Девятнадцатое июля. Безрадостная годовщина войны. Россия состарилась за год, как за столетие.

Собралась опять Государственная Дума. Снова поднялся на трибуну седой Горемыкин и опять призвал соединиться в общем усилии — изгнать врага из отечественных пределов. Родзянко снова, как год тому назад, заклинал биться до последнего солдата.

— Никогда не быть ничьей рабой великой матушке России!

В уголке дипломатической ложи, наклонившись к Бьюкенену, Палеолог допрашивал: что тот мог бы отметить за год войны, как самое необыкновенное?

— Скажу откровенно: популярность великого князя. На чем она взошла? Ведь сплошные поражения и неудачи. За один только месяц, с марта по апрель, на Юго-Западном фронте погибли триста тысяч солдат. Всякого другого давно бы отставили, а он велик и славен по-прежнему. Этого я не могу понять.

Правда, в своей критике России мы, ее союзники, должны быть очень осторожны. Я это почувствовал после речи Ллойд-Джорджа. Он сказал: «Россия, несмотря на недостаток в боевых припасах и вооружении, поглощала более года энергию половины германских и четырех пятых австрийских сил. Сколько в этом героизма!» По его словам, теперь мы не имеем права рассчитывать в течение нескольких месяцев на ту же самую деятельную помощь русской армии, какую она оказывала до сих пор.

Двадцать первого, утром, в белом зале Зимнего дворца открылось заседание особых совещаний по обороне государства под личным председательством императора.

В Золотую гостиную, куда оно перешло после речей и деклараций, вошла императрица с цесаревичем. Председатель Государственного совета Куломзин провозгласил «ура» в честь их величества.

Но позор поражений, позор войны без пушек, без патронов, без грамотных генералов отнял у собраний и церемоний былой высокий тон. За год войны исчезла обученная регулярная армия, исчез легендарный унтер-офицер прежних лет, способный в случае чего всю роту на своих плечах вынести. Нелепая мобилизация 1914 года, пославшая его на фронт рядовым, лишила русское воинство этого столпа низового командного состава. Перебитый, израненный, он стал археологической редкостью. Мобилизованы и перебиты рабочие военных заводов, а теперь с фонарем отыскивали уцелевших, чтобы возвратить к станкам.

Пали все пограничные русские крепости.

Великий князь Николай Михайлович писал, как он раза два чуть не расплакался, сопровождая государя на смотрах старой гвардии при Гарволине, Новодвинске и Седлеце.

Что осталось от этой красы нашего войска? Где прежние статные преображенцы и семеновцы? Где храбрые павлоны? Их и половины не осталось. Наша гвардия погублена дураком Безобразовым, предана глупым командованием, не умеющим беречь цвет своего войска. Ведь другой такой не будет, и, когда придет черный день, мы останемся с пеньтюхами, не умеющими держать винтовки в руках. Конечно, к приезду государя подчистились, принарядились, старых, оставшихся в живых, выставили напоказ, новеньких спрятали во второй и в третий ряд; все сделали, чтобы гвардия выглядела прежней, но грустно было видеть эта проделки. Много ли прошло с начала войны, а мы уже лишились лучшей части своих солдат.

Великого князя поразил эпизод: лейб-гвардии Московского полка старший унтер-офицер Иванов получил из рук его величества сразу три Георгия — первой, второй и третьей степени; четвертый у него уже был. Этот солдат после того, как в бою погибли все офицеры, принял командование сначала ротой, а потом батальоном и вел семидневный бой, удивляя всех распорядительностью, мужеством и смыслом.

Во все времена такие люди назывались самородками. «Так отчего бы его не возвести в офицерское звание и не оставить во главе того же батальона?» — писал Николай Михайлович. При той убыли офицеров, что мы терпим, это было бы актом благоразумия. Но у нас от таких людей отделываются крестиками, а батальон отдают желторотому поручику, только что окончившему военную школу. Через неделю он погубит этот батальон. Того же полка подпрапорщик Казанцев, Нижегородской губернии, четыре дня с ротой сидел в окопах, отгонял немцев жестоким огнем и штыковыми ударами и при этом с редким спокойствием занимался хозяйственным распорядком: хорошо кормил роту, посылал некоторых людей на отдых, вел даже письменную отчетность.

«Вот кому бы дать полк или дивизию, а не пузатым генералам. А ведь все потому, что в армии засилье барского начала; офицером непременно должен быть дворянин с образованием. А многого ли стоит эта образованность!»

