Новый 1917 год наступал в буднях, в грязном снеге по улицам, в серых солдатских папахах, в петербургской мгле, зараженной миазмами слухов. Паралитики власти нехотя боролись с эпилептиками революции. Грозили друг другу расправой после войны. «Они узнают по заключении мира, что значит не стоять во время войны за своего государя!» — говорила императрица.

Прогрессисты ставили в известность своих врагов: никакой амнистии им не будет в течение десяти лет после переворота.

С фронта дул холодный ветер. Правительство зябло. Под знаком такой метеорологической сводки проходил высочайший новогодний выход в большом зале Екатерининского дворца. Горели, как встарь, торшеры и жирандоли, сияли зеркала, блестело золото мундиров, бриллианты шифров и диадем. Но сырой туман пронизывал души.

Приехал Дондуа. Его особое положение при государе было известно. И то, что он сразу направился к дворцовому коменданту, вызвало интерес и ожидание.

Этот молоденький поручик сделался загадкой для всех. Почему он остался в Царском Селе, когда все ехали в Ставку? Почему теперь ни с того ни с сего приехал?

После завтрака, как всегда, — прогулка в автомобиле с Мордвиновым, Воейковым, Лейхтенбергским. Машину в известном месте остановили и пошли пешком. День был солнечный, синицы весело перекликались в голых ветвях. Заметив, что Мордвинов с Лейхтенбергским отстали, Николай Александрович вполголоса спросил о чем-то Воейкова.

— Так точно, ваше величество.

Воейков достал из-за обшлага шинели записку и не успел еще протянуть государю, как тот вырвал ее из рук. В записке значилось: «СИРИУС». Потом цифра 98808000000 и другая цифра 304. Вторая строка состояла из слов: «Иды марта. Отклонение — 0».

— Это все?

— Все, ваше величество.

Государь покраснел от гнева, скомкал листок и швырнул на дорогу, но, остановившись, велел Воейкову поднять и спрятал себе в карман.

— Домой! — Он зашагал к автомобилю так быстро, что спутники едва поспевали.

Как только вернулись, князь Долгоруков постучался в комнату к Нилову.

— Что вы знаете про иды марта?

Адмирал знал Куросио, Кияо-Чао, но ид марта не знал. Граф Граббс после долгой мобилизации остатков кадетско-пажеских знаний вспомнил, что иды у римлян означали что-то календарное. Один Дубенский блеснул литературным образованием; он ответил цитатой из Шекспира: «Цезарь! Бойся ид марта!»

Долгоруков растерялся:

— Я не могу передать это его величеству.

Дворцовый комендант заметил, что каждый раз, когда он выходил из поезда, на платформе ему неизменно попадался стройный офицер, пристально смотревший на него. В этот раз он смело подошел, взял под козырек и, щелкнув каблуками, отрапортовал:

— Лейб-Бородинского полка поручик Чехов, командированный для связи в штаб Северного фронта.

— Что вы хотите?

— По роду службы я имею честь быть в курсе всего здесь происходящего, и мне известно трудное положение, создавшееся для его императорского величества. Соблаговолите выслушать мои соображения. Мне кажется, еще не потеряно время для спасения трона и государя.

Дворцовый комендант чуть не выронил сигару изо рта. Такая речь и при таком ничтожном чине! Он стоял, не зная что сказать. А поручик, не получив ответа, продолжал:

— Государю надо немедленно прекратить переговоры с Думой, покинуть Псков и ехать в Царское Село. По пути забирать все оставшиеся верными воинские отряды. Необходимо успеть перехватить дворцовую охрану, конвой и те части царскосельского гарнизона, что не перешли еще к восставшим. Взять от генерала Иванова Георгиевский батальон. Все это даст возможность действовать против Петрограда. Нужны быстрота и решительность.

Лицо у него красивое, с твердо вычерченными линиями.

— Гм!.. Вы смелы, поручик.

— Смелость, ваше превосходительство, единственное, что еще может спасти нас.

