Глава 1. Замуж
Маша осталась совершенно одна на втором курсе института. И до этого-то времени не была окружена родней, жила вдвоем с бабушкой. Родители Машины погибли в горах, когда ей было всего тринадцать, и Маше незачем было знать, что не было в их смерти ничего героического: выпили, не хватило, поехали в ночь в ближайший поселок за водкой, но не добрались, «уазик» повело на глинистой дороге, сбросило с обрыва. Братьев и сестер у нее не было, – родители и так каждый сезон проводили в поле, повесив единственного ребенка на шею бабушки, маминой мамы.
А тут в одночасье не стало и бабушки.
Маша растерялась. Домашняя, нетусовочная девочка, она совершенно не умела жить жизнью вне своей маленькой семьи, не умела веселиться ночи напролет, подкрепляясь пивом, чипсами и энергетическими коктейлями, не умела и не любила собирать компании у себя дома. Она была некрасивой, но очаровательной своей мальчишеской угловатостью, неженской худобой, граничащей с изможденностью, непропорциональностью лица, где глаза и губы занимали почти все свободное пространство.
Досадно хорошая девчонка, с хатой, одна без родичей, а к себе не пускает. То есть нет, пускает, радушно приглашает на чай с домашним печеньем. Вы представляете себе – чай с печеньем! С до-ма-шним!! А в одиннадцать начинает конкретно так намекать, что скоро закроется метро. Ненормальная! Институт благородных девиц, блин! Немудрено, что ни парня, ни подруг.
Но одна Маша была недолго.
Стояла себе возле института на остановке, мокла под дождем в ожидании автобуса и повторяла про себя тему «Сердечные гликозиды». Может, и до сих пор бы повторяла, если бы сухонькая старушка с надломанным старым клетчатым зонтом не толкнула ее легонько под локоть, сказав с укоризной:
– Девушка, что же вы? Ведь вам же сигналят.
Прямо на остановке стояла новенькая иномарка цвета бутылочного стекла. Сигналивший оттуда незнакомый парень перегнулся на сиденье, открыл пассажирскую дверь и оттуда, снизу, вопросительно и терпеливо смотрел на Машу. Маше почему-то стало неудобно перед промокшими в своем ожидании пассажирами, и она юркнула в салон.
И началось!
Вернее, закончилось. Закончилось ее одиночество, ее беспросветная несовременность вкупе с домашним печеньем, чтением вслух русских классиков, привычным посещением Эрмитажа и Русского по выходным, закончилось многолетнее неприятие шума и гвалта дискотек, тихая любовь к телевизору. И тяга к знаниям прошла в один миг.
Машка любила и была любима. Нет, ее, конечно, любили и раньше. Но родительская любовь успела подзабыться. Мишкина любовь была дружбой с большой Д (М+М=Д), она затерялась где-то еще раньше, чем ушла любовь папы с мамой. Бабушка любила ее и вечно воспитывала. А тут ее любили и развращали. Портили. Баловали. Машка быстро научилась «правильно» заходить в бутики – так, чтобы наперебой бросались продавщицы, «правильно» голосовать – так, чтобы останавливалась первая же машина и ничего не требовалось за извоз сверх положенного, «правильно» покупать на рынке, «правильно» клубиться в клубах. Машка получала цветы охапками, драгоценности каждый месяц, на годовщину знакомства, шмотки просто так, потому что проходили мимо магазина и зашли. Ее любимый занимался бизнесом, продавал какие-то экзотические вещи: то ли бивни мамонта, то ли корень женьшеня, то ли осколки тунгусского метеорита – Маша не вникала. Но большую часть времени любимый верным пажом проводил подле своей королевы. Второй курс Маша кое-как успела закончить, но на третьем учеба была заброшена окончательно – что толку мучиться, чтобы потом зарабатывать тромбофлебит, стоя весь день за прилавком в аптеке, – а взять в руки розги без бабушки было некому.
Была, правда, бабушкина сестра. Но с бабушкой сестра поругалась много лет назад, еще живы были Машины родители. Поругались сестры из-за очень важного вопроса, касающегося какой-то шубки из искусственного меха. Как обычно бывает: чем мельче повод, тем глубже и принципиальнее разлад. Бабушки окончательно расплевались и с тех пор не общались даже в праздники. Даже в горе.
Надо, правда, отдать бабушкиной сестре должное: после бабушкиной смерти она тут же объявилась, предлагала Маше денег, звала жить к себе, но Маша посчитала, что это будет предательством, и тактично твердо от всего отказалась.
Да и зачем ей теперь какая-то малознакомая бабушкина сестра, которую она и помнит-то плохо, когда рядом практически постоянно присутствует любимый мужчина?
Свадьбу сыграли шикарную. С индивидуальным венчанием в церкви, с лимузином, со свадебным путешествием в Париж – куда же еще ехать по-настоящему влюбленным? И стала Мария законной женой.
О деловых и личных качествах новоиспеченного мужа Мария много не задумывалась, принимала его таким, какого сама же себе и нарисовала, и все тут. Верной ему готова была быть до гробовой доски. Как полагается. «В горе и в радости, пока смерть не разлучит вас…»
Была ему верной, когда немногочисленные подружки-сокурсницы пытливо расспрашивали о нем, а Маша лишь с улыбкой пожимала плечами. Они советовали повнимательней присмотреться и округляли глаза, а Маша улыбалась.
Была ему верной, когда он начинал ревновать ни с того ни с сего. Слышал в телефонной трубке голос институтского старосты, спрашивающего Машу, и с размаху кидал о стену безвинный телефонный аппарат, принимался орать как ненормальный, обвиняя Машку во всех смертных грехах. Орал и сам себя заводил, а еще пуще заводился от Машиных спокойных улыбок, объяснений, что это просто однокурсник, и дело у него исключительно по учебе. Тогда он в два прыжка подлетал к Машке, настигая на середине комнаты, и начинал душить, оставляя на шее безобразные синюшные пятна. Маша быстро поняла, что ни в коем случае нельзя возражать и улыбаться никак нельзя. Он же бешеный!
Была ему верной и тогда, когда, замаливая вину, он ползал перед ней на коленях, осыпал подарками, целовал обнаженные ноги, грозился наложить на себя руки, если не простит. Хватался за нож и начинал у нее на глазах вскрывать себе вены. Правда, не до крови, Машка успевала простить раньше, чем брызнет первая капля. Одно слово, бешеный!
Была ему Мария верной и тогда, когда начались проблемы по бизнесу. Что-то там приключилось то ли с партией бивней мамонта, то ли с урожаем женьшеня. Раздавались звонки с угрозами, приходили домой смурные бритоголовые мужики с орлиными носами и плохим русским, топтались грязными ботинками по светлому ковролину, рассаживались как у себя дома в гостиной, стряхивая пепел в цветочные горшки и плошки с ароматическими лепестками. После их ухода муж, тая страх в уголках глаз, начинал расшвыривать мебель, рвать Машины книги, бить посуду. Багровел лицом, грозно поводил кадыком, вздувал вены на жилистых руках, обещал кому-то что-то показать. Ни дать ни взять бешеный!
Была верной, когда исчезла удобная, любимая Машей машина. Была верной, когда временами стало не на что купить еды. Даже когда пришлось отдать за долги все драгоценности, тоже была верной.
А в понятие верности мудрая Мария вкладывала не столько отсутствие с кем-то еще телесной близости, сколько безоговорочное доверие и принятие как должного каждого мужниного решения.
Тяжелее всего оказалось быть верной тогда, когда узнала, что квартира, в которой она родилась, выросла, стала женщиной, старательно вила свое гнездо, скорее всего больше не будет им принадлежать. Было очень-очень трудно сохранить верность в тот момент. От жалости к себе и к квартире, которая перейдет теперь неизвестно в чьи, может быть, вовсе не такие заботливые руки, Маша тихонько заплакала, а он ударил ее наотмашь по щеке и выскочил из квартиры.
Ну что же делать, раз бешеный…
Маша до утра сидела одна посередине гостиной. Ждала мужа. Опять звонили с угрозами, за неимением мужа пугали Машу. Маша терзалась виной, считала себя в ответе за семью, ломала голову: что же будет дальше? Зачем она не сдержалась, вынудила человека уйти из дому? То ли паковать вещи, то ли что делать?
На всякий случай выписала перечень вещей, которые можно было бы подороже продать. Странно, когда покупаешь, то стоят они больших денег, а когда продаешь, то сущие копейки. Но когда захотела осмотреть две свои намеченные к продаже шубки, то обнаружила, что в шкафу остались от них только пустые плечики. Не было и расшитых стразами вечерних платьев от Армани и Татьяны Парфеновой.
Маша стойко вздохнула и поправила на пальце тоненькое обручальное колечко – единственное оставшееся у нее украшение. Бешеный муж не звонил и не возвращался, хотя на дворе было уже утро. Маша взяла себя в руки и села обзванивать городские больницы.
Объявился он ближе к вечеру.
Влетел в квартиру ураганом, весенним ливнем. Подхватил на руки недоумевающую, пережившую все страхи Машу, завертел-закружил по комнате, хохоча и вопя:
– Манюня! Теперь у нас новая жизнь начнется! Это такие места! Ты только прикинь, настоящая тайга. Природа, воздух, раздолье. Свой дом! Нет, малыш, ты скажи, ты не рада? Детей надо не в городе заводить, где нет экологии, а на природе, на свежем воздухе!
Маша была не рада, но мысль о том, что дети должны расти на свежем воздухе, да и сама мысль о детях как-то придали уверенности.
– Это ведь сказочная возможность! – продолжал увещевать муж. – Раз в жизни! Все с начала! К самой земле!
Он показывал ей какую-то карту, вырывал ее из Машиных рук и тут же снова совал в лицо. Как щенку, до тех пор пока Маша не поняла, что они переезжают в какую-то тьмутаракань, куда даже поезда не доходят, и она, Мария, просто обязана быть счастливой от одной мысли об этом.
Может быть, от этой мысли и можно было быть счастливой, но сознание того, что придется оставить родной Питер с его музеями и театрами, с метро и людными улицами, с могилами бабушки, мамы с папой, нивелировало неведомое призрачное счастье. Тем более что о новом месте жительства Мария знала только из книг. «Прошлым летом в Чулымске», «Прощание с Матерой», «И это все о нем», «Царь-рыба». Немодные книжки немодных нынче авторов, которые заставляла читать бабушка для того, чтобы Маша могла лучше познать душу русского народа. Теперь ей предстояло познать эту душу еще лучше, вплотную изучить, а Маша не была в себе уверена, не могла сказать, что хочет начать новую жизнь в этих местах.
Муж вдруг зачем-то бросился взывать к ее патриотизму, напоминать, что все лучшие люди вышли от земли, что без корней нет человека, что потеря своих корней – вот самое страшное, что может случиться с человеком. Маша не боялась остаться без корней и даже приготовилась сказать об этом, но муж вдруг горько и безысходно заплакал, роняя крупные слезы ей на ладонь, покорно сообщил, что нет так нет. Не хочет Маша, и не надо. Его, мужа, конечно, убьют, народ серьезный, долгов не прощают… И Маша, смешивая на своей ладони слезы свои и мужа, согласилась, твердо решила ехать.
– Машка, не плачь, это же ненадолго, – подсластил муж горькую пилюлю.
В самом деле, какая разница, где жить, лишь бы вместе, тем более если это все недолго. Она ведь верная жена, а он – бешеный. Бешеный, но свой, любимый…
Были совсем нерадостные сборы, нерадостные, затянувшиеся процедуры оформления и переоформления собственности, далекие от счастливых визиты настырных кредиторов, просто несчастные прощания с могилами близких. Переступив через былые обиды, Маша позвонила бабушкиной сестре, попросила присмотреть за цветником на бабушкиной могиле, проследить, чтобы хорошо выправили памятник на могиле родителей, предложила денег.
Они встретились на Невском, в кафе рядом с Вольфом и Беранже и признали друг друга, действуя чисто методом исключения. Маша помнила, что бабушкина сестра намного моложе бабушки и должна быть не старушкой, а просто пожилой дамой. Одинокая дама была только за одним столиком, хорошо одетая, представительная и молодящаяся. Денег бабушкина сестра не взяла, наоборот, сама попыталась всунуть Маше перетянутую розовой резинкой пачечку серо-зеленых бумажек. Могла себе позволить. Ее сын, Машин, стало быть, дядя, хорошо зарабатывал и мать не обижал. Смешно сказать, «дядя»: бабушкина сестра Мишу родила очень поздно, и дядя получился всего на четыре года старше племянницы, был в детстве, до ссоры бабушек, ее самым лучшим, самым верным другом и товарищем, кумиром и рыцарем. Машка была доктором Ватсоном при Мишке – Шерлоке Холмсе, Санчо Пансой при Мишке – Дон Кихоте, Джульбарсом при Мишке – Карацупе. Мишка был при Маше Щелкунчиком, Каем и Пьеро, правда, на Машино счастье, никогда даже не догадывался об этом.
Бабушкина сестра снова предложила Маше переехать к ней. Предложила весьма своеобразно:
– Просрали такую квартиру, олухи! Креста на вас нет. Дура ты, Машка, набитая, ты-то куда смотрела? Так и быть, приезжай, тебя приму. Только без этого твоего, предпринимателя херова. Совсем взбесились!
Маша во второй раз вежливо отказалась от так гостеприимно предложенного крова и денег у бабушкиной сестры не стала брать. Но пожилая женщина решительно запихнула подготовленную пачечку прямо в роскошную Машкину сумочку, оставшуюся от прежней, недолгой красивой жизни, и припечатала:
– Вот чувствую, дурой выросла! А хорошей ведь была девчушкой, смышленой… Не вздумай деньги барану своему показать. Спрячь подальше, самой пригодятся. Смотрите-ка, у нее сумочка от Гуччи, у туфелек подошва кожаная, а сама она на троллейбусе приехала! Гляди, не сотри подошвы, не для улицы туфельки-то.
«У, Кабаниха!» подумала со злостью Маша, но золотой замочек сумочки защелкнула с тайной благодарностью. И впервые за короткую семейную жизнь она изменила мужу – умолчала о внезапно свалившейся заначке. Ведь он же бешеный, а неизвестно чего можно ждать от бешеного.
Глава 2. Переезд
Маша паковала и увязывала вещи, оформляла багажные квитанции, получала документы об отчислении из института и все время ощущала себя почти что декабристкой, смело и верно следующей за мужем.
В аэропорту чувствовала себя словно и правда на пороге новой жизни, на пороге великих открытий, как парашютист перед первым прыжком. Упивалась новизной и в областном сибирском городе. И только в райцентре начала понемногу понимать, что же ей предстоит.
Райцентр носил невзрачное название Норкин и представлял собой один из тысячи тысяч безликих провинциальных городишек. Маша вовсе не разбиралась в градообразующих факторах, топонимике и прочей ерунде и совершенно не представляла, кому же пришло в голову назвать сие поселение городом. Признаки города были, с одной стороны, налицо: цементный заводик, фабрика по пошиву головных уборов, гордое здание горсовета на центральной площади с традиционными клумбой и фонтаном, центральный универмаг в два этажа, вещевой рынок, изобилующий китайским тряпьем и турецкой посудой, а, может, наоборот – турецким тряпьем и китайской посудой, – в общем всем тем, что дома Маша тщательно обходила стороной. Был в Норкине даже общественный транспорт – курсировавшие, мало придерживаясь расписания, старенькие «пазики» маршрутов «А» и «Б». Но и признаки деревни никуда не прятались: уже засохшие и еще только подсыхающие коровьи лепешки посередине пыльных, не везде асфальтированных улиц, рубленые домики с цветастыми палисадниками, прогуливающиеся вдоль заборов осмелевшие куры, запахи молока и навоза.
Постепенно до Маши начало доходить, что именно Норкин и есть настоящая Россия. Та, которую имел в виду Бешеный Муж, взывая к ее патриотизму. Не Питер, не Москва, а Норкин. Не в Москве, не в Питере, а в растиражированном по всей Руси Норкине по-настоящему клубилась русская жизнь. Здесь проживал и пропивал электорат, рождалось и умирало большинство россиян, отсюда всеми правдами и неправдами рвались они покорять вожделенные Москву и Питер. Из одного такого Норкина был, кстати, родом и Машин муж.
Бешеный Муж, как водится, испарился по одному ему ведомым делам сразу же по приезде в Норкин, растворился где-то в районе рынка, как объяснил «пошел изучать конъюнктуру», и Маша, обессилевшая с дороги, коротая время до рейсового автобуса к их деревне, решила испить для бодрости духа чашечку кофе. Остановила двух, толкающих перед собой коляски, дородных молодых мамаш в одинаковых ярких тренировочных костюмах и вежливо поинтересовалась:
– Извините, скажите, пожалуйста, где поблизости можно выпить черного кофе?
Мамаши озадаченно переглянулись между собой, шепотом посовещались, и одна из них любезно ответила, смешно окая:
– Дык в баре. Ступай в бар. Прямо по улице, не доходя пристани, в голубом доме. Может, там тебе и нальют.
Последняя фраза Машу немного смутила, но ничего не попишешь, кофе хотелось больше, чем церемонии разводить. Она не подозревала, что ее изысканная изможденность, стрижка стильным коротким ежиком, потертые белесые джинсы, гламурная, словно вылинявшая майка швами наружу, помноженные на усталость после долгого пути, в этих местах не катят, наводят на мысль исключительно о вчерашней попойке. Поблагодарив, Мария побрела вдоль унылой, пыльной улицы в поисках, видимо, местного притона. Брести пришлось долго. Мимо сплошного, с облезшей краской забора, мимо непонятных строений, смахивающих на гаражи, мимо доисторических домишек с резными белыми ставенками и гераньками в цвету за кружевными занавесочками. Голубой дом вырос как из под земли – одноэтажное, чуть накренившееся строение неведомого зодчего, выкрашенное в яркий небесный цвет. Фасад венчал громадный фанерный штурвал и надпись по кругу «БАР-ЯКОРЬ». Дверь бара венчал амбарный замок, навешанный ровненько под табличкой с часами работы. Работал «Якорь» затейливо: сначала с восьми до одиннадцати утра, видимо на опохмел, а потом уже с шестнадцати и до упора.
Одиннадцать миновало, до шестнадцати было далеко. Маша решилась еще разок попытать счастья и обратилась к шустрящей мимо бабульке в беленьком ситцевом платочке:
– Извините, скажите, пожалуйста, где еще здесь можно кофе выпить?
– Выпить? – участливо переспросила бабулька. – Так вон магазин, на соседней улице.
Мария тяжело вздохнула, повернулась и побрела восвояси на вокзал.
Шла и не догадывалась, что в скором времени Норкин покажется ей почти что столицей мира. Сюда, в норкинский универмаг и на рынок, станет она выезжать для шопинга в ближайшие несколько лет.
Бешеный Муж уже бороздил привокзальную площадь. Как ни глупо это было в чужом полугороде-полудеревне, а все равно настроен был решительно, мучительно искал, кому бы задвинуть в ухо за приставание к его горячо обожаемой жене. С ходу набросился на одинокую Марию, но быстро угас, потому что подкатил их автобус, а они еще вещи из камеры хранения не забрали.
Народу в автобус набилось много, и был тот народ, на Машин взгляд, как бы двух сортов. Одни – бабки-мешочницы и хозяйственные мужички с блестящими, новыми косами, затертыми военного образца вещмешками, пластиковыми ведрами, дугами для парников. Все они растерялись по дороге, высыпаясь из автобуса, словно горох, в пропыленных придорожных селах. Другие – заросшие волосами, бородатые, еще довольно молодые, веселые дядьки, увешанные деревянными рамками, авоськами с пивом, коробками с китайскими плавающими свечками, мягкими, перевязанными бечевкой свертками. Среди последней группы была и одна женщина, постарше Машки, в необъятном павловопосадском платке на плечах, крестьянской длинной, широкой юбке и откровенном топе без бюстгальтера. При взгляде на эту юбку, на этот платок Маше отчего-то на ум пришла Елена Блаватская и питерский магазин «Роза мира», насквозь, до самой улицы пропахший индийскими курительными палочками и благовониями.
Дамочка призывно стрельнула черными глазищами в Бешеного Мужа, и Маша с неудовольствием отметила, как он мгновенно подтянулся, расправил плечи и выкатил грудь колесом. Но дамочка, видимо, оказалась умной, с ее стороны это была так, легкая разведка. Она перевела взгляд на разомлевшую от жары Марию, протиснулась через салон поближе и обратилась именно к Маше:
– А мы вас на прошлой неделе ждали. Наконец-то. Я Александра.
Маша не понимала, почему незнакомая грудастая дамочка в топе ждала их на прошлой неделе, молчала и ожидала, что первое слово возьмет муж. Муж не подвел.
– Александр. Тезка ваш. Александр Македонский. Хы-хы. Очень приятно.
«Очень приятно», похоже, относилось к его имени и фамилии, произнес он их таким режущим слух интимным тоном, словно фамилия его была Калигула.
– Да неужто и впрямь Македонский? – картинно изумилась дамочка, голосисто засмеявшись.
– Хотите проверить?
– Ох, не сейчас.
Александра снова окинула Бешеного Мужа оценивающим взглядом, что-то примерила в голове и, видимо, пришла к выводу, что Мария все же интересней своего супруга. Маша же, которой надоело тупо молча ждать, когда кто-нибудь вспомнит о том, что и у нее тоже есть имя, не выдержала и сама представилась:
– Маша.
Александра всю оставшуюся дорогу болтала исключительно с Машей, оставив чужого мужа на попечение бородатых любителей пива. Или, возможно, оставила Македонского на десерт.
Прямо в автобусе Бешеный Муж принялся с ходу решать деловые вопросы, касающиеся бизнеса: на чем тут можно заработать на хлеб насущный, что в сих местах хорошо уходит из товаров, чем здесь можно разжиться, чтобы с выгодой сбыть где-то в другом месте.
Машу же интересовали более прикладные вопросы: каков их новый дом, можно ли где-то купаться, имеется ли пляж на берегу реки, есть ли приличные магазины.
Именно от Александры узнала она хоть какие-то подробности их скоропалительного переезда.
– Пургин распорядился, чтобы вам дом Скворцов отдали. Скворцы быстро съезжали, им ничего с собой не нужно было, они ж в Москву к старой бабке поехали. Везет ведь некоторым, престарелая бабка в Москве! Так вот, Пургин даже шестерку прислал, тот сам посмотрел, напряг мужичков наших мало-мальский порядок навести, так что жить можно, не горюй. Пургин, что, квартирку вашу в Питере к рукам прибрал? Он такой! – В голосе Александры звучали уважение и восхищение методом работы неведомого Пургина. – Пурга – он у нас все, царь и Бог, имей в виду.
Но Мария была слишком измучена жарой и дорогой, чтобы вникать в сам факт существования сказочного Пургина-Пурги.
Деревня, где предстояло отныне жить, местечком являлась своеобразным.
Края были знамениты тем, что еще в позапрошлом веке служили пристанищем политическим ссыльным, беглым каторжникам, изгнанным из общества сифилитикам. Но больше старообрядцам-раскольникам. Сюда, в глухую тайгу, убегали издавна целыми семьями, деревнями, скрываясь от государственного и церковного произвола, преследования властей. Возводили в чужих краях свои поселения, уходили в скиты, сеяли хлеб и рожали детей, верили в своего Бога и проклинали царя-антихриста и безбожника Никона.
Спустя века остались от истинных старообрядцев в основном воспоминания. Кое-где по краю сохранились отдельные раскольничьи деревни, но были не чета прежним, настоящим и самобытным. Правда, если хорошо поискать, можно было обнаружить останки скитов, старые раскольничьи книги, чудом уцелевшие предметы быта и интерьера. На этом-то материале и был сляпан полурелигиозный туристический маршрут «Старообрядческие места России». Перевозили людей от одних руин к другим, демонстрировали восстановленные частицы, завозили в сохранившиеся поселения. Многое на этом маршруте напоминало краеведческие музеи социалистических времен: быт кулака, быт середняка, быт бедняка. Только на картинах и картинках можно было видеть многие обряды, акты массового самосожжения. Нынешние раскольники в большинстве своем смотрят телевизор и ходят в кино, пьют чай с сахаром, едят картофель, курят табак и даже лечатся у врачей – умирать раньше времени никому неохота.
Вот тут в тайге Пургин сотоварищи, насмотревшись на свирские Мандроги, и воссоздали русскую деревню, место, где можно остановиться туристам на отдых, прогулку, экскурсию со всеми вытекающими из этого удобствами, всеми причитающимися компонентами. Здесь работали магазинчики и лавчонки, торгующие за у. е. традиционными предметами русского быта и прикладного искусства, исправно функционировал ресторан, выдающий на гора€ изыски русской кухни, работала на полную мощность гостиница, прототип прежнего постоялого двора, а на заимке вовсю оказывали услуги по помывке в бане в обществе абсолютно раскованных пейзанок. При желании могли организовать охоту и рыбалку. В общем, полный тюнинг в соответствии с имеющимся прейскурантом.
Базироваться изначально решили в старой деревеньке, где из двадцати с лишним дворов жители сохранились максимум в пяти. Доживающие свое, упорные, видавшие виды, прошедшие огонь, воду и медные трубы российской действительности старики и старухи. Молодежь, потерявшая всякую надежду на возрождение родной деревни в частности и русского села в целом, осенним клином упорхнула: кто в райцентр, а те что посмелее и в саму область. Домишки свои, заколоченные до лучших времен, как только началось новое строительство, радостно продали – те что покрепче и получше, – а те что поплоше, отдавали задарма. Приходи и живи.
Марии с мужем, можно сказать, повезло: дом им достался из хороших, подлатанных и обжитых. Здесь теперь предстояло им обустраивать и налаживать собственное гнездо.
Новая туристская деревня как бы вытекала из старой, отделяясь от нее невысоким деревянным забором со скрипучей калиткой и надписью: «Служебная территория. Вход воспрещен»—и название сохранила историческое – Лошки.
Услышав впервые название, Маша как-то не придала значения его глубокому смыслу. Только выйдя из автобуса, предупредительно подкатившего со стороны «служебного входа», оглядевшись по сторонам, сообразила, что лошки-то именно они с ее Бешеным Мужем. И даже не лошки, а просто лохи.
Малипусенькая деревенька на два десятка разномастных домишек, без магазинов, без пляжа, без общественного транспорта – куда ездить-то? – даже без захудалой амбулатории. И никакого тебе черного кофе!
И сотовой связи тут не было, Машин телефончик самой последней, имиджевой модели оказался совершенно не у дел. Телефонные разговоры с межгородом заказывали здесь по старинке через телефонистку, она же «девушка», она же «барышня, Смольный». А и кому звонить? Институтским приятельницам, с которыми не осталось ничего общего, или свекрови, которую видела один-единственный раз на свадьбе? Можно было, конечно, позвонить бабушкиной сестре, но не хотелось рассказывать о Лошках, тем более что хвастаться пока и нечем. Да и легко можно нарваться на очередную «дуру набитую» в собственный адрес. Ладно, не страшно, у Маши есть муж и очень скоро дом тоже будет.
Страшно не страшно, только Александра, все прочитав по Машиному напуганному и растерянному лицу, взяла дело в свои руки. Командным тоном бросила бородачам:
– Ребятки, разбирайтесь тут сами, по-мужски, а мы ко мне рванем. Пойдем, Мария, кофейку пока дернем. Македонский твой с ребятами сами управятся.
Всю дорогу Маша была полна решимости помогать, следить, чтобы не побили посуду в коробке, не растеряли чемоданы и сумки, но здесь, на месте, махнув рукой, вдруг сгорбилась как старушка и побрела за Александрой, которая, несмотря на жару, завернулась в павловопосадский платок и через калитку повела Машу в так называемый «комплекс».
Избы тут были огромные, свежерубленые, сверху донизу украшенные деревянной резьбой, с резными колоннами крылечек, резными перильцами ступенек, кружевными деревянными ставенками. Будто в мультфильме «Волшебное кольцо» или в детских сказках Роу.
Мимо недостроенного дома, мимо непонятного назначения сарая-амбара вышли они к светлой длинной избе с широкой террасой и высоким крыльцом. Над дверью красовалась живописная вывеска «Музей грибов и ягод».
Александра сняла с потайного гвоздика ключ, отперла дверь и, полуобернувшись к Маше, весело бросила:
– Заходи, подруга, вот оно, мое убежище. Мой хлеба кусок.
За тесными сенями, прямо от двери начинался, если можно было так выразиться, выставочный зал. На резных деревянных стеллажах громоздились банки и баночки с ягодно-грибными заготовками, с потолка свисали пучки сушеных трав, в аквариуме для домашних рыб живописно теснились сухие ягоды черники и малины, грибы и что-то непонятное. В углу, на фоне расшитых крестом полотенец, грозно топырило лапы плешивое чучело медведя с берестяным лукошком под ногами. Висели две перекрещенные старенькие двустволки-ТОЗки в обнимку с патронташем. На низких лавках рядками расставлены бадейки, ушаты, кринки и горшки. Будто бы сюда сволокли все, имеющее хоть малейшее отношение к национальному быту. Короче, кич чистой воды.
В дальнем углу высилась барная стойка с пузатым двухведерным самоваром, на прилавке у стены кучковались чашки, блюдечки, другая столовская утварь. Несмотря на усиленно пестуемый колорит, прейскурант украшал стену вполне европейский: выполненный на лазерном принтере и аж на четырех языках. Цены в у. е., а у. е. приравнено к баксу, все как у больших.
– А что, сюда и иностранцы ездят? – удивилась Маша.
– А то! Ими и кормимся. У них, между прочим, это очень популярно – по местам предков. Их вообще на экзотику тянет. Ты садись давай, потом разглядишь, будет время, я же вижу, что у тебя ноги подкашиваются. Коньяк будешь?
Маша не пила ничего крепче пятнадцати градусов, но тут согласилась. Александра вынесла на маленький столик чашки, две средних стопки, бутылку армянского пятизвездочного.
– Извини, бокалов коньячных нет, буржуинам только водку пить под пирожки полагается. Пирожков хочешь, вчерашних? Сегодня недосуг было.
– Хочу, спасибо, – с готовностью ответила Маша, ощутив накативший волной голод.
Кофе Александра сварила отменный, чуть солоноватый, с пышной пенкой. Именно такой, о каком мечтала Маша всю долгую дорогу. И налила не в наперсток, а в большую, в петухах чайную чашку. Поставила перед Машей хохломскую миску с ровненькими, маленькими пирожками.
– С грибами кругленькие, с картошкой квадратиками, а длинненькие с брусникой, ешь, не стесняйся.
И разлила по стопкам коньяк. Присела и сама.
– Давай, что ли, накатим за знакомство.
Выпила Александра залпом, как пьют водку, шумно выдохнула и закусила пирожком с брусникой. Это было дико, но Мария смело последовала ее примеру. Во рту зажгло, дыхание перехватило, на глаза навернулись слезы, почувствовала, как коньяк обжигающе протекает по пищеводу и падает в желудок горячим комком. Мария зашлась кашлем наподобие безнадежного туберкулезника, традиционного прежде обитателя здешних мест.
– Боже ты мой, да закусывай ты скорее! Тоже мне, выпивоха, – умилилась Александра, разливая еще по одной.