А города продолжали сдаваться без боя, крепости падали, армия отступала.

Бог войны откровенно стал на сторону врагов России. Отдав Галицию, Ставка пядь за пядью отдавала Польшу. По заостренности черт, по усилившейся седине великого князя иностранные корреспонденты читали хронику русской армии. Раздражение сделалось обычным состоянием главнокомандующего.

Пришла как-то раз, ночью, важная телеграмма из Новогеоргиевска и не доложена была ему. А у великого князя — пять адъютантов, пять маменькиных сынков, как говорил про них Николай Михайлович. Ни у союзных, ни у вражеских главнокомандующих не было такого. Вся работа их состояла в том, чтобы не поспать одну ночь в неделю. Но поручик Дерфельден ухитрился заснуть и в эту единственную ночь и не доложить о важной телеграмме. Наутро великий князь вышел к завтраку в грозе и буре. Адъютантский стол находился в самом конце вагона, и Дерфельдену пришлось на грозный зов пройти всю его длину. Увидев раскаленное от гнева лицо и трясущуюся челюсть, адъютант понял, что его ожидает.

— Проспал?! — загремело на весь вагон. — Истомился, родимый?.. Ты где находишься, на войне или у мамушки-у нянюшки?! Я научу тебя, как служить!..

Такого землетрясения не было за все время существования Ставки.

Его императорское высочество был в ударе и начал забывать, что он не на плацу перед строем, где любил распекать нерадивых командиров и доходил до крепких выражений, но сдержался, метнув взгляд в сторону союзных атташе.

Затих и весь вагон. Вошел официант с коробкой сигар, подававшихся как десерт. Подношение начиналось с великого князя. Тот, взяв всю коробку, поднялся и прошел через вагон к адъютантскому столу, где сидел совсем убитый Дерфельден.

Главнокомандующий поднес ему собственноручно сигару, повергнув молодого человека в слезы.

— В античной трагедии это называлось катарсисом, — сказал маркиз Да Гиш.

В темные июльские ночи офицеры Ставки выходили из вагонов и прислушивались к грохоту телеги, катящейся по бревенчатому настилу. То тяжелая германская артиллерия била по Новогеоргиевску. Она вещала позор отступления, новое оскорбление русской национальной гордости, перевод Ставки в глубь страны.

До последних дней никто об этом не заговаривал. Лишь после оставления без боя Варшавы и Ивангорода, после потери Цеханова, Седлеца, Лукова и отхода за Вислу стала ясной неизбежность эвакуации.

Однажды к отцу Георгию Шавельскому явился великий князь Петр Николаевич.

— Брат вас зовет.

Протосвитер растерялся. Такого не бывало, чтобы не скороход, не адъютант, а великий князь посылался для вызова. Войдя в вагон главнокомандующего, отец Георгий увидел на кровати вздрагивающее тело; голова скрывалась в подушках.

— Ваше высочество, что с вами?

Поднялось мокрое от слез лицо!

— Батюшка, ужас! Ковно отдано без боя. Комендант бросил крепость.

Шавельский вспомнил, что этого коменданта две недели тому назад великий князь благодарил телеграммой и выразил уверенность, что личным примером он будет поддерживать в войсках гарнизона геройский дух. Уже тогда Данилов ворчал: «Видно, его высочеству ни разу не попадалась на глаза эта ленивая скотина. Пятнадцать лет состоит комендантом, а крепость довел до полной обветшалости. Ему бы не благодарность посылать, а коленкой вытолкать вон».

Теперь, когда отец Георгий шепотом сообщил об истерике главнокомандующего, генерал-квартирмейстер вздохнул: «Пожинаем плоды собственной беспечности. Подумать только! За год войны ни разу не взглянули, что представляют собой наши крепости! Ковенскую я хорошо знаю: батареи слабой профили и заплывают…???»

Нет смыслового окончания эпизода!!!

Совет в Ставке происходил при тщательной конспирации. Соседние комнаты закрыты, и весь народ из них удален.