Опять «нас» задело дворцового коменданта.

— Вы забываете, поручик, что путь отрезан, Лужский гарнизон изменил государю императору, железнодорожники тоже не на нашей стороне, а воинской силы у нас нет.

— Ничего не значит, ваше превосходительство. Здесь, во Пскове, я обязуюсь набрать две-три сотни солдат да сотню офицеров; есть один блиндированный автомобиль, три орудия… Мы их поставим на открытую платформу. Железнодорожникам так пригрозим, что они не посмеют чинить препятствий, а Лужский гарнизон не страшен, он разбежится от первого выстрела. Важно пробиться к Царскому Селу.

— Гм!.. Не пробьемся, поручик, не пробьемся, — бормотал Воейков. — И потом… это означало бы открытие военных действий.

Он вздрогнул. Поручик смерил его взглядом и, не отдав чести, пошел прочь.

— Вот из таких выходят Наполеоны! — послышался голос Федорова.

Лейб-хирург стоял в двух шагах и видел всю сцену.

— Таких надо отдавать под суд, посылать на передовые позиции! — хрипел побагровевший Воейков.

Он хотел сказать еще что-то сердитое, но Федоров продолжал:

— Вот когда наша бескрайность и тысячеверстные пространства хватают за горло. От любой французской окраины до Парижа — несколько часов поездом или автомобилем, а у нас это многие сутки. Когда нужно собственными глазами и ушами видеть и слышать, быстро соображать и решать, место наших пяти чувств заступает телеграфный аппарат. А он врет. Вы не находите, что он врет? Он дает детали, а не всю картину. У него от страха глаза велики. По Юзу — анархия, крушение власти, катастрофа, а на самом деле надо просто дать хорошенько по морде Родзянко, вытолкать в шею Хабалова, выстрелить на Невском из пушки — и всей анархии конец.

Главкосев между тем принес сокрушительную бомбу, которую восставшая Дума бросила в императора. Невыспавшийся, расслабленный просидел Рузский целую ночь возле аппарата Юза. В ушах у него и теперь стоял какой-то птичий диалог, который он вел с четырех до восьми утра, долбя, как дятел по сухому дереву: «Тук! Тук! Тук!» Родзянко отвечал по-воробьиному: «Чирк! Чирк! Чирк!»

Колесо Юза мерно крутилось, наматывая на вал кошмар за кошмаром.

Воробей чирикал про анархию, про бессилие Думы, про невозможность приехать во Псков. То, что он нацарапал на ленте, убедило Данилова, стоявшего все время возле своего плохо соображавшего начальника, что воробей в ужасе от им же самим вызванного подземного духа. Когда дятел простучал о возможной гибели России, если анархия перекинется в армию, воробей чиркнул в ответ:

— Не забудьте, что переворот может быть добровольным и вполне для всех безболезненным; тогда все кончится в несколько дней.

Как только император прочел представленный Рузским текст переговоров, он встал из-за стола и, подойдя к окну, уставился на шелк занавесок. Генерал тоже поднялся. Стало ясно, что царя гонят с престола. Уже не парламентского министерства добивались, а отречения.

— Я знаю мысли и желания думских кругов, но этого мне недостаточно, чтобы принять важное решение. Дума никогда не была выражением чувств и пожеланий народа. Существуют силы гораздо более важные. Под моей командой двенадцатимиллионная армия; к ее голосу я больше должен прислушиваться…

Император не успел договорить, как вошел камердинер с серебряным подносом и подал Рузскому конверт. В нем — телеграмма от генерала Алексеева, адресованная всем главнокомандующим фронтами. Наштаверх сообщил, что Родзянко телеграфировал ему о невозможности умиротворения страны и продолжения войны без отречения императора Николая II в пользу сына при регентстве великого князя Михаила Александровичи. Сам наштаверх склонялся к тому, что это единственное средство сохранить армию от развала, спасти независимость России и довести войну до успешного конца.

«Если вы разделяете этот взгляд, — писал он, — не благоволите ли телеграфировать весьма спешно свою верноподданническую просьбу его величеству, известив меня».