Когда Македонский зашел за Машей, ей уже было очень хорошо. Казалась необыкновенно привлекательной жизнь, полная событий и приключений, премилым местом деревня Лошки, где живут такие вот прекрасные люди, как развеселая Александра, а пирожки – объедение. Хохломская миска стояла почти пустая, да и бутылка пятизвездочного армянского близилась к концу.
Мария плохо понимала, куда и зачем ведет ее муж, пыталась затянуть по дороге песню про есаула Стеньку Разина и отчего-то поминутно спотыкалась на ровном месте.
Глава 3. На новом месте
Очнулась Мария только к полудню. Лежала одна на чужой высокой кровати с блестящими шишечками на металлической спинке, и в лицо ей нестерпимо светило солнце. Маша отвернула голову от света, и взгляд уперся в старый шифоньер с мутным зеркалом. На полу сбился в кучу пестрый домотканый коврик, обнажив грязные половицы. Между шифоньером и стеной протянулась роскошная паутина. Где я? – силилась догадаться Маша. Да дома у себя – у двери обнажал нутро Машин чемодан.
Смотреть на грязь и паутину было неприятно и Маша снова повернулась к окну. Солнце пробивалось сквозь давно не мытые стекла, на запылившемся подоконнике густо валялись трупики умерших неведомо когда крупных мух. В эту сторону тоже смотреть не хотелось, и Маша закрыла глаза.
«Надо надеть купальник и пойти позагорать», – лениво подумала она, но тут нос ее учуял какой-то неприятный запах. Запах сырости и старья. Это через ее ароматизированное лавандой шелковое постельное белье нестерпимо воняло затхлостью чужое одеяло.
Из мутного зеркала смотрел на Машу кто-то всклокоченный, с отекшим лицом и заплывшими веками. Утро в китайской деревне.
Тапок не было, и Маша босыми ногами пошлепала сама не зная куда, подошвами чувствуя тепло деревянных крашеных полов, мягкость домотканых половиков, песок под ногами. Македонский уже хозяйничал на кухне: распаковал чайник, несколько чашек и пил чай с хлебом и зеленым щавелем. Он не стал сетовать на отсутствие обеда, не бурчал по поводу того, что Маша безобразно напилась давеча вечером, только сладко потянулся, хрустнув суставами, сказал с видимым одобрением:
– Вот видишь, а ты боялась. Я решил: завтра в город поеду, хочу этого Пургина повидать, идейку ему подкинуть.
Маша через силу выпила крепкого чаю с хлебом и отправилась оглядывать новые владения.
Закопченная русская печка требовала немедленной побелки. Александра вчера что-то говорила, что в этом доме печь ни к черту, тяга плохая, и тепло в трубу уходит. Зато полы крепкие, перестелены за два года до отъезда прежних хозяев, а еще подпол большой и чердак. Александра говорила, хоть танцуй на чердаке, только хлам прежде надо разгрести. Колодец со скрипучим, словно больным воротом и побитым старым ведром – Александра сказала, что вода тут вкусная, почти как ключевая. Надо, кстати, спросить у мужа, где у их колодца дебет, Александра что-то такое говорила, что у их колодца дебет большой и хороший.
Из рассказов Александры Маша поняла, что самое примечательное в Лошках – это люди. Мастеровой народ, художники, ремесленники, обслуживающий персонал, все они волей случая или несчастьем были занесены в эти края. Родом из разных городов и весей, кто-то подался сюда, движимый романтикой и тягой к искусству, кто-то за приличным рублем, кого-то вела авантюрная жилка, а кто-то накуролесил в жизни, отмотал срок на таежном лесоповале, да тут и остался. У каждого свой скелет в шкафу. Спрашивать было не принято – об этом опять же предупредила Александра, – захотят, почувствуют своего, тогда сами расскажут. А не сможешь наладить контакта с лошковцами – пропадешь, никто еще не выдерживал остракизма, оставшись один на один с зимой: хоть волком вой от тоски и одиночества. Или спивайся, с ума сходи. Туристов нет, не сезон, река встает, дороги заносит.
И что прикажете делать? Понятно только, что в первую очередь нужно не о грядущей зиме думать, а мало-мальски быт налаживать, дом вымыть, чемоданы разобрать. После долгого переезда, после выпитого вечером коньяка руки и ноги Машины, казалось, были налиты свинцом, голова гудела. И Македонский оказался тем еще помощником: брался за дело и тут же бросал на полдороге, принимался разглагольствовать, строил прожекты. Рисовал Марии радужные картины будущей здешней жизни и тут же говорил, что это ненадолго, Лошки, что вот он порешает дела с Пургиным, тему сто€ящую замутит, а там, глядишь, вскорости можно будет и обратно возвращаться, в Питер, да не с пустыми руками.
– Саша, – отзывалась на мужнины рассуждения Мария, – все равно давай пока тут обживаться. Ты нашел бы молоток и гвозди, вон доска у крыльца прогнила совсем, того и гляди нога провалится. А еще во дворе мне веревок для белья привяжи, бочку откати, а то она на самом проходе стоит. А еще…
– Машка, да что ты за зануда! – возмущался Македонский. – Я тебе о перспективах толкую, о пер-спек-ти-вах, понимаешь? А ты лезешь с бочкой, с веревками какими-то…
Перспективы перспективами, а генеральную уборку никто не отменял – решила Маша. Только дело двигалось туго, крайне медленно. Она бестолково суетилась, находила чистое ведро, но не могла найти тряпку, находила тряпку, но тут же отвлекалась на то, чтобы снять с окон старые, насквозь пропылившиеся занавески. Македонскому Машины чудеса хозяйственности быстро надоели, и он отправился знакомиться с местным населением. День прошел, а она только и успела, что разгрузить чемоданы, переместить их содержимое на полки дочиста отмытого шкафа. Уже к вечеру вспомнила, что обед так и не приготовила, пришлось снова довольствоваться чаем да бутербродом с баночным паштетом, прихваченным с собой из Питера. Македонский, надо сказать, не возмущался, он где-то отобедал между собственными делами, тоже чаю попил и спать отправился.
Проснувшись следующим утром, Маша мужа дома не обнаружила, он оставил вместо себя записку, что поехал-таки в Норкин, знакомиться с Пургой, и предоставил Маше одной хозяйничать в чужом, запущенном доме.
Еще дома, собираясь в дорогу, Маша подошла к вопросу со всей ответственностью. Поехала в «Дом книги» и купила там пособие некой Сонькиной «Собираемся в дорогу». Неизвестная Сонькина въедливо и дотошно описывала, что и в каких случаях требуется взять с собой. Что пригодится в трех-пятидневной командировке, что в отпуске за границей, что в турпоходе, а что и при переезде на новое место. Четко расписывала, как и куда паковать вещи, какие сложить вниз, а какие не убирать далеко.
Сказать по правде, Марии Сонькина здорово помогла, без ее подсказок Маша не догадалась бы взять много нужных и важных вещей. Например, совсем вылетела из головы аптечка, а о том, чтобы взять в довесок к чайнику киловаттный кипятильник и в голову бы не пришло. Сонькину Маша тоже привезла с собой, верней не ее саму, а нетленку «Собираемся в дорогу».
И сегодня, прямо с самого утра Маша обнаружила, что и Сонькина не безгрешна, про бельевые прищепки она Маше не напомнила. Пойду к людям, побираться буду – решила Мария и отправилась к единственной своей здешней знакомой – Александре. Вроде бы она что-то такое говорила, когда коньяк пили, что можно заходить, если понадобится.
Мария подошла к высокому крыльцу, поднялась по чисто вычищенным ступеням и несмело постучалась в дверь. Как знать, может быть, новая подруга сегодня и не окажет гостеприимства. Из-за двери раздался раздраженный знакомый голос:
– Заходите!
Со света Маша попала в неосвещенные сенцы и остановилась, привыкая к полутьме. Из зала доносился сердитый голос Александры и другой, робкие мужские междометия, в которых ясно слышались просительные нотки.
– И зачем мне твоя ягода? Свою некуда девать. Скоро свежая черника будет, а ты мне сушеную предлагаешь. Кому она нужна-то?
– Мне совсем немного… – ныл неизвестный.
– Ни рубля! Сам знаешь, я не подаю. И нечего сюда со всякой дрянью шляться, – категорично отрезала Александра.
Маша осторожно протиснулась в зал и увидела там кроме хозяйки мелкого мужичка лет пятидесяти с гаком в линялых тренировочных брюках с вытянутыми коленками, клетчатой ветхой рубашонке с протершимися локтями, сквозь вырез которой виднелась посеревшая от времени майка. Мужичок держал в руках большую ситцевую наволочку с бледными зелеными цветочками и умильными тесемками, на дне которой, в углу, что-то пересыпалось, когда он энергично разводил руками.
При виде Маши Александра улыбнулась ей широкой, радушной улыбкой, прикрикнула на мужика:
– Ладно, проваливай отсюда, ко мне гости пришли. Ступай-ступай, никому твои сухари не нужны.
Дядечка поник головой и, не глядя на Машу, зашаркал ногами к выходу. Бубнил по дороге:
– Совсем ведь ничего прошу, тебе не деньги…
Мария проводила его взглядом и вопросительно кивнула Александре. Та пожала полными плечами:
– Не обращай внимания, местная пьянь, шушера. На стакан не хватает, чернику пришел продавать. Забудь о нем, садись, кофейку попьем.
Попили свежего, крепкого кофейку, поболтали, Маша рассказала Александре про Сонькину и ее прокол с прищепками. Смеясь в голос, Александра вынесла из подсобки новую упаковку ярких бельевых прищепок из пластмассы, протянула Марии.
– Спасибо, Сашуля, ты меня спасла.
– Не без этого. В городе купишь, отдашь.
Машу покоробило. Разумеется, Маша вернула бы безо всяких напоминаний. Или это принято здесь так?
Александра же заботливо добавила:
– Ты, вообще, список себе напиши того, что нужно. В город съездим, я мужика какого-нибудь подряжу. У меня тут все схвачено, за все заплачено. Любой свезет.
Маше отчего-то это тоже не понравилось. Хотя а что такого? Не ее дело, возьмут с собой в город на машине – низкий поклон. Но все равно Мария сослалась на миллион дел, недораспакованные вещи, пообещала заглянуть снова, пригласила к себе и поскорее ретировалась. Дел и вправду было непочатый край.
Давешний мужичок, прижимая к груди наволочку, печально сидел на лавке у крыльца, поджав ножки. На лице его была написана великая скорбь и виднелась недюжинная работа мысли: где бы стрельнуть денег на бутылку дешевого портвейна. По согнутым плечам, поджатым ножкам, скорбной складке на лбу даже Маше было понятно, что дядечка зашел в тупик.
Маша почувствовала к нему жалость. В душе ее волной всколыхнулось желание помочь. Купить, что ли, у него его дурацкую чернику? Муж ругать будет, что деньги потратила…
Маша осторожно присела на лавочку рядом, тоже поджала ноги и как бы между прочим спросила:
– Вам много денег нужно?
Мужик вздрогнул от неожиданности – не рассчитывал на подобный вопрос, рождающий смутную надежду, – и с готовностью пионера заспешил:
– Да нет, мне бы всего-то рублей двадцать, даже восемнадцать. Не хватает вот… Вы возьмите, ягода хорошая, крупная, не пожалеете…
– Двадцать рублей у меня есть, только дома. И Вы мне помогите лучше бочку передвинуть и еще корыто старое убрать. – В Марии нарождалась хозяйка собственного поместья.
– Так отчего не помочь, помогу. И еще что нужно сделаю, ты только, хозяйка, скажи. Это вы ведь позавчера приехали?
– Мы. С мужем. Но он по делам ушел.
– Хм, по делам, – хмыкнул дядечка вроде бы как неодобрительно, но ничего не добавил. Поднялся со скамейки и заспешил по дорожке в сторону Машиного дома, на ходу бросив короткое:
– Незабудка!
Машка не успела даже подумать, почему это незнакомый дядька зовет ее вдруг незабудкой, как из кустов вылезло лохматое серое страшилище ростом почти что с небольшого пони и двинулось следом, совершенно игнорируя Машу. Маша испуганно вжалась в ближайший куст, а дядечка равнодушно кивнул:
– Не, она не кусается…
Сложно было поверить в то, что такое чудовище не кусается, но Маша не успела дать оценки вероятности быть сожранной на месте, за спиной раздался скрип распахиваемого окна и гневный голос Александры:
– Машка, не вздумай ему денег дать. На шею сядет, каждый день пастись станет. Никчемный он.
Мария и мужик разом втянули головы в плечи, будто пойманные с поличным. Мужик оказался посмелей, обернулся и укоризненно протянул:
– Ну зачем ты так, Александра…
Мария вступилась:
– Саша, он только помочь мне обещал. Мне нужно бочку передвинуть, а муж по делам уехал.
Незабудка тоже присоединилась, низко и гулко забрехала в сторону окна.
– По делам? Македонский! – Александра громко фыркнула и захлопнула створки.
Они двинулись своей дорогой, Маша старалась держаться подальше от невероятной собаки, но потом с удивлением и смехом заметила, что на ногах у мужика разные тапки: один темно-синий, а другой коричневый, и забыла бояться.
Все-таки Мария была неприлично доверчива и наивна для своих лет. Легкая добыча для мошенников и цыганок. Развести ее ничего не стоило, было даже неинтересно. Махровый лох.
– Как вас зовут, извините? – спросила Маша.
– Зови Степанычем.
– А по имени, если можно?
– Меня все зовут Степанычем, – упрямо повторил мужик и, подумав, добавил:—Но, если изволишь, то Николаем.
– Очень приятно, Николай Степанович, а я – Маша. Мария Македонская.
– Какая Мария? – Степаныч чуть не выронил из рук наволочку, остановился. Внимательно с ног до головы оглядел Марию и тяжело вздохнул, покачал головой.
– Македонская, – повторила недоумевающая Маша. Конечно, фамилия у нее теперь выдающаяся, но что уж так-то? – Вам не нравится?
– Отчего ж, красивая фамилия. Видная. Только не для тебя она.
Маша обиделась, хотела не показывать вида, но губы надулись сами собой.
– Не обижайся, это я так… солнце голову печет. Хорошо, что вы в начале лета приехали, до осени успеете дом подлатать. А то намерзнетесь зимою-то.
– У нас полы хорошие, теплые, а колодец с большим дебетом, – сделала попытку защитить свой новый дом Маша.
– А-а-а… Это да… Только печка у вас, зараза такая, в избу тянет и щели в стене…
На этом дошли они до дома. Отсюда, с дороги, было невооруженным глазом видно, что латать тут не перелатать: пошло вбок крыльцо, облупилась краска, покосилась входная дверь, ставни болтались кое-как. Палисадник густо зарос бурьяном. Подгнили доски колодца.
Степаныч толкнул скрипучую, висящую на одной петле калитку и галантно пропустил Машу вперед. Незабудка покорно уселась у калитки, принялась зло и жадно выкусывать блоху.
– Можно ей во двор зайти? – попросил Степаныч:—Когда она одна по улице бродит, люди ругаются сильно. Могут камнем бросить.
Так они все втроем очутились внутри густо заросшего бурьяном и крапивой двора. Вдоль дырявого забора мощно тянулся кверху молоденькими дудками жирный борщевик. Колосилась сочная, свежая тимофеевка. Узкая дорожка, теряясь в траве, вела к дому, к которому с другой стороны ровной стеной приближались роскошные, усеянные шишками ели.
– Зато посмотрите, какая у нас красота! У кого еще за домом такой лес чудесный? – призвала в свидетели Маша.
– Лес-то? Лес да, хороший. Живописный лес, – согласился Степаныч, ловя ногой спадающий синий тапок, как само собой разумеющееся добавил:—Только волки зимой близко подходят, к самому дому.
Маша замерла в испуге от этой его практичности, волки у крыльца решительно не входили в ее планы.
Степаныч оказался мужиком сильным, жилистым. Помогая себе кряхтеньем, перекатил двухсотлитровую бочку туда, куда указала новая хозяйка, вытащил с дороги в закуток оцинкованное бельевое корыто, по собственной инициативе убрал какие-то доски и замер в ожидании, вопросительно глядя на Марию. Мария сбегала в дом, достала из кошелька пару десяток и с ними в руке вернулась на улицу.
– Спасибо вам, Николай Степанович, вот ваши деньги.
Степаныч, сообразив, что здесь не обманут, моментально расслабился, принял деньги с достоинством не конченого еще пьяницы, для приличия поговорил с Машей минуту-другую о пустяках и, пожелав удачи, засеменил со двора, шаркая разными тапками. За ним засеменила и блохастая Незабудка. Сквозь борщевик мелькнули блеклая клетчатая рубашонка, грязно-серый лохматый бок.
Не успела Маша замочить в цинковом корыте снятые в доме занавески, как Степаныч с Незабудкой вернулись снова. Степаныч, видимо, опохмелился – подобрел, лицо разгладилось, в глазах появился интерес к жизни, а руки перестали мелко подрагивать. Даже разномастные тапки его, казалось, помолодели. Из глубокого кармана опасно выглядывало толстенькое горлышко бутылки, заткнутое клочком газеты.
– Добрая ты девочка, Маша, не дала умереть, – как ни в чем не бывало продолжил Степаныч, будто и не уходил никуда. – Знаешь, как тяжело с утра, когда трубы горят? Вижу, что не знаешь. А я вот поправился и решил еще помочь зайти. На, тебе. На сдачу дали.
Степаныч разжал кулак, распрямил заскорузлые, грязные пальцы и протянул Марии шоколадную конфету в ярком фантике.
– Говори, что делать надо. Я ведь много не пил, смотри, – и в доказательство он выудил из кармана бутылку, с гордостью продемонстрировал Маше, что напитка в ней осталось больше половины.
Дел у Маши было невпроворот. Да и муж ей сегодня оказался не помощник. Мужичок, даже пьяненький, был как подарок, но в голове вовремя всплыли слова Александры:
«В городе купишь, отдашь». И еще: «Не вздумай ему денег дать. На шею сядет, каждый день пастись станет».
Соединив для себя оба высказывания воедино, Маша виновато произнесла:
– Спасибо, но не нужно, наверное. Скоро муж придет, он мне поможет.
Заметив в глазах собеседника невысказанный вопрос, добавила:
– Это его, мужское, дело работников нанимать…
Степаныч понимающе сплюнул.
– Тьфу, Мария, дурочка ты. Ты меня в трудную минуту спасла? Спасла. Ну вот я и пришел тебе помочь, по-простому, по-соседски. Безо всяких денег. А ты…
Странно, недоумевала Мария. Сама себе казалась она взрослой и правильной, а вот уже второй человек называет ее дурой. А еще с неохотой подметила, что новая подруга Александра что-то не спешит ей на помощь.
– Я все умею, ты не стесняйся, – подбадривал новый знакомец, заглядывая в корыто с замоченным бельем, – хочешь, постирать могу?
– Ну что вы, – возмутилась Маша, – не мужское это дело.
– Хорошо, давай мужское. Неси инструменты, они у Скворца за печкой в ящике лежат…
Степаныч взял деревянный плотницкий ящичек во двор, внимательно пересмотрел запылившийся инструмент на дне ящика, погоревал над ним:
– Все разворовали, гады. В следующий раз свой принесу.
И с приятным изумлением Маша поняла, что над ней взяли шефство.
За день Степаныч успел вынуть зимние рамы, смахнув рукавом на пол покойных мух, между делом выразительно хмыкнув над темно-синим в желтых солнцах шелковым постельным бельем, надушенным лавандой. Он подбил рассохшиеся табуретки, починил калитку, поправил крыльцо. Попутно организовывал и Машу, бестолково метавшуюся с утра от одного дела к другому. Он давал советы по варке супа, носил воду из колодца, чистил картошку. В тени под яблоней мирно спала Незабудка.
Пообедав только вечером, Маша и Степаныч, замученные праведными трудами, отдыхали во дворе, сидя рядышком на теплом бревне, откинувшись натруженными спинами на стену. Мария курила тоненький ароматный «Вог», Степаныч – «Приму» без фильтра.
– Маш, давай выпьем. У меня осталось. Понемножку.
В другой раз от предложения малознакомого пьянчужки выпить с ним портвейна Машу, наверно, кондратий бы хватил. Но с этим дядькой рядом Маша чувствовала себя так легко и уютно, что без выкрутасов согласно кивнула, тяжело поднялась с бревна и пошла в дом за чашками. На закуску Маша нашла только питерский «Столичный» хлеб и яблоко.
Установив посуду тут же на бревне, Степаныч разлил «Три семерки». Портвейн не играл на вечернем солнце, а плюхался в чашки мутной темной жижей. «Ну и пусть, – подумала Маша, поднимая питерскую чайную чашку с традиционной кобальтовой сеткой, – главное ведь это не содержимое, а мои ощущения».
Несмотря на становящуюся привычной физическую усталость, первый раз за долгое время ей было так хорошо и спокойно. Как было когда-то только с бабушкой. Даже не в прошлой, а в позапрошлой Машиной жизни.
Маша глухо чокнулась со Степанычем портвейном и отпила. Портвейн оказался жуткой дрянью, не имевшей ни малейшего привкуса винограда, и Маша непроизвольно скривилась. Поймала на себе насмешливый взгляд собутыльника, не стала жеманничать, но честно сказала:
– Кислятина ужасная.
Степаныч подержал в руках кусок хлеба, жадно втянул ноздрями его запах, тихонько пробормотал:
– Ну да, «Столичный». Почти такой же…
Машка вдруг вспомнила, что волновало ее несколько часов назад, и равнодушно спросила как бы в продолжение того, утреннего разговора:
– А что делать, если волки к дому выйдут?
– Стрелять, – безмятежно ответил Степаныч.
– Как стрелять?
– Да как хочешь. Можешь в воздух, а если хочешь, то на поражение.
– Я лучше в воздух, – так же безмятежно-спокойно ответила быстро захмелевшая Маша.
Сказать, что Македонский был недоволен, обнаружив самое окончание, хвостик их разгуляева, значило не сказать ничего. Как на грех вернулся он именно тогда, когда Степаныч с Незабудкой выходили из калитки. Степаныч вежливо поздоровался, Незабудка ни гугу. Но Македонский был зол, до тела Пургина его в тот день не допустили.
Маша с изумлением поймала себя на мысли, что за день почти не вспоминала о нем. Бешеный Муж, ее Центр Вселенной, даже не пришел на ум после возвращения Степаныча. Маша решила для себя, что это нехорошо.
Центр Вселенной заявил о себе прямо от калитки.
– Что тут за застолье? – гневно поинтересовался он, переводя недоуменный взгляд с жены на плюгавого замызганного мужичонку за забором. На самом видном месте одиноко красовалась пустая бутылка из-под портвейна, на тарелке яблочный огрызок соседствовал с коркой хлеба.
– Саша, мы так устали за день, так устали. Столько всего переделали, ты только посмотри… – примирительно начала Маша, инстинктивно понимая, что восхищаться тут нечем.
– Мы? Кто это мы? Какие такие мы? В честь чего попойка? Мария, ты что, скатилась до «Трех семерок»? Ты себя со стороны видела?
Ответов на свои вопросы Македонский не ждал, они были ему совершенно без надобности.
Еще пять минут назад было так удивительно хорошо, а сейчас Маша нутром чувствовала, что приближается гроза, и все равно попыталась объяснить:
– Николай Степанович предложил помощь. Столько, Саша, дел в доме, мне одной не справиться. Мы с ним утром познакомились. Он тяжести перетащил, рамы выставил, крыльцо вот починил и калитку… – как решающий аргумент Маша добавила:—Он денег не брал, он по-соседски, только пообедал…
Сказала и поняла, что лучше бы уж молчала. Саша побагровел, завращал глазами и тихо, пугающе медленно начал, набирая на ходу обороты:
– По-соседски, значит?.. Денег, значит, не брал? Значит, харчеваться сюда пришел?.. Хорошенькое дело! Так придешь домой, а в постели чужой хрен валяется…
– Саша, ты что!..
– И на что это ваше величество намекает? Что у вас, видите ли, дела, а у меня так, хер собачий? Предлагаешь мне горшки с тобой мыть? Тут делов-то – все вымыть один раз, а ты проблему развела! Может, мне кастрюли помыть? Я могу, я помою, только кто тогда дело делать будет, уж не ты ли? Или ханурик твой? Ты кого в дом пустила?
Маше было до слез стыдно перед чужим человеком, который не мог далеко уйти и наверняка все слышал. Македонский же не думал останавливаться:
– На себя пойди посмотри, в кого превратилась за один день. В зеркало лучше глянь, чем портвейн глушить.
Нет, конечно, по сути своей он прав как всегда. Сидит растрепанная, вся в каких-то пятнах, взявшихся непонятно откуда, с местным пропойцей пьет. И бабушкина сестра что-то там такое говорила тогда, давно, про то, что Машин отец алкоголик. А папа был добрым, добрым и веселым, праздники любил…
Маша непроизвольно всхлипнула и икнула.
– Совсем мозги отшибло? Если ты собираешься сюда всю шушеру приваживать, то ты так и скажи! Так и скажи: мне, скажи, с ними кайфово. Я-то и не догадывался! В Париж возил! Да ты в душе обычная алкашка. Нет, ты скажи, скажи!!!
Бешеный Муж схватил Машу двумя руками за плечи, затряс так, что заболталась из стороны в сторону голова, силясь удержаться на тощей шее. Пальцы впились в натруженные за день плечи больно, но заплакала Маша не от боли, а от несправедливости и обиды.
А дальше все было как всегда. Маша плакала, а Бешеный Муж кричал, потом Маша плакала, а Бешеный Муж ползал перед ней на коленях, цепко хватал за руки, умолял простить. Когда же он по привычке схватился за нож и начал грозиться, что вскроет вены, Машка почувствовала вдруг такую безысходность, что даже не стала его прощать, а просто молча отобрала нож, с размаху кинула далеко в заросли борщевика. Без слов развернулась, оставив во дворе все как есть, прошла в комнату и легла спать.
Только, засыпая, успела подумать: «Может, и правда я алкашка? Уже спать ложусь не умывшись…»
Проснулась Маша рано, от того, что по лицу ее гладили ласковые и теплые солнечные лучи, дотягивающиеся до кожи через чистые стекла окна с не задернутыми вчера занавесками. Подоконник был девственно-чист, питерские занавески наводили на смутные, приятные воспоминания. Рядом, мерно и глубоко сопя, спал с раскрытым ртом такой беззащитный, нисколько не страшный Бешеный Муж Македонский. Маша улыбнулась, сладко потянувшись, и осторожно выбралась из постели.
«Надо кровать переставить, чтобы по утрам солнце в глаза не светило, – подумала Маша и тут же возразила сама себе:—Нет, лучше буду вставать рано, как только солнце до лица дойдет».
Маша надела чистые шорты и майку, босиком вышла на крыльцо. Солнце не успело еще нагреть землю, воздух был бодрящим и как будто до скрипа чистым. Пахло свежескошенной травой и какими-то цветами. Маша набрала из колодца воды, налила в облупившийся зеленый рукомойник и, поеживаясь, умылась ледяной водой. Сосок рукомойника звонко бренчал всякий раз, когда Маша отнимала от него руки, наполненные студеной водой, зубы ломило от холода, но это было чудесно.
Обзор кухонных запасов показал, что срочно надо решать продовольственный вопрос. Кто же знал, что в этих Богом забытых Лошках нет даже магазина? Из еды у Маши остались только четвертинка хлеба, купленное в Питере печенье, превратившееся по дороге в печенюшную труху, две банки консервов и лапша быстрого приготовления, которую муж называл «бомж-пакетами». Были еще вчерашние щи и вареная картошка, но почему-то немного осталось, на две тарелки.
За спиной раздались шаги, в кухню ввалился заспанный Македонский в одних трусах. Сграбастал Машу, сжал в горячих объятиях, пахнул сонным теплом. Маша податливо прижалась к крепкой груди, потерлась щекой о жесткие кольца волос, промурлыкала:
– С добрым утром, любимый муж! Иди умывайся, я тебе водички набрала.
– Маш, – протянул Македонский, целуя ее в ухо, – я жрать хочу.
– Саш, а у нас только щи щавелевые, я вчера сварила. Или картошечки тебе разогреть? Будешь? Надо срочно магазин искать.
Саша пробурчал что-то невразумительное, удаляясь в сторону входной двери, из-за которой вскоре донеслись его безумные вопли. Вернулся он, расточая щедрые проклятия в адрес бытовых условий.
– Пошла она к дьяволу, такая природа! Надо какой-нибудь водопровод наладить, с подогревом. Срочно.
– Срочно надо в магазин, – остудила его пыл Маша, ставя на стол тарелку горячих щей, – а водопровод подождет.
Позавтракав, Саша переоделся, взял денег:
– Пойду на охоту. За мамонтом. А ты, женщина, жди дома и поддерживай огонь в очаге.
Маше тоже хотелось в город, хотелось, как раньше, вместе с мужем пройтись по магазинам, посмотреть, выбрать на свой вкус. Но, с другой стороны, столько дел, что вдвоем тащиться в город было нецелесообразно. Правда, в город ее никто брать и не собирался.
Еду муж привез только поздно вечером, когда Мария доела ложечкой прямо из пакета остатки печенья и даже запарила себе пакетик лапши «со вкусом крабов». Остатки супа и картошку она решила мужу оставить, приедет ведь из города усталый, голодный. Крабами в лапше и не пахло, зато перца и соли было хоть отбавляй. Но с голодухи и бомж-пакет премиленько прошел.
А аппетит нагулять было где, этот день тоже был полностью посвящен хозяйству. Маша даже добралась до сарая, нашла великое множество полезных и странных вещей, которые долго с интересом разглядывала. Видавший виды подойник с краником, керосиновая лампа с запасами керосина, примус, аж три сиденья для унитаза, вилы, грабли, лопаты. Нашла совершенно диковинную конструкцию, назначения которой так и не придумала, – потом, позже Степаныч разъяснит ей, что это самая обычная прялка. Нашла велосипед «Украина» с высокой рамой, старый, облезлый, но на ходу. Обнаружила серп, до сих пор знакомый только по старому флагу родной страны, и неумело, коряво срезала подошедший к самому крыльцу бурьян.
Забегала Александра, попила с Машей растворимого кофе, с любопытством сороки оглядела дом, повертела в руках привезенную Машей утварь. Велела не сидеть сиднем дома, выйти в люди, познакомиться с народом. Но идти куда-то знакомиться не хотелось. Вытянув вперед гудящие ноги, Маша лениво размышляла о том, что в первую очередь неплохо бы сделать из серьезного, крупного. Получалось, что отремонтировать печку. Намечала себе план работ и, сама того не понимая, роль главной скрипки отводила в этом деле себе и только себе, будто бы не принимая в расчет Македонского.
В этот момент он и поспешил явиться. Как говорила когда-то давно бабушкина сестра, вспомни говно – вот и оно.
– Мань, что сидишь, встречай мужа дорогого!
Македонский дотащил сумки до крыльца, сгрузил Маше под ноги и, схватив ее за руку, потащил за собой, к стоящей у калитки машине.
– Пойдем скорее, я тебе сюрприз приготовил.
Это были слова из той их, прежней жизни, именно так он говорил всякий раз, возвращаясь домой с очередной безделушкой.
Мужики у машины негромко, вежливо поздоровались с Машей, попрощались с Македонским и уехали. В дорожной пыли остались картонная коробка с надписью «Sony» и непонятный узкий предмет в чехле.
Маша вопросительно подняла брови, так она всегда раньше делала, давая Македонскому возможность самому предъявить подарки во всей красе.