Сидя рядом с царем, Брусилов, впервые находившийся в Ставке, внимательно рассматривал присутствовавших. Прямо против государя, по другую сторону стола, сидели Алексеев и Эверг. На самом углу Иванов, молчаливый, занятый разглаживанием своей бороды. Отставленный, но получивший звание «состоящего при особе государя императора», он тоже приглашен был на совет. Одесную царя сидел генерал, к имени которого прилип весь позор русско-японской войны. Брусилов недоумевал, как можно с таким именем показываться в главной квартире армии? Генерал и не показывался. Осенью 1914 года решился попросить «переэкзаменовку» — добивался командования, хотя бы корпусом. Великий князь отказал наотрез. Но пришел новый главнокомандующий, и в этой минуты время стало работать в пользу «генерала от поражений». Пятого февраля в офицерское собрание, за завтраком вошел седенький старичок и робко направился к свободному у самого края столику. Ему указали на генеральский стол, и он пошел туда еще более робко. Узнали не сразу. Только когда Кондзеровский скомандовал: «Господа офицеры!» — все встали, и по залу прошло: «Куропаткин».

Говорили, будто прибыл, чтобы принять седьмую армию генерала Щербачевича, но, ко всеобщему удивлению, получил назначение главнокомандующим Северным фронтом.

Через месяц он погубил сорок тысяч русских солдат и офицеров.

Весна стояла ранняя. Снег начал таять быстро, и полая вода залила огромные пространства. Разлилась Двина. Это время генерал Куропаткин выбрал для переэкзаменовки. Утром 8 марта он с довольным видом объявил своему начальнику штаба: «А я, Михаил Дмитриевич, сегодня ночью сделал большое дело».

Из протянутой ему бумаги начальник штаба с ужасом увидел, что главнокомандующий, ни с кем не посоветовавшись, приказал частям пятой армии оставить двинский плацдарм, перейти в наступление и овладеть находившимися впереди высотами. Большего удобства, чтобы расстреливать шедших по пояс в воде русских солдат, неприятель не мог придумать. Теперь их могильщик сидел рядом с императором.

Целью совещания было уточнение военных действий на 1916 год. Но Куропаткин — Эверт — Иванов, прослышав о наступательных намерениях Брусилова, решили противопоставить им свой план полного бездействия.

Алексеев, однако, начал речь так, будто наступление решено и смысл военного совета сводится к уяснению частных вопросов.

Он объявил, что резервная тяжелая артиллерия и весь общий резерв передаются Западному фронту, возглавляемому Эвертом. Он должен нанести главный удар в направлении Вильно. Следующий по важности — Северный фронт призван всемерно помогать соседу, по каковой причине получает тоже некоторую часть войск и тяжелой артиллерии общего резерва. Юго-Западному ничего не положено. Задача его чисто оборонительная; он не способен к наступлению, как утверждал прежний главкоюз Иванов.

Сам Иванов не проронил ни слова, но Эверт и Куропаткин высказались против всякого наступления, ссылаясь на слабость фронтов.

Декларация Брусилова гласила:

Юго-Западный фронт способен к наступлению и будет наступать вместе с другими, если те перейдут к активным действиям. Конечно, у него мало тяжелой артиллерии, конечно, ему отказано в дотациях, но и при таких условиях он готов драться, хотя бы для того, чтобы удержать стоящие перед ним неприятельские войска от переброски против Эверта и Куропаткина.

Напомнил, что неудачи всех прежних действий русской армии объясняются роковой несогласованностью.

— Мы никогда не наваливались на врага всем фронтом. Будучи слабее нас количественно, он пользуется развитой сетью железных дорог и перебрасывает войска куда нужно. Мы ему позволяем стянуть в атакуемый участок должное количество войск и быть на этом участке сильнее нас.

Смущенные Эверт и Куропаткин нехотя дали согласие. Наступление было решено.

Алексеев снова подтвердил, что ни на какие резервы Юго-Западный фронт не может рассчитывать и, если хочет открывать активные действия, то только на свой риск.

В промежутках между заседаниями завтракали и обедали за высочайшим столом. В один из таких промежутков подошел Куропаткин — ласковый, вкрадчивый.

— Удивляюсь вашей смелости, генерал. Вы точно напрашиваетесь на боевые действия. Что вам за охота подвергаться крупным неприятностям и, может быть, потере того военного ореола, который вам удалось заслужить? Я бы на вашем месте всеми силами открещивался от каких бы то ни было наступательных операций. При настоящем положении дела они могут вам лишь шею сломать, а личной пользы не принесут.

— О личной пользе, ваше высокопревосходительство, я не мечтаю и ничего для себя не ищу. Нисколько не обижусь, если меня за негодность отчислит, но считаю долгом совести и чести действовать на пользу России.

