивая, — говорит папа.

— Почему на меня никто никогда не смотрит? — спрашиваю я.

— Ты пока еще не нашла свой стиль, — отвечает папа.

— Была бы я Катрин Денев…

— Если внимательно присмотреться, можно найти в тебе сходство с Мэри Пикфорд.

Я смотрю на мужчину с черными волнистыми волосами.

— Зато я умею петь, — говорю я. — Если я запою, ни один парень передо мной не устоит.

Мужчина улыбается блондинке.

— Да и танцуешь ты тоже неплохо, — говорит папа. — Лучше, чем Жюли.

Я поворачиваюсь к нему:

— По-моему, Александр ей изменяет, — говорю я.

— Изменяет Жюли?

— Да.

— С кем? — спрашивает папа.

— Не знаю.

— А я так надеялся, что с Александром она будет счастлива, — тихо говорит он.

— Выходит, зря надеялся.

— С другой стороны, он вовсе не обязан делать ее счастливой.

— А зачем тогда жениться? — я смотрю на папу. — Какой смысл?

— Не понимаю, с чего ты взяла, что смысл именно в том, чтобы достичь счастья?

Иногда я думаю про нашу летнюю поездку на маленькую вэрмландскую дачу. И мне вспоминается случай, которому я не придавала никакого значения до тех пор, пока Жюли не сказала, что Александр ей изменяет.

Валь Брюн сидит в плетеном кресле у раскрытого окна, наслаждаясь легким ветерком. На самом деле она, скорее, лежит в кресле, большая соломенная шляпа скрывает ее лицо, тонкая рука бессильно свисает вниз, между пальцами догорающая сигарета.

Карл с Александром пытаются растопить печь. На кухне в одиночестве беснуется Арвид.

Этажом выше в одной комнате лежит Торильд, в другой — Жюли поет Сандеру колыбельную.

Что делала я, не помню. Может быть, пошла прогуляться в сад, вообразила, что слышу кузнечиков, и притворилась, будто среди деревьев я стала невидимой. Время от времени я заглядывала в окно гостиной. Смотрела на Карла, стоящего у печи, и думала: вот мой парень. Потом смотрела на Александра, стоящего у печи, и ничего не думала. Я набрала полевых цветов и воткнула букетик в петлю рубашки. Сняла туфли и носки. Погналась за шмелем вниз по склону, к сараю. Потом опять вернулась к дому. Заглянула в окно: Валь Брюн все так же лежит, раскинувшись в плетеном кресле: соломенная шляпа, сигарета, длинная тонкая рука. Валь Брюн босиком. Она раскачивает босой ногой в такт музыке, которую кто-то включил. Это Эверт Тоб. Он поет про лето, про Швецию и про нас — так кажется мне. У Валь Брюн потрясающе красивые маленькие белые ноги. Пальцы на ногах гладкие, как жемчуг. Ногти накрашены красным лаком и похожи на землянику, которую мы сегодня ели на десерт, слегка посыпав сахаром. Валь Брюн продолжает качать ногой. Внезапно мне захотелось попробовать эти пальцы на вкус. Это не было желанием — к женщинам я всегда была равнодушна. Мне просто хотелось попробовать на вкус палец Валь Брюн, неважно, какой. Они ведь такие сладкие. Такие вкусные. Да еще она так соблазнительно покачивает ногой… Я стою и смотрю. Александр поворачивается — ему наконец-то удалось растопить печь. В комнате только он и Валь Брюн. Карл за чем-то пошел на кухню. Александр поворачивается. Смотрит на Валь Брюн. Он оглядывает ее всю, с головы до ног. И вдруг становится перед ней на колени и берет ее ступню себе в рот. Она улыбается, закрывает глаза. Он почти всасывает в себя ее пальцы, один за другим, как устриц. А потом облизывается. Затем резко встает и выходит из комнаты.

Я тогда не придала этому особенного значения. В каком-то смысле я понимала Александра. Правда, сама я устриц не очень люблю. Вот если бы на кухонном столе стояла миска толченой смородины со сливками, я бы точно не удержалась и все съела, даже если бы смородина предназначалась не мне. Потому что миску толченой смородины со сливками увидишь не часто. Я не ела ее с тех пор, как была маленькой и бабушка пела мне детскую песенку: «Смородину со сливками подайте нам сюда».

Как я уже сказала, тогда я над этим не задумалась. Я не придала значения мимолетной — как бы это назвать? — мимолетной слабости Александра и, разумеется, ничего не сказала Жюли.

Я рассказала эту историю папе. Год спустя. Не в «Театральном кафе», а в другом ресторане.

Папа почесывает себя под глазом. Делает глоток красного вина.

— Думаешь, Александр изменяет Жюли с Валь Брюн, с ее свидетельницей? — спрашивает он.

— Не знаю, я просто рассказала тебе, что видела.

— Как глубоко в рот он засунул ее ногу?

Я раскрываю рот как можно шире и засовываю туда руку.

Папа кивает.

— Так глубоко?

— Примерно, да.

Мы молчим. Я спрашиваю:

— Пап, а что ты понимаешь под словом «измена»?

— Переспать с кем-то.

— Ну, это понятно.

— Все действия, которые совершаются в полной наготе, — в нерешительности прибавляет папа.

— Полную наготу ты противопоставляешь частичной? — переспрашиваю я.

— Что-то вроде этого, — бормочет он.

— А поцелуи взасос можно считать изменой?

— Не-е-ет.

— Я с тобой не согласна, — говорю я. — Подумай, сколько можно узнать о человеке за такой долгий поцелуй. Я узнаю о мужчине все — прости мне мою прямоту, — я узнаю все, что мне нужно, по тому, как он целует меня. Если меня целует женатый мужчина, я узнаю о нем такие вещи, которые были известны только его бывшим девушкам и жене.

— Не неси чепухи, — говорит папа. — Ничего ты не узнаёшь.

— Значит, кусать, целовать, сосать и лизать кому-то пальцы на ногах — это не измена?

— Карин, ты прекрасно понимаешь, что все дело в том, как это делать, — удрученно говорит папа.

— А если засунуть в рот всю ступню?

Папа смотрит в потолок.

— Всю ступню целиком в рот? — повторяю я.

— Всю ступню целиком в рот — это нехорошо, — говорит папа.

— Вот именно, — соглашаюсь я. — Валь Брюн никогда не внушала мне доверия.

— Дело не только в ней.

— Наш замечательный Александр Ланге Бакке! — говорю я. — Когда-нибудь я его застрелю.

— Ладно тебе, — говорит папа и тянется через стол, чтобы погладить меня по голове. — Откуда столько драматизма? Жюли с Александром без нас разберутся. Ты, Карин, тоже не ангел.

* * *

Александр садится на кровати. Рядом дышит Жюли. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.

Александр смотрит в окно.

Интересно, можно задушить человека ниткой?

Лопнет ли нитка, если затянуть ее как следует на шее? Наверняка лопнет.

А на другой день у нее вокруг шеи — там, где нитка врезалась в кожу, — будет красная полоска — как тоненькие бусы.

И больше ничего.

Тут нужна веревка. Или трос. А можно просто — руками.

Он вспоминает заключительную сцену из фильма «Полет над гнездом кукушки», когда индеец кладет на лицо Джеку Николсону подушку, выбивает решетку и уходит через окно, навстречу свету.

Жюли. Александр смотрит на лежащую рядом Жюли. Она дышит ровно и глубоко, как ни в чем не бывало.

Вдох. Выдох. Вдох. Мне никогда отсюда не вырваться. Александр рывком садится на кровати. Мне никогда отсюда не вырваться.

Иногда, приходя домой ночью, когда Жюли уже спит или притворяется, что спит, он приподнимает одеяло и смотрит на ее тело. Какая худая! Какая же она худая! Жюли любит спать на животе, вдоль спины у нее растет темный пушок, между ног лежит подушка. Узкий затылок, тонкие ребра, маленькие ягодицы, ноги, пальцы.

Все в Жюли маленькое, тонкое и слабое.

Кроме ступней.

Камень, лежащий между ними в кровати, размером примерно с ее ступню.

Жюли не красит ногти на ногах красным лаком.

Александр тянется к камню. Берет его, поднимает.

«Сейчас я разделаюсь с ним раз и навсегда. Не хватало еще, чтобы у нас в кровати лежали камни», — думает он.

Он поднимает его — камень оказался немного тяжелее, чем он предполагал. И все же не настолько тяжел, чтобы его нельзя было положить на подоконник, или на шкаф, или на пол, рядом с тем, другим, большим и тяжелым.

Он проводит по камню указательным пальцем, ощущая его рытвинки и шероховатости, кладет его обратно в кровать.