– Машка, я телевизор купил. И еще ружье. – Его так и распирало от гордости, от радости, от собственного могущества.
– Ура! – Маша запрыгала на одной ножке, повисла на шее. – Молодец ты, самая большая умница! Как хочется телевизор посмотреть.
Внезапно Маша осеклась, растерянно, испуганно подняла на мужа умоляющие глаза:
– Саша, это же такие деньги? Откуда?
– А, это… Я ж взял утром, когда уезжал, – невозмутимо ответил Македонский обыденным тоном, словно речь шла о десятке на хлеб и булку.
Маша с ужасом поняла, что деньги он забрал все, что их стратегические запасы вылетели в трубу, точнее будет – в дуло и трубку кинескопа. Денег больше не осталось, так, самая малость. Была еще, правда, заначка – то, что дала ей перед отъездом бабушкина сестра, – но эти деньги, доллары, Мария твердо решила мужу не показывать и без крайней нужды не менять.
Муж ее расстройство заметил, подозрительно уточнил:
– Ты что, мать, не рада, что ли? Это же телик и ружье!
– Саша, у нас же в контейнере телевизор идет, через пару недель прибудет уже… – робко напомнила Маша.
– Ну ты чего, через три дня чемпионат мира начинается. – Македонский даже в толк не мог взять, как это можно не понимать: чемпионат мира по футболу, раз в четыре года, уж не хочет ли она предложить ему примаком по чужим домам ходить, «дяденька, пустите телевизор посмотреть». Но жену он на всякий случай подбодрил:—Не боись, Машка, заработаем, я тут с мужиками одну тему замутил.
Маша справедливо решила, что утро вечера мудренее, в конце концов, раньше, дома, он всегда придумывал выход из положения, и деньги у них всегда были не благодаря ей, Маше, а благодаря именно что Бешеному Мужу.
Машка споро приготовила ужин, пока Македонский разбирался с новым телевизором, торжественно накрыла на стол, и они сытно поужинали и даже открыли прихваченную Машей из Питера на новоселье бутылку шампанского. Они смотрели телевизор, а потом рьяно и истово занимались любовью, а потом Македонский учил Машу обращаться с охотничьим ружьем, и снова они занимались любовью – ненасытно и жадно, как в самом начале знакомства, – пока не рассвело, и они пошли на улицу на практике закреплять полученные Машей навыки стрельбы и перебудили все Лошки…
И Маше даже начало казаться, что жизнь их наконец-то налаживается.
После того как их обозвали, обложили по матери сразу из трех полусонных, растревоженных выстрелами дворов, Маша пошла немного поспать и проснулась ближе к обеду, мужа рядом не было. Маша вышла во двор, зашла в закуток с рукомойником, разделась и радостно поплескалась в холодной воде, гремя умывальником, сильно растерла лицо и тело полотенцем, завернулась в мягкую махру, взъерошила короткие волосы и огляделась по сторонам.
На бревне под яблоней сидел персонаж фильма ужасов. Тело, ноги, одежда были вроде бы Македонского, а из ворота рубашки торчало нечто огромное, багровое и бесформенное. Шея раздулась и покраснела, лицо отекло, а губы вывернулись наружу двумя разварившимися шпикачками. Луи Армстронг отдыхает. У Маши мелькнула мысль: хорошо, что у Македонского губы узкие, а то были бы чуть пошире, он бы и задохнулся, ишь как их вывернуло, еще чуть-чуть и нос закроют.
Бешеный Муж в тихой панике и смятении тянул к Маше руки, сплошь покрытые мелкими кучными волдырями, пятнисто красное лицо и невнятно тихо стонал:
– М-м-а-а, о-о-о… А-а…
Мария всплеснула руками, теряя полотенце, и в чем мать родила заметалась вокруг. Без слов было ясно, что Македонский или же прямо на глазах помрет, или же, как в триллере, сейчас трансформируется в «чужого» и уничтожит Машу, Лошки и всю земную цивилизацию. Несмотря на инопланетную угрозу, Маша все же храбро взяла в руки голову Македонского, дотронулась пальцами до губ.
Македонский нечеловечески завыл, не иначе как начал трансформацию. Маша сообразила, что в борьбе с инопланетными структурами без помощи землян не обойтись, и метнулась со двора. Уже у самой калитки заметила, что полностью неглиже, с досадой чертыхнулась, помянула боженьку и сделала лишний крюк по двору за полотенцем.
На ходу заворачиваясь в полотенце, Мария выбежала на дорогу и стрелой понеслась вдоль улицы в поисках помощи. Первым встречным землянином оказался пьяненький Степаныч, старательно передвигавший разномастные тапки в сторону собственной избы. Честно говоря, он не очень был похож на землянина, рожденного спасти планету от вторжения, но искать другого было недосуг.
Судорожно придерживая на груди развевающееся полотенце, Маша подкатилась вплотную под ноги Степаныча и заверещала, вращая глазами:
– Скорее! Степан Николаич! Степан Степаныч, родненький, скорее! Беда!
Степаныч, надо отдать ему должное, повел себя прямо-таки по-геройски. Не стал расспрашивать, что стряслось, отчего Маша в таком виде, а как Бэтмен понесся навстречу опасности. Этакий семенящий, по-козлиному подпрыгивающий, потрепанный Бэтмен в сваливающихся с ног разных тапках.
Степаныч вперед Маши влетел во двор, добежал до крыльца, куда героическим усилием воли переполз Македонский, где он по-прежнему нечеловечески мычал, разводя распухшими руками, оценил с лету ситуацию, присел, расставив в стороны полусогнутые ноги, и вдруг оглушительно захохотал. Надо думать, знал, что хохот является лучшим оружием в борьбе с «чужими». Маша издали наблюдала, как Степаныч тоже вдруг начал наливаться багрянцем, на шее его выразительно вздулись вены, а белки алкоголических глаз покраснели от натуги. Трансформируется. Маша заревела в голос.
Степаныч оглянулся на Машу, постарался взять себя в руки, немного успокоился – так, что смог говорить, – и сквозь дребезжащий реденький смех пояснил:
– Ох… Кто ж борщевик в руки берет? Тоже мне, городские! Борщевик, зараза, ядовитый, его голыми руками трогать нельзя. У мужа твоего, Мария, на борщевик реакция, ты не пужайся, не смертельно… Больно, правда, зараза…
– Ему же больно, Николай Степанович, – всхлипывала Маша, – что же делать?
– Ну точно, что я говорил…
Он поднял с земли выструганную из толстого зеленоватого ствола дудочку с проковырянными дырками. Не переставая хихикать, рекомендовал:
– Соду разведи в воде, вымой ему лицо и руки. Димедрол еще дают выпить. Да ты, мужик, с солнца в тень уйди. Такая дрянь только на солнце происходит. Борщевик когда скотине заготавливают, то с ранья, пока солнце не встало. Тогда он не ядовитый.
Македонский с видом раненого бойца тяжело поднялся, сделал десяток нетвердых шагов и повалился в тень, под навес. Там с размаху опустил руки в бочку с водой и протяжно застонал, плеща холодную воду на лицо.
Маша искала соду, гремя банками на кухне.
Македонский перестал плескаться, зло уставился на непрошеного гостя. Степаныч примирительно успокоил:
– Ты не смущайся, такое со многими здесь бывает. Тебя, правда, слишком сильно развезло, видать, организма такая. Я тоже, когда только сюда попал, пошел гадить да листиком подтерся. Это, я тебе скажу, не губы распухли… Это прочувствовать не дай боже…
И снова засмеялся, теперь уже своим воспоминаниям. Но Бешеный Муж насмешек в свой адрес не прощал. С этого момента записал незлобивого старика в кровные свои враги.
Глава 4. Александра
Болел Македонский, как и все обыкновенные мужики – несмотря на то что бешеный, – нудно и скрупулезно, жалея себя из самой глубины души, от самого сердца. Два дня возлежал среди подушек, разложив по лицу покрывшиеся волдырями губы, а по заботливо подложенным Машей подушечкам – натруженные в изготовлении музыкального инструмента руки. Мученически-печально стонал, не ел и только пил через соломинку клюквенный морс, через силу глотал супрастин.
Мария только раз отлучилась от мужниного одра, сбегать к Александре за клюквой. Всю ночь и весь день верной сиделкой проводила подле него на жестком венском стуле. В лучших традициях романтизма хотела бы держать его, горемычного, за руку, но за руки брать Македонского было опасно, мог и лягнуть от боли. Маша засыпала сидя на стуле, просыпалась, несколько раз чуть не свалилась во сне на пол, но не уходила, с ласковой улыбкой смотрела в искаженные непомерным страданием знакомые черты, шептала слова утешения. Так любящая мать ночами сидит у кроватки захворавшего ребенка.
До самого чемпионата мира сидела. А потом перетащила в спальню телевизор, установила поудобнее для мужа – ему привлекательней был голубой экран, о чем и прошамкал волдырчатыми своими отекшими губами. И так вот вышло, что оказалась Маша совершенно свободной. Только знай не забывай морс варить. Да еще неплохо бы бульона ему организовать, чтобы пил себе через трубочку, силы восстанавливал.
Еще с самого утра в доме, Маша чувствовала разносящийся вокруг упоительный, лучше всяких духов, знакомый с детства запах свежескошенной травы. «Кто-то косит»—отметила она и тут же переключилась на насущное, нужно было нагретые руками Македонского подушки перевернуть холодненькой стороной.
И вот, выйдя на крыльцо, изумилась внезапно случившемуся простору собственного двора. До самого забора вместо бурьяна, лебеды и зла-горя борщевика простиралась лишь колючая стерня, а у калитки колдовала над тачкой знакомая щуплая фигурка в клетчатой рубашонке. Степаныч, споро орудуя по очереди граблями и вилами, утрамбовывал в тачку ядовитую зеленую массу. В тени под яблоней вострила уши замызганная, блохастая Незабудка.
Маша улыбнулась: вот ведь какой смекалистый, встал ни свет ни заря, выкосил подчистую, да еще и ботву за собой убрал. Как тут не заплатишь? Она тихо вернулась в дом за очередной двадцаткой. При приближении Маши к Степанычу косматая Незабудка тихонько заворчала, хозяин обернулся.
– Цены вам нет, Николай Степаныч, – благодарно похвалила Маша. – Только сами осторожнее, руки берегите, а то придется мне за двоими ухаживать.
– Не пужайси, трава подвяла уже, теперь неопасно. Ведь, думаю, не скосите сами-то. Городские… Твой-то как, музыкант?
– Ужасно, – призналась Мария. – Стонет лежит, как дите. Жалко его…
В голосе Степаныча зазвучала тщательно скрываемая насмешка:
– Это да, дите. Телевизор ему включи. Дите, поди, стрелялки обожает.
– Уже включила, – без тени обиды сообщила Маша. – Вот, возьмите. И еще раз вам спасибо огромное.
Степаныч разогнулся от тачки, внимательно посмотрел на деньги, затем на Машу, помолчал в раздумье. Не сунься Маша со своими десятками, все было бы красиво, интеллигентно, по-соседски. Но две десятки сиренами манили и манили к себе, беззвучно повторяя будто на два голоса: «Три семерки», «Три семерки»…
Тяжелая борьба отразилась на лице Степаныча: все-таки не конченый алкоголик, силы бороться с искушением были, но иссякали они прямо на глазах. Не выдержал, воровато выхватил деньги из Машиной руки и моментально успокоился, отпустило. Теперь уже наличность, понятно, не уплывет. Улыбнулась удача, сам того не ожидая, подкалымил аккурат на разговеться. Ради приличия поболтал несколько минут с Машей, рассказал несколько местных баек про борщевик и, уложив на тачку вдоль грабли и вилы, весело покатил со двора ядовитый силос в компании бессменной подруги своей Незабудки.
А Маша осталась посреди выкошенного двора в сомнениях. А правильно ли поступила? Вроде бы хотела как лучше, а получилось, что потворствует деградации и так социально нестойкого элемента… Эх, хорошо бы курицы для бульона раздобыть.
Как раз за курицей и поехала Маша в компании с Александрой в Норкин.
Повез их на стареньком «Форде» низенький, толстенький дядечка, говорящий неожиданно густым для его мелкого росточка басом.
– Привет, новенькая! – поприветствовал он басом Машу.
Новенькой Машу в последний раз называли в четвертом классе школы.
– Привет вам, абориген. Меня Машей зовут.
– Я не абориген, я первый переселенец, – поправил водитель, выезжая из Лошков.
– Это Коля, столяр, – представила Александра, – золотые руки, когда не пьет. Увидишь у нас статую деревянную или колонну резную, знай – его работа.
– Это точно, – подтвердил немногословный Николай, он больше молчал, и до самого Норкина Маша не узнала о нем ничего более уже сказанного.
Зато Александра трещала не переставая. С сорочьим любопытством пытала Машу про Македонского, Питер, житье-бытье. Маше не хотелось рассказывать при постороннем невеселую историю их с мужем недолгого богатства. Да и вообще не хотелось бередить. Слишком больно было пока от воспоминаний о покинутом доме, снова всплыла в памяти бабушка.
Маша вспомнила, как перед самым отъездом собрала в большую круглую коробку из «Британского дома» дорогие бабушкиному сердцу мелочи и повезла их на хранение бабушкиной сестре.
Встречались они в том же кафе. Маша, помятуя их прошлую встречу и гадкий старухин язык, в этот раз оделась скромно: джинсы, кроссовки, сумка из холстины. То ли одеждой угадала, то ли выглядела после всех передряг настоящей сиротой, только бабушкина сестра в этот раз не язвила. Спокойно приняла у Маши коробку, задумчиво ковыряла вилочкой в торте и больше молчала. Только один раз, печально-вопросительно взглянув на осунувшуюся Машу, спросила:
– Может, останешься, девочка?
Но в голосе старой женщины звучала безнадежность, будто заранее была готова услышать в ответ бодрящееся:
– Нет, все уже решено. Я с мужем.
Бабушкина сестра только печально усмехнулась в ответ, знала, что в их роду по женской линии верность в особой чести. Неожиданно притянула к себе сидящую Машу, прижала к дорого пахнущему шелку на груди и бережно поцеловала в макушку. В бок Маше тупой болью уперлась металлическая спинка стула, но слезы навернулись на глаза совсем не от этого. Чтобы не дать себе разнюниться, Маша быстренько попрощалась и ушла, оставив бабушкину сестру одну, украдкой роняющую слезы над недоеденным тортом.
Николай высадил их с Александрой у рынка, договорился встретиться тут же через несколько часов и, тарахтя и воняя бензином, исчез «по делам». Маша только удивилась, что это за дела возникают у всех мужчин, попадающих в Норкин, словно это и не Норкин вовсе, а Нью-Йорк со всемирно известной биржей.
Александра только хохотнула:
– Его дела – училка начальных классов. Как, впрочем, у всех у них.
– У всех одна училка? – обалдела Маша.
– Дура, училки у них разные, а дела одни. Блядские.
Ну, тут уж Александра была решительно неправа, хоть в местной ситуации и разбиралась хорошо. У Македонского, например, дел с училками не было.
Но «в ситуации» Норкина Александра действительно разбиралась. С ней Маша чувствовала себя уверенно. Как с индивидуальным гидом в Париже.
Первым делом Александра потащила Машу в гастроном, пояснив:
– Потом колбаса кончится.
Маша плохо себе представляла, как может в магазине кончиться колбаса. Но Александре было видней.
Гастроном производил удручающее впечатление. После питерских обильных супермаркетов, где Мария без раздумий скидывала деликатесы в тележку, ей казалось, что она вернулась в давние времена раннего своего детства: очереди к прилавкам, надежно спрятанные за витринами продукты, смешанный запах бакалеи, специй и селедки, грязные полы и разжиревший котяра, заснувший на самом прилавке. Колбасы было два вида – вареная, серовато-розовая, цвета заношенного женского белья, которое в детстве на даче вывешивала сушиться на веревке хозяйка тетя Лариса, и полукопченая, темная и плотная.
– Вареную не бери, к вечеру позеленеет, – велела Александра.
Они сходили на рынок, где Мария купила разноцветных веселеньких бельевых прищепок. Очень хотелось домашнего творога крупными зернами, желтоватого и жирного, но денег было в обрез. Маша больше приглядывалась и приценивалась, покупала только Александра.
Находившись по магазинам вволю, они купили себе по мороженому и сели на скамейку в маленьком чахлом сквере перед горсоветом. Неподалеку от них кружком, на корточках сидели несколько мужчин, все в черном, были они вроде бы и веселы, но вместе с тем угрюмы и серьезны, курили и пили пиво из передаваемой по кругу бутылки.
– Саш, смотри, почему они все в черном и вещей у них нет? Они с похорон идут?
– Почему ты взяла?
– Потому что другие обычно в цветных спортивных костюмах, с велосипедами, авоськами, с детьми и женами, а эти, погляди внимательно, – у кого джинсы хорошие и футболки, у кого штаны застиранные и рубашки, но все они в черном. Даже обувь у них черная, а ведь лето на дворе. Но у них не это главное. У них взгляд такой, словно из середины головы, колючий, пристальный. Они на нас с тобой смотрят, будто рентгеном просвечивают.
– Ишь, наблюдательная, это вольнопоселенцы.
– Кто? – не поняла Маша.
– Зэки.
– Какие зэки? – До Маши никак не доходило. – Настоящие?
– Господи, Маша, у-го-лов-ни-ки, – по слогам растолковала Александра, досадуя на Машину непонятливость.
– Как уголовники? – не на шутку испугалась Мария. Пожалела, что с ними нет мужа, уж он бы защитил, если что, бешеный.
– Как-как… Так. Тут вольное поселение недалеко. Их на выходные в город отпускают.
– Уголовников? – не верила Маша.
– Маш, они тебя не съедят. У них режим такой, все законно.
Маша все равно понимала плохо. Слово «режим» ассоциировалось у нее с распорядком дня в пионерском лагере и ясности не вносило, а слово «уголовник»—с чем-то страшным, очень опасным. Александра же, похоже, не боялась, сидела, ела свое мороженое и в ус не дула.
– Саша, пойдем отсюда, – тихо попросила Мария.
– Не дури, ничего они тебе не сделают. Если только сама не захочешь.
– Что я захочу?
– Подумай… Мужики баб видят редко, сама понимаешь… А организм молодой, здоровый. Славные среди них есть пацаны.
– Откуда ты знаешь? – свистящим шепотом допытывалась Маша.
– У меня муж сидит. Не на вольном, в колонии, с его статьей вольное не дают. Они обычные ребята, просто жизнь так сложилась. А что в черном, так это фишка такая. Принято так.
Александра так огорошила известием о своем муже, что Мария надолго замолчала.
Муж Александры уголовник? Что же он сделал такого? Бедная Саша. Как же она теперь? И так говорит спокойно об этом.
Александра повернулась к Маше лицом, посмотрела в глаза по-взрослому, по-бабьи, некрасиво скривила угол рта, устало произнесла:
– Ты что думаешь, сидела бы я в этих Лошках, если бы не он? Мы в Омске раньше жили. А сюда я перебралась, чтобы к нему ближе ездить было.
– Зачем? – не поняла Маша. – Куда ездить?
Подруга невесело рассмеялась:
– Глупенькая ты еще. На свидания я езжу. И передачи вожу. Там ведь кормят плохо, греть приходится.
– Как это греть?
– Ну, это называется у них так. «Греть»—значит поддерживать материально. Места здесь такие. Кругом зоны. Половина местных из тех, кто отсидел и тут остался. Что в Норкине, что в Лошках. А люди они нормальные.
– И в Лошках? – переспросила Маша. Оказывается, она живет бок о бок с уголовниками. Это тебе пострашней, чем волки из леса.
– Ну да. Кстати, твой дружок, Степаныч, шесть лет отмотал.
«Слава богу, что я раньше не знала, – решила Маша, – а с виду такой дедок славный, незлобивый».
– Он ведь из Ленинграда сам. Он иностранцам иконы продавал, которые раньше по церквям грабили. Он сам не грабил, только торговал, но за это больше всех и получил – незаконные валютные операции. Если бы сам грабил, то дали бы меньше, в те времена церковь ограбить большим злом не считалось. Его, значит, сюда, а имущество конфисковали.
Маше теперь до слез стало жаль Степаныча, хоть тот и оказался уголовником. Оказывается, земляк он Машин, то-то он так хлеб «Столичный» питерский нюхал, говорил почти такой же…
Мужики в стороне допили одну на всех бутылку пива, открыли еще одну и снова пустили по кругу. Сидели они на корточках прочно и твердо, не заваливаясь и не теряя равновесия. Были похожи на сбившихся в стаю королевских пингвинов. Нет, скорее даже на стаю скворцов, у пингвинов в одежде белое есть, а эти…
– Ладно, пошли, – скомандовала Александра, – за харчами пора. За курицей тебе. А то скоро Николай приедет. Кстати, кофе хочешь?
– В «Якоре»? – с видом знатока спросила Мария.
– Почему в «Якоре»? «Якорь»—шалман, а мы в «Сказку» пойдем, там цивильно, местных не пускают. Там иностранцев обедом кормят.
Кафе «Сказка», умело стилизованное под русскую старину, вписывалось в норкинский ландшафт так, как вписывается заплата из добротного английского сукна в прореху ветхих рабочих брюк. Тротуар вымощен плиткой, кругом чистота, перед дверью нарядный комфортабельный автобус, а чуть поодаль проходящая коровенка уронила прямо на тротуар лепешку, в ней жадно ковырялись проныры-воробьи.
Александру в «Сказке» знали, они сели в уголке и заказали кофе. За дальними столиками чинно обедали старики со старушками, негромко переговаривались на французском о том, что да, очень вкусно, но все ж таки небезопасно есть в этих варварских местах.
– Завтра у нас будут, – уверенно сообщила Александра.
– Откуда ты знаешь?
– Маршрут у них такой. Посмотришь. Не веришь, так запомни вон того, на гриб похожего.
Кофе им принесли с густой, ровной пенкой, с легким ароматом ванили. «Французский завтрак»—безошибочно угадала сорт Маша, именно такой часто заказывала она на Невском. Маша непроизвольно вздохнула, задержала дыхание, чтобы не вылез наружу предательски подкатывающий к горлу комок.
«Французский завтрак». Невский проспект. Шум, толчея, запах мегаполиса…
«Потерпи, Маша, – сказала сама себе, – Македонский тему замутит, провернет, и вернемся обратно. Иначе… Иначе я просто умру».
Знала бы она, сидя летним погожим днем в местном островке цивилизации, что тему себе замутила на долгих пять лет. Ровно столько, сколько предстояло отсидеть на зоне мужу Александры.
Глава 5. Другая деревня
Потихоньку-полегоньку втягивалась Маша в жизнь Лошков, познавала лошковский уклад. То, что ужасало и возмущало поначалу, со временем теряло остроту, становилось обыденным и вполне приемлемым.
Так, выяснилось, что отсутствие магазина вполне компенсируется наличием в Лошках «подворья»: в любой момент можно было заглянуть в трактир с черного хода, разжиться за соответствующую плату хлебом, маслом, сахаром и даже мясом. Здесь же приторговывали и спиртным. Зачем он нужен здесь, магазин, если существует завпрод Нюся? Нюся, тетка под пятьдесят возрастом и под сто весом, с «химией» мелким бесом на не обремененной волосами голове, маленькими поросячьими глазками на заплывшем жиром лице, несмотря на занимаемую высокую «хлебную» должность, обладала тонкой душой и не заплывшим жиром сердцем. Регулярно входила в положение бесхозяйственных лошковских молодух – знамо дело, люди творческие, – ссужала бакалею и гастрономию, не обходя вниманием и собственный карман. От этого хозяйство у самой Нюси было справным, зажиточным, сплетничали, что в доме у нее аж три телевизора и два холодильника. Маша же поражалась не столько Нюсиному достатку, сколько ее лицу: каждый раз при встрече с изумлением отмечала, что никогда прежде не видела лица в целлюлите. Нюся живо напоминала Маше Луну – совершенно круглое и плоское, блестящее лицо ее было словно изрыто кратерами, один в один как в книжке про Незнайку на Луне.
Нюся приехала в Лошки на завидное место при продуктах из Норкина и жила вместе с дочкой, окончившей год назад норкинскую школу, да так и застрявшей на перепутье в выборе жизненной стези. Нюся дочку не торопила, та же слонялась по поселку и регулярно ездила в Норкин за свежими газетами с брачными объявлениями. Сильно вводя мать в разор практически оптовыми закупками конвертов и бумаги, Светка одна, похоже, выполняла план норкинского почтового отделения по движению корреспонденции.
– Ему двадцать лет, – сильно растягивая слова, нажимая на букву «а», рассказывала она Маше об очередном своем почтовом избраннике, – он олигарх…
– А не олигофрен, ты точно запомнила? – иронично переспрашивала Маша, сама себя ругая за недоброту, дивясь, как это взрослая девица может верить во всякий бред про двадцатилетнего олигарха с обратным адресом, прямо указывающим на места лишения свободы.
– Я же тебе говорю, олигарх, – тянула Светка, – у него всякие заводы и фабрики, он меня обещал в Москву пригласить… Потом, когда освободится.
Однажды Машка, решив заняться самообразованием и узнать побольше об истории края, попросила Светку привезти ей из норкинской библиотеки что-нибудь про старообрядцев. Так вот, Светка просьбу выполнила, привезла. Привезла выцветшую, потрепанную книжицу «Советские обряды и традиции»—советская эпоха ассоциировалась у Светки со временами старыми, а из слова «старообрядчество» выхватила она вторую часть, касающуюся близких ее молодому, трепетному сердцу гаданий и обрядов.
Между прочим, Степаныч в глаза называл Светку Эллочкой-людоедкой. Против благородного имени Элла никто ничего не имел, но за людоедку Степаныч был раз и навсегда отлучен Нюсей от продуктовых запасов, полагалась ему от Нюсиных щедрот лишь выпивка.
У Марии же Нюся, когда пришел контейнер с вещами, с радостью выменяла на продукты бесполезную стиральную машину – у Нюси, как у живущей прямо на «подворье», всегда рядом с провиантом, был водопровод! Машину посудомоечную, такую же бесполезную, Маша отдала Александре, в музее водопровод тоже был.
Разбирая вещи из контейнера, Маша как чуждое и неуместное повертела в руках прежние свои вещи: кожаные туфельки с бантиками от «Бали», сапоги на шпильке «Тодс», розовое пальтишко «Макс Мара», да еще много всего… Повертела и убрала в чемодан, чемодан засунула подальше на чердак.
Про Машу быстро пошли по Лошкам слухи, что она врач из Петербурга, – Македонский постарался. Здесь, в отсутствие квалифицированной медицинской помощи, врач был на вес золота, хоть и без врача научились выкручиваться: простуды, несложные травмы лечили самостоятельно, а более серьезные случаи везли в Норкин, в райбольницу или же привозили врача оттуда. Но это не зимой, зимой часто и дороги заносило так, что не пройти, не проехать.
Машины возражения, что она никакой не врач, а фармацевт, да еще и третий курс даже не окончила, в расчет не принимались. Фармацевт, он кто? Аптекарь. Вот видите, почти что врач. Да еще из Петербурга! «Инкогнито из Петербурга» называла себя Мария, безумно страшась чьей-нибудь очередной болезни.
Врачом Маша не хотела быть никогда. Сама себе не отдавая отчета, всей душой противилась стремлению бабушки пристроить ее в медицинский. Ну и что, что семья потомственных врачей? Ну и что, что уже много лет? В конце концов, не Маша первой нарушила традицию, Машина мама медицинский закончила, а по специальности не работала никогда. Сначала Машку родила, а потом устроилась техничкой в геологическую экспедицию, чтобы быть поближе к Машиному отцу. Так и ездила с ним до последнего их дня.
Машиным коньком всегда была химия, она почитала ее за лучшую из наук. Приходила в восторг от стройности кристаллических решеток, выверенности логических формул, беззаветно поклонялась таблице Менделеева. Как орехи щелкала она безумные уравнения и словно «Отче наш» почитала любимую присказку школьной химички Аллы Игоревны: «Окисление и восстановление – две стороны единого процесса». Поступать Маша хотела только в «Техноложку». Но в одиннадцатом классе под уговорами бабушки все же сдалась, пошла на компромисс. В самом деле, химико-фармацевтический, если разобраться, тоже сплошная химия и к медицине близко.
Без лекарств Маша не мыслила себе человеческой жизни. Собираясь в дорогу, придирчиво и грамотно собирала аптечку, о которой ей своевременно и услужливо напомнила вездесущая Сонькина. От кашля, от простуды, от расстройства желудка, от температуры… Йод, зеленка, бинты и пластырь, пластырь перцовый, антисептический раствор, бинт сетчатый, жгут… Антибиотики, сульфаниламиды, анальгетики, антигистаминные препараты…
В Нозорово, за четыре километра, Мария ходила три раза в неделю за молоком. Отвел ее туда, к молочнице, опять-таки Степаныч.
Степаныч словно в высший свет выходил: надел синие, от позапрошлой моды кримпленовые брюки, бежевый «клубный» пиджак, осевший в Лошках после заезжего английского гостя, рубашку тонкого полотна в мелкую полоску – из того же источника. Но на ногах упорно красовались разноцветные тапки: один синий, под цвет брюк, другой коричневый, в тон пиджака. Пояснил Маше, что ботинки у него тоже имеются, да боится ноги намять в такую даль. И Незабудку свою в этот поход не взял, дома оставил.
В общем, сопровождал Машу в Нозорово не хухры-мухры, а истинно кавалер. Слава тебе господи, Македонский при сем не присутствовал, не допустил бы.
Всю дорогу Степаныч рассказывал Маше про старообрядцев:
– Вся эта беда, Маша, еще в незапамятные времена приключилась, в семнадцатом аж веке. В Русской церкви к семнадцатому веку свои устои образовались, своя обрядность. Ну и что, что от других мировых православий отличные – всех устраивало, все решениями Стоглавого собора закреплено. А в 1649 году пожаловал в Москву иерусалимский патриарх Паисий с визитом. Типа как нынче друг к дружке с государственными визитами катаются. Ну и надул этот Паисий царю Алексею Михайловичу в уши, что непорядок, мол, ваши новшества, ересь одна. Царь испужался, углядел в этом удар по престижу России. Вот таким образом причиной реформы стало стремление светской власти сблизить богослужебные обряды и традиции Русской церкви с обрядами и традициями других православных церквей, Греческой в первую очередь.
Маша с удивлением отметила про себя, что Степаныч как-то сам собой сбился с характерного для него языка на правильную, лекторскую речь.
В 1652 году патриарх Никон волевым решением заменил старинные русские православные обряды на новые, по греческому образцу. Креститься отныне было положено не двумя, а тремя перстами, во время крестного хода двигаться против солнца, «аллилуйя» петь трижды, а не два раза. И имя Господа предписано было по-новому писать – Иисус вместо привычного всем Исус. Отдельные слова при богослужении поправили, другие нововведения сделали. Нам сейчас странным кажется, мелочи вроде бы, а в те времена это многие восприняли как недопустимые изменения, введение «новой веры». А в довершение всего старые, неисправленные иконы и книги по велению царя подлежали уничтожению. Люди противились изменениям, начались возмущения, начался раскол в обществе, и царь сам возглавил борьбу с расколом. Староверов, приверженцев старых религиозных традиций, жестоко преследовали, люди семьями, деревнями снимались с насиженных мест, бежали в глухие места, подальше от царского и патриаршего ока. В глухомани – на Севере, за Уралом, в Заволжье – возводили новые поселения, строили раскольничьи скиты, где молились по-старому. Даже монахи Соловецкого монастыря отказались вначале подчиняться нововведениям, пришлось властям организовать осаду монастыря войсками. Монастырь яростно сопротивлялся целых семь лет, называлось это Соловецким сидением, но и они не устояли.