Как только Брусилов уехал, генерал Иванов испросил аудиенцию у государя и умолял не допускать нового главкоюза до наступления.

— Я хорошо знаю Юго-Западный фронт и его войска, ваше величество… Ради Бога, не позволяйте… Это сгубит армию и повлечет за собой катастрофу.

— Почему же вы не сказали это на военном совете?

— Меня не спрашивали, и я не считал удобным навязываться.

— Тем более я не нахожу возможным единолично изменить решение военного совета и ничего тут поделать не могу. Поговорите с Алексеевым.

В тот же вечер Брусилов собрал в Волочиске всех начальников армий своего фронта с начальниками их штабов, чтобы отдать приказание подготовки к переходу в наступление через месяц.

Кроме зависти бесталанных генералов, надо было преодолеть еще гнет канонов и формул военной мудрости, накопленный двухлетним опытом поражений. Совершенно исключалось всякое посягательство на прорыв фронта без ураганного огня, без гекатомбов солдатских тел перед проволочными заграждениями, и считалось безумием пытаться пробить в неприятельском фронте больше одной бреши. Но творческое дерзание нового начальника поставило именно такую цель.

Никто, кроме него, не знал, чего стоило пересилить гипноз неодолимости вражеских укреплений с их блиндажами, лисьими норами, козырьками, с глубиной окопов, скрывавших человека во весь рост, с двумя накатами бревен, с полуторааршинным слоем земли. Ни одному генералу не приходило в голову атаковать такую твердыню.

Каждая армия Юго-Западного фронта намечала себе участок для прорыва и вела подготовительные работы, чтобы, следя за русской подготовкой, противник не знал, откуда начнется наступление и куда надо будет посылать вспомогательные войска. При полном непонимании врагом русского замысла, окопы на избранных участках постепенно сближались с неприятелем, доходили местами до двухсот — трехсот шагов от него. Солдаты выводились за боевую линию в тыл, но начальники, имея при себе нужные планы, находились постоянно впереди и тщательно изучали поле своих будущих действий. Лишь за несколько дней до наступления введены были незаметно ночью войска на передовые позиции и поставлена хорошо замаскированная артиллерия.

Десятого мая фронт был готов к атаке.

Как Колумб, веривший в существование и достижимость Америки, так Брусилов верил в осуществимость своего плана. Но, когда пришел день воплощения его в жизнь, прорыв сменился страхом. А что, если!.. Вспомнились тупое, завистливое лицо Эверта, глупая борода Иванова и молчащее лицо царя, верховного главнокомандующего — самая зыбкая, самая опасная стихия.

Алексеев запросил Брусилова, готов ли он к выступлению?

Ответ: «Готов». Отдан приказ начать девятнадцатого мая, но с условием, чтобы и Западный фронт двинулся одновременно, дабы сковать стоящие против вражеские войска.

Но по прямому проводу через три дня Алексеев попросил начать атаку не девятнадцатого, а двадцать второго, так как Эверт может начать свое наступление только первого июня. Брусилов с трудом сдержался. Согласился на двадцать второе.

— Надеюсь, дальнейших откладываний не будет?

Но, когда уже разосланы были по всему фронту телеграммы, Алексеев в самый канун выступления начал убеждать отложить операцию как очень рискованную, и самый замысел ее изменить. Сослался при этом на государя. Последовал возмущенный ответ: «Изменять что-либо поздно; войска наготове, и пока распоряжение об отмене дойдет до фронта, начнется артиллерийская подготовка. При частых отменах приказаний войска теряют доверие к своим вождям. Если эти соображения не принимаются во внимание, главкоюз просит сменить его».

— Сейчас докладывать об этом не могу. Верховный лег спать, и будить его неудобно. Подумайте.

— Сон верховного меня не касается, и больше думать мне не о чем. Прошу ответа сейчас же.

— Ну, Бог с вами, делайте как знаете, а я о нашем разговоре доложу государю завтра.

Всю ночь главнокомандующий не смыкал глаз. Приближалась минута, стоившая всей его жизни. На рассвете зазвонил телефон. По всей линии фронта начался артиллерийский огонь. Генерал встал и отдал честь своим двинувшимся в атаку армиям.

Двое суток непрерывно шли сведения о разрывах проволочных заграждений, об уничтожении пулеметных гнезд и убежищ врага, об успешных атаках русской пехоты, завладевшей всеми линиями неприятельских окопов. Уже к полудню двадцать четвертого мая донесли о девятистах пленных офицерах и сорока тысячах нижних чинов.