В конце концов он вышвырнет этот камень. Не только из кровати. Из дома! Он вышвырнет из дома все камни!

Если он положит этот камень на подоконник, на пол или на шкаф, это будет только временным решением вопроса, думает Александр.

Если кто-нибудь спросит, как мне в конце концов удалось соблазнить Карла, высокого мужчину с черными волнистыми волосами и в сливово-красных ковбойских сапогах, я расскажу про то, что случилось в тот апрельский вечер, когда мы с папой ужинали в «Театральном кафе». На самом деле все начинается и кончается Гершвином. Я сомневаюсь во многом, но только не в Гершвине. Девушка, которая умеет петь Гершвина, может ни о чем в жизни не беспокоиться.

Послушайте!

Тут есть корабль, он скоро уходит в Нью-Йорк — Пойдем, пойдем! Там наш с тобою дом, сестричка! Мы с тобой там славно заживем, Пойдем, пойдем! Там не пропадем, сестричка! [14]

Но не буду забегать вперед. Мы с папой были в кино, смотрели легкомысленный мюзикл «Высшее общество» с Фрэнком Синатрой и Грейс Келли в главных ролях. В середине фильма Фрэнк Синатра очаровывает Грейс Келли (и, разумеется, соблазняет ее, — но раньше такие сцены в фильмах не показывали, вместо этого герои просто танцуют), как уже было сказано, Фрэнк Синатра очаровывает героиню — очаровывает тем, что поет о ее глазах.

Я встаю из-за стола и говорю папе:

— Дай мне свою шляпу!

— Что? — переспрашивает он.

— Дай мне шляпу.

— Она в гардеробе.

— Тогда пойду возьму ее.

— Карин, сядь на свое место.

Я целую отца в лоб и ухожу.

— Ты уже давно за меня не отвечаешь, — улыбаюсь я.

— Да, но я отвечаю за свою шляпу! — кричит он.

Я забираю папину шляпу из гардероба, надеваю ее на голову и смотрю на свое отражение в большом зеркале у входа в кафе.

— Она тебе немного велика, — говорит швейцар.

Я смотрю на его отражение в зеркале, встречаюсь с ним взглядом.

— Зато она красивая, — отвечаю я.

Я возвращаюсь в зал, прохожу мимо папы и карабкаюсь на сцену, где сидит оркестр «Театрального кафе», состоящий из трех человек.

Позвольте вам представить: Сёренсен за пианино, Чарлей с виолончелью, Викстрём со скрипкой. Все они старые, уверена, им уже лет по сто. Они немножко похожи на кукол Иво Каприно.

— Сёренсен, — говорю я, — сыграете Гершвина?

— Хм, — с сомнением в голосе отвечает Сёренсен, глядя на Чарлея и Викстрёма. — Нет ничего хуже полупьяной женщины, которой взбрело в голову спеть в ресторане «Летнюю пору» Армстронга.

— Я не полупьяная, — я уже более чем полупьяная, я никогда ни в чем не бываю «полу», но об этом я Сёренсену не говорю, — и я не собираюсь петь «Летнюю пору», — возражаю я.

— Хм, — отвечает Сёренсен, зажмурившись.

— Я не против, — говорит Чарлей.

— Почему бы и нет, — говорит Викстрём.

— Хм, — в нерешительности тянет Сёренсен и, нагнувшись к балюстраде, смотрит на мужчину с темными волосами, обутого в сливово-красные ковбойские сапоги. — Ты пытаешься соблазнить его? — спрашивает он.

Я киваю.

— И пока что тебе это не удается?

— Нет.

Покачав головой, Сёренсен поворачивается к коллегам.

— Вон тот тип ее ни в какую не замечает. Но мы тут бессильны. По-моему, ему по душе блондинка.

— Какая блондинка? — спрашивает Чарлей.

— А вон та, внизу. Сюда смотри. Вон — с подружкой.

Чарлей и Викстрём нагибаются к балюстраде.

— Хороша, — бормочет Чарлей.

— Великолепна, — прибавляет Викстрём.

— Послушайте, — говорю я, — вы сыграете или нет?

— У тебя нет шансов, — пожимает плечами Сёренсен.

— Я умею петь.

— Она умеет петь, — говорит Чарлей.

— А танцевать ты умеешь? — спрашивает Сёренсен.

— И танцевать тоже.

— И танцевать она умеет, — повторяет за мной Чарлей.

Викстрём щурится, разглядывая меня через очки.

— Как тебя зовут? — спрашивает он, осторожно притрагиваясь к моим волосам. Руки у него большие и старые.

— Карин Блум. Меня зовут Карин Блум.

— А ты не родственница Рикарда Блума, который эмигрировал в Америку?

— Я его внучка.

— Так и знал.

— Но я его, конечно, никогда не видела, — говорю я. — Он умер во время войны.

— Я знаю, мы были знакомы, — отвечает Викстрём.

— Знакомы?

— Еще бы. Мы приехали в Нью-Йорк почти одновременно, в тридцать первом, я запомнил, потому что в тот год корнетист Бадди Болден умер в сумасшедшем доме в Луизиане. Помню, мы с Рикардом еще говорили о том, что нам теперь никогда не услышать Бадди Болдена, потому что его музыка умерла вместе с ним, и единственное, что нам остается, — это закрыть глаза и представить, как он играл раньше, еще до того, как попал в тюрьму, до того, как напился до бесчувствия и ударил свою тещу по голове кувшином. Вот он подносит корнет к губам и начинает играть…

— Кончай заливать, Викстрём, — перебивает его Сёренсен. — Про Бадди Болдена в то время никто и не знал.

— Жалко тебе, что ли? — бормочет Чарлей. — Пусть продолжает.

— Нас с Рикардом тогда интересовали три вещи, — говорит Викстрём. — Бокс, джаз и женщины. Очень скоро твой дедушка влюбился в одну норвежку, которая жила в Бруклине, по-моему, на Бей-Ридж. Да, точно, с твоей бабушкой они тогда еще и знакомы не были.

— А вы не помните, как ее звали? — спрашиваю я. — Я про ту норвежку, в которую он влюбился.

— Уже не помню. Старость. Склероз, понимаешь. — Викстрём показывает на свою голову и крутит пальцем у виска. — Через некоторое время я потерял с ним связь. Но я и сейчас вижу перед собой эту норвежку, я его понимаю, как тут не влюбиться, настоящая Женщина. Прекрасно сложена, длинноногая, грациозная, красивая, как мост Джорджа Вашингтона. Я его хорошо помню, мост этот, его достроили в тот же год, когда я приехал в Америку. Тогда о нем, конечно, только и разговоров было, а мне нравилось стоять немного поодаль и смотреть на него в лучах предвечернего солнца. Вообще-то, я обычно женщин с мостами не сравниваю, но та норвежка ни в чем мосту не уступала.

— Значит, не вспомните, как ее звали? Даже если закроете глаза и очень постараетесь?

— Может, Сельма? — спрашивает Викстрём.

— Вполне возможно, — говорю я.

— Значит, так оно и есть. Ее звали Сельмой.

— А дедушка, он каким был? Что он был за человек?

— Немного мечтатель. Он был помешан на Гершвине так же, как и ты. Помню, он рассказывал о своих первых днях в Нью-Йорке, о том, как после прибытия парохода и бесконечных часов ожидания на Эллис-Айленде он все ходил и ходил туда-сюда по улицам, забыв о времени, о еде, и пытался вобрать в себя город. Он был очарован ароматами, звуками и окружающими картинами, он был убежден, что Гершвин сочинил «Рапсодию в голубом» для него. Ты спрашиваешь, что он был за человек? — Викстрём переводит дух. — Я скажу тебе. Это ни для кого не секрет. Рикард Блум был как Веслефрик из сказки: что бы он ни просил, никто не мог ему отказать.

Сёренсен вытягивает вперед руку и закрывает глаза.

— Перерыв закончен, — говорит он, усаживаясь за пианино.

— Думаю, надо дать ей шанс, — предлагает Чарлей, кивая в мою сторону.

— Ты уверена, что умеешь петь? — спрашивает Сёренсен. — Если не умеешь, я играть не буду.

— Умею.

— А танцевать?

— И танцевать умею.

Так что, если кто-нибудь спрашивает, как мне удалось соблазнить Карла, высокого мужчину с темными волосами и в сливово-красных ковбойских сапогах, я просто рассказываю о том, что произошло в тот апрельский вечер, когда мы с папой ужинали в «Театральном кафе».

Сёренсен дожидается, пока я спущусь со сцены и подойду к столику, за которым сидят Карл, блондинка и ее подружка.