Единственным епископом, поддержавшим раскол, был епископ Павел Коломенский, после его смерти не осталось в старообрядчестве ни одного архиерея, а только архиерей мог новых священников на сан рукополагать. Туго стало со священниками, возникла, как течение, беспоповщина, когда одна часть раскольников вообще отказалась от священников, жизнью общин руководили наставники, люди наиболее авторитетные и в Писании сведущие. Староверы оставались фанатично преданы старине, категорически не принимали нового, в том числе и светского, отказывались общаться со сторонниками новой веры. Ждали воцарения Антихриста, близкого конца света, считали, что спастись можно только огнем, самосожжением. Поджигали себя целыми деревнями с малыми детьми и стариками, доводя протест до изуверства.
Менялись на Руси цари, менялось и отношение к раскольникам. При Петре I, двух Екатеринах, Александре I гонения прекращались, при Анне Иоанновне и Елизавете Петровне, при Николае I усиливались. Но при любой власти, даже самой либеральной, старообрядцы были ограничены в правах, пропаганда их образа жизни категорически воспрещалась. Под запретом были строительство новых церквей и часовен, ремонт старых, печатание книг, писание икон. Старообрядцы, побитые жизнью и судьбой, всегда жили дружно, работали упорно. Хозяйства у них были сильными, зажиточными, даже крестьяне в лаптях не ходили, больше в сапогах, поэтому попали они в жернова и с приходом Советской власти. Борьба со старообрядцами превратилась в борьбу с кулачеством как классом. Церкви и монастыри закрывались, малочисленные старинные иконы и книги сжигались.
– Знаешь, Маша, про них, про староверов, еще Солженицын сказал, что они на три столетия раньше других постигли проклятую суть Начальства. Люди-то чем виноваты были? Живут себе, не пьют, не сквернословят, не курят, семьи свои берегут, работают много, все по вере своей, а их к сектантам приравняли. Последние вот только годы, как перестройка началась, так и гонения прекратились. Староверы стали выходить из глуши, селиться с другими людьми, а мирские люди к ним селиться стали. И оказалось, что цивилизация далеко вперед ушла, отстали старообрядцы. Представляешь, кругом радио, телевидение, транспорт, Интернет, зазорным в обществе не считается водку пить и табак курить. А они не пьют, не курят, даже сахара не едят и у врачей считают грешным лечиться.
– И что же делать? – Маша казалась глубоко обеспокоенной существованием этих людей. – Как же им быть теперь? Обратно в тайгу прятаться?
– По-разному, Маша. Большинство-то поняли, что надо под современную жизнь подлаживаться. Как бы сильна ни была вера, а пропадут, если будут слепо своему учению следовать. А вера у них тяжелая. Молитвы длинные, посты очень строгие. Волосы стричь и бриться нельзя, женщины всегда платок носят, даже ночью, ходят все только в юбках. Нынче многие из общин в мирские люди выходят, на мирских женятся, хоть это как бы верой и запрещено. А дети? Детям сейчас образование давать нужно, приходится их в школу пускать, где мирские дети учатся. Так старообрядцы теперь девочкам-школьницам разрешают платки не носить и брюки на уроки физкультуры надевать. И Интернет дети учат, потому что он в школьную программу входит. Тебе это, должно быть, смешно, а ведь невиданный прогресс.
– А молятся они где?
– Ох, трудный вопрос. По-разному. В некоторых селах есть старообрядческая церковь, а в некоторых нет. Если церкви нет, то они дважды в день в доме старшего из общины собираются, там молятся. Некоторые молятся дома, семьями.
После этих рассказов Маша входила в деревню с опаской, ожидала увидеть здесь старых, угрюмых ортодоксов, борода до колена, замшелых дремучих старух, сердито пришепетывающих по углам, да полный откат лет этак на двести назад, ко времени основания поселения. Нозорово было деревней старинной, с традициями.
Ничего подобного. Нозорово оказалось деревенькой светлой, с веселыми, пестреющими цветами палисадниками, раскрытыми белыми ставнями, детскими голосами со дворов и даже автомобилями на вымощенных булыжником улицах. К молочнице нужно было идти через всю деревню, Маша увидела по пути магазин, школу, старательно выведенную от руки надпись: «Милиция». Совершенно обычная деревня, вроде той, где прошло Машино «летнее» детство. Бабушка считала, что ребенку категорически противопоказан город, и каждое лето снимала под Сиверской дачу.
И люди им навстречу попадались совершенно обычные: женщины в пестрых летних платьях, в платочках на голове. Полуголые дети на велосипедах. Мужчины с удочками, почти все с окладистыми бородами. Многие со Степанычем здоровались, перебрасывались словами. Машу Степаныч представлял так:
– Знакомьтесь, Мария, аптекарь из Ленинграда.
Маша моментально вспомнила старую рекламу, где безумная аптекарша Мария ходила по квартирам и разносила людям какие-то чудодейственные лекарства, излечивающие моментально и навсегда. Нозоровцы, похоже, рекламу тоже помнили, смотрели на Машу с веселым изумлением, с затаенной надеждой:
– Что такое? Правда из Ленинграда? Из теперешнего Питера? Врач? Да-а.
Мария односложно поправляла с вежливой улыбкой:
– Аптекарь.
Несмотря на наличие в Нозорове милиции и даже местного органа самоуправления, неформальными лидерами в деревне являлись три действительно старых, бородатых деда. Они составляли нечто типа совета старейшин, с ними принято было согласовывать все важные решения, вплоть до выбора спутника жизни. Они блюли в деревне порядок, заботились о сохранении традиций предков. Например, не имея на то их одобрения, в местном магазине никогда не торговали табаком. Именно старики наложили вето, когда решался вопрос о том, не охватить ли и Нозорово бизнесом, не сделать ли его местом паломничества туристов. Старообрядцы испокон века от людей хоронились, уходили подальше от цивилизации, в тайгу, в скиты – и нозоровцы решительно отказались стать местной Меккой и Мединой. Даже посул заасфальтировать под такое дело дорогу до самого Норкина не помог.
В доме одного из старейшин и жила молочница Зина, приходившаяся деревенскому лидеру кем-то вроде невестки, женой среднего внука.
Старика-хозяина, на Машино счастье, видно не было, а сама молочница оказалась пухленькой, улыбчивой теткой в платочке, длинной, темной юбке и футболке с надписью «Nike» во всю спину. Первым делом показала она Маше свою корову, в крупных черно-белых разводах Зорьку. Даже корова показалась Маше какой-то староукладной, она смотрела на Машу внимательно и печально, словно прикидывала, а стоит ли давать свое молоко такой тетехе.
Зина словоохотливо разъяснила Марии разницу между утренним и вечерним молоком, рассказала почему, например, утреннее молоко никогда не имеет посторонних запахов и посоветовала приходить утром. Цену назначила приемлемую и обещала оставлять через день по два литра.
– Ты не подумай, – с какой-то даже обидой говорила Зина Маше, – мы люди правильные, не секта, хоть и вера у нас своя. Вот злые языки говорят: попади к староверам в деревню, так с голоду помрешь, никто не накормит. А это не так. У нас всех привечают, гостям рады, только посуда для них другая, положено так.
Степаныч и тут приплел к разговору аптекаря из Ленинграда, и, извинившись, Зина попросила на прощание:
– Вы уж, Машенька, меня простите, что я сразу с просьбой. Не посмотрите ли соседку нашу, Гавриловну? Совсем расхворалась бабка, врача до себя не пускает, а все хуже и хуже, а ну как помрет. Рука у нее гниет. Она топориком по руке тюкнула, не заживает никак.
Что будешь делать? Маша пошла за Зинаидой.
Глава 6. Гавриловна
Кинув взгляд на кровать, Маша не сразу даже поняла, что на ней кто-то лежит. Маленькая, сморщенная старушечка, почти ребенок, в темном опрятном платьице и белом платочке на высокой кровати почти не занимала места, лежала молча, недвижно, покоив на груди перемотанную тряпицей руку.
Маша несмело сняла повязку, под которой не сразу разглядела рану. Рука под обмоткой была покрыта какой-то бурой кашей с торчащими из гущи обрывками потерявшего былой облик растения.
– Что это? – Строго спросила Мария.
– Это подорожник с солью и ржаным хлебом, – ответила за старушку Зина. – Еще печеным луком хорошо помогает. Мы меняем, по очереди прикладываем.
Печеная луковица и подорожник с хлебом сами по себе были хороши, Маша даже знала, что это из раздела народной медицины, но с воспалением они не справлялись. Краснота пошла по руке выше, Гавриловна мучилась от боли.
– Медикаментозная терапия какая-нибудь проводится?
Зина с испугом и непониманием посмотрела на Машу, Гавриловна недвижно молчала.
– Лекарства какие больная принимает? – перевела Мария.
– Грех это, бесовское зелье, – тихо и вымученно прошелестело с кровати.
– Вот что, вы это бросьте, – рассердилась Маша не на шутку, впервые встретившись с таким отношением к фармацее. – Это что же получается, весь мир во грехе живет? Выбирайте, пожалуйста, или вы лечитесь, как все нормальные люди, или помираете. Только учтите, отказ от лечения Бог может воспринять как самоубийство, а самоубийц сами знаете, где хоронят.
От бабушки Маша когда-то слышала, что самоубийц церковь отвергает и даже хоронить их заставляет не на кладбище, а снаружи, за оградой.
Старушка пошевелилась, видимо, такая мысль не приходила ей в голову, а Маша решительно продолжала:
– Хотите вы или не хотите, но Зина мне сейчас найдет велосипед, я съезжу за антибиотиками. Лежите пока и привыкайте к мысли, что вы не дикарь какой-то, а богобоязненная женщина. Бог, он все видит, видит, как вы себя истязаете, в гроб загоняете раньше времени. Ишь ты, лечиться не хочет! Лечиться, значит, нельзя, а телевизор смотреть можно?
Маша ехидно повела глазами в сторону накрытого вязаной салфеткой телевизора, вполне современного «Филипса». Маша очень рассердилась – это же надо так наплевательски относиться к своему здоровью, – метала громы и молнии. Гавриловна испуганно смотрела на Машу, как на Антихриста. Зина тоже сробела, принялась оправдываться:
– Вы, Машенька, не подумайте, я столько раз ей говорила. Правильно все, лечиться нужно, ведь в цивилизации живем. У нас многие теперь у врачей лечатся, детей лечат. Старики, конечно, не одобряют, а я так считаю: если пустяк какой, то не нужно к врачу, а если что вправду серьезное… А велосипед я вам дам.
Напоследок Маша решила дожать Гавриловну:
– А не хотите по-хорошему, так я врача вам из Норкина привезу, и он вас в больницу заберет. Хотите в больницу?
Маша села на велосипед и поехала домой потрошить аптечку. Щедро выбрала флаконы с «кефзолом», антисептическую жидкость для обработки гнойных ран, «левомеколь», бинты, одноразовые шприцы, ампулы с новокаином, поливитамины «Витрум».
Весь небогатый врачебный опыт сводился у Маши к лечению соседской собаки Герды, когда та сильно повредила лапу. Собаке требовались ежедневные перевязки и уколы, а хозяйка, бабушкина приятельница, лишних денег не имела. Ветеринар оказался с понятием, подробно объяснил Маше, что и как она будет делать, подбодрил:
– Женщине медицинские навыки всегда пригодятся. А начинать на собаке очень хорошо, ответственности меньше. Собака покладистая, кусать не станет. Да они, бесенята, все прекрасно понимают, когда их от боли избавляют. Все у тебя получится, не бойся.
И вот теперь Маше предстояло лечить живого человека.
Маша ехала обратно и всю дорогу уговаривала себя не бояться, успокаивала себя, что Гавриловна весом и размерами почти как собака Герда, антибиотики ведь нужно по килограммам веса рассчитывать.
Гавриловна покорилась приходу «Антихриста»: безропотно позволила Маше обработать рану, сделать блокаду, подставила маленькую, с кулачок, попу под укол, а Маша все это время беззвучно неумело молилась о том, чтобы не тряслись от страха руки.
На прощание пообещала приехать завтра с утра.
И приехала, как обещала. Гавриловна все так же лежала на кровати. Будто и не вставала.
Маша развязала повязку и радостно заметила, что краснота дальше не пошла и даже, казалось, немного спала. Воодушевившись успехами, она в этот раз более сноровисто выполнила все положенные манипуляции, Гавриловна даже не морщилась.
– А вы ели что-нибудь? – поинтересовалась Мария.
– Ела, – тихо произнесла старуха первую за день фразу, – картошка вареная оставалась, я ее с огурцом соленым…
– Ужас! – отозвалась Маша на это известие. – Вам надо сил набираться, а вы картошку с огурцами. Придется за вас всерьез взяться. У вас деньги есть, а то я не взяла?
Маша отправилась в магазин с потертым кошельком-каблучком, купила две куриных ноги, сварила наваристый бульон. Пока готовила, разговорилась со старушкой.
Жила Гавриловна одна. Мужа похоронила давно, сын единственный утонул шесть лет назад, невестка с внуком уехала в город. Гавриловна, хоть и старая уже, с хозяйством справлялась в одиночку, помощи не просила. Вот только топором неосторожно так промахнулась.
Была Гавриловна старой подружкой Зинаидиного свекра, еще детской, как Маша с Мишкой. Старухой она была образованной, книги в доме держала, большей частью церковные, старые. Пожаловалась, что читать только тяжко, голова быстро болит.
– А давайте я вам телевизор включу, – предложила Маша.
Старуха стрельнула на нее с кровати голубенькими девичьими глазками.
– Паскудство одно, разврат. Да, может, он и испортился. Его после смерти сына не включали.
Маша припомнила, что сына-то нет уже шесть лет. Вот это да, иметь дома телевизор и шесть лет не смотреть!
– А как же новости? В мире столько событий происходит. А вы ведь все равно о них узнаете, только позднее и в десять раз переговоренном виде, перевранном. Службы еще церковные показывают по праздникам, проповеди читают…
И осеклась – церковные службы по телевизору показывали традиционно православные, никак не староверские. Именно от этого течения и отделились в свое время раскольники. Побыстрее поспешила сгладить неловкость:
– А хотите, я вам про животных включу или «Культуру»? Ой, нет, «Культура» у вас здесь не ловит… Про природу…
– Про природу я люблю, – нерешительно и мечтательно вымолвила Гавриловна, неуверенно добавила:—Так я же говорю, может, он и не работает.
– Попробовать нужно. Что «Филипсу» за шесть лет сделается?
Маша деловито воткнула штепсель в розетку, сняла прикрывающую экран салфетку. Нажала на кнопку включения.
«Филипсу» действительно ничего не сделалось за шесть долгих, одиноких старушечьих лет. Экран засветился чистым голубым светом, телевизор довольно зашипел. Покопавшись под тумбочкой, Маша выудила пыльный антенный хвостик, ввернула его в гнездо, и на экране возникла четкая картинка. Про животных и природу не было ничего, и Маша остановилась на сериале, который видела еще в Питере. Добротное, жизнеутверждающее «мыло» без всяких признаков похабства, о тяжелой судьбе аргентинской крестьянки. Маша коротенько объяснила, кто есть кто в душераздирающей драме, и вручила Гавриловне обнаруженный около телевизора пульт. Как выяснилось, пультом старуха пользоваться умела. Хм!
Разумеется, Бешеный Муж, узнав, что дважды в день жена мотается в соседнюю деревню делать уколы никому не нужной дремучей старухе, впал в очередное неистовство. Узнал он об этом, кстати, только на третий день, но бушевал в этот раз как-то неубедительно. Почувствовал, видно, что Маша на сей раз готова дать отпор. Она так сразу и заявила:
– Ездила и ездить буду. А ты бы больше дома бывал, так знал бы, чем жена занимается. Что мне, одной куковать с утра да вечера? Я весь дом перемыла, обед у меня готов, а в домработницы я не нанималась. И вообще, ты печку делать собираешься?
То ли Македонский обалдел от неожиданности, услышав, что жена весь день может делать в его отсутствие что ей вздумается, то ли возымело действие гневное Машино упоминание про печку, но он не стал в этот раз вскрывать себе вены и даже душить Машу не пытался. Только плюнул зло и в очередной раз принялся расписывать замученную с верным человеком тему.
Маша спросила с нескрываемой издевкой:
– Что, видно, очень мутная? Каждый день помешивать приходится, чтобы не осела?
– Чтобы что не осела? – не понял Македонский.
– Муть, – бросила Мария прямо в лицо.
Совершенно распоясалась! Повернулась и ушла во двор.
К Гавриловне Маша за эти дни прикипела. Маленькая, старенькая, совершенно одинокая, она абсолютно ничем не была похожа не Машину бабушку, но ежедневно о ней напоминала, так же стойко переносила тяготы жизни, не озлобилась и, несмотря на годы, сохранила живой и острый ум.
Воспитывалась Гавриловна в семье истовых староверов, в школу не ходила, оттого и сохранила во многом трогательно наивные взгляды на окружающий мир, предметы и явления. Читать она училась по церковным книгам, поэтому одна из немногих помнила наизусть тексты старых молитв. На почве правильности чтения очень часто ссорилась с дружком своим, Зининым свекром, отстаивающим собственный вариант чтения. «Новоосвященные» книги оба они презирали, а старые в большинстве своем пришли в негодность или сгинули. После одной из таких ссор, произошедших аккурат между Машиными визитами, Гавриловна долго и сердечно жаловалась Маше на старика Никодима.
Маша еле сдерживала улыбку, не в силах понять, как два старых человека могут серьезно рассориться из-за единственного верного слова, но согласно кивала и поддакивала, чтобы пуще не расстраивать Гавриловну.
В чужой избе Мария освоилась достаточно быстро, готовила старухе обед на кухне, и даже кормила кур. И строго помнила все то, о чем рассказывал ей Степаныч, старалась соблюдать правила. Пила чай только из «мирской» чашки с «мирской» ложкой, а больше старалась ничего не есть, чтобы не путаться в гостевой и хозяйской посуде. Сахара к чаю не просила – все равно его у Гавриловны отродясь не водилось, бесовского зелья.
Гавриловна решительно и бесповоротно шла на поправку, рана хорошо затягивалась, а Маша все равно, приезжая за молоком, заходила ее проведать.
В один из таких дней стояла Маша на высоком Зинином крыльце в ожидании молока, как вдруг навстречу ей из избы вышел сам Никодим – крупный, костлявый старик, с окладистой бородой, в черных брюках и черной рубашке. Никодима Маша боялась, даже никогда прежде не видя, по рассказам, попятилась с крыльца.
– Не упади смотри, – густо пробасил Никодим и добавил:—Ты, что ли, Нюсю мою растлеваешь?
Спросил строго, буравя острыми темными глазками из-под кустистых бровей.
Какую Нюсю? Маша никакой Нюси здесь не знала, только в Лошках, но ту растлевать было уже бессмысленно.
– Какую Нюсю? – тоненько пропищала Мария.
– Гавриловну. Лечиться вот ее заставила…
Машка робко, осторожно взглянула на старика, показалось, что он не сердится вовсе, веселится.
– Ты что же, не знаешь, что ее Анной зовут? – Дед зычно рассмеялся. – Как же ты ее лечила-то без имени?
– Ох, вот безобразие! – звонко рассмеялась Маша в ответ. – Общаюсь с человеком, а имени не спросила, Гавриловна и Гавриловна… А вы сами что, против лечения? Вот отняли бы руку вашей Нюсе. Фармакология семимильными шагами вперед идет, а они тут подорожник с хлебом! Мракобесие, одним словом.
– Ладно-ладно, – примирительно перебил Никодим, – ты молодец. Спасибо тебе за Нюсю. Только зачем ты ее телевизор смотреть заставила?
– Я заставила? А если даже и заставила, что такого? Вот вы в семье живете, дети кругом, внуки, а ей словом перекинуться не с кем. Мало того что живет как сыч, так должна весь день житие читать, да? Так и свихнуться недолго…
На крыльцо выбежала Зинаида с пластиковой бутылкой молока, замахала на Машу руками:
– Замолчи, Маша, прошу тебя. Пожалуйста, замолчи.
Испугалась, что старик прогневается, погонит Марию со двора. Но Никодим только односложно велел приказным тоном:
– Меду ей дай.
И скрылся в избе.
Будто самодержец всероссийский орден на грудь пожаловал.
Зина, сунув Маше в руки молочную бутылку, побежала следом, выскочила с банкой меда, услужливо протянула Маше, чуть ли не кланяясь в пояс.
«Да, в такой семье не забалуешь, – подумала Маша, ставя в рюкзачок бутылку с молоком и литровую банку желтого, тягучего и прозрачного, словно янтарь, меда, – этот покруче Македонского будет, моему еще учиться и учиться».
Глава 7. Незабудка
Занятая лечением Гавриловны, Маша как-то совершенно упустила из виду Степаныча. Вспомнила о нем где-то через неделю, завидев копошащуюся в куче отбросов Незабудку. Незабудка с упоением и жадностью рыла лапами пластиковый пакет, пытаясь добраться до содержимого.
– Незабудка, – позвала Мария, – Незабудка! Что ты здесь делаешь? Разве приличная собака роется в помойке?
Грязная Незабудка лениво оторвалась от своего занятия, подняла голову и, признав, слабо вильнула хвостом. Хозяина ее нигде поблизости не наблюдалось.
– Иди-ка ко мне, домой тебя отведу. Что ж тебя Степаныч одну кинул? Опять ругаться будут.
Незабудка, вообще-то, собакой была незлой, умной, как и ее хозяин, на своем веку повидала немало. Появившись на свет чистопородным щенком кавказской овчарки, она являла собой удивительный серый мягкий комок шерсти, шарик с двумя бусинками ясных, небесно-голубых глаз. За этот цвет, за глаза и назвали ее в честь нежного, чистого цветка. Хозяин Незабудке попался заботливый, любящий, кормил сытно, бранил беззлобно, учил и занимался, любил искренне. Что еще собаке нужно? Только через три года помер хозяин, и Незабудка, к этому времени сильно вымахавшая, заматеревшая, потемневшая шерстью, почерневшая глазами – голубые глаза, они лишь у маленьких щенков встречаются, – вызывала больше страх и опаску, нежели былые любовь и умиление, оказалась не нужна никому. Пристрелить жалко, породистая все ж таки собака, а пригреть, так жрет много, лошадь такая лохматая, да и зубы страшные, а ну как не договорится с ней новый хозяин? Бродила по поселку неприютная бездомная Незабудка – кто кость кинет, хлеба кусок, а кто и камень в спину. Забредала неприютная из одного села в другое – благо недалеко села – отовсюду гнали: страшно, дети кругом, вдруг нападет, покусает, а то и вовсе порвать может. Так и бедствовала, пока не подобрал ее в Нозорове Степаныч, не привел в Лошки.
В Лошках Незабудку тоже многие особо не жаловали, требовали дома на привязи держать. Но нелюбовь эта росла ногами больше от неприятия личности Степаныча, от его никчемности. Собака ни при чем была, хорошая собака-то, хоть и лютая зверюга. Да и косматая, грязная вся, нечесаная, шерсть клочьями в стороны летит в любое время года, в репьях, блох на ней как денег у Пурги. К слову, была бы это Пургина собака, так и Лошки бы перед ней по стойке смирно стояли, любой бы умилялся, кости-мясо тащил, а так, какой хозяин, такая и псина, сам рвань подзаборная, и сука ему под стать.
Незабудка, казалось, всю эту философию жизни понимала, вела себя, как и Степаныч, мирно. Мирно, пока хозяин трезвый, а как хозяин наберется хорошенько, так таким беспомощным вдруг становится, что Незабудка долгом своим считала его защитить, оттого и утробно рычала, низко громко лаяла на всякого, кто к Степанычу в такой бессознательности подойти норовил. Тут уже народ ненавидел собаку и жалел Степаныча. Короче, порочный круг.
Против Маши Незабудка вроде бы ничего не имела. Маша к Степанычу всегда по-доброму, и ее к себе во двор пускает, позволяет в тени у крыльца лежать, кости из супа сама не грызет, а ей оставляет. Добрая, одним словом.
– Незабудка! – снова позвала Маша, постучала ладонью по ноге.
Незабудка нехотя оторвалась от своего занятия, заковыляла к Маше. Шла медленно, криво переваливаясь, широко расставляя задние лапы, поминутно оглядываясь себе под пузо. Маша прекрасно знала, что это значит: питерская соседская Герда всегда так делала, когда на густую длинную шерсть «штанов», под задние лапы накручивались случайные ветки и репейники, – требовала помощи, сама вытащить не всякий раз могла.
Маша подошла, тоже заглянула сбоку собаке под живот: точно, в шерсть, как в капкан, попала колючая ветка шиповника, намоталась намертво.
– Иди сюда, тащить будем, – бесстрашно позвала Маша, до сих пор только однажды осмелевшая настолько, что смогла погладить Незабудку по широкому лбу. – Куда только хозяин твой смотрит?
Маша присела сбоку, осторожно развела руками шерсть, попыталась выпутать шиповник. Незабудка постаралась сделать это сама, до Маши, – не смогла, только окончательно все запутала. Маша принялась отщипывать колючие ветки по кусочкам. Незабудка, недоуменно скосив темный глаз, внимательно наблюдала, никак не могла решить, что же ей делать: то ли тяпнуть за руку – Маша делала больно, кожа на животе у собаки была нежной, тонкой, – то ли потерпеть, а потом благодарно эту руку лизнуть. А Маша и так старалась как могла, пальцы ее шевелились осторожно, как у минера, лицо она предусмотрительно отвернула подальше от собачьей морды, боязно было. Одно неловкое движение – и Незабудка тихо, угрожающе зарычала.
– Нельзя, перестань, – увещевала испуганная Маша, не бросая своего занятия, – я и так стараюсь. Кто тебе еще поможет?
Незабудка тяжело вздохнула, только принялась как лошадь нетерпеливо перебирать задними лапами.
Когда Маша почти справилась, у помойки вдруг возникла Нюся с дубиной наперевес.
– Пошла, пошла отсюда, вот я тебя! Маша, я ее сейчас палкой, а ты беги.
– Тихо, Нюся, не мешай, – отозвалась Маша, – у нас тут операция. Видишь, хозяина нет, а она в шиповнике запуталась, идти не может.
– Ха, хозяина! Хозяин ее почитай с понедельника в запой ушел, только его и видели. Несколько раз ко мне приходил, портвейна просил. В гостинице водку брал. Ищи-свищи этого хозяина! А собачищу свою выпустил, она второй день на помойке трется, жрать, зараза, хочет, а я отходы выносить боюсь. Ты, Мария, не трогай ее, вдруг заразная.
– Нюсь, никакая она не заразная, – с досадой возразила Маша, заканчивая манипуляции под хвостом, – она голодная и несчастная. Лучше покормила бы, у тебя всякие остатки всегда есть.
– Тю! – возмутилась Нюся, и целлюлитные кратеры на ее лице от негодования пошли волнами: она спасать прибежала, даже палку взяла, а ее же и обвинили, и не кто-нибудь, а какая-то шмара городская, без году неделя, а командует тут. – Делать мне нечего, как шавок чужих прикармливать! Сама корми, если лишнее есть. Камикадза малахольная!
– Пошли, Незабудка, – позвала Маша, бесстрашно похлопывая собаку по спине, – пойдем ко мне, кормить тебя буду. А то, видишь, здесь только палкой могут приласкать.
Незабудка послушно двинулась следом за Машей. Сделала на пробу несколько осторожных мелких шажков, почувствовала, что ничто ей больше не мешает, и бодро потрусила рядом.
Дома Маша первым делом зашла на кухню, открыла холодильник. Супа было немного, ей и Македонскому по тарелке. Вздохнув, Мария свою половину отлила в глубокую эмалированную миску. Добавила туда остатки гречневой каши, булки и понесла на улицу. Незабудка терпеливо ждала под крыльцом, жадно повела сухим носом, почуяв съестное, но без команды не встала, только в упор, вопросительно взглянула на Машу.
– Тебе, тебе несу, не сомневайся, – обнадежила Маша, – иди есть.
Незабудка медленно, словно нехотя, поднялась со своего места, подошла к миске, недоверчиво понюхала еду и, чуть помедлив, жадно слизнула содержимое двумя ловкими мазками языка. Облизнулась и снова вопросительно посмотрела на Машу.
– Ну ты даешь, – изумилась Маша в задумчивости: чем бы таким еще ее можно было покормить без явного ущерба семейному бюджету.
Вздохнув, пошла и наскоро запарила три несъедобных пакета вермишели «с ароматом бекона», открыла банку свиной тушенки. Весь жир выложила в миску, а немного оставшегося в банке мяса решила пустить на суп для семьи.
Вторую миску Незабудка ела медленнее, с остановками, хрюкая от удовольствия, благодарно повиливая пушистым хвостом. Вылизала подчистую, подошла к сидящей на ступеньках Маше, шлепнулась рядом, навалившись всей тяжестью, лизнула в шею горячим языком. Из пасти ее пахло свиной тушенкой, морда была жирной, а глаза полузакрытыми от удовольствия. Даже нос стал мокрым и холодным, влажно заблестел. Сытая Незабудка осоловела, растянулась поперек крыльца, выставив в сторону лапы, и заснула.
Маша вешала на веревки выстиранное белье, когда внезапно вспомнила Нюсины слова о том, что друг ее Степаныч впал в запой. Что делать с человеком в запое, Маша решительно не знала: надо ли ему при этом помогать или же, наоборот, следовало не мешать в столь интимном деле? Она бы и дальше терзалась сомнениями, но вскоре должен был вернуться из Норкина Македонский, следовало срочно избавляться от собаки: неизвестно в каком он придет настроении, не хотелось давать лишних поводов для ссоры.
– Пойдем домой, Незабудка, – кликнула она спящую собаку, – заодно хозяина твоего проведаем.
У Степаныча дома Маша ни разу не была. Он не звал, стеснялся перед ней убогости собственного холостяцкого жилья, она не навязывалась, но дом его знала. Да и Незабудка не дала бы мимо пройти.
Хозяйство Степаныча было неважнецким. Тщательно следя за Машиным бытом, у себя он не торопился отчего-то ни забор поднять, ни щеколду к калитке прибить. На крыльце грязно, в углу, под самой дверью валяется опрокинутое ведро, над тарелкой с остатками присохшей яичницы, пристроенной на перилах, дружно вились мухи.
Мария негромко постучала, постучала громче и, помедлив, нерешительно приоткрыла входную дверь. Прямо из сеней пахнуло отвратительной смесью свежего перегара, застарелой грязи давно не стиранных вещей, водочного духа, затхлости и духоты. Сразу за тесными сенями начиналась просторная кухня, она же столовая, она же спальня – неприхотливый Степаныч вполне обходился для жизни одной-единственной комнатой, две других превратил в склад всякой полезной в хозяйстве ерунды. Хозяин ничком лежал на низком, продавленном диване, подгребя под себя кучей одеяло вместе со всем постельным бельем. Незабудка забежала вперед Маши, поводила носом, носом же ткнулась в голую, тощую и бледную руку хозяина, быстро определила, что все более или менее в порядке, не хуже, чем обычно, живой, и подняла на Машу печальные, грустные глаза. Незабудка очень не любила, когда хозяин лежал вот так без движения, если и вставал, то никакого внимания на нее не обращал, наливал из бутылки и пил какую-то гадкую жидкость, снова валился на кровать, сам не ел, и ее не кормил. В такие дни Незабудка отчетливо чувствовала, что хозяину ее плохо, скверно, а помочь не могла, – хоть лай, хоть кусай, а хозяину от этого легче не станет.