Но опять телеграфный разговор: из-за дурной погоды Эверт 1 июня атаковать не может, переносит свой удар на пятое июня.

— Но могу ли я быть уверенным, что хоть пятого июня он выступит?

— В этом не может быть сомнения.

Пятого июня оказалось, что разведчики Эверта донесли о громадных силах противника и многочисленной тяжелой артиллерии, собранных против участка Западного фронта. Эверт считал атаку обреченной на провал. Он испросил разрешения верховного главнокомандующего воздержаться от нее, а удар перенести в другое место — к Барановичам. Государь разрешил. Все стало ясно. Случилось то, чего Брусилов боялся: куропаткинцы лишают его поддержки и позволяют неприятелю снимать с неугрожаемых участков своего фронта столько войск, сколько надо, чтобы создать заслон против брусиловского наступления.

И не было властной руки в Ставке, чтобы сместить или отдать под суд нарушителей приказа.

Но однажды: «Поздравляю, целую, обнимаю, благословляю!» — телеграмма с Кавказа.

Великий князь Николай Николаевич приветствовал первого победоносного генерала русской армии. А потом — дружный хор поздравлений и восторгов всей страны.

«Наши взоры, наши помыслы и упования прикованы к геройской и несокрушимой армии, которая, полная самоотверженности, сметает твердыни врага и идет от победы к победе», — писали министры, члены Думы, студенты, учителя, школьники, духовенство, простые мужики и рабочие.

«С восторгом преклоняясь перед подвигами армии, мы одушевлены стремлением по мере всех сил своих служить ей и, чувствуя в эти дни вашу твердую руку, глубокую мысль и могучую русскую душу, всем сердцем хотим облегчить вам ваше почетное славное бремя».

Вся Россия, истомившаяся по добрым вестям с войны, по восстановлению русского имени, видела в начальнике Юго-Западного фронта национального героя, подарившего родине, посреди невзгод и поражений, светлый час победы. Пришла телеграмма от верховного главнокомандующего — несколько сухих слов благодарности.

Император Николай II никогда не умел благодарить, не умел разговаривать с войсками и поднимать дух добрым словом.

В душе он задет был брусиловскими победами, для успеха которых ничего не сделал, и все сделал, чтобы помешать им. Позволив перенести удар к Барановичам, он через несколько дней писал царице о безнадежности этой операции «по той старой причине, что многие из наших командующих генералов — глупые идиоты, которые даже после двух лет войны не могут научиться наипростейшей азбуке военного искусства. Не могу тебе выразить, как я на них сердит».

В царскосельском дворце за утренним чаем разговоров не было.

Дети сразу ушли к себе. За окнами серо и неуютно. Завернувшись в плед, Александра Федоровна сидела в своем лиловом кабинете.

Хоть бы Аня пришла или Лили Ден!

Вырубова в самом деле скоро явилась.

— Часа два тому назад, ваше величество, звонила Мария, сказала, что отец Григорий отправился накануне вечером к Юсуповым и его все еще нет дома.

— Не знаю, зачем он туда поехал, — недовольно заметила государыня, — отца с матерью нет в городе, Ирина, с которой он будто бы хотел познакомиться, — в Крыму. Один Феликс…

Появился Волков.

— Ваше величество, Александр Дмитриевич звонит. — Всех других министров он называл по фамилии, только Протопопова и Штюрмера — по имени-отчеству.

— Аня, сходи.

Когда Вырубова возвратилась, царица оцепенела, взглянув на ее лицо. Еще не разобрав, что вещают ее побелевшие губы, она прижалась к спинке кресла, прошептав чуть слышно: «Приближается!..»

Вызванная по телефону Лили Ден вошла. Ей кивком указали кресло. Сидели, не проронив ни слова.

Когда Александра Федоровна поднялась и молча, как во сне, двинулась в кабинет царя, Ден и Вырубова последовали за нею. Постояв перед столом, уставленным бесчисленными фотографиями, императрица пошла в кленовый будуар и в угловую гостиную. Вид заснеженного сада с голыми деревьями напомнил картину Луи Вивена «Scene cruelle»: оловянное небо, поляна, обрамленная черными деревьями, а посередине, на снегу — самка лося, раздираемая волками. Жалобно оскаленный рот и отчаянные глаза, устремленные вслед убегающему детенышу.