Блондинка поднимает глаза. Смотрит на меня. Раскрывает рот и зевает, как будто при одном только взгляде на меня ей становится так скучно, что хочется спать. Ты кто такая? Ты вообще кто? Ты чего тут стоишь, место занимаешь? Ты что, не понимаешь, что ты здесь ни при чем — это я красивая, восхитительная блондинка, прелестная, очаровательная, прекрасная и удивительная!

— Извините, — щебечет она сладким голоском. — Мы разве знакомы?

Я хватаю со стола бутылку с красным вином и выливаю ее содержимое блондинке на голову.

— Теперь знакомы!

Подруга блондинки смотрит затаив дыхание.

— Прости, — говорю я. Я смотрю на блондинку, мне ее немного жаль. — Только без истерик, — говорю я. — Извини, что пришлось тебя искупать. Понимаешь, сегодня вечером я должна уйти отсюда с этим мужчиной, — я киваю на Карла, — а ты, — киваю на блондинку, — стоишь у меня на пути.

Я поворачиваюсь к Карлу:

— Карл! Тебя ведь зовут Карл? — Я глубоко и взволнованно вздыхаю. — Карл. Вот это имя! Я весь вечер на тебя смотрела, и хоть ты, наверно, злишься на меня за то, что я облила твою подругу, я все равно скажу тебе, что ты необыкновенный. По-моему, ты необыкновенный, и я поклянусь на могиле дедушки, что если мы вместе уйдем сегодня из этого ресторана, ты ни за что не захочешь вернуться.

Блондинка медленно поднимается со стула — красное когтистое морское чудовище, с которого капает вино.

— Ты кто такая? — шипит она.

— Я Карин, — отвечаю я. — Карин Блум! — Я приподнимаю шляпу и низко кланяюсь.

При этом я незаметно подаю рукой знак Сёренсену, Чарлею и Викстрёму, сидящим на балконе. Они одобрительно кивают. И начинают играть.

О, как они играют, Жюли! Почему ты сейчас не здесь?

Они играют так, как никто еще не играл. А я пою так, как не пела никогда. По всему «Театральному кафе» прокатывается вздох восхищения. И все, кто там был — не буду называть имен, — все, кто там был: актеры, писатели, журналисты, редакторы газет, директора театров, издатели, режиссеры — ты их знаешь, Жюли, — все слушали затаив дыхание. И папа тоже.

А все дело в Гершвине.

Я сбрасываю со стола стаканы, тарелки и вилки с ножами, скидываю скатерть, беру за руку Карла, затаскиваю его наверх и говорю, что мы будем танцевать. Держу пари, что так он никогда еще не танцевал.

* * *

Я не стану уверять вас, что у Карла были волшебные ковбойские сапоги. Хотя не исключено, что я рассказывала об этом Жюли, Торильд и Валь Брюн, когда мы вместе сидели в кафе. Я, когда выпью лишнего, могу еще и не то рассказать.

(Так что если вы когда-нибудь столкнетесь с Торильд или Валь Брюн и услышите от них историю про некую Карин Блум, девушку Карла, мужчины с волшебными ковбойскими сапогами, — не воспринимайте это всерьез.)

Не хочу хвастаться. Или выдумывать небылицы. Это не по мне. Но иногда без этого не обойтись. Вот и рассказываешь все как было — и немножко больше этого.

Когда я была маленькой, бабушка и Анни расстраивались, что я вру. Они говорили, что в обществе не терпят лжецов. Они говорили, что я преувеличиваю, чтобы завоевать благосклонность окружающих. Они говорили, что я буду одинокой. Посмотри на Жюли, говорили они, Жюли так никогда не поступает. Думаю, что пример был неудачным, потому что Жюли гораздо более одинока, чем я. Да, Жюли, ты была более одинокой, чем я.

Сказав Анни, что я убила Пете, эту мерзкую таксу, я поняла разницу между ложью, которая окупается, и ложью, которая не окупается. Хуже всего было то, что Анни не перестала бушевать, даже когда я сказала, что не убивала Пете. Она разозлилась из-за того, что подобные мысли приходят мне в голову: «Ты ужасный ребенок, откуда у тебя такие мысли?» — кричала Анни и трясла меня. Глупо получать такой нагоняй за ложь, которая себя не окупает. И я решила стать лучше. Врать лучше. Тогда и нагоняев будет меньше. Мне не хотелось стать изгоем и жить в одиночестве, как предрекали мне Анни с бабушкой.

Помню, как-то раз — задолго до того, как у нас появилась собака, — учительница написала в моем дневнике замечание. Мне было, наверно, лет восемь-девять, я ходила в третий класс, учительницу звали Струнг. Не фру Струнг, и не фрекен Струнг, и даже не Сесилия Струнг. А просто Струнг. Я ее довольно сильно боялась, а это говорит о многом, потому что, вообще-то, я не боюсь ничего. Но Струнг была сухая и строгая; а если говорить начистоту, то у нее к тому же совсем не было чувства юмора.

История заключалась в следующем. Летом мне исполнилось девять и я написала директору цирка Арне Арнардо письмо, в котором спрашивала, могу ли я поехать с ними на гастроли. Я написала, что предоставляю ему право решать, в каком качестве я буду выступать на сцене — ведь у него есть опыт работы с начинающими артистами, но если его интересует мое мнение, то мне больше всего хочется быть: 1) танцовщицей на канате, 2) дамой с перьями на белой лошади, 3) акробаткой.

Несколько недель спустя, после того как Арнардо ответил на мое письмо и пригласил меня в свой цирк учиться на воздушную гимнастку, я рассказала об этом кое-кому из одноклассников. Письмо я показывать не хотела. «Письма — это что-то интимное», — сказала я. Но я рассказала им, что после осенних каникул брошу школу и посвящу себя цирковым занятиям, чтобы подготовиться к большим гастролям, которые состоятся следующим летом. То же самое я сообщила Струнг, когда она отчитала меня за невыполненное домашнее задание и невнимательность на уроках. Я сказала ей, что Арне Арнардо взял меня учиться на воздушную гимнастку в свой цирк и уроки мне теперь, в общем-то, делать необязательно. Когда я сказала об этом впервые, Струнг покачала головой с таким видом, как будто услышала заведомую глупость. «Работай, не отвлекайся, Карин Блум», — ответила Струнг и вернулась к доске. Когда же я снова заговорила про цирк, она стукнула кулаком по моей парте и рявкнула: «Пойми наконец: твои россказни нелепы! Зачем надо вечно что-то придумывать, неужели нельзя просто ходить в цирк, как другие дети? Зачем…» — она так разозлилась, что не смогла закончить фразу.

Ничего не ответив, я плотно сжала губы и отвернулась к окну.

Я думала тогда: «Ладно мне не верят, когда я вру, но ведь когда я говорю правду, мне тоже никто не верит». И тогда я подумала… я стала надеяться, что Струнг умрет лютой, ужасной смертью за то, что опозорила меня перед всем классом.

Когда я упомянула об Арне Арнардо в третий раз, Струнг промаршировала к доске и произнесла речь. Она рассказала о том, что бывает с людьми, которые врут и преувеличивают, она сказала, что у таких людей внутри появляется дыра, и каждый раз, когда они врут, дыра увеличивается, и в конце концов человек перестает быть самим собой и превращается в сплошную дыру, сквозь которую каждый может просунуть руку. Я представила свое тело, из которого торчит рука Струнг; я представила его в виде обруча, сквозь который прыгают крошечные цирковые собачки; я думала о том, как буду выглядеть, и в этот момент — именно в этот момент — раздался стук в дверь классной комнаты, на пороге предстал Арне Арнардо, собственной персоной, и сказал: «Я пришел». Благослови вас Бог, господин директор цирка, за то, что вы пришли. «Я пришел, сказал он, чтобы забрать Карин Блум».

Можете не сомневаться: в эту историю не верит никто. Ни Жюли, ни Валь Брюн, ни Торильд, вообще никто. (В то, что у моего молодого человека по имени Карл есть волшебные ковбойские сапоги, они верят.) Но в отличие от многих других историй, например, про то, что я убила камнем таксу Анни, история с директором цирка — правда. Я уже плохо помню, почему так произошло. Но тому, что Арне Арнардо пришел в класс именно в тот день и спросил обо мне, было разумное объяснение. Возможно, он раздавал бесплатные билеты в цирк хорошим ученикам, не знаю. Но объяснение было. И это правда. Арнардо действительно пришел.

И еще: Струнг умерла лютой, ужасной смертью сразу после этого эпизода. Может быть, вы об этом слышали. В семидесятые годы это преступление считалось громким, о нем писали в газетах: «НЕИЗВЕСТНЫЙ УБИЛ ШКОЛЬНУЮ УЧИТЕЛЬНИЦУ… В ОСЛО УБИЛИ УЧИТЕЛЬНИЦУ… ШКОЛЬНАЯ УЧИТЕЛЬНИЦА ЗВЕРСКИ УБИТА В СОБСТВЕННОМ ДОМЕ».