На липкой, покрытой бурыми пятнами клеенке стола в беспорядке выстроились все имеющиеся в доме чашки и стаканы, такие же грязные и липкие, в единственной тарелке подгнивали остатки зеленого салата, остро пахнущего уксусом, штук пять вилок ютились тут же. Окурки «Примы» не помещались в пепельнице, рассыпались по столу, мокрые воняли нестерпимо. По углам и прямо под ногами валялись пустые бутылки из-под портвейна и водки.
Работал совершенно бесполезный телевизор.
– Степаныч, – робко позвала растерявшаяся Маша. Ответа не последовало.
Маша легонько тронула его за плечо, Незабудка от этого ее прикосновения напряглась, но рычать не стала, наблюдала. Степаныч никак не реагировал. Маша потрясла за плечо сильнее, Степаныч захрипел, издал булькающий утробный звук, с трудом поднял голову и открыл глаза.
– Зачем пришла? – грубо спросил он, наводя резкость. – Уходи отсюда.
И повалился обратно, лицом в подушку.
– Степаныч, тебе плохо? – не отставала неуемная Маша. От жалости к нему даже на «ты» перешла, потому что так сердечнее, будто бы остро почувствовала свое с ним родство.
– Уходи, – прохрипел он снова и тут же жалобно попросил, себе противореча. – У тебя выпить есть?
Мария в нерешительности обвела глазами убогую обстановку, остановившись на остатках салата, и внезапно поняла, что за эти дни он ничего не ел.
– Степаныч, а ну вставай! – рассердилась она: это ж надо так себя гробить. И молодому такое не под силу, а он старый уже, организм изношенный, много ли нужно. – Вставай, я тебе говорю!
Сильным рывком приподняла за плечи, развернула на бок. Степаныч, морщась, открыл один глаз, сфокусировал зрение на неприбранном столе, пустых бутылках. Глаза воспаленные, с красными прожилками, синюшные губы обметало белым налетом, седая щетина клочками по лицу, волосы в разные стороны…
– Мария, уйди, прошу тебя.
Такого надругательства над хозяином Незабудка снести не могла, зарычала на Машу, попыталась оттолкнуть ее, отодвинуть боком.
– Ты еще тут будешь мне! – прикрикнула Маша, и собака от неожиданности прижала уши, подобрала хвост. – Ты куда смотрела? Не рычи тут, ты тоже виновата! Никуда я отсюда не уйду, пока не пойму, что все в порядке. Сидеть буду и ждать, когда хозяин твой встать изволит.
Маша отпустила плечи, и Степаныч кулем повалился назад. С подоконника сняла она пустой мешок из-под сахара, принялась сметать в него пустые бутылки, окурки вместе с битой пепельницей, салат прямо со щербатой тарелкой. В алюминиевый таз собрала чашки, стаканы, вилки, чтобы позже вымыть. Степаныч полежал немного, да видно понял, что в покое Машка не оставит, заворочался, после двух бесплодных попыток все ж таки сел. Мария подметала пол, шуршала по углам лысым веником, извлекая на божий свет кольца пыли, смешанные с собачьей шерстью, упавшие папиросы, сломанный карандаш, в изобилии надрезанные ножом пластмассовые пробки от портвейна.
– Все люди как люди, а ты, Степаныч, ты… ты как верблюд на блюде. Мало мне мужа, так я должна за тобой еще смотреть, – ворчала Мария. – Мне и так тяжело, а я, вместо того чтобы на тебя положиться… У меня здесь нет никого, я думала, что ты мне друг, а ты…
Степаныч, кряхтя и охая, в одних носках нетвердой походкой пошел на двор. Со двора донесся звук льющейся из умывальника воды. Степаныч смирился с неизбежным, пытался привести себя в порядок. Незабудка же с удивлением поняла, что Маша, возможно, более всесильна, чем хозяин, раз позволяет себе тут командовать, а он беспрекословно подчиняется. Даже не сильно сопротивлялась, когда Мария взяла кусок туалетного мыла, шампунь и повела Незабудку на реку, мыться, а потом долго и тщательно вычесывала ее посередине двора, вырезала маникюрными ножницами колтуны и даже чистила уши.
Глава 8. Работа
Только-только развязалась Маша с лечением Гавриловны, как подоспела Александра.
– Выручай, Машка! Мне уехать нужно на несколько дней, а, сама знаешь, сезон, турист прет каждый день. У меня ведь не просто аренда, мне закрываться в сезон нельзя, Пурга голову оторвет. Я раньше всегда Скворчиху просила, потом девчонки-художницы сидели, только у них свой бизнес, им резона нет. Последний раз даже Светку Нюськину оставляла, так все на свете прокляла.
– А ты куда?
– К мужу. День туда, день обратно и три дня там.
– В тюрьму-у-у? – Маша не представляла себе, чтобы кто-то добровольно сел в тюрьму, пусть даже на три дня.
– Он не в тюрьме, он в колонии. На зоне. Ему раз в три месяца личное свидание полагается, на три дня. Я как бы снимаю у них номер в гостинице и три дня с ним, только мы вдвоем. Ну, выручай.
– Конечно, Саша, поезжай. Я буду стараться.
– Да ты не думай, делать ничего не нужно, только чтобы музей открыт был. Ничего сложного, я все покажу.
На другое утро Мария надела хорошие светлые брюки, неброскую кофточку от «Эскады», туфли «Бали» тоже пригодились, немного подкрасила лицо и пошла в ученицы.
Александра, не торопясь, подробно показала свое хозяйство.
– Экскурсоводы все постоянные, экскурсии здесь могут сами вести, – Александра установила на барную стойку плотную картонную табличку «Извините, закрыто», на четырех языках, – бар не открывай, обойдутся как-то, в ресторане их покормят, если Нюська все не разворует. Ты, главное, не тушуйся, чувствуй себя хозяйкой.
Но Маше так было неинтересно. Ей хотелось, как Александра, вести группы по экспозиции, приветливо улыбаясь направо и налево, обнажая ровные зубы в улыбке, командовать за стойкой, будто капитан корабля на мостике, и вообще быть похожей на Сашу. Быть совсем как у Джека Лондона – Маленькой Хозяйкой Большого Дома. Это же не стирать-убирать с утра до вечера.
А еще, Маша с замиранием сердца ждала французов. Ждала, чтобы не просто так, посмотреть издали, как иногда делала все эти дни, а для того чтобы наконец-то поговорить.
Еще в детстве бабушка учила ее французскому языку. Тому правильному, классическому, салонному французскому, который переняла от собственной матери, Машиной прабабушки. Тому французскому любовных романов, на котором нынче никто и из французов-то не говорит. Как не говорим мы ныне языком Тургенева, Бунина, Толстого, подменив его в обиходе краткими, вне всяких правил сляпанными предложениями. Бабушка говорила, что у Маши врожденные способности к языкам и необычайно чистое, правильное произношение. Прононс. А самое главное, Маша отлично воспринимала язык на слух. Часто бывает: говорить можешь, слова и правила знаешь, читаешь, а на слух идет тяжело, особенно с носителями языка. У Маши с этим был полный порядок, во всяком случае, французские песни она понимала практически все. Практиковаться после бабушкиной смерти было не с кем, только одну недельку в Париже во время медового месяца, и приходилось довольствоваться песнями.
И теперь Машка с нетерпением ждала настоящих французов, чтобы блеснуть перед Лошками своим талантом. Александре она об этом не говорила, молчала, как молчим мы, боясь сглазить. Так, вскользь, на вопрос о языках ответила:
– Французский немного знаю и английский в объеме институтской программы.
С английским, действительно, было хуже, но и на нем Маша могла объясняться вполне свободно.
Французы должны были приехать в первый же ее самостоятельный день, она все разузнала. А пока пришлось Марии в кофточке от «Эскады» целый день у Александры на побегушках посуду мыть и самовар ставить. Ноги к вечеру гудели ужасно, но вида старалась не показывать. Дождалась, когда Александра закроет музей, забрала у нее ключи и попросила не беспокоиться.
– Сашуля, ты не переживай, я справлюсь. Не думай, у меня получится.
– Да я и не переживаю особенно, не на таких оставляла. Главное – не спали избу, а остальное – приеду, наверстаю. Я переживаю, что мне нужно успеть вещи собрать, продукты все и спозаранку в Норкин, там автобус рано очень.
Маша решила, несмотря на полное неверие Александры в ее хозяйственность, все же поразить Лошки. Даже не столько Лошки, сколько вожделенных французов.
Конечно, таких пирожков, как Александра, она не сделает, но вот слоеное тесто ей удается отлично. Бабушка не зря учила. С раннего утра, почти ночью, развела Мария канитель и напекла маленьких слоеных пирожков. Начинку сделала ассорти, бабушка утверждала, что так вкуснее, да и ягод было немного, все разные: поздняя земляника, презентованная Зинаидой-молочницей, лесная малина, черники принес Степаныч – сам собирал. И получились у Маши даже не пирожки, а тоненькие открытые пирожные с ягодами. Тонко припудрила их смолотым в пыль сахарным песком, выложила на два столовских подноса, чудом затесавшихся в ее хозяйстве, и на вытянутых руках по одному перенесла в музей.
Македонский, проснувшись как раз к горячим пирогам, тоже умял немало. Закидывал в рот, запивал чаем и с воодушевлением поучал:
– Ты хоть бы об оплате договорилась, балда.
– Саша, да какая оплата! Она к мужу едет, такая история грустная… Помочь надо. Я помогу, и мне помогут.
– Ну ты даешь! Хоть за пироги с нее возьми. Ты что, задаром столько напекла?
– Мы о пирогах вообще не договаривались, это моя личная инициатива. – Не рассказывать же, что пироги эти пеклись с целевым назначением, были предназначены для французов.
– Вот и дура. Тебя подрядили на пять дней, а ты забесплатно вкалывать должна? Тут такая тема реальная, а ты…
– Да вот, не замутила, – язвительно подтвердила Маша, – хватит с нас того, что у тебя кругом намучено.
Македонскому такой поворот не нравился, ему вообще не нравилось то, что в последнее время происходило с его наивной, прежде покладистой женой. Друзей себе каких-то сомнительных завела, мнение вдруг собственное заимела ни с того ни с сего, на пустом месте.
– Ты на что намекаешь? – Насторожился он, поигрывая желваками. – Хочешь сказать, что я тебе мало денег ношу? Привыкла к роскоши? Здесь, моя хорошая, тебе не Питер. Ты хоть представляешь себе, сколько времени нужно на раскрутку реальной темы?
Маша была готова многое ответить. И про то, что денег он почитай и не приносит вовсе, а что приносит, сам же и проедает. И про то, что на роскошь она особенно не претендует и не претендовала никогда. И про то, чем обернулись для них все его раскрутки в Питере, хотела напомнить. Но вместо этого напомнила себе, что так можно ввязаться в ссору и в музей вовсе не попасть – если Бешеный Муж будет настроен плохо, а хорошего настроя у него в последнее время что-то и не припоминалось, – отговорилась тем, что опаздывает, и ушла от греха подальше.
Перво-наперво поставила чайник, налила себе большую кружку кофе и сама взяла пирожок. Действительно хороши. Маша с кружкой в руке принялась репетировать, вела экскурсию для виртуальной группы, жуя и попивая кофе. А вдруг пригодится, чем черт не шутит.
Внезапно скрипнула входная дверь, раздались шаги в сенях, и на пороге вырос вездесущий Степаныч.
– Иду, слышу из окна голос знакомый. Вроде бы твой, а слов не разберу. Ты чего делаешь?
– Степаныч, – прищурилась Маша, – не пытайся выглядеть глупее, чем ты есть на самом деле. Ты, когда в Ленинграде иностранцам иконы продавал, как с ними общался?
Вроде бы с Машиной стороны это было чистой воды хамством, но не прозвучало так. Получилось совершенно не обидно, Степаныч, слегка растерявшийся вначале, захихикал, качая головой:
– Эт вить… Нич-чо у нас не утаишь. Не бабы, а свиристелки, пиздлявые шкатулки. Так че делаешь-то?
Степаныч, несмотря на раннее время, был слегка пьян и помят. Щеки покрывала выбивающаяся серенькая, полуседая трехдневная щетина, дух от него шел соответствующий.
– Репетирую.
– А-а-а…
– Горе вы мое… Вы что опять пьяный в такую рань? – попеняла Маша.
– Я не уже, ты не думай плохого, я еще. И я чуть-чуть, ты не думай…
Степанычу перед ней было не то чтобы стыдно, но неловко. Ему очень нравилась эта его землячка, городская, воспитанная девочка, по какому-то недосмотру там, свыше, вышедшая замуж за такого, прости господи, придурка. Степаныч видел, что в Лошках ей тяжело, одиноко, плечо подставить некому. Эх, лет бы двадцать назад, а то и тридцать…Тогда он бы и сам с радостью, а теперь… Кому он нужен? Жизнь промотал, развеял. Местный ходячий анекдот. Пьянь. Шушера. Хотя с появлением в его жизни Маши пить он старался если не меньше, то хотя бы так, чтобы ей на глаза не показываться в пьяном безобразии. Он стыдился показаться ей конченым алкоголиком. От этого постоянного опасения, что сорвется, а Мария снова к нему придет и все увидит, от вероятного стыда алкоголь даже утратил для него былую прелесть – нужно было пить и все время себя контролировать, ограничивать.
Нет, тут не было и речи о каком-то чувстве, возникающем у мужчины к женщине. Здесь все было сложнее, по крайней мере для него. Да, ему хотелось помогать ей, оберегать ее, посильно упростить ее жизнь. Хотелось видеть ее и говорить с ней, хотелось выглядеть в ее печальных глазах мужчиной. В деревне, ясное дело, это заметили, судачили о том, что ненормальный Степаныч на старости влюбился в жену Бешеного. Македонский эту байку тоже слышал и оттого только пуще невзлюбил Степаныча, хоть ни на минуту всерьез его как соперника и не воспринял.
– Кофе хотите? – предложила Маша.
– Кофе? – с сомнением переспросил Степаныч, косясь на стойку, где выставлены были водки и наливки разных сортов. А с другой стороны, стакан поднести Степанычу дело нехитрое, за работу каждый нальет, а кофе, да еще просто так, ему в последний раз столь давно предлагали, что он и вспомнить бы не взялся.
– Николай Степаныч, бросьте туда коситься. Кофе тоже помогает с утра, когда трубы горят. Садитесь за стол, я вас пирогами угощу.
– Вкусно. Очень вкусно. – Степаныч с видимым удовольствием, причмокивая, смаковал угощение. Я и не ел таких никогда. Это с чем же? Чьи они?
– Мои, – гордо ответила Маша, – все утро пекла.
– Ну, ты мастерица, мать!
Мария захохотала. Захохотала так, что от смеха расплескался на грудь кофе, принялась стирать капли с груди. Хорошо, что блузка темная и пестрая, не будет заметно, что она, не приступив к обязанностям, уже успела обляпаться. Ох, ну надо же, в отцы ей годится, даже старше еще, а «мать»!
– Ну, Николай Степаныч, зачем вы так. Ой, насмешили меня. Какая я вам мать!
– Хочешь, дочкой буду называть. Не внучкой же.
– Зовите лучше Машей. Марией Македонской.
Маша терпеть не могла, когда ее звали всякими рыбками, зайками, солнышками, прочей флорой и фауной. Она продолжала смеяться, и от заливистого, радостного смеха даже поплыла тушь в уголке глаза.
Степаныч решительно отверг предложение:
– Нет. Машей сколько угодно, а Македонской не могу.
– Почему? – изумилась Маша, прервав смех.
– Потому что каждому человеку имя и фамилия его должны соответствовать, – назидательно пояснил пьяненький философ. – Если подходят они человеку, то все у него в жизни складывается хорошо, а если не подходят, то и счастья нет. Уходит счастье, не держится. Вот скажи на милость, какая ты Македонская? Маша – да, но не Македонская никак. Ты раньше кто была, до замужества?
– Мурашкина, – ответила Маша, заинтересовавшись его теорией.
– Видишь, Мурашкина, – удовлетворенно произнес Степаныч, повторил, будто пробуя на язык, ощупывая сочетание на вкус:—Мария Мурашкина. И надо тебе быть Мурашкиной, а не Македонской, оно тебе подходит.
– Николай Степаныч, – серьезно, глядя ему прямо в глаза, сказала Маша, – я же вижу, что вам Саша не нравится. Но он мой муж. Мы с ним в церкви венчались. Я не могу больше быть Мурашкиной.
И не было в ее словах твердой уверенности. Но не рассказывать же, как часто последнее время думала о том, что именно после замужества начались в ее жизни горькие перемены. То есть после перемены фамилии. Получается, что по-своему он прав. Пока была Мурашкиной, все в жизни ее было просто и гладко, а как стала Македонской… Будто бы сама себя потеряла. И в отношениях с мужем, кстати, словно трещина в последнее время пролегла. И ширится трещина, растет… Эйфория прошла, а трещина растет. А может быть, все кажется? Может, это с непривычки, от усталости? От этих дурацких, Богом забытых Лошков, пыжащихся казаться очагом культуры? Ответа у Маши не было.
Посидели молча. Степаныч поглядел на старинные настенные часы с кукушкой, заторопился:
– Пойду я, Мария, спасибо. Очень вкусно у тебя, молодчина. Сейчас приедут уже, а я сегодня не комильфо. Лучше меня сегодня никому не показывать. Не брился я.
– Николай Степаныч, вы не пейте больше, – с тоской в голосе произнесла напоследок Мария.
– Уговорила, сегодня не буду. Посплю пойду. Вечером не убирай сама, приду, помогу убраться. А сейчас пойду, не ровен час понабегут, а у меня Незабудка под крыльцом. Она, конечно, красавица теперь, чистая, причесанная, но все равно…
Он ушел, а вскоре вправду один за другим подъехали три автобуса. Один привез своих туристов, из облцентра, а два, – о, счастье! – с самыми настоящими французами, Маша издалека узнала знакомую их, певучую речь.
С появлением туристских автобусов будто бы преобразились в один миг и сами Лошки. Словно проснулись. Раскрывались двери лавок-лавчонок, накрывались к обеду длинные деревянные столы возле трактира, плыли по воздуху аппетитные запахи наваристых русских щей, свежеиспеченного черного хлеба. Валя с Людой садились за старые, почерневшие от времени резные деревянные прялки, ловко выпускали из умелых рук тонюсенькую нить козьего пуха. Гончар Слава раскручивал свой круг, мял сильными руками глиняный комок, на глазах изумленной публики творил и творил чудеса, превращая его либо в кринку, либо в горшок. Нина Савельевна споро и сноровисто стучала коклюшками, плела кружево. Художники выставляли бесчисленные, написанные на березовых спилах миниатюры, картины маслом, карандашные этюды. Виды русской природы с неизменной березкой на переднем плане, покосившейся церквушкой вдалеке, на холме.
Одним словом, оживали Лошки, и Маше начинало казаться, что на самом деле и в сонных Лошках кипит, бурлит жизнь. Все заняты делом, только она одна словно стоит на берегу и смотрит, смотрит с печалью на проносящуюся мимо нее чистую, студеную воду. Закрутило на недельку водоворотом, обдало брызгами быстрой, свежей воды, а дальше опять – только унылый берег да участь созерцательницы.
Как и предсказывала Александра, приехавшие экскурсоводы были в Лошках старыми знакомыми. Заходили в музей, словно квочки собирая вокруг себя группу, и тут же интересовались у Маши, где Александра.
– Извините, Александра ненадолго уехала, – вежливо отвечала им Маша, – я за нее.
И отчего-то к ней сразу теряли интерес. Оставалось ей только смотреть за порядком: чтобы шаловливыми руками медвежье чучело не трогали, в кукушку пальцами не тыкали, когда она наскоро выскакивает из окошечка ходиков, скрипуче повторяя свое «Ку-ку», незаряженные ружья со стены снять не пытались.
Крещение состоялось с русской группой. Ничего сложного, а на стойку Маша предусмотрительно поставила табличку «Извините, закрыто».
И вот под самым окном зазвучала заманчивая чужая речь. По одному начали набиваться в зал яркие, шумные французы, подбадриваемые моложавой женщиной-экскурсоводом. Она тоже справилась об Александре, посетовала:
– Жалость какая. Я им всю дорогу пирогов обещала с водкой.
Услышав знакомое слово «водка», гости радостно и понимающе закивали.
– Будут им и пироги, и водка, – уверенно пообещала Маша. – Не зря же они в такую даль ехали.
Сняла со стойки табличку и проворно заняла место за стойкой.
Мадам и мсье окружили стойку, послушно выстроились в очередь, принялись изучать прейскурант. Цены у Александры были высокие, истинно ресторанные, а водочка вообще кусалась. Вышла заминка, прижимистые граждане Французской Республики прикидывали, стоит ли овчинка выделки. Самые бесшабашные протиснулись вперед, приготовились делать заказ. Экскурсовод предупредительно встала рядом, переводить, пыталась заинтересовать ассортиментом, невзирая на цену, весело учила произносить а-лярюс «пи-ро-жок».
Похожая на маленькую пеструю птичку мадам в широких голубых брюках и розовом балахоне оказалась самой смелой. Она повела носом-клювиком, втягивая аромат свежей сдобы, и красивым грудным голосом попросила:
– Чашечку кофе, рюмочку водки и один маленький русский пи-ро-жок.
Не успели Маше перевести, как она уже зарядила кофеварку, налила рюмку беленькой и положила пирожок на блюдце. На чистом французском попросила по возможности без сдачи. На сдачу у Маши денег не было ни в рублях, ни в валюте. Если бы Македонский увидел, что она кроме пирогов еще и деньги из дома уносит, не видать бы ей ни музея, ни французов.
Дамочка понимающе кивнула, выбрала купюрку поменьше и великодушно сообщила, что сдачи ей не надо. Взяла маленький, под Жостово, подносик и двинулась к ближайшему столику.
Пока Маша обслуживала субтильного, чрезвычайно вертлявого мсье, дамочка успела устроиться за столиком, глотнуть кофе и откусить пирожок. Раздался громкий вопль:
– Шарман! Это восхитительно! Решайтесь, господа. Только это не «рюс», это совершенно французский пи-ро-жок, такие пекла когда-то моя мама. А теперь таких нет, они остались только на плас Пигаль в одном маленьком кафе. Только хуже.
Вдохновленная тем, что ее пирожки оказались даже лучше, чем на плас Пигаль, Маша оторвалась от кофеварки и громко, смело ответила на хорошем французском:
– Я прошу прощения. Обычно здесь бывают настоящие русские пирожки, но дело в том, что хозяйка была вынуждена уехать, а я умею готовить только такие. В следующий раз вы непременно попробуете настоящие русские.
Похоже, французов заинтересовало, что же ела в детстве похожая на птичку мадам. Подбодренные ею, они осмелели и наперебой стали заказывать кофе, водку и пирожки. Поднос опустел за несколько минут. Счастливая Маша суетилась за стойкой, отвечала на шутки и комплименты и принимала деньги. У нее уже вполне накопилось на сдачу, но почти все оставляли сдачу ей. Она даже настолько осмелела, что принесла кофе с двумя пирожками присевшей на лавку переводчице.
– Попробуйте, за счет заведения. Хотите, я проведу с ними экскурсию, а вы пока отдохнете?
– Деточка, откуда ты такая? – устало удивилась моложавая переводчица, при ближайшем рассмотрении годящаяся Маше в матери. – Знаешь, мне за счастье будет. Ты не бойся, если что нужно будет, я подскажу.
А что подсказывать, если экскурсию эту Маша слышала много раз, справилась без подсказок. Рассказала о богатстве здешнего леса, о способах сохранения урожая, о традициях сбора грибов и ягод, о местных повериях. И все по-французски. К концу экскурсии спина ее взмокла от напряжения и волнения, казалось, что блузка прочно и безвозвратно прилипла к лопаткам. Но это был успех, стопроцентный, сногсшибательный успех, какого и сама не ожидала. Жаль только, что Александра этого не видела, уж она бы порадовалась за Марию.
Прощались с ней душевно. Похвалили, что говорит она больно красиво, у них во Франции такую речь редко услышишь. Женщина-птичка, долго копаясь в сумочке, выудила из глубины ее маленький флакончик духов и с поцелуем вручила Маше. «Аллюр» от Шанель, настоящие, не польско-сирийская подделка. Еще Маша получила кружевной носовой платочек, зажигалку в виде Эйфелевой башни, несколько ручек, сигареты и даже маленький фонарик.
Две группы встретились на крыльце, и Маша слышала восторженные возгласы, охи-вздохи и часто повторяемое «пи-ро-жок».
Со второй группой Мария чувствовала себя уже более уверенно. В ней были почти одни женщины, дружно налегавшие на пироги и черносмородиновую наливку. После них у ошалевшей от впечатлений Маши осталась гора шоколадок, сигарет, плюшевый мишка, календарик с видом Ниццы и пара колготок.
Она и не заметила, как прошел день, снова появился Степаныч. Как и обещал, был если и не трезвым, то не пьянее утреннего. Рвался в бой. Маша с великой радостью бросила на него немытые полы, а сама побежала к Нюсе, разжилась мукой и маслом, договорилась, что завтра Нюся купит ей в городе побольше продуктов для теста. По дороге известила всех встречных женщин, что ягоды, несмотря на отсутствие Александры, покупает с удовольствием.
Дома Маша приняла душ – поплескалась в уличной выгородке с навешенной под крышей бочкой для воды, – немного взбодрилась и уселась за кухонный стол проводить инвентаризацию дневного «улова». Денег Маша заработала много. Конечно, в прежние времена она за день частенько тратила больше, но сейчас это казалось ей вполне увесистой суммой. Деньги Маша разделила на две стопочки, одну убрала в жестяную коробку из-под чая.
– Это Александре, – пояснила сидящему напротив мужу. Македонский курил «Житан» и поигрывал зажигалкой с Эйфелевой башней.
– Сдурела, что ли? – грубо спросил Бешеный Муж. – Ей с какого кетчупа? Она про эти деньги знать не знает.
– Ну и что. Она, кстати, аренду платит. Если бы не Саша, я бы ничего не заработала.
– Интересно мне, ты из дому все вынесла, – задушевно гнул свое Македонский, – муку, масло, сахар, не знаю, что там еще… Ты считать умеешь?
– Саша, я считать умею, не делай из меня совсем уж дуру. Здесь всем хватит, – решительно отозвалась Мария.
– Лучше бы мужу родному дала, а подруге своей можешь отдать колготки.
Маша подтолкнула в его сторону свою кучку:
– Возьми сколько нужно, только нам с тобой надо на печку оставить. Ты, кстати, с печкой решил что-нибудь?
– Далась тебе эта печка! – взвился Бешеный Муж, откидывая деньги. – Что, хапнула денег и сидишь как… Как жаба, блин! Да плевать я хотел на твои копейки.
– Здесь, Саша, не копейки, а доллары, – спокойно поправила Маша, терпеливо собирая с пола рассыпанные бумажки, – ты извини, но я устала сегодня и спать хочу. Мне вставать рано.
Маша прошла мимо него в спальню, разделась и легла в кровать. Не успело тело насладиться прохладой простыней, легкостью перины, как она уже спала, ушла в безмятежную неявь, где подкатывали к ногам дневные впечатления, мягко окутывали расслабленные плечи яркие эмоции, где на плас Пигаль, засаженной вишневыми деревьями, сидела на одной из веток женщина-птичка. Она ела маленький пирожок и не переставала чирикать:
– Шарман! Шарман!
Обескураженный Македонский, не замедливший явиться доругиваться, постоял над спящей женой и побрел смотреть телевизор.
Все пять дней Маша вставала рано, заводила тесто, пекла пироги. Даже действия свои довела почти что до автоматизма. С вечера принимала у баб ягоды, сажала Степеныча тут же в музее перебирать. Со Степанычем Мария тоже пыталась делиться деньгами, но он не брал. Сердился:
– Я, Маш, не нанимался, я тебе просто так помогаю. Вот вчера ты у меня малину купила, так я деньги взял, потому что правило такое – за ягоду платить. А будешь меня обижать, я не приду больше.
– Как это не придешь? – возмущалась Маша. – А что же я без тебя? Мне одной не разорваться, как хочешь. Обижайся не обижайся – твое дело, но попробуй только не приди.
– Ну ладно, шучу, пугаю тебя… – с видимым удовольствием тянул Степаныч.
– Ты, Степаныч, мой Бэтмен, я знаю, что в трудную минуту могу на тебя положиться.
– Бэтмен? Какой такой Бэтмен?
– Это, Степаныч, такой американский герой фильмов и комиксов, он человек – летучая мышь, он прилетает, когда тяжело, и выручает.
– А-а-а… Что-то я такое припоминаю. Это тот, который на спортивные штаны сверху красные трусы надевает?
Маша только хохотала.
– Ой, ну какой же ты у меня дремучий! Бэтмен – символ Америки, кумир миллионов, мечта и надежда, а ты говоришь, что он трусы носит на штаны! Трусы на штаны – это Человек-паук. Надо тебя в кино, что ли, отвезти, в Норкин.
– Здрасте, приехали! Кина я про пауков не видал! В сарай зайди, пошебуршись палкой в сене, вот тебе и кино, любуйся, как разбегаться начнут. Не люблю я такие фильмы, я люблю, когда по правде жизни. Старые советские люблю, про войну.
– Но ведь в них, говорят, тоже все придумано, говорят, что на самом деле все не так было…
– Все равно люблю. Там чувства, а в современных похабень одна. Хм, Человек-паук!
Несмотря на заведшиеся деньги, Степаныч вел себя примерно. Ходил почти трезвый и какой-то мечтательный. Пил с Марией чай с заначенными ему пирогами и рассуждал все больше о высоком. По вечерам Маша наливала ему рюмку водки из Александриных запасов, и он чинно пил, не по-русски, махом, а растягивая на два раза, по полрюмки.
Туристы в эти дни были разные, французы приезжали еще только раз, но и с другими народами Маша нашла общий язык. Предприятие процветало, доходы росли. Пироги свои она теперь позиционировала так: европейские пироги с русской начинкой. Видно, уставшие от всего исконно русского, иностранцы охотно попадались на ее маленькую хитрость.
Александра вернулась вечером, когда Мария со Степанычем вдвоем пили кофе в опустевшем музее.
– А этот что тут делает? Нашел место! Давай проваливай отсюда! И заразу свою блохастую от крыльца забери!
Степаныч безропотно ретировался, лишь прошаркали ко входной двери тапки. Маша бросилась на защиту:
– Сашуля, напрасно ты так, он не пьет сейчас. Ягоду приносит. Помогает. Мне с непривычки все сразу тяжело.
Александра помягчела:
– Ладно, сорвалась. Как ты тут? Что такого тяжелого, что и не справиться?