Когда Рузский показал телеграмму государю, у того, как при чтении очередного министерского доклада, не обнаружилось ни малейшего движения в лице. Он только спросил, что теперь делать. Генерал отвечал, что так как Алексеев своей телеграммой вовлек в обсуждение вопроса о судьбе трона всех главнокомандующих фронтами, то сама логика подсказывает ничего не предпринимать до ответа всех главкомов.

— Да, вы правы, — согласился государь.

Острота минуты не по Юзу, а по какому-то беспроволочному телеграфу передавалась в свитский салон.

Адмирал Нилов бегал взад-вперед; вечно молчаливый Нарышкин признался, что чует недоброе, а с генералом Дубенским случилась истерика. Он бросил об пол свою тетрадь и затрясся в беззвучном плаче. Когда к нему сбежались и начали приводить в себя, он встал и гаркнул, как на смотру:

— Шапки долой! Российская империя погибает!

В половине третьего Рузский прибыл с Даниловым и с генералом Савичем. Император попросил всех сесть, но сел один Рузский, Данилов и Савич остались стоять.

Генералов удивило желание государя начать доклад не с политических вопросов, а с положения на фронте. Рузский в несколько минут сделал краткий обзор военных действий, а потом перешел к сообщениям из Царского Села. Рассказал о слухах касательно собственного конвоя его величества, будто он вступил в переговоры с Думой и хотел арестовать тех офицеров, что продолжали оставаться верными царю. Сообщил о великом князе Кирилле Владимировиче, ходившем с красным бантом во главе флотского экипажа к Думе.

У главкосева руки слегка дрожали.

Данилов и Савич, как казни, ожидали чтения телеграфных листков, которые он держал. Но главкосев положил их на стол и попросил государя прочесть. То были ответы командующих фронтами на запрос Алексеева. Брусилов, Эверт, Сахаров, вице-адмирал Непенин, командующий Балтийским флотом, в один голос умоляли об отречении как единственном средстве сохранить армию и довести войну до благополучного конца. Телеграмма адмирала была совсем паническая: «С огромным трудом удерживаю в повиновении флот и вверенные мне войска… Если решение не будет принято в течение ближайших часов, то это повлечет за собой катастрофу с неисчислимыми бедствиями для нашей родины».

С тем же невозмутимым лицом император обратился к Рузскому.

— Ну а вы, Николай Владимирович?

— Ваше императорское величество, мое мнение не расходится с верноподданническими просьбами главнокомандующих другими фронтами. Я тоже полагаю, что вашему величеству невозможно принять никакого иного решения, кроме того, которое изложено в их телеграммах.

— Но ведь что скажет юг и как отнесется к этому казачество?

— Ваше величество, я вас прошу еще выслушать мнение помощников. — Рузский указал на Данилова и Савича.

— Хорошо, только прошу быть вполне откровенными.

Данилов так волновался, что пробормотал что-то о любви царя к родине, о жертве, о председателе Государственной Думы и старших начальниках действующей армии.

— А вы какого мнения? — обратился государь к Савичу.

— Я… я… человек прямой… Ваше величество, вероятно, слышали от генерала Дедюлина… Я в полной мере присоединяюсь к тому, что доложил вашему величеству генерал Данилов.

Император прошелся по кабинету и, как в прошлый раз, устремил взор на оконные занавески, точно за ними скрывалась тайна его судьбы. Генералам показалось, что губы его дрогнули и перекосились. Вдруг он круто повернулся.

— Я решился… Я решил отказаться от престола в пользу своего сына Алексея…

Он перекрестился широким крестом. Генералы тоже перекрестились.

— Благодарю вас за доблестную и верную службу. Надеюсь, что она будет продолжаться и при моем сыне.

Севши за стол, он стал писать телеграмму на имя председателя Государственной Думы о своем отречении. Телеграмма начиналась словами: «Нет той жертвы, которой я не принес бы во имя действительного блага и для спасения России».