Ночью убийца проник в квартиру Струнг и просверлил в ее теле сквозную дыру величиной с дверной глазок — прямо между грудей, которые всегда напоминали мне уши диснеевского слоненка Думбо.

Ничего не скажешь, происшествие жуткое. Я не желала ей смерти, тем более такой. Сейчас мне стыдно за свои ужасные, непростительные мысли о человеке, которому всего лишь не нравились мои истории.

Прошло много лет, и однажды ночью, проснувшись, я увидела, что свет наконец проник через тело Струнг.

* * *

Но чтобы я говорила, будто у Карла волшебные сапоги, — никогда!

Уже в самый первый вечер, после того, как я спела и мы станцевали в «Театральном кафе», после того, как он нагнулся к прекрасной загорелой блондинке и прошептал в ее прекрасное загорелое ухо: «Подружка, мне очень жаль, но мне надо идти, теперь мне пора», после того, как мы поймали такси и приехали ко мне на Соргенфригатен, после того, как мы разделись, но до того, как занялись любовью, — он об этом сказал. Он сказал: «Я не сниму сапоги!»

Он стоит на деревянном полу у кровати, большой, темноволосый и красивый, настоящая секс-звезда, и говорит: «Я не сниму сапоги».

— Хорошо, — говорю я. — А почему?

— Потому что они волшебные, — отвечает он.

— Не снимай.

— Ты таких никогда не видела, — говорит Карл.

— Не сомневаюсь, — отвечаю я и толкаю его в постель.

Так что это вовсе не я хвастаюсь налево и направо, что у моих любовников есть волшебные ковбойские сапоги. У них самих это неплохо выходит. Во всяком случае, у Карла. И если уж говорить начистоту, то делает он это не без основания. В тот первый раз мы занимались любовью пять суток.

Я встаю с кровати, усаживаюсь на подоконник, прикуриваю сигарету и делаю вид, что не вижу нашего отражения в окне. Тени обнимают друг друга, тень впивается в тень. Я открываю окно, и ночной ветер обдувает лицо. На улице тепло. Мы слушаем старые записи Мингуса, я нажала на кнопку повтора.

Пока мы с Карлом занимаемся любовью, я думаю о разных вещах. Ничего странного в этом нет. Пять суток — это много. Например, мне интересно, почему он всегда запирается на замок, когда моется в ванной. У него дома ванны нет, есть только душевая кабинка, и когда он увидел мою ванну, он чуть не расплакался от счастья, стал меня обнимать и целовать, так что голова закружилась.

Еще я думаю о том, что сказала Карлу, когда мы лежали у меня в кровати. Я сказала, что мне приятно чувствовать, как он дотрагивается до моего пупка, пупок у женщины — самое чувствительное место, но тайна моего пупка еще не открылась никому из мужчин, а ведь пупок у женщины — это все равно, что магическое заклинание. И вот мы занимаемся любовью уже пятые сутки, а может, и больше, Мингус поет: "Don't drop that atomic bomb on me!”, а Карл словно поселился в моем пупке, он прямо-таки прилип к нему, он окунается в него, как в большой прохладный бассейн, — и я уже не знаю, как ему сказать, что это были просто слова. Чего только не сболтнешь. Я имею в виду пупок.

Я вспоминаю, как мы ездили на дачу в Вэрмланд. Часа в четыре или в пять утра мы наконец собрались спать, а кровать была маленькая, узкая и жесткая. Я спросила:

— Карл, может, снимешь на ночь сапоги?

Карл ответил:

— Нет, без этих сапог я ничто.

— Как это ничто? — возразила я. — Ты Карл и Карлом останешься.

— Нет, — настаивал Карл. — Без сапог я ничто.

— Давай же, — подбадривала я, — чего ты боишься?

Карл сидит голый на краю кровати, уставившись на свои ноги в ковбойских сапогах, — в этой вэрмландской спаленке в мелкий цветочек они кажутся огромными и совершенно неуместными.

Я начинаю стягивать с него сапог.

— Ну давай же, — мягко говорю я, — давай.

— Нет, — сопротивляется Карл, натягивая сапог обратно.

— Пожалуйста, — прошу я.

— Оставь меня в покое!

— Давай, давай.

— Ты что, не поняла?! — Карл смотрит мне в глаза и кричит: — Ты что, глухая? Отстань от меня!

Ночью я дождалась, пока он уснет. Он дышал глубоко, ровно и глубоко. Карл спит, как ребенок, — на спине, согнутые в локтях руки лежат возле головы. Я залезла под одеяло, нащупала его ноги. Какой же он большой, до ног ползти далеко: вот его грудь с семью черными волосками, живот, бедра, колени, голени, ступни. Я устроилась поудобнее в ногах кровати, поближе к нему, спрятавшись с головой под одеялом. Как можно крепче ухватилась за сапог. И стала тянуть.

Сначала правый. Однако снять его было гораздо труднее, чем я предполагала. Я тянула изо всех сил, я потела и пыхтела под одеялом, но сапог так плотно сидел на ноге, что я уже почти отказалась от этой затеи, когда вдруг раздался «чпок» — будто пробка вылетела из бутылки, — и сапог оказался у меня в руке.

С левым сапогом все было проще. На него ушло лишь несколько минут. А может, и меньше.

Я выглянула из-под одеяла. Карл безмятежно спал, раскинув руки. Все в порядке. Все как обычно. Карл спокойно дышит во сне. Я поставила сапоги рядышком под кроватью, вернулась на подушку, поцеловала Карла в ухо и легла спать.

На следующее утро я проснулась от головной боли и тошноты.

Карл спал.

Я встала, вышла из спальни и спустилась по крутой зеленой лестнице. В кухне на полу тихо разговаривали Торильд и Арвид. Я не стала здороваться. Остальные еще спали. Я вышла во двор, накачала насосом воды из колодца и попила. Светило солнце. Неподвижно уставившись на меня, в траве сидела серая полосатая кошка.

Я вернулась в дом, поднялась по зеленой лестнице и вошла в спальню.

Карл уже проснулся.

Карл больше не был Карлом.

Карл превратился в макрель.

Он стал маленькой зелено-голубой рыбкой, которая отчаянно билась о кровать и кричала: «Что ты со мной сделала, что?»

Я посмотрела на него. И всплеснула руками.

У Карла были светло-голубые глаза, два больших и семь маленьких плавников.

Он глотал ртом воздух: «Положи меня в воду, скорее, иначе я умру!»

Я прижала руку к губам.

Села на край кровати.

— Карл, — сказала я. — Прости меня. Как я могла!..

— Скорее! — орал Карл. — Положи меня в воду! — как всегда пискляво и немного в нос, кричал он.

Я сбежала вниз по зеленой лестнице на кухню. Торильд в одиночестве сидела на полу, держа в руках чашку с кофе, и читала газету.

— Что с тобой? — взглянув на меня, спросила она.

— Почему у меня никогда не бывает нормальных мужчин? — крикнула я.

Торильд пожала плечами и снова уткнулась в газету.

Я отыскала в шкафу большую прозрачную чашу, побежала к колодцу, набрала воды и помчалась назад. Я так торопилась, что расплескала воду на пол и ступеньки.

Карл, задыхаясь, лежал в кровати. Он уже почти не мог двигаться. Я взяла его в руки — он был такой гладкий — и осторожно положила в пиалу. Вскоре он понемногу стал приходить в себя.

Сначала он плавал осторожно, потом чуть быстрее, и вот он уже резвился, как обычно. Но продолжал с укором смотреть на меня через стеклянную стенку.

— Ты ничего не хочешь мне сказать? — спросил он. Голос у него был нарочито спокойный. Когда он говорил, в воде появлялись пузырьки.

Я опустила глаза.

— Пока ты спал, я сняла с тебя сапоги, — прошептала я.

— Я тебе говорил, что не надо этого делать, — сказал Карл. — Я прекрасно помню, как вчера вечером совершенно ясно дал тебе понять, что без сапог я ничто.

— Я не знала, что это надо понимать буквально, — сказала я и закрыла глаза. Потом открыла.

Карл плавал туда-сюда за стеклом. Без остановки. У меня зарябило в глазах.

— Ну что ты расплавался, остановись хоть на минутку, — попросила я. — Невозможно с тобой разговаривать, когда ты все время плаваешь взад-вперед.

— Карин, я не могу остановиться. У меня нет плавательного пузыря. Если я остановлюсь, мне нечем будет дышать.