– Я хорошо, – прилежно принялась отчитываться Мария. – У меня все получилось. Ты только не ругайся, но я бар открыла. Я пироги пекла и продавала. Хочешь? Давай я тебе кофе сварю.
– Лучше водки мне налей, – вымученно-насмешливо отозвалась Александра, растирая ладонью лоб, – хреново мне.
– Что-нибудь с мужем? – забеспокоилась Маша.
– Ничего нового. Ни-че-го. Ты в голову не бери, я всегда такая возвращаюсь. Тяжело это. Тащи свои пироги.
Пироги Саше понравились, она с удовольствием закусила ими водку, закурила. Сладко и вкусно выпустила дым.
– Саш, – Маша вернулась из подсобки, шурша пакетом, – на, это я заработала. Здесь половина.
Заставила Александру посмотреть. Александра лениво достала из пакета деньги, присвистнула:
– Да ты лихая, тихоня. И как тебе только удалось? Так и у меня не всегда выходит.
– Хочешь, я буду приходить тебе помогать? Давай? – с готовностью предложила Мария.
Но Александра как-то сразу насторожилась, нехотя ответила:
– Спасибо. Надо будет, может быть, полы вечером помыть, уборку сделать, так я позову.
И Маша поняла, что приключение ее закончилось. Наскоро попрощалась и подалась домой. Шла чуть не плача, прижимая к груди пакетик с сувенирами и деньгами, и едва не прослушала, что из дома ее доносятся непривычные звуки.
Еще с дороги слышны были грохот, стук, затейливый мат, раскатистый мужской смех.
В доме крушили печку.
Маша осторожно протиснулась в кухню и чуть не заскулила от досады – по всему дому висело плотное облако белой пыли. Ничего не убрано, мебель не накрыта, двери в комнаты нараспашку. И летит, летит повсюду мелкая, въедливая пыль, оседает на недавно чистых поверхностях.
– Бог в помощь! – крепясь, поприветствовала Маша работяг.
Под чутким руководством Македонского печку громили Николай-столяр и незнакомый чернявый, усатый мужик, раздетый до пояса. На лоснящемся от пота рельефном торсе его тоже лежал сероватый налет.
Маша прямиком бросилась в спальню, закрыла за собой дверь. Уборка была неминуема. Тонким пальчиком поводила по запыленному зеркалу, получилось «Маша». А ниже привычно, как писала в детстве на всех подходящих поверхностях: «М+М=Д». От трех букв в действительности осталась только одна «М»—она, Маша.
– Ну, довольна? – гордо спросил Македонский, вваливаясь следом. Прочитал на зеркале. – Что это «Д»? У нас с тобой не «Д», у нас с тобой «Л», любовь.
Подписал наискось, через всю мутную зеркальную гладь: «Маша+Макед.=Любов». Маша не стала уточнять, что два «М» и «Д» не имеют к нему отношения, относятся только к ней, прежней Маше. Рассеянно расстегнула блузку, принялась снимать брюки. Ободренный этими действиями, Македонский повалил ее на кровать, охотно принялся снимать остальное. За неплотно прикрытой дверью раздавались чужие голоса, отвлекали Марию от всякого лиризма.
– Саша, не надо, ты грязный весь… Не надо, потом. Я тоже в душ собираюсь…
– Ах, грязный? – Македонский резко отпрянул. – Работал я. Печку твою долбаную строил. Значит, говоришь, грязный? Конечно, не француз какой-нибудь вонючий. Как говорится, одни лягушек едят, а другие на них женятся. Высоко ты взлетела за несколько дней, как я погляжу! Я тебе, лягушонка моя, лапки быстро пооборву.
Но тут его позвали из кухни, пришлось уйти, к Машиной радости.
«Как же я устала!»—подумала, поднимаясь с кровати, Маша.
Спроси у нее сейчас, что она имеет в виду, не ответила бы. То ли тяжелый день, то ли суету последних недель, то ли саму свою жизнь…
Глава 9. Македонский
Настоящий мачо, Бешеный Муж Александр Македонский, восседал среди ночи в одних трусах в углу кухни, там, где еще худо-бедно можно было разместиться, не изгваздавшись цементной пылью, пил чуть теплый жидкий чай с утрешней заваркой, курил и размышлял о том, куда катится его семья.
Перспектива нарисовывалась нерадужная.
Денег, реальных больших денег не предвиделось. А именно к таким он привык. По крайней мере он считал, что привык к большим деньгам. Его не устраивало, когда по рублику, тонким ручейком в подставленный ковшичек. Ему нужно было сразу и много – ведь у других-то получается сразу и много, а он что, рыжий?
Поначалу так и получалось, когда в команде таких, как он, неудавшийся хоккеист Саша Македонский держал под собой секондхендновские раскладушки, склады поношенного тряпья, идущего из Европы. Но Саше стремно было чувствовать себя обычным, рядовым исполнителем, быком, тем более при таком хозяйстве, как ношеные подштанники. Не для того Саша приехал в Питер, его манила другая, изысканная жизнь, и к такой жизни он чувствовал себя способным, именно для нее рожденным. Мама-папа не зря вложили душу в Сашино воспитание, провинциальные интеллигенты. Саша знал начатки литературы и искусства, умел правильно вести себя за столом, связно строил предложения, красиво ухаживал за женщинами и считал этого вполне достаточным для того, чтобы занимать персональный кабинет с кондиционером, носить под мышкой стильную кожаную папочку, посещать фуршеты, презентации и брифинги, где между двумя бокалами холодного шампанского, замершего в стильных длинноногих бокалах, легко решались деловые, денежные вопросы. Во всяком случае, так представлял себе Саша.
Он даже жену себе выбирал такую, чтобы могла соответствовать ему на вожделенных фуршетах и презентациях, чтобы не стыдно было рядом поставить. И чтобы могла она не просто молча стоять и глупо улыбаться, а умела поддержать светскую беседу, имела приличную родословную. При первом же знакомстве прикидывал: потянет ли его визави роль первой леди страны или нет. На меньшее был не согласен, а ну как придется в самых верхах вращаться. Искал неиспорченную, интеллигентную девочку, а самое главное, сироту. Чтобы без всяких там тещ и родственников, чтобы никому потом, в дальнейшем не надо было бы помогать, на шее тащить. Чтобы подчинялась только ему.
Машка поначалу и подчинялась. Оставшись разом совершенно одна, она тяготилась полной внезапной своей свободой, какой-то непривычной беспризорностью, одиночеством и с радостью приняла необходимость снова подчиняться, отчитываться, зависеть полностью и целиком. Она смотрела на мужа глазами, полными восторга, восхищалась его силой, мужественностью, красотой, его словом хозяина. Она ждала от него волшебства, способности развести руками любую беду, оправдать все ее до сих пор детские мечты. Она искала в нем и отца, и любовника, и друга. Часто не находила, но легко и с удовольствием обманывалась, смотрела переполненными ожидания глазами и улыбалась. Ждала чуда.
На чудо бывший хоккеист был не способен, как оказался не способен и на самостоятельные действия. Его личные инициативы были заранее обречены, в редких случаях оказывались удачными. Опять же, потому, что нужно было все и сразу. Но и в случае удачи тех, ожидаемых, вкусно пахнущих, больших денег отчего-то не получалось. Лишь тоненькие ручейки, под которые нужно было подставлять ковшик и ждать. Ждать же Саша не мог.
А Маша все смотрела и смотрела глазами, полными восторга, все ждала, что вот сейчас он на ее глазах достанет из шляпы пушистого белого кролика. Кролика не было, но она все равно ждала.
Как раз этот полный надежды взгляд бездонных глаз сильнее всего действовал на Македонского, неудавшегося полководца. Действовал как красная тряпка на быка, был причиной бессильных вспышек ярости, когда доставалось именно обладательнице бездонных, всепрощающих глаз. Именно из-за них летала Маша от стены к стене, падала под ноги, не держа удара. Только бы не глядела так, не ждала. Ведь где-то в глубине души Македонский понимал, что не то что Биллом Гейтсом или Абрамовичем, не стать ему даже банковским клерком или крутильщиком нефтяного вентиля. И, соответственно, кожаная папочка, ботинки ручной работы, часы настоящие, швейцарские – признаки определенного положения, – ему ни к чему. Не понимал Саша лишь того, что тот самый крутильщик нефтяного вентиля встает утром ни свет ни заря, в любую погоду тащится к своему вентилю, невзирая на грипп и похмелье, и крутит, крутит целый день, а надо, то и сверхурочно, ночью. Крутит, а под вентиль подставляет свой маленький ковшичек, чтобы каждая капелька собиралась, не пропадала втуне.
Ему показалось в какой-то миг, что надо все поменять, начать заново, с чистого листа, но все бросить и заново начать – это поступок, это шаг, это решение. Саша же не решался.
Только когда финансовые инициативы, а именно пирамиды, рассчитанные на таких вот любителей легкой и быстрой наживы, кремлевских мечтателей, довели Сашу до логического финала, только тогда он с показной радостью вынужден был «пойти за мечтой», начать все сначала и заново. Ему казалось, что теперь-то наверняка наладится и получится, не просто так жизнь выкидывает подобные кульбиты, но снова не вытанцовывалось.
В этом глухоманном селе тоже нужно было иметь наготове ковшик, ловить в него мелкую туристскую монетку, а после менять десять мелких монеток на одну покрупнее и так далее без конца. Нужно было махать топором, возводя псевдорусские избы, до одури жарить шашлыки зажравшимся экскурсантам или, на худой конец, принимать ягоду и сдавать ее на норкинский комбинат. Да и простую мужицкую работу по дому, своему дому, никто не отменял. Но Саша не мог, не мог заставить себя делать это. Хотел, а не мог. Нужно было все и сразу. К Сашиному бы невероятному авантюризму, к его жажде славы еще немного везения – цены бы ему не было – именно так, из ничего казалось бы, и рождаются великие проекты своего времени, – только кто-то там, наверху, рассудил иначе. Заинтересовал, казалось, лошковских мужиков своими перспективами, но те быстро охладели. Остались, правда, кое-какие наметки в Норкине, на рынке…
И Машка тоже в последнее время сильно изменилась. Не спрашивает больше советов, не просит помощи, а тихо, молча делает все сама, сама решает. Плакать перестала по ерунде, как раньше, теперь больше молчит от обиды. Во взгляде ее почти исчезло то, прежнее выражение ожидания чуда, остались лишь деловитость и неведомая прежде деревенская бабья суровость. Как домовитая, запасливая белка, Машка исступленно обихаживает дом, запасает по сусекам пропитание на зиму: варенье варит, огурцы солит, крупы по баночкам ссыпает. Захотела – к тезке его пошла подработать, не спросила. Кстати, неплохо у нее выходило. Может, оттого, что Машка дура, а юродивым да пьяницам, как известно, везет, Бог хранит. Деньги к рукам сами липнут.
И ударить Машку Саша теперь тоже не мог. В глубине ее глаз словно бы загорался предупредительный красный огонек: не трожь! Прежнего страха не было в ней больше. Да и деревня не город, бездушный, закрытый на замки, застегнутый на все пуговицы. Это там, за металлической плотной дверью, делай что хочешь, верши правосудие, никто не заметит, слова не скажет. А тут все на общак. Здесь к Машке все хорошо относятся, жалеют ее. То огурцов дадут и ягод, то помощь предложат. И эти новые странные приятели: чудной опустившийся дядька, полубезумная староверская старуха в соседнем селе, пройдошистая Александра…
Определенно, все это не могло нравиться Македонскому.
А, с другой стороны, кому он нужен-то, кроме родной жены? Может быть, хорошо, что стала самостоятельной? Другая какая давно бы послала. Впрочем, и Машка уже не выдерживала, начинала тихо пока, но внятно давать понять, что время его, Македонского, единоначалия ушло. Но об этом Бешеный Муж думать решительно не хотел.
Вместо этого приоткрыл неслышно дверь в спальню, тихо, воришкой скользнул под одеяло, тесно прижал к себе Машку. Машка, со сна теплая и душистая, обвила за шею своими худенькими ручками и застыла покорно: то ли дальше спать, то ли наоборот, просыпаться. Муж пожелал, чтобы просыпаться. И она проснулась, была горяча и нежна, дарила себя целиком, щедро и бескорыстно.
Глава 10. Степаныч
Утром картина погрома была еще страшней, чем с вечера. Толстым слоем лежала везде цементная пыль, легко взлетающая в воздух при каждом движении, а на месте былой печи словно бельмо бросалась в глаза куча кирпичных обломков с покрытыми сажей краями.
Маша сняла с крючка перемазанное кем-то полотенце, вытерла им стол, табуретку, протерла чайник. Посуду нужно было всю мыть…
– За что мне все это? – задала себе вопрос и тут же упрекнула себя:—Ну что я такая никчемушная? У других и дом, и дети, и работа, а со всем справляются. Я же…
И тут Маша вспомнила, что за молоком не ездила целую неделю. Целую неделю она не была в Нозорове, не видела старухи Гавриловны.
Она вышла во двор. Посередине, на самой дороге высилась груда закопченных печных останков. Мария обошла кучу битого кирпича, вывела из сарая свою «Украину» и покатила в Нозорово.
Гавриловна копошилась в огороде, собирала огурцы, складывая их в подобранный гамаком передник. Заприметив Машу, разогнулась, заулыбалась, и лицо ее собралось от улыбки множеством мелких складочек.
– Пропащая душа! Я было решила, что надоела тебе старуха, – кокетливо радовалась Гавриловна, – думаю, что с молодежью-то интересней чай…
– Ладно вам, Гавриловна, здравствуйте. Работала я, подругу подменяла. Вы уж меня извините, Анна Гавриловна, но я сегодня не завтракала – в доме погром, печку кладут. Чаем меня не напоите?
Гавриловна засуетилась. Поспешила в погреб за яйцами, поставила перед Машей плошку с огурцами, краюху хлеба. Чайник водрузила на плиту.
Маша сидела, ела огурец с хлебом и не остужала старушечьего пыла. Ей было так приятно наблюдать за суетой, поднятой из-за нее, чувствовать на себе заботу.
Яйца Гавриловна сварила «в мешочек». Вкуснющие свежие деревенские яйца с желтками не бледно-анемичными, как в магазинах, а апельсиново-яркими, сочными, солнечными. И чай заварила духмяный, со смородиновым листом.
– А это вам, – Маша достала из кармана яркую пачку хорошего черного чая с цветочно-фруктовыми добавками, доставшегося ей от английских туристов. Все остальные ее безделушки Гавриловне не годились, были чересчур мирскими, даже шоколадки – сладости, Гавриловна их не употребляла, а против чая старуха ничего не имела.
Гавриловна с искренним детским интересом расспрашивала о заморских людях, о Машином рецепте теста, о Степаныче. Со Степанычем Гавриловна оказалась знакома. Не близко, шапочно, но судьбу его понаслышке знала и с Машей сплетнями делилась.
– Он очень хороший старик, добрый. – поделилась Маша своими наблюдениями.
– Ну ты, девка, даешь! – широко всплеснула руками Гавриловна. – Да какой же он тебе старик! Ему всего-то мало за пятьдесят будет, в соку мужик. Жизнь его только побила. Я тебе вот расскажу…
Оказалось, что родом Николай Степаныч из Ленинграда, из хорошей семьи. Пошел по стопам матери, довольно известной театральной художницы, закончил институт Репина, имел хорошие перспективы. Работы его, в основном пейзажи старого города, выставлялись на вернисажах и выставках, выезжали в страны социалистического лагеря. Вместе со своими работами выезжал иногда и их автор. Именно так в те времена не художник вывозил свои работы, а наоборот. Удачно женился на переводчице с немецкого, которая быстро и с удовольствием родила ему двоих мальчиков-погодков. И, казалось бы, живи да радуйся, но попутал черт связаться с дурной компанией продавцов икон. Иконы воровали в заброшенных церквях, приводили в порядок и продавали за границу. Николай, как человек, имеющий связи за границей, как раз таки и являлся непосредственным продавцом. Когда Коля в тюрьму сел, его мать горя и позора не пережила, умерла от инсульта сразу после суда. Из Ленинграда Николая выписали, из квартиры на Колокольной, окнами на Владимирский собор. Жена с ним развелась, чтобы замуж выйти за его друга, тоже, кстати, в подпольном иконном бизнесе участвующего. И получилось, что двое его сыновей чужого дядю теперь папой называют. Степаныч как вышел, так вернуться хотел, да денег на дорогу больно много надо было, да и не ждал его никто там, в Ленинграде. Он сначала в Норкине в школе работал. Изобразительное искусство преподавал, рисование по-простому, кружок вел рисовальный. Понятное дело, мужик один, ни тепла-уюта, ни женского пригляда, попивать начал, а потом с новым директором школы не поладил. Его и уволили за пьянку. Его Пурга пожалел – Пургинов сынок у Степаныча в кружке занимался, – пустил в Лошках жить.
И остался Коля-Николай на круг ни с чем.
Вот, в общем-то, и вся история.
Маша слушала рассказ старухи и плакала. Этот простой пересказ чужой жизни был обыденным до примитива, горьким до боли. Много человечней того, поведанного о Степаныче Александрой.
Гавриловна подлила Маше еще чаю.
– Гавриловна, но как же так, – недоверчиво спросила Мария, отщипывая от краюхи хрустящую корочку, – получается, что он интеллигентный человек, а выглядит как бомж. И говорит как… – Маше не сразу удалось подобрать слово, хотела сказать «как деревенский», но не решилась, постеснялась обидеть этим Гавриловну. – Как…
– Как из наших, из сельских говорят? – ничуть не обидевшись, подсказала Гавриловна. – А почем чужую душу разберешь, одно слово – потемки. Только ведь он, когда в школе служил, такие дитяткам истории рассказывал, что те со ртами раскрытыми слушали. А потом попивать начал, вот и скатился. Легшее ему так, словно бы незаметен, кто с такого много возьмет? А еще, может быть, это, как у вас нынче называется, протест, вот что. Но ты, если не веришь, попроси его рассказать о картинах или о памятниках – заслушаешься.
И Маша припомнила, как познавательно и интересно рассказывал ей Степаныч о раскольниках, когда впервые вел в Нозорово.
– Гавриловна, – не могла взять в толк Маша, – только я ни разу не видела, чтобы он рисовал? И в Лошках об этом мне никто не говорил.
– А кто в Лошках ваших из старых-то остался? Раньше приличная была деревня, культурная, а нынче вертеп. Все на продажу, все на потребу, напоказ… Срамота. Из нынешних никто и не знает поди ни о ком. А не рисует он, как из школы погнали. Сперва, видать, от обиды, а после уж так и не довелось. Может, денег нет на баловство, а может, боится теперь. Вдруг больше не получится, столько лет прошло? А так он мужик рукастый, мастерит справно и по дереву раньше резал хорошо.
Маша допила чай. Хорошо было сидеть с Гавриловной, но дома ждали дела. Обеда нет, в избе бардак, а она поехала за молоком и пропала – объяснила она Гавриловне. Понятливая Гавриловна не стала задерживать, хотя и жаль было отпускать такую хорошую слушательницу. Связала Маше в узелок крепеньких, пупырчатых огурчиков, положила в коробочку из-под старой елочной гирлянды свежих яиц, чтобы не побились дорогой, и вышла проводить Марию до калитки.
Но совсем недавно такая внимательная и разговорчивая Маша сделалась внезапно рассеянной и молчаливой, пришлось даже напоминать ей, чтобы за молоком зашла, ведь за ним вроде приехала.
У Зины Маша тоже не задержалась. Даже с велосипеда не слезла, Зина ей прямо на улицу бутылку вынесла, попеняла, что она неделю оставляет, а Маша не берет. Маша только коротко извинилась, поспешила домой.
Ей срочно было необходимо остаться одной. Для нее будто бы слишком велика и тяжела была мысль о том, что ее дружок Степаныч оказался носителем какой бы то ни было биографии. А тем более такой! Маша прежде относилась к нему как к забавному, беззлобному, суетливому существу неопределенного возраста, неопределенного занятия, неопределенной жизни. Местному юродивому в разных тапках. Жалела его за никому не нужность, какую-то его бессмысленность, была благодарна за постоянное желание помочь. А оказалось, что Степаныч вовсе и не существо, а человек. Человек со сложной, изломанной судьбой, со своим прошлым, которое запихнул, спрятал подальше от чужих глаз, чужих языков, чужих мнений. Впрочем, Маша и раньше ловила себя в общении со Степанычем на том, что что-то в нем не так, улавливала разницу между слыть и быть. Тем не менее к новости такой она оказалась не готова, новость захлестнула ее, спутала мысли и чувства, задела тоненькие ниточки души. И теперь они, эти ниточки, дрожали и вибрировали, мешали мыслям и рушили представления.
Где-то у Степаныча живут на белом свете двое детей, взрослых уже, в большом городе, а он семенит тапками, синим и коричневым, по пыльным Лошкам, мелькает линялой рубашонкой. И вовсе он не юродивый, просто гордый. Интересно, а его дети знают о нем, знают о том, где он и как? Если бы Маша вдруг узнала, что ее родители где-то живы, то бросилась бы сломя голову, ни на секунду не задумываясь о том, какие они. Лишь бы были.
Маша ехала по дорожке, устланной плотно сбитыми сосновыми иголками, пересеченной часто-часто четкими тенями разнокалиберных сосновых стволов и стволиков, бесстыдно выворотивших прямо под ноги свои корни, и из глаз ее ручьем лились слезы.
Лились слезы, путались мысли, крутились педали, на багажнике, в прикрученной Степанычем универсамовской корзине подавала голос пластиковая бутылка с молоком, постукивая на кочках.
– Че с лицом? Ревела, что ли? – встретил дома Македонский.
– Ничего. Мошка в глаз залетела, глаз заслезился.
Македонский обидно заржал:
– Мошка в глаз! А ворон ртом не пробовала ловить?
Мария рассердилась:
– По воронам ртом в нашей семье другие специалисты. Ты мне лучше скажи, мне мыть или вы дальше работать будете?
– А что работать? – невозмутимо ответил Бешеный Муж, проглотив «ворон». – Кирпича-то все равно нет.
Маша оторопела.
– Как нет? Зачем же вы погромили тогда все?
– Ну, ты даешь! То тебе печь вынь да положь, то не так сделали! Было времени немного, я и начал. Кстати, я, Маш, уеду.
– Надолго? – равнодушно уточнила Маша.
– Я, Маш, в Норкин поеду. Я там работу нашел.
Маша подняла на мужа глаза, вопросительно молча посмотрела.
– Здесь, сама видишь, ловить нечего. Не лес же мне валить. Пургин этот – ни рыба ни мясо. Толку нет. А в Норкине я рынок держать буду.
Маша не стала вставлять шпильки про то, что лес валить еще научиться нужно, про то, что рынок держать и без Македонского желающие найдутся. Настроения не было, не до Македонского. В конце концов, решил – пусть едет. Без него ей, может, еще и проще будет: готовить не нужно, ежедневно себя сдерживать, контролировать, как бы чего лишнего не сказала, не сделала, тоже не нужно, по ночам спать можно спокойно, безо всякого этого глупого секса. Что-то в последнее время, прежде охочая до интима, Мария как-то к ночным супружеским обязанностям охладела, принуждала себя. Сама себя убеждала, что по-другому дети не появляются. Ребеночка, своего, совсем маленького, Маша хотела очень. Именно слова мужа о том, что дети должны жить на природе, в экологически чистой среде тогда, в Питере, послужили для Марии решающим аргументом. Мария же с ее старорежимными морально-нравственными устоями ребенка могла родить только от родного мужа.
– Не боись, Машка, у других баб мужики вон моряками работают, полярниками, геологами. Я на выходные приезжать буду.
– А жить ты где станешь там, Саша?
– Манюня, попрошу без истерик! – дурашливо прикрикнул Македонский. – Ты, Машка, раньше такой нудной не была. Не замечала, что тебе теперь все не так?
– Я, Саша, не была нудной, пока все было так.
– Ах, вот оно что! То есть получается, что ты мне снова в лицо тычешь? Не нравится в деревне? Не привыкли? Белоручки мы?
Македонский начал издалека, но было ясно, что концерт неминуем, нужен для того, чтобы красивей выглядел его отъезд, бегство. Только пока было непонятно: будет душить или себе вены вскрывать. Маша сурово и пристально посмотрела в глаза лежащему на диване Македонскому и отрезала:
– Сцен мне не устраивать! Пальцем тронешь – возьму ружье и пристрелю, сам меня стрелять учил. А вены резать решишь – могу помочь. Я хоть и не доктор, но могу подсказать, как это технически грамотно сделать, чтоб долго не мучился.
– А ты, Машка, сука… – медленно, недоверчиво, нараспев произнес Македонский. – Какая же ты сука, оказывается. Чистенькая питерская девочка-ромашка. Признавайся, голову мне дурила, дурачка нашла?
– А то! – Маша даже не сочла нужным возражать и оправдываться. Хочет считать ее сукой, ну и отлично.
Буду сукой. Мерзкой, расчетливой сукой. Так проще.
Но сукой быть получалось плохо. Уже через три дня Маша потащилась в Норкин к Македонскому, повезла постельное белье, полотенца, убралась, полы вымыла.
На обратном пути, перед отъездом, зашла на рынок и купила пару мужских тапок, добротных, черных, с дырочками для вентиляции, с мягкой байковой подкладкой. А еще зашла в универмаг, там, долго советуясь с продавщицей и придирчиво выбирая, купила на честно заработанные деньги самые дорогие акварельные краски, набор кистей и бумагу для акварельных работ.
Глава 11. Тапки
Маша несколько дней не решалась отдать Степанычу свои подарки. С тапками было проще, а вот, как отдать краски с кистями, не могла придумать. Боялась обидеть Степаныча, боялась, вдруг рассердится. Человек принял решение, чем-то при этом руководствовался, а тут она, Маша: здрасте вам, я решила, что порисовать немного надо. Обижать же Степаныча Маша решительно не хотела.
Степаныч теперь приходил к Марии в дом запросто, Македонского не было. По-хозяйски оглядывал двор, искал себе занятие. Битый кирпич вывез, двор чисто вымел, траву заново выкосил.
Разговор у них вышел за обедом.
– Как думаешь, Степаныч, возьмется Никита нам печку класть? Я заплачу, у меня есть. – У Маши, кроме заработанных у Александры, были еще деньги из заначки, про них никто не знал.
Степаныч вздохнул:
– Не возьмется Никита. Бешеный твой сильно Никиту обидел. Я, Маш, так тебе скажу, ты не обессудь, за ваш дом никто из тутошних не возьмется. А почему, так это ты у мужа спроси, как он умудрился со всеми толковыми мужиками переругаться. Если кто и возьмется тут, то ты не соглашайся, значит, такие же пустозвоны, как твой, а такое дело уметь надо.
– Как это? – Маша отложила вилку, отодвинула от себя тарелочку с недоеденным омлетом, испуганно заглянула своему визави в лицо. – Что ты хочешь сказать? Мне Саша ничего не говорил, и печку уже разобрали. Может, ты что-то путаешь?
– Ничего я не путаю, – Степаныч заметно рассердился, как сердился всякий раз, когда речь заходила про Машиного мужа. – А что тебе говорить? Чем гордиться-то? В деревне жизнь как на ладони, а он все норовит людей лбами столкнуть. Столкнуть, и самому в белом остаться, только не бывает так.
– Что ж делать? А если я с Никитой сама поговорю? Скажу, что это я платить буду. Правда, я Никиту совсем не знаю…
– Поговори, конечно, если хочешь, только впустую разговор выйдет. Никита тебя как женщину обижать не станет, но и работать к вам не пойдет. А деньги у него у самого есть, не купишь.
На Машу словно бы разом легла часть непонятной вины. Степаныч и говорил с ней сейчас непривычно: строго, отрывисто, точно корил за неведомые проступки. Ну да, муж да жена одна сатана.
– А в городе печника найти можно?
– Можно. Печник же не космонавт. Даже хорошего можно найти, кто сделает на совесть и не обдерет как липку, только ж вернется из города твой мудила и человеку работать не даст. У него же все кругом дураки, один он умный. Человек не выдержит, плюнет и уйдет.
Маша сидела, низко наклонив над столом голову, сознавала правдивость слов, чуть не плакала. Почему-то именно здесь, в Лошках, пришлось открыть глаза на то, чего по молодости и неопытности никак не хотела замечать там, дома.
– Ладно, Мария, ты не плачь, я подумаю, что можно сделать. А, кстати, как там колдовка твоя поживает? Поправилась совсем?
– Кто? – изумленно переспросила Мария, не поняв о ком речь.
– Да Гавриловна, старуха. Не знаешь разве, ее многие в округе боятся, колдовкой называют – она будущее предсказывать умеет. Посмотрит на человека и будто насквозь видит, может сказать, что с ним дальше по жизни приключится, несчастья пророчит. В Средневековье ее точно бы на костре сожгли.
– Степаныч, что ты городишь такое? Она настоящая, православная, никакая она не ведьма. Она Богу молится каждый день, а ты говоришь «колдовка» какая-то. Что за чушь!
В благодарность за поддержку, после обеда Машка наконец-то решилась.
– Степаныч, – издалека зашла Мария, когда он, сидя на крыльце, точил ножи, – а почему ты все время в разных тапках ходишь?
– Хм, ну ты, мать, спросила! Это ж просто! Я, бывает, выпью, домой пока иду, тапок с ноги и потеряю. Один в реку уронил, другой сам не знаю где оставил. А они, знаешь, так удачно с разных ног потерялись. Вот и получилась у меня разная пара. А что, заметно?
Маша хохотала так, что Степаныч даже заволновался. Разве он что такое смешное сказал? Отсмеявшись, Мария сходила в дом, достала из шкафа пакет с тапками, вернулась обратно.
– Степаныч, ты не знаешь, какой у нас праздник ближайший?
– Ближайший? Так в это воскресенье будет. Забыл я только, то ли день строителя, то ли железнодорожника. Летом каждое воскресенье какой-то праздник.
– Ну я, Степаныч, не знаю, строитель ты там или железнодорожник, но я тебе подарок хочу сделать. На, Николай Степаныч.
И Маша протянула ему сверток.
Степаныч поднял на Машу глаза. Смотрел, а будто бы не видел, словно бы глядел вдаль, за нее и сквозь нее. О чем думал, непонятно. Смотрел и молчал. Лицо его при этом сделалось странно чужим и непривычным, будто мыслями он оказался далеко от этого места, где-то в другом измерении. И чувствовал он себя в том измерении хорошо, покойно и счастливо. И место его, Степаныча, настоящее место находилось именно там. Там он был уверенным в себе, серьезным, знающим свое дело и свое место. Там он был дома. Потом он словно очнулся, сконцентрировал взгляд на Маше, и лицо, к Машиной радости, стало вновь привычным, знакомым. Без имени, без фамилии, носитель одного-единственного отчества как отличительного признака, таким он был Маше ближе и роднее.
Степаныч повертел сверток в руках, помял, пытаясь определить через слой бумаги содержимое:
– А что там?
– Так ты посмотри. Ты только не сердись на меня, если что. Я хотела как лучше.
Степаныч осторожно развернул толстую бумагу, на свет вылезли черные мужские тапки, чуть не упали в траву.
– Это что ж такое? – растерянно, озадаченно спросил он Машу.
– Это я тебе купила.
Степаныч серьезно, не торопясь снял с ног старую обувь, отряхнул ладонью подошвы ветхих носков, надел тапки новые. Медленно, основательно покачал ступнями с пятки на носок, подумал.