Несколько лет назад, когда Александра Федоровна увидела в одном французском журнале репродукцию с этой картины, она возмутилась живописной манерой: «Какая гадость!»

Сегодня вспомнила о ней. Сомнамбулически прошла через библиотеку и очнулась в зале с горкой перед маленьким автомобилем наследника. Царица обняла его и зарыдала.

Смеркалось, когда Волков доложил, что великий князь Дмитрий Павлович просит по телефону позволения приехать к чаю в пять часов. Ему велели отказать. Через некоторое время позвонил Феликс Юсупов, просивший тоже позволения приехать. Он хотел что-то сказать Вырубовой, но государыня не позволила ей подойти к телефону. Феликсу было предложено через Волкова прислать письменное объяснение. Вечером пришло его письмо с клятвенным уверением, что Распутина вчера вечером у него не было. Справлял вечеринку с приятелями, и все перепились, а Дмитрий Павлович, уходя, застрелил собаку во дворе.

Ни Вырубову, ни Ден императрица не отпустила, уговорив их ночевать во дворце.

Наутро весь Петербург говорил о черной калоше № 11 с пятнами крови. Обнаружили возле проруби на Невке у Крестовского острова. К месту открытия приехали прокурор и товарищ прокурора петроградской Судебной палаты, судебный следователь по особо важным делам, министр юстиции со свитой чиновников, сам Протопопов с начальником Охранного отделения и с главным начальником петроградского военного округа.

Вызвали водолазов. Движение по мосту закрыли, но на набережных собралось много хорошо одетой публики, извозчиков и автомобилей.

Водолазы условленным знаком известили, что тело найдено. Оно примерзло снизу ко льду так, что пришлось отдирать пальто и волосы.

Около одиннадцати в бутылочно-зеленой воде проруби показалось что-то вроде женской меховой муфты, Стоявшие поблизости чины водолазной команды ухватились за нее, и в тот же миг поднялась голова с бледно-синим лицом, черной прилипшей бородой, точно тянули сдохшего водяного. Опутанного веревками, мокрого, лоснящегося положили на лед, как убитого тюлени.

Пока переносили в приготовленное помещение, занимались медицинским освидетельствованием и составлением протокола, высшее начальство решало вопрос, куда везти тело для вскрытия. Городские больницы неудобны. Остановились на Чесменской богадельне, в восьми верстах от Петрограда.

В 12 часов к телу допущены были обе дочери Распутина и жених одной из них — подпоручик Панхадзе. Матрена вздумала было голосить, но сестра ее одернула. Когда тело, положенное в санитарную карету, отбыло, за ним двинулась длинная вереница карет и автомобилей.

Вырубова и Ден почти не отходили от телефона. Через них царица узнала, что старца бросили в прорубь еще живым. Об этом свидетельствуют освободившаяся от веревок правая рука и легкие, полные воды. Каждое такое сообщение ножом ранило государыню.

К вечеру она ни детей, ни Вырубовой, ни Ден не хотела видеть. Сидела, не зажигая огня в кабинете, и думала только о том, чтобы скорей приехал Ники. Он прибыл на другой день к вечеру. В назначенный час, со всеми дочерьми, она стояла в стеклянном павильоне и, когда прибыл поезд, бурно устремилась в вагон. Обняв мужа и бросившись целовать прибывшего с ним наследника, царица разрыдалась.

Рано утром в Чесменской богадельне состоялось отпевание. Кроме жены и дочерей, присутствовали чиновные лица да несколько сестер милосердии. В девять часов одна из них отвезла на моторе гроб в Царское Село. Временно, до весны, решили похоронить возле парка, на том месте, где Вырубова собиралась строить убежище для инвалидов.

Сырое, холодное утро, зияющая яма, комья замерзшей бурой земли тяжело легли на сердца царской семьи, приехавшей хоронить того, кто ее губил многие годы и чьи слова так вспоминались в это утро: «Пока я жив, с вами ничего не случится».

Простой народ остался безучастен к событию. Напрасно сестры в лазаретах рассказывали нехорошие истории про Распутина и превозносили гражданские доблести Юсупова и Дмитрия Павловича. Раненые хмуро слушали. Какой-то солдатик заключил:

— Был один мужик, дошедший до царя, и того господа убили; не подпускают к престолу нашего брата.

Но высшее общество ликовало. Начало удалось. Нужно хорошее продолжение.