Я покачала головой.

— Неужели это никак нельзя исправить? — спросила я.

— Не знаю, — ответил Карл. — Вчера я был мужчиной, а сегодня стал макрелью. По твоей вине. Все из-за тебя. Что ты теперь будешь делать?

— Я очень хочу помочь тебе, Карл. Я не думала, что все так обернется.

— А что ты думала?

Я посмотрела на Карла, который плавал туда-сюда за стеклом.

— У меня сейчас болит голова, и я плохо соображаю, может, сначала позавтракаем, а потом сядем и обо всем поговорим?

— Как я буду завтракать… в таком виде?! — прошипел Карл, и вода в чаше забурлила. — Карин, посмотри на меня! Ты что, не видишь?! — Плавники лихорадочно трепетали в воде. — Твоя семья меня засмеет.

Я вздохнула.

— Вчера все выпили, легли поздно. По-моему, сегодня им будет не до тебя, Карл. Давай сделаем вид, что ничего не произошло. Если кто-нибудь будет спрашивать, скажем, что ты себя неважно чувствуешь. — Я осторожно взяла чашу, вышла из спальни, спустилась вниз по зеленой лестнице и пошла на кухню.

* * *

Карлу было не по себе. Мало того, что ему приходилось без передышки плавать взад-вперед, да еще Торильд начала смеяться. А ведь он больше всего боялся, как бы кто-нибудь не начал смеяться над ним.

Я поставила чашу на кухонный стол. Александр, Жюли, Торильд и Арвид пытались сделать вид, что ничего не происходит, но это оказалось не просто. Карл плавал туда-сюда, разъяренно поглядывая на нас из-за стекла, в довершение всего Сандер стал прыгать и кричать: «Смотрите, смотрите, у нас рыбка!»

Жюли пыталась его приструнить — но на Сандера это не подействовало.

— Мам, смотри! Смотри, что у нас есть! Карин поймала настоящую рыбу!

Неудивительно, что Торильд стала смеяться. Упрекать ее за это нельзя. Виноват Сандер — но ребенка тем более не упрекнешь. Он просто хотел помочь мне накормить рыбу.

Мы и глазом моргнуть не успели, как он схватил консервную банку с макрелью в томатном соусе, ложкой выскреб оттуда остатки и кинул их в чашу.

Вода покраснела и стала мутной, Карл закричал.

— Нет, только не это, — кричал он. — Умоляю!

Тут Торильд не смогла удержаться. Она засмеялась. Сначала она несколько раз хихикнула. Затем издала протяжное мычание. Потом пару сдавленных смешков, и, наконец, раздался взрыв хохота, остановить который было невозможно. Торильд хохотала так, что кнопки на ее белой, забрызганной томатным соусом кофточке стали расстегиваться, одна за другой.

Карл дулся на меня весь остаток дня. Он сказал, что я выставила его на посмешище. Он сказал, что вряд ли после этого сможет любить меня, как прежде. Затем он пожелал, чтобы я отнесла его наверх, в спальню, и заперла дверь, чтобы он мог спокойно поплавать в своей чаше.

* * *

Иногда я спрашиваю себя: с какого момента можно считать, что семья распалась?

Это происходит задолго до того, как муж и жена решают, что между ними все кончено, они должны развестись, — и начинают бракоразводный процесс.

Поэтому я спрашиваю: когда распадается семья?

Тогда ли, когда один из нас думает: «Чтоб тебе пусто было»?

Или тогда, когда один из нас говорит (в самый первый раз): «Я больше не хочу с тобой жить. Ты испортил мне жизнь»?

А может, когда один из нас, глядя в потолок, шепчет: «Я готов на все что угодно, только бы с тобой не спать»?

Я думаю о Жюли и Александре — но эти мысли не имеют никакого отношения к сцене, разыгравшейся между Александром и Валь Брюн в гостиной на даче, когда Александр в мимолетном блаженном забвении чуть не проглотил ногу Валь Брюн, — я думаю о том, что произошло несколько часов спустя, ночью, уже после того, как все легли спать. На самом деле, это даже не происшествие, ведь ничего не произошло, просто в памяти осталась картинка: Жюли одна сидит на зеленой лестнице и плачет.

Я встаю с постели и выхожу из комнаты. Ночь, или, точнее, раннее утро — солнце светит во все окна. Я выхожу из комнаты и сразу замечаю Жюли. Маленькая и сгорбленная, она сидит на самой нижней ступеньке. В белых трусах и футболке. От солнца они кажутся особенно белыми. Жюли сидит, обхватив ноги руками и уткнувшись лицом в колени. Она ничего не говорит. Просто плачет.

Иногда я слышу голос Жюли, как будто это мой собственный голос.

Жюли говорит: «Карин, иди сюда, посиди со мной немножко», я спускаюсь по лестнице и сажусь на ступеньку рядом с ней.

Жюли говорит: «Иногда мне хочется быть такой, как ты, но я — не ты, у меня все по-другому».

Она продолжает:

— Несколько месяцев назад, в начале мая, я разбудила Александра посреди ночи, скорее, даже утром. Я гладила его по лицу, легонько трясла за плечо, очень бережно, чтобы он не разозлился, — я ведь знала, что он не спит, а только притворяется. В конце концов он уже больше не мог притворяться и спросил: «Сколько времени?» Я ответила. Он сказал, чтобы я попыталась уснуть. Я сказала, что нам надо поговорить. Больше так продолжаться не может. Он вздыхает, спрашивает: «Именно сейчас, Жюли? Ночь на дворе».

«Да, именно сейчас, — отвечаю я. — Я чувствую, что между нами что-то не так, но что именно — не знаю».

«Все в порядке, Жюли. Все в порядке. Ради бога, давай не будем».

Я говорю: «По-моему, ты мне изменяешь. Это правда?»

«Нет, неправда», — отвечает он.

«Нет, правда. Можешь хотя бы раз в жизни сказать правду? Хотя бы один раз».

«Нечего мне рассказывать. Ты что, хочешь, чтобы я что-нибудь придумал?»

«Нет, я просто хочу, чтобы ты сказал правду». А потом я говорю: «Знаешь, у меня есть идея. Сначала я тебе кое-что расскажу… то, что раньше я сказать не решалась… а потом ты мне расскажешь… и тогда мы будем в расчете. Понимаешь? Будем в расчете. И я на тебя не буду злиться, и ты на меня. Я просто хочу, чтобы мы снова были вместе».

«Значит, тебе есть, что рассказать», — тихо говорит он.

«Я не говорю, что мне есть, что рассказать, — отвечаю я. — Ничего такого я не делала, мое предложение чисто гипотетическое…»

«Гипотетическое?» — переспрашивает он.

«Ты же понимаешь, что я имею в виду».

Жюли продолжает:

— Мы сели в кровати, Александр зажег ночник. Мы помолчали. Потом он встал, пошел на кухню, сделал себе кофе и вернулся обратно, сел на кровать и сказал: «Ну давай, рассказывай!»

Мы посмотрели друг на друга, и могу поклясться, что я услышала, как Бог сказал Дьяволу: «Теперь, дружище, принимай командование, я уже не в силах сделать что-нибудь для этих людей». Тут я заплакала и сказала, что однажды вечером, когда мы с Торильд и Валь были в городе, я встретила одного мужчину; я сказала, что его зовут Даниель, что я была у него дома и спала с ним; что, конечно, жалею об этом и что после этого мы с ним ни разу не встречались. Но я наврала, понимаешь? Даниель — первое имя, которое пришло мне в голову. Надо же было что-то сказать. Если бы я сказала: «Александр, я тебе не изменяла, ни разу», он бы ответил: «И я тебе тоже не изменял», — и мы оба были бы по-прежнему далеки друг от друга, ведь правда? Вот я и придумала эту историю, не слишком авантюрную, разумеется, — не стану же я говорить, что сменила трех или четырех любовников за все это время, такого бы он никогда не простил, — но и не слишком невинную. Я знала, что он будет подгонять свою историю под мою и не станет рассказывать больше, чем я, — ему совсем не хотелось представать в невыгодном свете. Смысл в том, чтобы быть в расчете, понимаешь? Расчет — это начало нового отсчета. Расчет — это конец долгам. Это хорошо.