– Красивые какие. Моднявые. Это куда же в таких ходить? Они ведь дорогие.
– А что, я тебе «сланцы» должна была купить?
Маша переживала. Ей казалось, что покупкой Степаныч недоволен. Ее подмывало поторопить его, спросить: ну как? Как?
– Куда угодно можешь ходить. Вот куда в старых ходил, туда и в этих можно. Они тебе как раз? Скажи?
– Да, хорошие тапки. Сколько я тебе должен? – Помолчал, прикидывая. – Только я сразу не отдам, через пару недель, я девчонкам веретена новые сделать обещал и так, по мелочи.
– Степаныч! – Маша даже топнула ногой. – Я тебе их дарю, и не вздумай мне ни про какие деньги! Я специально тебе купила.
– Да? – Было видно, что Степаныч растроган ее подарком. – Только зачем же вы, Мария Константиновна, тратились? У меня еще старые вполне хорошие были. Не нужно было…
– Нет, нужно. Мне, Степаныч, приятно будет, если ты их носить станешь.
– Ну, если приятно… – Ему давным-давно никто ничего специально не покупал. Отдавали старые вещи донашивать за ненадобностью, иногда, из жалости, бабы из гостиницы отдавали иностранное барахло, забытое хозяевами. Но специально для него… – Спасибо, Мария. Спасибо тебе.
С тапками прошло более или менее гладко.
Они пообедали, Маша привычно покормила и Незабудку – налила в миску борща, добавила макарон, покрошила черного хлеба, присовокупила кость с ошметками мяса. Степаныч после обеда подтянул цепь на Машином велосипеде. Уже уходил, отодвигал щеколду калитки, когда Маша решилась:
– Погоди, Степаныч!
Вынесла из дома еще один пакет, большой.
– Это еще подарок. Только ты здесь не смотри, ты дома посмотришь, хорошо? Вдруг он тебе не понравится, и ты ругаться станешь?
– Нет, ну зачем ты? У тебя что, деньги лишние, Маша? У меня все есть, мне не нужно ничего.
– Этого у тебя нет, я точно знаю.
Заинтригованный Степаныч хотел посмотреть в пакет прямо у калитки, но Маша не дала, одернула вниз его поднятую руку.
– Нет, пожалуйста, дома посмотришь.
Степаныч пожал плечами, на всякий случай еще раз поблагодарил и, хмыкая и бурча под нос, отправился к себе.
Вечером Степаныч не пришел. Не пришел он и на другое утро. Маша с болью в сердце поняла, что порыва ее старик не одобрил. Рассердился, что влезла она не в свое дело. От дурацкого чувства, что незаслуженно обидела человека, потеряла товарища, у Марии весь день все из рук валилось, настроение было хуже некуда, даже за молоком не поехала, даже всплакнула просто так, без видимой на то причины. Против привычки спать днем завалилась, и сны ей снились нехорошие, мутные. Проснулась под вечер уже, с дикой головной болью, вышла на двор, а там собственной персоной Степаныч. И Незабудка при нем.
Степаныч курил, привалившись спиной к стене дома, на ногах его были разные тапки, один синий, другой коричневый. Машу не видел, а Незабудка подбежала, завиляла хвостом, мягко потерлась о ноги теплой шерстью.
Маша замерла на пороге, не зная, что сказать: то ли гордиться сейчас придется, то ли оправдываться.
– Собирайся, Мария, завтра с утра за тобой приду, – деловито сообщил Степаныч как ни в чем не бывало, не поворачиваясь.
– Где тапки? – только и могла вымолвить Маша. – Потерял уже?
– Дома тапки, – степенно ответил Степаныч, глубоко затягиваясь. – Что их каждый день трепать, хорошие такие. Жалко. Я в этих еще похожу. А завтра будь готова, на этюды пойдем.
– Ну вот, – Мария вздохнула так облегченно, что он даже не понял, обернулся, удивленно пошевелил бровями, – где ж ты, Степаныч, был весь день? Я уж не знаю что и думать.
– А что тут тебе думать? Если правду за собой чувствуешь, то и ладно. А я с самого утра этюдник мастерил, нету ж у меня этюдника. А без него как? Никак.
Не поблагодарил, спасибо не сказал, но и не нужно было. Оба они понимали, что это такой подарок, за какой и всех спасибо мало. Не тапки какие-нибудь.
Глава 12. Этюды
Расположившись на пригорке, Степаныч рисовал. Маша в тени под деревом, в компании Незабудки лежала на траве, на рождающийся после долгого перерыва первый пейзаж не смотрела, терпеливо ждала окончания работы, только развлекала приятеля историями собственного детства. Она так давно не вспоминала всего этого, никому не рассказывала, что получала от этого монолога истинное удовольствие.
– А ты представляешь, моя прабабушка в молодости была влюблена в Шагала.
– Немудрено, – согласился занятый делом Степаныч, он на глазах буквально помолодел и приосанился, не похож нынче был на старика. – В Шагала влюбиться не грех.
– Нет, ты не понял, она по-настоящему в него влюблена была, в Витебске. Мне бабушка рассказывала.
Прабабушку Екатерину Маркеловну Маша помнила совсем плохо. В памяти смутно запечатлелась строгая худая старуха с прямой спиной, вся в темном, бессменно занимавшая место в кресле у окна. Она и умерла в том кресле, не переставая вглядываться практически слепыми глазами в бурую гладь Невы за окном, в нечеткий силуэт Адмиралтейства, истерзанный колкими, холодными, косыми струями осеннего дождя. В некогда тонких, подагрических руках со страшными узлами суставов она и после смерти сжимала кружевной батистовый платок с вышитым в углу вензелем.
Родилась Катя в Петербурге, в семье не слишком знатной, но богатой. Собственные пекарни, собственные булочные – не хуже филипповских, на минуточку, – собственный кинотеатр на Загородном проспекте, доходные дома, большая торговля в Витебске. Именно в Витебск, в черту еврейской оседлости Российской империи отправляли Катю с мамой и няней каждое ее детское лето. Витебск того времени был городом скорее еврейским, нежели белорусским: большую часть его населения составляли русские и евреи, причем последние превалировали.
Теплая Западная Двина, Успенский собор и ратуша, губернаторский дворец и духовная семинария – все это навсегда, до самой смерти осталось бессменным для Екатерины Маркеловны, даже тогда, когда от построенного итальянцами Успенского собора остались руины, когда перед ратушей выстроились в ряд гитлеровские виселицы.
Катя с раннего детства помнила взрослого, по ее понятиям, мальчишку, сына приказчика на сельдевом складе Мовшу Шагала, на ее памяти тех лет он как раз отметился тем, что всегда и везде рисовал. Он даже уговорил свою мать Фейгу, хозяйку мелочной лавочки, сходить вместе с ним к знаменитому витебскому художнику Юделю Пэну. Пэн творчество одобрил, но совершенно не одобрял его отец Мовши, резонно считавший, что мужчина должен заниматься делом серьезным, – как раз невольным свидетелем неприятного разговора старшего Шагала с женой и была малолетняя Катя. А Катю, наоборот, завораживал волшебный процесс рождения на листе бумаги чего-то знакомого, недавно ею виденного. Растения и животные, родные и соседи, уголки родной Покровской улицы… Именно под впечатлением этих детских фантастических, наглядных превращений чистого листа в историю начала рисовать и Катерина. Кстати, способности у нее определенно были, отмечали это все. Отмечал это и Марк, бывший Мовша, приехавший в Петербург серьезно продолжать обучение на выделенные отцом скромные средства. «Двадцать семь рублей бросил под стол», – рассказывал будущий художник Катиной маме, явившись к ним в петербургский дом передать гостинец от витебской родни. В отличие от родных Мовши Шагала, Катины родители увлечению дочери не препятствовали: что ж, рисование неплохое увлечение для образованной девушки, главное, чтобы не переросло в зависимость, страсть – ничего опасного, выйдет замуж, детей нарожает и будет не до пустяков, потом станет им козочек да домики рисовать. Катерине казалось, что именно тогда, в тот визит она, десятилетняя пигалица, и влюбилась в него. Хоть и страшно было до ужаса – он взрослый совсем, почти дядька, рассматривает Катины рисунки, что-то поправляет, объясняет, а она пытается спрятаться в углу, убежать в кухню, чтобы там, в одиночестве, робеть и переживать, наслаждаться новым для нее чувством.
А потом его долго не было видно – сначала Петербург, потом Париж, Берлин. Вернулся в Витебск Марк только в 1914-м, началась Первая мировая война. Сложившийся художник, со своим видением, собственным взглядом, несколькими персональными выставками, он по-прежнему наставлял и поучал сильно подросшую Екатерину, абсолютно не замечая ее тайной первой и сильной влюбленности. Настолько не замечал, а может быть, не хотел замечать, не считал нужным, что вскоре после возвращения женился на Белле, дочери знатного витебского ювелира Розенфельда, хорошего знакомого Катиного отца. Екатерина переживала это известие очень тяжело, впала в горячку посередине лета, до самой почти осени лежала в кровати, а потом вернулась в Петербург и дала слово никогда больше не возвращаться в Витебск. Категорически, решительно отказалась. И рисовать перестала, только, как и предсказывали, ради развлечения могла изобразить детям козу и домик.
– А только все равно прабабушка позже, после войны уже, ездила в Витебск к родне и там нашла свои старые рисунки. Они в шкафу валялись. Так вот, бабушка моя их сохранила, теперь они у меня.
Маша на мгновение смутилась: бесполезную коробку с рисунками, старыми кружевами, бусами из пожелтевшего жемчуга, доисторическими метриками и свидетельствами она оставила бабушкиной сестре, с собой на новое место не потащила.
– Знаешь, прабабушка действительно неплохо рисовала. Только как-то несамостоятельно, слишком чувствовалось влияние мастера, мало собственного. Те же летающие люди над городом, только души нет, это Шагал только мог.
– А дедушка? – не отрываясь от работы, рассеянно и добродушно спрашивал Степаныч для поддержания разговора. Машин неспешный рассказ настраивал его на особый лирический лад.
– Дедушка? – Маша хмыкнула, улыбнулась. – Дедушка, знаешь, это особая история, отдельная.
Главу семьи Маркела убили прямо на улице куражливые революционные солдаты. Закололи штыками на второй день новой власти, посередине Загородного проспекта. Жена его, Ольга, осталась одна с пятью детьми на руках. Все девочки, Машина прабабушка самая старшая. Знакомые и родня сами в полной растерянности, помощь никто предлагать не спешил – характер у Маркела был лютый, неуживчивый, таким помогают редко. Тогда Ольга, стараясь не паниковать, увязала в шелковый платок фамильные драгоценности и с узлом под мышкой пошла прямиком в Смольный, сдаваться. Видно, ангел-хранитель у Ольги был сильный: попались честные люди, драгоценности приняли под расписку, выдали бумажку о том, что гражданка такая-то добровольно сдала имеющееся имущество в пользу молодой советской власти. Этой бумажкой Ольга довольно долго прикрывалась от нашествий представителей этой самой власти, а дочерям своим строго велела замуж выходить за рабочих и крестьян.
– И что? – вскинул брови Степаныч. – В самом деле вышли за крестьян барышни?
Прабабушка, как и мать, к вопросу подошла трезво и разумно, вскорости замуж вышла за моряка торгового флота. Вроде бы и не рабочий, но в то же время работник флота молодой советской республики, механик, считай пролетарий. Механик подарил прабабушке на свадьбу «Капитал» Маркса, который прабабушка за многие годы осилила ровно до двадцать третьей страницы, и всю жизнь, любя, дразнил буржуйкой недорезанной, смеялся, что она бриллианты зажимает.
– А она зажимала?
– Ну что ты! Если у нее и оставалось что-то, то она в войну в эвакуации на еду выменяла. А последний бриллиант, наверно, потратила, когда мама маленькая была. У нас в доме, мама рассказывала, вдруг появились чеки внешпосылторга и бабушка ездила в специальный магазин на Макарова, покупала там продукты и вещи. Прабабушка, правда, перед смертью вдруг начала часто про драгоценности вспоминать, даже маме моей обещала, что умрет и все ей оставит. Только не было ничего, никаких бриллиантов.
– А ты чего ж? – не отвлекаясь от работы, спросил Степаныч. – У тебя ведь тоже способности могут быть к живописи, как у прабабушки.
– Я? – рассмеялась Мария. – Я, Степаныч, могу только сеятеля нарисовать. Помнишь у Ильфа и Петрова сеятеля? Так вот, это по моей части. А впрочем, я в девичестве, в школе, хорошо рисовала принцесс. Ну, знаешь, как все девочки рисуют – такие принцессы в длинных платьях, прически с локонами. И обязательно чтобы глаза большие-пребольшие, а ножка из-под платья совсем маленькая.
– А ты попробуй. Обязательно с тобой вместе попробуем. Вдруг да и будет толк. Погоди, непременно будешь рисовать, я чувствую.
Степаныч отошел на пару шагов назад от мольберта, прищурился, критически оценил созданное произведение. Подумал над ним, сравнил с натурой, бросив взгляд вдаль, вниз, что-то наскоро поправил.
– Ну, все, Мария, принимай работу. Для первого раза ничего получилось.
Маша резко вскочила с земли, бросилась смотреть. От ее резкого движения проснулась Незабудка, не разобрав спросонья что к чему, гулко залаяла на всякий случай, для порядка.
С мольберта на Машу смотрел очаровательный пейзаж акварелью. Чуть размытый, чуть в дымке, но абсолютно, до боли, до дрожи поджилок знакомый. Осень в Летнем саду, Санкт-Петербург…
Глава 13. Пурга и Незабудка
Степаныч вбежал во двор, запыхавшись и тяжело дыша, в глазах боль и растерянность. Бессмысленно вертел хрупкую деревянную щеколду, словно это был надежный, пудовый амбарный замок.
– Беда, Мария! – сообщил от калитки. – Беда. Пурга приказал Незабудку пристрелить.
Виновница переполоха стояла тут же, посередине двора, недоуменно поджимала хвост в тщетной попытке осмыслить, чем же провинилась, почему явилась причиной переполоха. Она со всеми в Лошках дружила, несмотря на жуткую внешность, – и с лайками Юраем и Диной, и с фокстерьером Чилей, и с дворнягами Барбосом и Кузькой. Она же ничего плохого делать не хотела. Она просто подошла и понюхала.
Маша всплеснула руками, уронила в тазик недомытые ложки с вилками, они печально звякнули о дно, маленькие тревожные набаты.
– Что случилось? Незабудка, ну-ка в дом!
На всякий пожарный Маша втолкнула в избу упирающуюся псину, заперла дверь.
– Пургин с мармышкой приехал, – сбивчиво рассказывал Степаныч, имея в виду очередную Пургинову пассию, – а у той собачка маленькая, брехливая такая, вся от страха трясется, под мышкой сидит. Так она у них на улицу выскочила, когда с рук спустили, а тут моя идет. Ну, та на мою бросилась, разлаялась, а моя и не сделала ничего, только подошла. Та, маленькая, на землю упала и давай выть, может быть, испугалась. А девица, что хозяйка ее, нажаловалась, что моя ее цапнула, порвать хотела, кричала что бешеная. А Пургин велел своим мою пристрелить.
– А ты?
– Да кто меня слушать станет, – горько протянул старик. – О, и здесь нашли, ироды!
Было слышно как с топотом, бегом приближаются к Машиному дому Пургиновы посланцы, торопятся исполнить приказ.
Маша решительно открыла дверь в дом.
– Иди, сиди с ней и не высовывайся, – скомандовала, снимая со стены ружье.
– Ты что? Ты что, девка? – испуганно попытался осадить Степаныч. – Ты не балуй с оружием, не игрушка. Ты что?
Не слушая, Маша силой втолкнула Степаныча в сени, заперла их обоих снаружи, села на крыльце, ружье положила на колени.
Сломав щеколду с легким треском – гладко выструганная деревяшка вместе с гвоздком пролетела с метр и мягко упала в траву, – во двор бесцеремонно ворвались два лишь однажды виденных Машей в Лошках бугая, Пургиновы братки.
– Где сука? – напустился тот, что постарше, бритый наголо, потрясая пистолетом. – Сука, я спрашиваю, где?
На крыльцо падала густая тень, и они не сразу разобрали, что на коленях Маша держит оружие. Понятно, что намерение они имели во что бы то ни стало собаку найти и пристрелить, а собака, по их сведениям, была именно здесь. Незабудка, закрытая в доме, на чужие, неприветливые голоса забухала лаем, нескладеха. Пыталась охранять.
Так как Маша молчала, оба решительно приближались к крыльцу. Маша спокойно подняла ружье, молча взвела курки. Темная, матовая сталь притягивала взгляд, гипнотизировала. Тут уж резко затормозили непрошеные гости, остановились на полпути от калитки.
– Ты что, с ума сошла? – Так можно было перевести на литературный русский их слова.
Маша упрямо молчала, но ружье взяла на изготовку, дерево приклада прочно уперлось в голое плечо.
Мужики в растерянности переглянулись, что делать дальше, так просто решить они не могли. Их отправили с простым делом – собаку догнать и порешить, а тут возникла прямо-таки неприятная неожиданность в виде полоумной девицы с ружьем. Чего она хочет, точно неясно – трудно себе представить, чтобы кто-то пошел против самого Пурги ради обыкновенной бездомной шавки. Шавка, кстати, заходилась лаем, бросаясь изнутри на дверь, дверь под ее тяжестью ходила ходуном.
Стоя на полпути от цели, они покрыли Машку матом, попытались объяснить, с кем она связалась, и чем именно ей это грозит, но Мария словно воды в рот набрала. Когда братишки сделали несколько решительных шагов, Маша выстрелила. Прикладом сильно ударило в плечо, так что дернулись руки, и ствол ушел вверх, но Маша из последних сил старалась не показывать, как ей больно. Звук выстрела, раздавшийся посередине безмятежного жаркого дня, посередине мирного двора обычного человеческого жилища, словно отрезвил всех участников сцены. Мария с ужасом осознала, что могла бы навести ружье чуть ниже, попасть, убить человека. Вот просто так взять и убить. Убить этого бритого накачанного придурка, у которого, может быть, дома семья, жена, дети… Мужики осознали, что простое с виду дело оборачивается непросто, поворачивается какой-то подлой своей стороной, таящей реальную угрозу.
– Да брось ты ее, – дернул за рукав бритого тот, что помоложе, – дура …, видишь, сдвинутая она. Пусть Пурга решает, …, наше дело доложить.
– … … … совсем, – отозвался напарник, не переставая коситься на ходящее ходуном ружье в Машиных руках. – Пошли отсюда.
Они покинули двор так же стремительно, как и появились.
Мария, расслабив руки, уронила двустволку так, что та уперлась концом стволов в землю, привалилась к балясине и начала медленно сползать вниз.
Дверь сотрясалась изнутри теперь уже под напором тела Степаныча, он, не переставая, повторял:
– Маша, Машенька, что с тобой, что ты молчишь, Маша, Машенька, почему ты молчишь…
Не получив никакого ответа, перепуганный Степаныч бросился в кухню, смел с подоконника аккуратно расставленные вазочки, дрожащими руками долго пытаясь открыть неудобный шпингалет, в один присест перемахнул через подоконник и коршуном подлетел к Маше. Маша была даже не в обмороке, в абсолютном ступоре она сидела, уперев взгляд в одну точку, на концы стволов, взрывшие землю, на ползущую по гладкому металлу яркую божью коровку.
– Зачем ты сюда, маленькая, это ж тебе не цветочек? – бесцветным голосом вопрошала Машка у насекомого.
Степаныч резко вырвал из Машиных рук ружье.
– Что наделала? – спросил зло, отрывисто. – Что делать теперь? Это всего лишь собака, как ты не понимаешь. Зачем только я, старый пень, к тебе пошел? Совсем мне мозги отшибло. Нет, кто мог подумать, что ты так! Ох, что делать теперь?
Степаныч, в отличие от Маши, прекрасно понимал ужас сложившейся ситуации. В Лошках слово Пургина – закон. Первый и единственный закон. Ни милиция, ни губернатор, ни президент даже, а Пургин. Идти против Пурги было даже много хуже, чем против ветра с… пардон, плевать. А чтобы на его людей да с ружьем, такого Степаныч даже и припомнить не мог. Хорошего теперь ждать не приходилось. Ох-ох-ох, а все он, мудила старый.
Степаныч, приведя Машу в чувство и успокоившись за ее здоровье, пошел в разведку – узнать, что творится в гостинице, Пургиновой вотчине, где останавливался тот всегда в собственных, хозяйских апартаментах. Пошел, оставив Машу на попечение неудачливой Незабудки. Или наоборот, поди разбери в такой ситуации.
Пургин не заставил себя долго ждать, пришел один, без охраны. По-хозяйски открыл калитку, зашел без спроса во двор, с нескрываемым интересом оглядел с ног до головы Машу.
– Это ты, что ли, тут с оружием шалишь?
Выпущенная на свободу Незабудка, собака определенно неглупая, даже не попыталась рычать, лишь напряглась, вышла на открытую прямую, загородила Машу. Маша так и не вставала с крыльца – ноги подкашивались до сих пор – сидела, отодвинув от себя ненавистное ружье, но в любой момент могла и снова за него схватиться.
– Чего молчишь-то, вояка?
Пургина Мария видела впервые, ее размеренная жизнь, сосредоточенная больше на домашних хлопотах, исключала всякое их пересечение. Да и Пургин в последнее время наведывался в Лошки нечасто.
Обыкновенный дядька, с абсолютно русским, крестьянским лицом, кряжистый и основательный, в старых джинсах, поблекшей от стирок гавайской рубахе навыпуск. На ногах шлепанцы на босу ногу – наружу торчат анемичные пальцы с кривыми пожелтевшими ногтями. Лет пятьдесят на вид. Ничуть не страшный, совершенно не похожий на хозяина жизни. Разве ж могут быть у хозяина жизни ноги с грибками!
Он протянул руку, небрежно потрепал Незабудку по уху, как-то так, что она почтительно отошла, уступила дорогу, и уселся рядом с Марией на теплые, нагретые солнцем доски.
– Жарко сегодня, – обращаясь в никуда, сообщил Пургин. – Так что молчишь-то?
Маша бесцветным голосом ответила:
– Да идите вы… Я из-за вас только что чуть человека не убила.
– Переживаешь, значит? – Его голос тоже не искрился красками. – Это понятно, первый раз всегда так бывает.
Маша бросила на него недоверчивый взгляд.
– Не-е, ты не подумай, я теперь мирный, – помолчав, добавил:—А раньше довелось. В Афгане, знаешь как бывало? Или ты, или тебя.
И не было в его голосе ни бравады, ни попытки запугать, поставить на место. Будто просто успокоить хотел. Спросил уже по-другому, как и самый первый вопрос задал, с интересом и скрытым смешком:
– Как звать? Мужа твоего я успел узнать, а с тобой пока не знаком. Ты что, такая же психованная?
– Маша. Будешь тут психованная…
– Так ты смотри, Маша, у меня с такими как ты разговор короткий. Ружье отберу, ремень сниму и выпорю, чтобы знала в другой раз что делаешь. А потом твой вернется и тебе еще навешает, за потерю оружия.
– Григорий Палыч, вы извините меня, – повинилась Маша, – только вы первый начали. Зачем вы так с Незабудкой?
– Ну, ты сравнила! – Псина, услышав свое имя, повернула голову, задела Пургина по ноге. – Не тряси тут блох своих на меня!
– Уйди, Незабудка, полежи в сторонке, – спокойно попросила Маша, словно человека, и собака послушно встала, перелегла в тень, под яблоню. Чудеса дрессировки!
– Слушается тебя?
– Вроде да.
– Это ты, я смотрю, ее вымыла?
– И причесала. – Маша понимала, что нужно заискивать, упрашивать, взывать к чувствам, но отчего-то не могла. – Я не хочу, чтобы ее застрелили.
– Да ну? – изумился Пургин. – Что, и ружье снова схватишь?
– Я надеюсь, что больше не понадобится ружье, – дипломатично ответила Мария.
– А чего ты тогда хочешь?
Маша задумалась. Понятно было, что вопрос этот не несет никакой смысловой нагрузки, что Машины желания не имеют в данном случае никакого значения, что относится вопрос… Да ни к чему конкретному он не относится.
Уже скоро три месяца, как она в этих чертовых Лошках. С ужасом сознает, что эта жизнь, от одного вида которой она впервые в жизни напилась до потери памяти в день приезда, больше не вызывает у нее неприятия. Движения ее доведены до автоматизма, все мысли в голове работают в одну сторону. Она на слух, по скрипу ворота может определить, сколько воды тащит в ведре Степаныч из ее колодца. Она с закрытыми глазами может начисто перемыть посуду в щербатом алюминиевом тазу с холодной водой. Она во сне видит, как мелькают спицы в переднем колесе ее велосипеда, переваливающегося по ухабам в Нозорово. Ей снятся кочки, усыпанные маленькими ажурными кустиками с мелкими пупочками зрелых черничин, а раньше, раньше ей снились Монмартр и Мойка, прогулочные катера на Фонтанке, Лувр. Ее манерная, щипаная короткая стрижка, тщательно выполненная самим Данечкой-красавчиком, превратилась в настоящее безобразие – полгода после тифа – и ее это мало волнует. Сапоги на высоченной шпильке пылятся на чердаке вместе с таким же никчемным барахлом. Она забыла даже слово «маникюр». Ее муж живет непонятно где, и это тоже больше не приводит ее в замешательство. У нее, в конце концов, печки нет, а по ночам становится холодно. И еще, только что она чуть было не убила человека.
– Я хочу работу, – честно и прямо ответила Маша на вопрос, которого ей, в общем-то, никто и не задавал.
От неожиданности Пургин даже поднял брови, только Маша этого не заметила. Он повернул к ней свое простецкое лицо, вернул брови на место и поинтересовался, как ни в чем не бывало:
– Что делать можешь?
– Все что нужно, – твердо ответила Маша. Она поняла вдруг, что если упустит этот шанс, то другого может не быть еще долго. А к тому времени, когда он случится, она может совершенно опуститься, превратиться в ничем не интересующуюся, бесполезную клуху с одной извилиной в голове, способной только и определять, что количество воды в скрипящем на вороте ведре.
– На заимку пойдешь работать? Мне там в баню человечек нужен.
О том, что творится в бане на заимке, в Лошках ходили определенного рода легенды. Нравы на заимке царили более чем свободные.
– Пойду, – заявила Маша мрачно и добавила:—Но спать с клиентами не буду. Только работать.
Пургин не ожидал от нее такого ответа, выразительно хмыкнул.
– Там другой работы нет. Ладно, ты мне и здесь сгодишься. Мне здесь тоже человек свой нужен. У меня сейчас нет времени постоянно тут торчать, а без присмотра все разворуют, сволочи. Ты же, как я погляжу, честная, и стержень имеется. В понедельник утром приходи в контору, поговорим предметно.
– Во сколько? – Маша решила, что необходимо сразу же оговорить время, как бы получить подтверждение того, что Пурга не передумает.
– Рано не приходи. Часов в одиннадцать. Менты из Норкина едут в бане париться, рыбу ловить, так я занят буду два дня, водочки попью, оттянусь, в понедельник рано не встану.
Когда-то давно, дома, в Питере, одиннадцать утра было для Маши несусветной ранью.
Уходя, Пургин достал из кармана деньги, отсчитал сто рублей и протянул Маше, кивнув на Незабудку, заснувшую под деревом.
– В городе будешь, купи ей ошейник и поводок. И еще этот купи, шампунь от блох. Повезло ей сегодня, бывает так иногда. Мне мать моя рассказывала, они в войну под Псковом с партизанами прятались, а их фашисты выловили. Уже в ряд поставили на расстрел, стариков отдельно, баб отдельно, детей отдельно. Но кто-то из офицеров вспомнил, что день рождения Гитлера сегодня, и стрелять не стали, на завтра отложили, а ночью их партизаны обратно отбили. Мать до смерти праздновала двадцатое апреля, день рождения Гитлера – ее собственный второй день рождения. – Пургин помолчал, что-то вспоминая свое, хорошее, потом добавил хрипло, будто запершило в горле:—Хорошая собака, я в детстве о такой мечтал.
– Что же вы тогда, Григорий Палыч, ее застрелить велели? – не сдержалась Маша, съязвила.
Пургин почесал короткостриженую круглую голову, чуть виновато ответил:
– Да-а, – махнул рукой, – свяжешься с вами, с бабами… Поверь моему слову, все неприятности в жизни от баб случаются. Как пойдешь у вас на поводу, ну так точно в дерьме будешь.
Но он не стал развивать при Маше эту тему, строго добавил, давая понять, что дистанция между ними имеется, и дистанция эта велика:
– В общем, так порешим: ты с сегодняшнего дня за собаку отвечаешь. Не приведи если кого-нибудь покусает, с тебя конкретно спрошу как с понимающей. Если кто-нибудь пожалуется, сама понимаешь, что сделаю, и ты не поможешь ей больше. Бывай, Мария, в понедельник жду.
С тем и отбыл.
После его ухода принесся на всех парах Степаныч, прознавший, что собственной персоной Пурга пошел к Марии отношения выяснять. Но опоздал, видать, и к лучшему. Вскидывал руки, испуганный голос его доходил порой до визга – Степаныч видел издали, как Пурга из двора выходит, – но внятного ответа от Маши так и не добился.
Мария была удивительно спокойна и только один раз ответила на его вопросы:
– Я, Степаныч, на работу к нему устроилась.
Глава 14. Божий человек
Следующее утро принесло Марии очередной сюрприз. И снова приятный.
На крыльце у Зинаиды-молочницы поджидал Машу сам Никодим. Как и в прошлый раз, был он весь в черном, борода лопатой аккуратно расчесана на обе стороны. Старообрядный вид его портила только елозившая у него на коленях девчонка лет четырех, растрепанная и в пижаме. Она бесцеремонно морщила в пухлых ручках лицо старца и, преданно заглядывая в глаза, клялась в любви:
– Дедушка, дедушка, я так тебя люблю, так люблю, почти как Боженьку. – Отвесив подобным признанием щедрый аванс, она тут же лукаво добавила:—Я проснулась и трусы где-то потеряла, помоги поискать.
– На кровати у тебя платье висит, а под ним трусы, я сам повесил, иди, посмотри хорошо, – отвечал не чуждый мирского Никодим, бережно спуская правнучку с колен.
– Доброе утро, Никодим Акимович, – улыбнулась Маша, живо представив, что через несколько лет и у нее, может быть, вырастет такая беленькая, нежная и озорная кровиночка.
– Ну, ступай, ступай, малинка, – Никодим ласково подтолкнул девчушку к дверям, поприветствовал Машу.
Они поговорили минутку о погоде, о том, что утренники выдаются холодные, и внезапно Никодим спросил:
– Тебе, я слышал, печник нужен?
Никому в Нозорове Маша о своих печных проблемах не рассказывала, даже Гавриловне. Выходит, постарался Степаныч-друг.
– Да, – вздохнула Маша, – нужен, только, понимаете, у нас не каждый работать согласится.
Ей не хотелось рассказывать, что всему виной особенности характера ее мужа, который, хоть и живет сейчас далеко, но крови все равно попортит любому.
И Никодим тоже в подробности вдаваться не стал, только коротко сказал:
– Завтра дома будь с утра, придет печник к тебе.