В нашей семье расчет всегда играл большую роль. Особенно после рождения Сандера: «Вчера ночью я вставала к Сандеру, когда он плакал. Сегодня — твоя очередь». И все в таком духе. «В прошлые выходные я ходил с ним гулять, чтобы ты подольше поспала, значит, в эти выходные надо что-нибудь придумывать тебе». Мы все время вели счет — кто покупал продукты, кто готовил обед и убирал, кто больше работал, кто сильнее устал, кто ходил в город и развлекался, пока другому было не до веселья, кто уезжал на несколько дней с друзьями, пока другой сидел дома с ребенком, кто спел больше колыбельных, прочел больше сказок, кто занимался Сандером в выходные, пока другой делал свои дела, а еще мы считали часы и сравнивали, кто дольше спит по утрам. Это была самая актуальная тема. Кто дольше спал по утрам. Мы считали время и сон, как валюту. Особенно сон. Сон был моей фантазией, моей несбыточной мечтой, — я думала о сне, говорила о сне, я плакала о нем, хотела обставить сном квартиру: двуспальная кровать в маленькой комнате, раскладушка в гостиной, кушетка в коридоре, матрасы, подушки и пледы на чердаке. Мне хотелось иметь тайные комнатки по всему городу, с кроватями, на которых можно спать, спать сколько угодно, не расплачиваясь за это, спать, не думая о цене, потому что цена этому сну — бодрствование: всегда на месте, постоянно при деле, жена и мать. Я больше не могла. Я не хотела. Я не хотела так жить. Я вообще не хотела жить.

Когда я рассказала Александру про Даниеля, он спокойно встал, вышел в ванную и треснул кулаком по зеркалу, висевшему над раковиной, с такой силой, что оно разбилось. Он стоял и смотрел на свое отражение в осколках. Из руки текла кровь. Когда он вернулся обратно, он протянул ко мне свою окровавленную руку и без слов попросил покончить с этим разговором — хватит, не надо больше ничего говорить, — но я улыбнулась и сказала, разумеется, тоже без слов, что это несправедливо: уговор дороже денег, и тогда он рассказал, что примерно год назад встретил одну женщину, он был пьян, поехал к ней домой. «Но все это ничего не значит. Поверь мне». Женщина хотела встретиться еще, но он отказался.

«Как ее звали?»

«Это имеет какое-то значение?»

«Да».

«Неважно».

«Скажи».

«Ее звали Вера».

«А полностью?»

«Вера Лунд, — сказал он. — Ты ее не знаешь. Просто случайная знакомая».

А потом мы занялись любовью, и я впервые после рождения Сандера делала это с удовольствием, во мне словно развязался запутанный узел. Я потянулась к Александру, внутри все стало влажным, я не хотела ждать, я не хотела больше ждать. Мое тело слишком долго спало, оно было погружено в сон — и вдруг это желание. Эта долгожданная любовь. Это томление — словно я вырвалась на свободу, словно хлынули долго сдерживаемые слезы.

Я кончила почти сразу, но Александр продолжал, нежно и мягко. Он шептал мне ласковые слова, целовал веки, нос, губы, улыбаясь, заглядывал мне в глаза — но ото всего этого мне становилось дурно. Мне было противно на него смотреть. Омерзительное тело. Тошнотворная сперма. Мне было противно мое собственное желание. Я улыбалась Александру сквозь слезы и думала: кончай быстрее, мне так хочется спать.

После этого мы улеглись в разных концах кровати. Мы потянулись друг к другу, я развела руки, чтобы его обнять, он тоже, но руки наши так и не встретились. Александр встал, погасил ночник, снова лег в кровать и сказал «спокойной ночи». Я тоже. Он спросил: «Ты думаешь о нем — о Даниеле, — когда мы занимаемся любовью?»

«Нет, конечно».

«Давай больше не будем об этом, ладно?»

«Давай».

«Забудем об этом, хорошо?»

«Думаешь, получится?»

«Должно получиться». — Он снова протянул руки ко мне, я — к нему, мы потянулись друг к другу.

«Не знаю, — сказала я. — Не знаю, получится ли…»

Я просыпаюсь оттого, что в дверях стоит Сандер и спрашивает:

«Вы скоро встанете?»

Александр лежит неподвижно.

«Нет, — говорю я. — Дай мне поспать. — Я приподнимаюсь в кровати. Вижу в дверном проеме его тень. — Подожди немного, солнышко, я скоро встану», — прошу я. Сандер закрывает дверь и идет в гостиную.

«Нет» — первое слово, с которым я просыпаюсь.

Я не могу, у меня нет сил, оставьте меня в покое. И так каждое утро. Каждое утро я придумываю, что́ бы сделать, чтобы поспать еще немного. Не готовить завтрак, не вести Сандера в детский сад, не идти на работу, не встречаться с людьми. Можно сказать, что я заболела, можно выписать больничный, сказать Александру, что я больна, и попросить его позвонить на работу, чтобы их предупредить. Сегодня воскресенье. Можно сказать Александру, что я заболела. Вставай, Александр. Сандер уже проснулся.

«Нет» — первое слово, с которым я просыпаюсь. Как-то раз Сандер с огромным школьным ранцем за спиной один поднимался по лестнице. Мы живем на четвертом этаже, Александр высадил его у подъезда и поехал дальше. Он куда-то спешил, не знаю, куда. Я стою в дверях и жду Сандера. Он взбирается по лестнице со своим огромным ранцем. Он давно мечтал о таком, и хотя в школу он еще не ходит, мы подарили ему ранец на день рождения. Ранец голубой с розовыми росчерками наподобие граффити на крышке. Большой. Чуть ли не больше самого Сандера. Чего только Сандер туда не кладет. Я вышла из дверей, увидела, что голубой ранец стал забираться вверх по лестнице, и услышала: «Привет, мам!»

«Подожди, Сандер. Я тебе помогу, ранец тяжелый».

Сандер поднимался на четвертый этаж с ранцем за спиной. Он запыхался. Дыхание было частым, коротким и напряженным. Но он не устал: «Мам, я могу подняться еще на десять тысяч лестниц. Бывает бесконечная лестница, она самая длинная. Бесконечность — это больше миллиона».

Когда-то ты был совсем крошечным, ты лежал рядом со мной и спал. Я помню твою гладкую голову у себя под мышкой, свою руку у тебя на груди, стук твоего сердца. Как мне защитить тебя? Сердце бьется, ты дышишь, ты жив — это настоящее чудо, и мне так страшно за тебя.

Я боюсь тебя уронить. Я боюсь, что мои руки разомкнутся и ты упадешь. Боюсь, что ты разобьешься.

Ты для меня слишком мал и слишком велик.

«А теперь? — Сандер снова стоит в дверях. — Теперь вы проснулись?»

Александр! Александр!!! Почему ты не просыпаешься?

«Нет» — первое слово, с которым я открываю глаза.

Твоя проблема, Жюли, в том, что ты полный ноль. Ты ничто. Немного легче становится после того, как вырвет. Словно изгоняешь, смываешь, освобождаешься. Потом — усталость, пустота, онемение во всем теле — с этим уже можно жить дальше. В животе словно ворочаются несметные коконы бабочек. Каждое утро эти бабочки вылупляются из своих коконов, и пока это не произойдет, я не решаюсь подняться с кровати — мириады крохотных чужеродных крылышек бьются во мне.

Когда меня тошнит, я стою, наклонившись над унитазом, и часто представляю себе, что это бабочки вылетают у меня изо рта.

Наш договор — сначала я расскажу тебе свою тайну, потом ты мне свою — оказался неудачной идеей. Мы не были в расчете. Как-то раз я, стоя на коленях, мыла пол зеленым мылом. Мне помогал Сандер. Платье, руки, локти у меня были мокрыми. С меня капало. Прислонившись к стене, Александр смотрел на меня. Светило солнце. Александр смотрел на меня. «Шлюха», — вдруг прошептал он. Ни с того ни с сего. Едва слышно. Но я услышала его шепот, и он показался мне оглушительным, он исходил не только от Александра, но изо всех углов.

«Что? — Я отложила тряпку и повернулась к нему. — Что ты сказал?»

Александр посмотрел на меня, потом на Сандера. Сандер почти сразу почуял неладное, слов он не разобрал, но опасность чувствовал, и все его тельце напряглось, как у маленького зверька.

Александр улыбнулся, подмигнул нам:

«Как у вас здорово получается, — сказал он. — Вот это чистота! Пойду налью нам сока, а потом возьмусь за окна».

Сандер с облегчением улыбнулся. Мы снова взялись за пол, окунули тряпки в мыльную воду, и я показала Сандеру, как надо их выжимать, чтобы на полу не оставались лужи. Я обернулась. Александр все еще стоял, прислонившись к стене, и смотрел на меня. «Шлюха», — снова прошептал он беззвучно. На губах его застыла улыбка — на случай, если обернется Сандер.

Иногда, если Сандер был поблизости, мы говорили по-английски. Мы говорили о чем-то, употребляя чужие слова вместо слов, которые не осмеливались произнести на родном языке.

«О чем вы говорите? Почему ничего непонятно?» — спрашивал Сандер.

«Мы тренируемся говорить по-английски, потому что когда-нибудь поедем в Америку, чтобы посмотреть, где жили твои прадедушка, бабушка и тетя Сельма».

«Я по-английски не умею. Не хочу в Америку».

«Ты научишься, Сандер. Ты ведь знаешь: bike, house, boy, hello».

— А ты, Жюли, — говорю я, — чем ты занималась в то время?

— Я? — переспрашивает Жюли. — Я пыталась разыскать Веру Лунд. Я хотела посмотреть на женщину, которая спала с моим мужем, я ни минуты не сомневалась в том, что это не случайное знакомство. Не найдя в телефонном справочнике никакой Веры Лунд, я стала звонить по всем телефонам в Осло и Бэруме, рядом с которыми значилась фамилия Лунд, и спрашивать Веру. Я представлялась как Карин.

— Карин?

— Ничего другого не пришло в голову. У меня была своя система: я ставила крестик рядом с телефонным номером, если мне говорили, что я не туда попала; звездочку, если срабатывал автоответчик, или загогулину, если к телефону никто не подходил. В Осло и Бэруме полно людей с фамилией Лунд. Один раз к телефону подошла какая-то женщина:

«Алло».

«Здравствуйте, это Карин. Позовите, пожалуйста, Веру».

Женщина помолчала и спросила: «А кто это?»

Я ответила: «Это Карин, могу я поговорить с Верой?»

Женщина снова помолчала. «По-моему, вы сегодня уже звонили, — сказала она. — Это не вы звонили несколько часов назад?»

Я бросила трубку.

Я толком не знала, что буду делать, когда в конце концов разыщу эту Веру. Я проигрывала в уме различные сценарии и представляла себя в разных ролях.

Благосклонная Жюли: «Добрый день, меня зовут Жюли Блум. Я, как вам, конечно же, известно, жена Александра. Я просто хотела поговорить с вами, может быть, встретимся, выпьем кофе? Ведь нам обеим приходится нелегко».

Хитрая Жюли: «Привет, это Жюли. Александр мне все рассказал. Встретимся? Я знаю, что вы были вместе больше года… да? Значит, меньше?.. А сколько тогда?»

Гордая Жюли: «Здравствуйте, это Жюли. Я знаю, что вы спите с моим мужем. Так вот, не стесняйтесь и продолжайте в том же духе».

Жюли-террорист: «Здравствуйте, меня зовут Карин Далблум. Я звоню вам из поликлиники Скиллебекк. Мне бы не хотелось пугать вас, но мы располагаем тревожной информацией о мужчине, с которым у вас был половой контакт. Мы вынуждены просить вас срочно приехать и сдать анализ крови».

Однажды ночью я бужу Александра. Зажигаю ночник и сажусь в кровати. «Значит, так, — говорю я. — Нам пора поговорить!»

Александр открывает глаза, продолжая лежать. «Не надо, прошу тебя», — говорит он.

«Нет уж. Нам пора поговорить. И если понадобится, мы будем разговаривать всю ночь».

«Я не хочу ни о чем говорить».

«Еще бы, конечно, ты не хочешь ни о чем говорить. Ты никогда не хочешь. Ты лежишь рядом со мной и притворяешься, что спишь и не хочешь разговаривать. Зато я хочу. Я хочу поговорить. Я хочу знать, кто она. Понимаешь?! — Я начинаю трясти его. — Понимаешь, Александр? Посмотри на меня! Посмотри, я сказала!» — Я хватаю его за волосы и заставляю повернуться ко мне.

«Ты что, совсем сдурела?!» — Он вскакивает и бьет меня по лицу.

«Как ты смеешь меня бить?»

«А ты не хватай меня за волосы. Психопатка, совсем с ума сошла».

«Я задала тебе очень простой вопрос, а ты даже на него ответить не можешь. Я хочу знать, кто она».

«Мы договорились больше об этом не вспоминать». — Он снова укладывается в кровать.

«Я не могу об этом забыть. Я хочу знать, кто она».

«Ее зовут Вера, я тебе уже говорил».

«Веры Лунд не существует».

«Значит, Лунде, Лундему, Лунден… я уже не помню. Это была всего одна ночь. И очень давно. Жюли, я больше не могу».

«Как она была одета?»

«Что?» — Голос у него резкий. Александр закрывает руками лицо.

«Как она была одета в тот вечер?»

«Ты больная».

«Зачем ты так говоришь? Не смей. Я задала тебе простой вопрос. Как она была одета?»

«Ты сумасшедшая».

«Не говори так».

«Хорошо, хорошо. Если ты так хочешь знать — на ней было платье».

«Какого цвета?»

«Красного».

«Короткое или длинное?»

«Короткое».

«Ну и как, сексуально? В таком коротком красном платье?»

«Вполне».

«А какое у нее было белье?»

«Белые трусы».

«Понятно».

«И где вы находились в тот момент? Где вы этим занимались?»

«Мы сняли номер в гостинице».

«В какой гостинице?»

«"Плацца"».

«Даже "Плацца"! Неплохо. Значит, на это у тебя есть деньги».

«Заткнись».

«И как долго вы там пробыли?»

«По-моему, пару часов».

«Два часа?»

«Я сказал, пару часов».

«Пара часов — это и есть два часа, или ты имеешь в виду что-то другое? Или два часа — это, по-твоему, совсем не пара? Нельзя ли поточнее?»

«Черт, да у тебя с головой не все в порядке!»

«Ну, и как она в постели?»

«Нормально».

«Ты обнимал ее? Целовал?»

«Жюли, перестань».

«Это я должна перестать? Я? Ты ее трахнул?»

«Ну да».

«Она у тебя сосала?»

«Да».

«А ты?»

«Тоже».

«Как долго вы там пробыли?»

«Пока мне не пора было идти».

«А когда тебе было пора?»

«Утром».

«Ты собирался домой, к нам в постель?»

«Да».

«Черт!»

Жюли кладет голову на руки. Она сидит, съежившись, на зеленой лестнице.

— А потом? Что было дальше?

— Помнишь, когда мы были маленькими, папа говорил, что есть такие вещи, такие слова, которые вырвутся из тебя, и ты никогда не сможешь вернуть их обратно.

— Возможно, он что-то такое и говорил… но я не помню…

Жюли продолжает:

— Мы стараемся. Теперь мы стараемся. Стараемся склеить все кусочки… Каждый день мы просыпаемся и говорим друг другу: доброе утро. Каждый вечер, ложась спать, мы говорим: спокойной ночи. Мы вместе едим. Иногда мы занимаемся любовью. Играем с Сандером. Но Сандер не глупее нас. Наши слова прочно засели в стенах и отдаются эхом тогда, когда мы ждем этого меньше всего.

Жюли говорит:

— Я думаю о Сандере. Я родила на свет ребенка, но не могу защитить его. Я не могу защитить его даже от нас самих. Даже от самой себя. От моего гнева, моего презрения, моих воспоминаний, моих обманутых ожиданий. Я думаю о наших родителях, Карин, — о папе и об Анни, обо всем, за что я их упрекала. Обо всем том времени, что я потратила на эти упреки. Посмотрите на меня! Посмотрите, что вы со мной сделали! Я не хочу больше жить, потому что я вам не нужна! Пожалуйста, посмотрите, не отводите глаза! Кто-то не сдержал свое обещание. Во всяком случае, так казалось мне. А сейчас обещания нарушаю я сама. Раз за разом. Каждый день. А Сандер пока еще слишком мал, чтобы упрекать меня. У него нет нужных слов. Но я вижу, что он от меня отдаляется, становится тихим, молчаливым.

Мой милый Сандер,

Я держу тебя на руках, тебе всего несколько часов отроду. Лицо и тельце у тебя коричневые, иногда тебя уносят и кладут в кювез, чтобы ты окреп и мы могли поехать домой. Я никогда не была ни для кого домом, я не понимаю, что это значит. Они тыкают иглами в твои пятки — берут анализ крови. Чтобы пошло молоко, они сдавливают мою грудь и прижимают к твоим губам, чтобы ты научился есть. Они заворачивают тебя в одеяло, потом распеленывают. Они говорят: до свидания, всего хорошего. Я держу тебя на руках. Мы готовы.

Перед нами отворяются больничные двери, и ветер чуть не сбивает нас с ног.

Я обещаю, что буду защищать тебя. Я не могу защитить тебя.

* * *

«Если я не засну, — думает Александр, — я, наверно, просто-напросто умру от истощения.

Но прежде чем я умру, я должен навести в своем доме порядок. Долг каждого мужчины — следить за порядком у себя дома.

Например, если я соберу все камни и положу их в кровать между нами, я смогу примерно понять, сколько их. Я смогу посчитать их. Потрогать. Смогу прикинуть, как покончить с ними раз и навсегда.

Ну как можно спать, когда камни разбросаны по всей спальне, — думает Александр. — Тут уж не до сна».

* * *

Мы идем по Богстадвэйен — Жюли, Торильд, Валь Брюн и я. Мы возвращаемся домой. Именно тогда я в первый раз вижу Дага — через окно ресторана, где он пьет пиво вместе с друзьями.

Я останавливаюсь.

Подхожу вплотную к окну.

Дожидаюсь, пока он повернется и увидит меня.

Ждать приходится долго.

В конце концов один из его друзей замечает, что я стою за стеклом и смотрю на Дага. Он поднимает глаза. Какое-то мгновение он пребывает в нерешительности: может быть, мы знакомы? Он поворачивается к друзьям, спрашивает у них: «Вы знаете эту девушку?» — те качают головами и пожимают плечами. Он снова смотрит на меня, делая резкое движение рукой: давай, мол, отсюда, я тебя не знаю, ты что, не видишь, мы с друзьями решили приятно провести время.

Валь Брюн наблюдает эту сцену со стороны.

— Не обращай внимания, — мягко говорит она, обнимая меня. — Этому парню интереснее с друзьями, чем с тобой.

На следующий вечер я прихожу к ресторану одна. На мне большое черное пальто, шарф и шляпа. Даг с друзьями снова здесь. Я встаю у окна. Идет густой снег. Но мне все равно. Мне нужно, чтобы Даг обратил на меня внимание. Я смотрю на него. Долго смотрю. Даг поворачивается и встречает мой взгляд. Что тебе надо? — говорят его глаза. — Что ты от меня хочешь?

— А ты как думаешь? — Я поднимаю глаза к небу. — Тебе как кажется?

— Меня это не волнует.

— Я могу тебе спеть.

— Нет.

— Я могу потанцевать с тобой.

— Не думаю.

— Я могу польстить тебе.

— И это все?

— Я трахаюсь так, как тебе и не снилось.

Третий вечер подряд я стою у окна ресторана, пока время не перевалит за два часа ночи. На этот раз он меня вообще не замечает. Он и его друзья уже привыкли, что я стою здесь, за окном, и смотрю на них.

Они привыкли ко мне!

Мы с Дагом еще даже не познакомились, а этот выродок уже воспринимает меня как данность!

Нет, Даг, так не пойдет! Разве ты не слышал о том, что мне никогда не отказывают? Я не сдаюсь, пока не получу то, что мне нужно.

На следующий вечер мы с папой идем в кино, времени торчать у окна ресторана у меня нет. Но еще через день я решаю, что время пришло. Сегодня Даг пойдет со мной, хочет он того или нет. Я поднимаюсь на антресоли, залезаю в свой шкафчик, отыскиваю старый американский сундук с одеждой, масками, очками и париками. И нахожу то, что искала: большие черные брюки, пару подтяжек, белую рубашку с длинными полами, куртку, котелок и большие накладные усы черного цвета.

Я переодеваюсь и оглядываю себя. Поворачиваюсь и так, и эдак перед зеркалом.

По-прежнему худая.

По-прежнему маленькая.

Но все-таки не слишком заметно, что я не парень.

Я немного похожа на дедушку.

Я иду в гостиную, открываю окно. Холодный зимний ветер обдувает лицо. Я смотрю на небо. Насчитываю семь звезд.

«Ты и я, дедушка, — говорю я. — Ты и я. Нас никто не победит».

В этот вечер я не стою у окна. Я захожу в ресторан. Подтягиваю штаны, еще раз проверяю подтяжки, поправляю усы и вхожу. В уши ударяет громкая музыка. Официант спрашивает, заказывала ли я столик. Я говорю, что хочу посидеть в баре. Я вежливо киваю, улыбаюсь Дагу, его друзьям и всем, кто на меня смотрит. Затем вспрыгиваю на табурет возле стойки — он такой высокий, что ноги до пола не достают. Заказываю пиво.

— Постойте, — говорю я бармену.

Он оборачивается на полпути, глядя на меня.

— По кружке пива ребятам вон за тем столиком, — я киваю на Дага с друзьями.

— Хорошо, приятель, — отвечает бармен.

Он наполняет стаканы, пританцовывая под громкую музыку, и, танцуя, направляется к столику, где сидит Даг.

Ставит перед ними пиво.

Даг и его друзья вопросительно смотрят на бармена, а тот кивает в мою сторону.

Даг поворачивается. Смотрит на меня.

Пожевывая ус, я поднимаю стакан в воздух, как будто небрежно чокаюсь с ними. Затем спрыгиваю с табурета и вразвалочку направляюсь к их столику.

— Привет, — удивленно говорит Даг.

— Здорово! — отвечаю я низким хрипловатым голосом.

— Привет, — здороваются его друзья.

— Здорово, ребята! — говорю я в ответ.

Я плюхаюсь на свободный стул, достаю свои сигары — коробку гаванских «Монте Кристо» — и угощаю всех сидящих за столом.

Никто не отказывается.

За столом сидят четверо мужчин — вместе со мной пятеро, — все пьют пиво и потягивают толстые сигары. Красивые длинноволосые женщины, одетые в облегающий пурпур, крутятся возле нашего столика, пытаясь привлечь внимание. Одна из них начинает ластиться ко мне, целует меня в щеку, пытается сесть ко мне на колени. Ничего не скажешь, красивая. Но когда она хватает мой котелок и надевает его себе на голову, моему терпению приходит конец.

— Э-э! — кричу я. — Дай сюда шляпу!

Мы с Дагом и его друзьями выпиваем еще по несколько поллитровых кружек пива. Потом Даг предлагает сыграть в покер — и я, естественно, всех обыгрываю. Несколько раз подряд. Даг играет неплохо, но я лучше. Затем я обыгрываю его в шахматы, в домино, в карты — этой игре под названием «Штосс» меня давным-давно обучила играть моя бабушка. Правила я уже успела забыть, это было сто лет назад, — помню только, что нужно вовремя сказать «штосс». Потом Даг рассказывает анекдот. Не особенно смешной, но я похлопываю его по спине и смеюсь так, что падаю со стула.

Он помогает мне встать.

В конце концов — по-моему, эта идея пришла в голову мне — мы решаем посостязаться, кто кого перепьет, и переходим на виски. Я подзываю бармена, который, пританцовывая, подходит к нашему столику.

— Yeah man, — кивает он.

— Alright, — киваю я в ответ.

— Ну-да, ну-да, ну-да, — напевает бармен.

— Oh yeah, — киваю я.

— Хотите что-нибудь заказать? — спрашивает он.

— Oh yeah, — отвечаю я.

— Что желаете? — интересуется бармен. — Жизнь есть сон.

— Всем по виски, — говорю я.

Дело в том, что я могу перепить любого. Если бы вы меня увидели, вы ни за что не поверили бы в это, потому что, как уже было сказано, я довольно маленькая и худая. Но сегодня я в сотый раз докажу всем, что со мной состязаться бессмысленно.

После седьмого стакана падает первый из друзей Дага.

Я стучу кулаком по столу и подзываю бармена.

— Хоп-хоп! Еще по стаканчику!

— Yeah man, — говорит он.

После восьмого стакана падают еще двое. Падают они плавно и остаются лежать на полу — без сознания.

— Ну что, Даг, сдаешься? — спрашиваю я, пристально глядя на него.

— Нет, — выдавливает из себя Даг.

— Еще по одной! — кричу я.

После одиннадцатого стакана Даг падает на пол.

Он вливает в себя одиннадцатую порцию виски, ставит стакан на стол со словами: «Ах ты черт!», закатывает глаза, раскрывает, закрывает рот и падает на пол.

Он плавно, словно нехотя падает на кучу своих товарищей и больше уже не встает — нокаут!

В ресторане тишина, почти все посетители разошлись.

Я оглядываюсь по сторонам.

Пожевываю ус, снимаю шляпу, кладу ее на стол и, вытирая со лба пот, подзываю бармена.

— Налейте мне на дорожку, — киваю я.

— О'кей, — кивает бармен.

Мы смотрим на четырех мужчин, лежащих на полу в бессознательном состоянии, и пожимаем плечами.

— Бывает, — говорит бармен.

— Да уж, — киваю я в ответ и выпиваю последний стакан.

Слегка пошатываясь, я встаю и смотрю на пьяных друзей, кучей лежащих под столом.

— Некоторые совсем пить не умеют, — говорю я, потушив в пепельнице окурок.

Я наклоняюсь, вытаскиваю из-под стола Дага, взваливаю его себе на плечо и иду домой.