Не успела Маша как следует поблагодарить, он встал и ушел в избу.
После разговора со Степанычем Машу каждый раз так и подмывало спросить у Гавриловны, что же ждет ее, Марию, дальше. Вроде бы чушь собачья, дремучие домыслы думать, будто бы Гавриловна что-то дальше сегодняшнего дня видит, а все равно интересно. Это как девчоночьи гадания на картах – сами же не верят, а все равно гадают друг другу. Плохо выходит, так снова раскладывают, пока не сойдется в конце, что червовый валет – Витька из параллельного класса – на сердце окажется.
Все-таки не выдержала, спросила вроде как бы мельком:
– Анна Гавриловна, а правду про вас говорят, будто вы предсказывать можете? Поворожите мне.
Гавриловна рассердилась даже.
– Зачем ерунду городишь? Поворожить ей! Я что тебе, екстрасенс, что ли? Все своим чередом в жизни пойдет, если Бог в сердце, и никакие ворожения тут не нужны.
Повернулась к старой, потемневшей от времени иконе, долго крестилась и шептала чуть слышно.
Разбудил Машу резкий и высокий звук. В унисон этому звуку гулко бухала лаем Незабудка – ее, несмотря на договоренности с Пургиным, решили пока от греха подальше по деревне не водить, оставили ночевать у Маши во дворе. Незабудке это не слишком понравилось, у нее все ж таки собственная будка имелась, но никто с ней особенно не советовался, спать устроили на крыльце, на расстеленном старом тулупе.
Резкий звук повторился – на улице нетерпеливо сигналила машина. Часы показывали половину восьмого утра. За окном было серо и неприветливо, сквозь не рассеявшийся туман сплошным темным задником стояли ели. Те самые ели, что еще по первости, в начале лета заглядывали утром в окошко четко прорисованными отдельными лапами. На живительной зелени проглядывали даже гроздья ладных длинненьких шишек. Маша тогда радовалась пейзажу и представляла себе каждое утро, как чудесно и празднично будет зимой, словно в гостях у Деда Мороза. И до зимы еще далеко, а елки будто сменили настроение, надвинувшись на дом темной сырой массой.
Вылезать из-под теплого одеяла совершенно не хотелось. Маша высунула наружу одну руку, и теплую кожу сразу покрыло пупырышками до самого плеча, холод побежал по руке внутрь. Самое полезное было сейчас зарыться снова под одеяло, перевернуться на другой бок и закрыть глаза, но Незабудка во дворе не умолкала. Маша глубоко вдохнула, резко откинула одеяло, вскочила и принялась поспешно одеваться. Об утреннем бодрящем душе здесь не было и речи: быстренько натянуть носки, впрыгнуть в джинсы, сдернуть спальную майку и, покуда не заледенели спина и грудь, скорее накрыть их футболкой и свитером.
За воротами у старенькой «буханки»—в детстве у них на даче такая же служила «скорой помощью»—топтался субтильный дядька в стареньких чистых джинсах, рубашке в полоску, с ухоженной бородой, стриженный в скобку.
– Доброе утро. Бог в помощь, – говорил он приятным мягким голосом, окая и округляя слова, словно перекатывал во рту кругленькие камушки. – Василий я. Можно Вася.
Вася протянул Маше небольшую, белую, похожую на женскую ладонь.
Ежась от холода, Мария сообразила, что это и есть печник. Здорово, только что ж его в такую рань принесло?
Маша вежливо ответила на приветствие. Рукопожатие его оказалось неожиданно крепким, а ладонь мозолистой и шероховатой.
Вася без лишних слов осмотрел дом, останавливаясь в тех местах, где печи были когда-то. Внимательно выглядывал что-то, приседал, смотрел в потолок, выходил на улицу и глядел на крышу. Закончив осмотр, он задал Маше первый с начала визита вопрос:
– Что бы вы хотели?
Голос его показался Маше более подходящим для детского врача, обращающегося к матери тяжело заболевшего ребенка.
– Не знаю, – растерялась Маша, – скоро зима, а у нас печки нет. Нам бы печку какую-нибудь…
– Зачем какую-нибудь? Вы скажите, что вам нравится.
– Я ничего не понимаю в этом, может быть, на ваш вкус?
– Я сделаю на свой вкус, а вам не понравится. Вам здесь жить, вы уж подскажите. Я так привык, – прошелестел он на одной ноте.
Маша догадалась, что так каши не сваришь. Она собралась с мыслями и попыталась объяснить:
– Я думаю, что к этой зиме нужно что-то самое необходимое. Зимой нам вполне хватит кухни, спальни и одной комнаты, их и нужно отапливать. Можно для этого обойтись одной печкой?
Василий помолчал, еще раз обошел помещения, планируемые Машей к зиме, постучал в стену костяшками бледных пальцев, осмотрел пол.
– При желании все можно с Божьей помощью. Я вам сделаю одну печь с двумя топками, а топить ее вы сможете с кухни или из комнаты, по желанию. Так и тепло сможете регулировать в помещениях, и дрова сэкономите. И духовку сделаю на кухне. Вы ведь, я полагаю, русскую печь не хотите?
Маша плохо понимала, о чем речь, но на всякий случай подтвердила и, осмелев, спросила:
– А камин нельзя? Так уютно зимой сидеть у зажженного камина.
Вася снова обошел комнаты, снова стучал костяшками.
– Можно. Если хотите, то можно и камин в комнате. С Божьей помощью.
– Вы скажите, что мне купить нужно. Да, сколько я вам должна буду за работу?
– Вы не волнуйтесь, если вам понравится, то вы сами решите.
Подобные разговоры Маше не нравились, она знала, что так всегда обходится дороже. Она считала, что цена должна быть названа заранее, а то потом можно будет без штанов остаться. Недовольно возразила:
– А если не понравится?
– А почему не понравится, если все будет сделано как вы хотите? – мягко удивился блаженный Вася. – А если уж не понравится совсем, то переделаем.
Маша пожалела, что связалась с этим Василием, но никого другого у нее на примете не было. Да к тому же его сам Никодим прислал, выгонять его Маше было боязно.
«Черт с ними, с обоими, – богохульно решила Маша, – выбирать не приходится».
– Только скажите, сколько мне кирпича купить. Я была в Норкине на базе, там есть. И всякие дверцы печные есть…
– Дрянной на их базе материал, я был, – бесцветно возразил Василий. – Мы с вами, голубушка, лучше в другое место поедем. С Божьей помощью там подберем.
– Ну, если с Божьей помощью, то конечно… – скептически подтвердила Маша. Ей начинало действовать на нервы ежеминутное упоминание Господа в таком мирском деле, как кладка печи. Но Вася будто и не замечал иронии.
– Утречком будьте готовы, я заеду за вами.
Маше привычнее было оперировать часами и минутами, а не «утречками» и «вечерочками», попросила назвать время поточнее.
– У меня часов-то нет, я больше по солнышку. Так давайте как сегодня. Не рано вам? – Поинтересовался Вася, от которого не могло не укрыться, что Маша поминутно зевает.
– Не рано. Да, кстати, меня Машей зовут.
– Машей. Да, я знаю. Красивое имя, Божьей матери, – монотонно одобрил Вася тихим голосом. – До завтра, Мария. Храни вас Господь.
Наутро Василий явился еще раньше, чем вчера, но Маша уже с постели поднялась, завтракала.
– Вы извините меня, я не совсем готова, проходите в дом, холодно во дворе.
– Ничего-ничего, я подожду. – Василий был ласков и приветлив, несмотря на несусветную рань. Но все же прошел в кухню, разувшись в сенях, зашел в одних сереньких вязанных крючком носках. Поджав ноги, уселся на табуретку прямым столбиком и принялся с тихим умилением наблюдать, как Маша ест.
– Чаю вам, или кофе?
– Нет-нет, я так посижу.
Маша догадалась, что Вася, хоть и водит автомобиль, носит джинсы, но традиции по возможности чтит, в чужих домах пищу не вкушает. Маша поспешила побыстрей запихнуть в себя бутерброд, проглотить горячий кофе и встала. На переодевания и макияж времени не было.
– Я готова.
Вася помялся, тихонько, еле слышно, попросил:
– Вы бы, если не затруднит, юбку надели.
С юбками у Маши нынче были явные проблемы. Она везде ходила в джинсах и шортах, юбки за ненадобностью лежали сложенными в шкафу. Пришлось срочно что-то выдумывать, искать наименее мятую. Наконец, подхватив сумочку с деньгами, обозначила готовность.
– Поедемте, поедемте, Бог нам в помощь.
Маше показалось, что в старенькой, чистенькой «буханке» пахнет не бензином и не маслом, а ладаном, церковью. На приборной доске прикреплена иконка, с зеркала заднего вида свисала штучка наподобие лампадки.
Ехали долго, часа два. Печник больше молчал, даже радио не включал, рулил аккуратно, без лихости. Но по трассе они, тем не менее, шли хорошо, наравне с торопящимися по делам профессиональными водилами, местными бизнесменами, суетливыми частниками. Маша отвыкла уже от такого обилия машин – в Лошках пропылит за день мимо дома две-три машиненки, и ладно. А тут, на трассе, она словно опять окунулась в прошлое, недавнее прошлое в мощном, жадном, энергичном мегаполисе с такими же жадными и стремительными трассами, лучами расходящимися во все стороны вглубь области, перекачивающими моторами-насосами из пункта А в пункты Б, В, Г транспорт, грузы, судьбы. И на Машу забыто пьяняще действовали шумы двигателей, шуршание шин по асфальту, дымные плевки выхлопных газов. Все это неясно, штрихами и пунктирами напоминало ей о детских летних поездках на соседском «москвиче» на дачу, о самой хлипкой садоводческой даче с грядками и парниками, о бабушке, помешивающей деревянной ложкой клубничное варенье в медном тазу, о тишине институтской библиотеки, об остановке, на которой она встретила когда-то своего будущего мужа. То ли на радость, то ли на беду…
А вдоль дороги мелькали и мелькали красоты и пейзажи Восточной России: деревеньки с темного дерева, исхлестанного дождями и снегами, рублеными домами вдоль дороги, с покосившимися сараями и грязными хлевами, с чахлыми палисадниками. Редко где попадались ухоженные, ровные, со вкусом цветники, в основном у крепких хозяев, где и коровник не валится, и дом с резными ставенками, с геранью и фиалками на белеющих занавесочками окошках. Селяне брели серо-сине-коричневые одеждами, посеревшее белье трепало на натянутых через дворы веревках, на побитых ветрами и непогодами заборах сушились тряпки. «Рассея, ты моя Рассея, от Волги и до Енисея…»—пропела тоскливо внутри себя Маша.
Деревни сменялись роскошными, темной зелени нетронутыми цивилизацией кедровниками, сказочными елями, начинавшими слегка желтеть березняками. Поля уходили охристыми просторами к горизонту, частично сжатые; лужки топорщились пирамидками стогов; мелькнуло среди зелени болотистое озерцо; чистое, белесое небо надежно распростерлось над головой.
Спать Маше больше не хотелось, она с интересом смотрела вперед себя на дорогу, на сменяющие друг друга словно в калейдоскопе панорамы в боковом стекле, и мыслей в голове не было, была только звенящая, прозрачная чистота, такая же, как небо.
Наконец они въехали в какое-то селение, подъехали к ровному, белым крашенному бетонному забору. У ворот небольшая табличка с мелкими буковками: какие-то мастерские какой-то епархии. «Маленький свечной заводик»—назвала Маша то диковинное производство. Василий пояснил, что здесь делают кирпич специально для мощно развернувшегося в последние годы церковного строительства. Специальный кирпич для построек, для печей, черепицу для крыш. На каждом кирпичике, как встарь, вензель с крестом по центру и логотипом, указывающим на Всевышнего.
Ясное дело, куда же еще божий человек мог за кирпичами податься, за семь верст киселя хлебать. Но оказалось, что печник – малый не промах – брал здесь по знакомству кирпичный брак по сходной цене. А брак вроде и не брак, на Машин взгляд, кирпич как кирпич, может, кое-где углы отбиты, вензель нечеткий. Но Василий успокоил, что для печи подойдет. Выходило недорого, много дешевле, чем в Норкине. Здесь же купили гладкие изразцы, печную фурнитуру. Изразцы и фурнитура по деньгам потянули прилично, но Маше было не жаль, мысль о том, что скоро будет у нее печка-красавица, уже пленила. Рассчитывалась Маша заначкой, сунутой еще в Питере бабушкиной сестрой. Божьим людям было без разницы, в какой валюте платили, доллары так доллары, тоже не грех, а коммерция. Маша рассчитывалась и в душе благодарила неуживчивую угрюмую старуху родственницу.
На сдачу взяла Маша витую кованую кочергу, совочек для золы и кованую корзинку для растопки. Чтобы красота была вокруг камина!
Дорогой обратно Василий серьезно и неспешно рассказал, что это старообрядческий заводик и специальный, старообрядческий кирпич идет отсюда по восстанавливаемым тут и там раскольничьим церквам, даже за границу идет.
«Ну и хорошо, может, снизойдет и на мой дом Божья благодать», – лениво подумала сквозь дрему утомившаяся Маша.
Глава 15. На работу
В понедельник Мария ровно в одиннадцать стояла на крыльце администрации.
Все утро она решала, что бы такое надеть приличное и красивое – она же на собеседование шла, на работу устраиваться. Маша еще на первом курсе института начала читать всякие полезные статьи о том, как правильно положено приходить на собеседование, что там нужно говорить, как себя вести, как выглядеть. Думала тогда, что закончит учиться, выйдет на работу в фирму…
Сборы закончились тем, что пришла она на встречу в привычных выбеленных стирками джинсах и трикотажной майке. Словно нутром почувствовала, что здесь ей советы, почерпнутые из статей, не понадобятся. Опять же, может, и передумал Пургин, скорее всего передумал, не возьмет.
Пургин, несмотря на буйно проведенные выходные в компании норкинских милицейских начальников, сидел за столом и, отпиваясь морсом, просматривал бумаги.
– Заходи, Мария, – велел, не поднимая головы от бумаг, спросил после долгой паузы:—Ты на компьютере можешь?
Маша пожала плечами.
– В режиме продвинутого пользователя.
Пургин поднял от бумаг глаза, пояснил:
– Я спрашиваю, можешь или нет.
Мария сообразила, что с компом Пургин не в ладах, про режимы пользования ничего не знает.
– Могу хорошо.
– Ну-ну, – он снова углубился в бумаги, снова отвлекся только через несколько минут, Мария исправно подпирала косяк. – Бухгалтерию понимаешь?
– Нет. – Вздохнула: в бухгалтерии она, увы, как свинья в апельсинах, не возьмет ее Пурга.
– Плохо. Что ж ты так? Ведь, говорят, училась в Питере.
– Я на фармацевта училась, – сделала Маша попытку оправдаться.
– Ладно. Скажи мне лучше, что ты так одета по-босяцки? Ко мне, когда на работу приходят наниматься, бабы как в театр выряжаются. Не уважаешь, выходит?
Было понятно, что Пургин просто смеется над ней, шутит. Как раз таки ему нравится и ее манера держаться, и внешний вид, и сама она в целом.
– Григорий Павлович, у вас же не модельное агентство. Если нужно будет, я тоже могу как в театр, только мне кажется, что не этим рабочие качества определяются…
Пургин строго перебил:
– Не трынди. Короче, компьютер тебе поставлю, бухгалтера на несколько дней пришлю, чтобы научила. У меня бухгалтер – зверь, самому нужна, я ее надолго отпускать сюда не могу. Телефон здесь есть, будем связь держать. Сотовой связи нет, но обещают, что к будущему году сделают. Потом документы посмотришь – все понятно будет. Раньше документы Скворчиха вела, которая до тебя в вашем доме жила. Но, зараза, в последнее время зарываться начала, на себя одеяло тянуть. Ее счастье, что уехала. Ты смотри, я воровства не прощаю.
Стало понятно, что на работу ее вроде бы берут, но вот кем? Бухгалтером, что ли?
– Григорий Павлович, а что конкретно будет входить в мои обязанности?
– Я разве не сказал? Все. Что скажу, то и будет входить. Администратором здесь будешь. Все вопросы в твоем ведении.
Маша чуть не съехала вниз по косяку. Администратор туристского комплекса, в котором она была от силы несколько раз, в основном в музее у Александры. Она же не справится!
Пургин словно прочитал ее мысли, подбодрил:
– Не дрейфь! У тебя получится. Просьбы, пожелания есть?
– Есть. – Маша немного помялась, просьба ее была очень серьезная. Решилась: в конце концов, он сам спросил. – Раз я администратор, то дайте, пожалуйста, распоряжение, чтобы меня в гостинице в душ пускали мыться.
Пургин ожидал чего угодно, только не такого. Ожидал, что денег попросит, что попросит дом ей отремонтировать, дров привезти, в магазин отвезти…
– С ума сошла? Ты – администратор! Приходишь в гостиницу и говоришь, чтобы к такому-то часу сауна была готова. В назначенное время идешь и моешься. Я-то что просить буду? Сама давай, сама. Вот прямо сейчас иди и со всеми знакомься, представляйся всем. Будут проблемы – приходи обратно, я еще часа три пробуду.
То есть сам он ее представлять персоналу не собирался. Маше больше всего хотелось отказаться от хлебного места, уйти домой и привычно затеять уборку или стирку, но понимала, что другого шанса Пургин не даст. Работа же была очень нужна.
Только выйдя от Пургина, медленно передвигая ноги в сторону гостиницы, Маша вспомнила, что словом не обмолвилась о зарплате, да и Пургин ничего не сказал. Но обратно возвращаться не стала. Будь что будет! Назвался груздем – полезай в кузов.
Глава 16. Клад
Василий приходил каждый день очень рано, доезжал до Лошков на велосипеде. Работал неспешно, без ухарского мужского надрыва, будто благостно, что ли. Движения его были легки и скупы, плавны, но работа спорилась. В помощь ему нарисовался Степаныч, держался в подмастерьях. Степаныч последнее время у Маши меньше бывал – она же на работе – все ходил рисовать, будто, утомленный долгой жаждой, припал к воде и не мог никак напиться.
После того как выложили дымоход, Маше пришлось-таки разобрать вещи на чердаке – все равно грязь выносить.
Чердак, сухой и просторный, пах пылью и старыми травами, пучками свисавшими с потолка. Должно быть, прежняя еще хозяйка, Скворчиха, запасала, сушила на зиму. Травы тоже густо покрылись пылью, шелестели от прикосновения, обильно роняли на дощатый пол семена, шматочки, травинки. Здесь же нашлось выдолбленное деревянное корыто, корыто оцинкованное, ведра, старинная деревянная колыбель, а в углу, у маленького мутного окошка, – окованный металлом сундук. Пока старый дымоход не разобрали, его и не видно было, и не вытащить. К сундуку были привалены мешки с сеном, старые велосипеды, ящик со ржавыми гвоздями.
В сундук были ровными рядами сложены старые одежды, полуизношенные шерстяные платки – все темное, мрачное, – а в середине на мягких тряпках покоился сверток, нечто тяжелое, туго спеленутое в кусок старинного сафьяна. Маша развернула сафьян – три толстые книги в переплетах из черной кожи, совсем старые на вид. Книги были церковные, напечатанные на старославянском с параллельным переводом. Но и перевод, выполненный старым русским языком, тоже был непонятен Маше. Отдельные слова складывались во фразы, но смысл их был плохо уловим. Датировались книги началом девятнадцатого века.
Маша неудобно сидела на уголке сундука и силилась в скудном свете, льющемся через грязное окно, понять что-то о прежних хозяевах дома, владельцах этой одежды, книг, представить себе их быт, уклад жизни. Вот хозяйка в коричневой складчатой юбке, в кофте в мелкий цветочек садится вечером у теплой печки, принимается прясть мягкую козью шерсть. Мерно жужжит прялка, наматывается на веретено тонкая, ровная нить, а хозяин в синей рубахе с косым воротом, водрузив на нос тяжелые круглые очки в металлической оправе с витыми дужками, читает ей из церковной книги подходящие к настроению места…
Внизу раздался знакомый голос, приехал драгоценный Македонский. А у нее Вася работает! Уж не до книг теперь…
Маша пробежала через чердак, осыпая после себя траву, проворно слетела по лестнице, на бегу ловя себя на мысли, что, может, и та, далекая, неизвестная женщина так же бежала встречать своего мужа, заслышав тележный скрип под окном.
Бешеный Муж хмурил брови, передергивал плечами, недовольный произошедшими в его отсутствие несанкционированными переменами: кругом кирпич, мешки с цементом, куча песка посередине двора, грязные ведра, лопаты. Да ладно грязь, самое главное, самое страшное, что его позволения никто не спросил. Не посчитала нужным опять?
Пока Маша птицей летела навстречу, он успел шугануть подвернувшегося под руку Степаныча, ногой опрокинуть полведра воды. Мария приготовилась давать отпор.
– Сашенька, здравствуй, а я и не знала, когда ты вернешься.
– Лучше бы и не возвращался, – резко перебил Македонский. – Что ты здесь развела?
– Печку кладут, Саша. Я думала, может, к твоему приезду успеют закончить. Все равно, скажи, я молодец?
– Молодец? – нежно переспросил Македонский, словно ослышавшись. – Молодец? – А потом уже нормальным голосом, набирая обороты;—Ты что, совсем? Ты где взяла? Это… Это… Что тебе могут положить? Да тебя ж только разведут на два счета. Кто потом переделывать будет? Я? Скажи, я?
Маша решила не обращать внимания. Понятно же, что кричит так от буйного нрава, от усталости, сам же еще в дом не входил и ничего не видел. А печь получалась мировая, они с Василием не просто так голову ломали, все по уму должно быть. И Вася уже изразцы начал класть. А порушенную часть стены Степаныч почти зашил доской.
– Саша, ты зайди и посмотри, там печник, его Василием зовут. А я пока тебе поесть приготовлю. Устал? – миролюбиво попыталась сгладить ситуацию Маша.
Македонский большими шагами рванул в дом, приготовился к встрече с неизвестным Василием, был на взводе, не пытался даже вникнуть в смысл придуманной конструкции, не оценил качества крепкой, на совесть работы. Вдруг увидел перед собой сидящего на корточках Василия и не закричал. Кричать на лучащегося внутренним светом тихого, хрупкого с виду печника было несерьезно как-то. Вася встал, невысокий и худой, волосики жиденькие, тоненькие, шейка немощная, плечики узкие. Только руки у Васи были сильными и умелыми, но рук Бешеный Муж не разглядел.
– Здравствуйте. Василий, – прошелестел печник умиротворенно, вытер об рубашку руку, протянул Бешеному. Ладошка была узенькой, почти детской.
Македонский руки не принял, а Вася, посчитав, что свою задачу выполнил, спокойно вернулся к оставленным изразцам.
Ситуация складывалась неправильная, словно бы этот цыплюк доходяжный и в расчет хозяина не принимал.
– Сколько денег отдала? – грозно повернулся Македонский к жене.
Маша спокойно назвала цифру, и всем троим было понятно, что сумма-то совсем невелика для этой работы.
– Где взяла? Если заняла, то сама и отдавать будешь.
– У меня были. Мне бабушкина сестра перед отъездом дала.
– Та-а-ак. Значит, у тебя денежки водятся. Та-а-ак. Значит, когда мне нужно было, то не было, а на ветер бросать у тебя есть.
– Не на ветер, Саша. Не на ветер. На тепло. – Маша тоже начинала сердиться. Она точно знала, что сама, без посторонней помощи провернула важное и ответственное дело, а ей вместо похвалы одни необоснованные претензии. – Мне, Саша, иногда кажется, что ты сюда на один день приехал. Зима на носу, холодно спать по ночам. А денег ты у меня и не просил никогда.
– Не хватало еще мне у тебя денег просить! Кто б подумал, что ты у нас миллионерша. Тайком все, молчком. Признавайся сразу, что еще таишь? Может, завела себе кого, пока меня нет, а я и не знаю? Хотя приятели у тебя старые да хлипкие, не стоит, наверно, ничего. Миллионщица!
Маше надоело слушать его бред, надоело терпеть оскорбления в присутствии чужих людей. Она решила достать его окончательно, тем более что сам попросил признаваться. Она выпрямила спину, подняла голову и сообщила:
– Я устроилась на работу. – Не успел муж осмеять эту ее очередную новость, добавила:—Я работаю у Пургина администратором туристического комплекса.
Это был удар ниже пояса. Даже не удар, а пострашнее. Он, Македонский, столько раз добивался встречи с Пургой, его даже на порог не пустили, а она спокойно заявляет, что, видишь ли, администратор. Лучше Саши Македонского Пургин бы администратора в жизни не нашел, у Саши бы все по струнке ходили и темы бы были реальные… Или пошутил Пургин, а она за чистую монету приняла, дуреха? Хотя нет, по глазам ее видно, что не пошутил. Да она только и может, что на стол подавать. Кофе там, чай, как это секретарши делают. Только ведь секретарши еще с боссами… Нет, это исключено. Машка на такое никогда не пойдет, пока Македонский есть, у нее принципы. А может, напрасно он в Норкин уехал, может, упустил контроль? Пургин – это тебе не придурочный Степаныч, не печник-подросток.
Македонский почувствовал, как злость его сменяется обидой. Обидели Македонского, почти что оскорбили.
«Это мы еще посмотрим, – приговаривал про себя оскорбленный Македонский. – Это мы поглядим еще, какой ты, блин, администратор хренов! Это мы подождем, когда тебя, фифу такую, Пургин под зад коленом турнет. Приползешь обратно, эх, приползешь…»
Только ближе к вечеру, когда немного остыл обиженный Саша, Мария вспомнила, что бросила на чердаке свои находки.
– Саша, посмотри, что я на чердаке нашла! – Маша спустилась, прижимая к груди неловко завернутые в старый сафьян книги.
Развернула узорчатую ткань, высвободила фолианты.
– Смотрите, они же старинные? Чьи они могут быть? – радостно обратилась к присутствовавшим рядом Саше, Степанычу, Василию.
Мужчины подошли поближе, с интересом и удивлением рассматривали находки. Македонский по-хозяйски взял одну за другой в руки, переворачивал страницы. Василий словно еще больше просветлел, на лице его появилось новое, благоговейное выражение. Степаныч только громко крякнул.
– Не пойму, они, что ли? – непонятно спросил он Васю.
Вася приблизил глаза к самым страницам, прошелестевшим из рук Македонского прямо по носу, кивнул:
– Пресвятая Богородица! Они, как есть они. Я их, правда, никогда в руках не держал, но точно они. Вот подарок-то, вот праздник!
Македонский плохо понимал, о чем речь, но на всякий случай книги притянул ближе к груди.
– Голову-то убери, какой это тебе подарок! Ты, что ли, нашел?
– Фартовая ты, Мария! – только и вымолвил озадаченный Степаныч. Он-то хорошо себе представлял ценность находки в отличие от темного Македонского.
Вася поедал книги глазами, боролся с собой, чтобы не протянуть к ним руку, не дотронуться. Но не решался, боялся спугнуть.
– Да что вы в самом деле? – Маша топнула ногой. – Объясните же мне кто-нибудь!
Степаныч пояснил, голос его сел от напряжения:
– Это, Маш, старинные старообрядческие книги. Драгоценность настоящая. В них тексты молитв, правильные тексты. Таких книг почти не осталось уже, поэтому молитвы раскольники долгое время из уст в уста передавали, от руки переписывали. Отчего, как ты думаешь, твоя Гавриловна с Никодимом из-за молитв ссорятся? Из-за того, что книг почти не осталось. Эти раньше в Нозорове у Федосия хранились, но их лет уж пятнадцать как у него украли. Я тоже их не видел никогда, но слышал эту историю…
– Погоди, погоди! – Македонскому никакие посягатели на его добро были не нужны. – Это, может быть, совсем и не те книги, это, может быть, вообще ерунда какая-то. Может быть, они вообще современные. Никакого Федосия я не знаю.
– И не узнаешь, нет давно Федосия.
– Тем более. А вы оба их первый раз в жизни видите!
Василий почувствовал, что сейчас хозяин дома уберет реликвии, а их со Степанычем точно выгонят. Он набрался мужества и тихо попросил:
– Дайте мне, пожалуйста, в руках подержать. Только одну, если можно. Я осторожно, Пресвятая Богородица.
Он принялся рьяно вытирать руки о штаны.
Македонский не собирался всяким тут в руки давать клад, но Маша не позволила убрать.
– Разумеется, Василий, разумеется, возьмите. Саша, что тебе, жалко, что ли? Боишься, что отнимут?
Македонскому пришлось под нажимом жены уступить. Степаныч с Васей долго и с удовольствием рассматривали книги, тихо переговаривались между собой.
Македонскому это решительно не нравилось.
Поздно вечером, когда они остались одни, он напустился на Машу:
– Зачем ты им-то показала? Совсем дурочка? Это ж продать можно. Иностранцы за них бабосов отвалят, сможем вернуться в Питер. Ты же сама хотела. А они, друзья-то твои, теперь своего не упустят. Вон, Федосия какого-то приплели сразу. Жди теперь, завтра с утра к тебе из Нозорова придут права качать. Запаришься доказывать, что это теперь твое. Молчать надо было.
– Если бы я молчала, то мы бы с тобой никогда не узнали их истинной ценности, – резонно возразила Маша. – И я, знаешь, не считаю, что они твои или мои. Они общине принадлежали и дальше должны принадлежать.
Македонский аж дар речи потерял. Даже закашлялся. Долго кашлял, прежде чем смог выговорить:
– Уж не хочешь ли ты их сумасшедшим староверам отдать? Маш, только за деньги. За большие деньги. Или они пусть выкупают, или покупателей я найду.
Но Маша уже твердо знала, решила, что книги продавать не будет ни при каких условиях. Завтра же после работы поедет в Нозорово и покажет их Гавриловне и Никодиму. Может, прав муж, может, они в самом деле не те. Ошибся Степаныч.
Полночи Маша ворочалась. Не спалось. Думала о том, что волей случая в ее руках оказалось целое состояние. Состояние, если послушать Македонского, найти покупателей и продать книги. Тогда, возможно, можно будет сразу же вернуться в Питер, купить квартиру, начать нормальную, цивилизованную жизнь. Не носиться с ведрами и тазами, не мыться нагретой солнцем водой в уличной выгородке, не думать о печке, о дровах, о работе на Пургина. Ни о чем таком не думать. Но решение это, такое с виду реальное, разумное, выгодное отчего-то не нравилось Маше, что-то сильно противилось ему в ее душе. Дело было даже не в том, что шила в мешке не утаишь, – действительно, уже завтра утром в Нозорове будет все известно про находку, Василий не умолчит, потом и Никодим, и Гавриловна узнают про продажу книг, общаться с Машей не будут больше, на порог не пустят – хоть нашла-то их она, Маша, но ей они, стало быть, и принадлежат. Это ведь даже не найденный в земле клад, когда по закону требуется сдать государству, это всего лишь книги, и она, Маша, на сегодняшний день их хозяйка. Но что-то внутри нее всерьез противилось идее строить коммерцию на святых вещах. Что-то сильно изменилось в ней со времени переезда сюда, в эти странные места, на странную землю, населенную непонятными людьми.
Размышляя, Маша даже не отдала себе отчет в том, что, как раньше, не соединяла больше себя с мужем в единое целое. Наоборот, противопоставляла себя Македонскому, отделяла себя от него.
Отправляясь рано утром на работу, Мария воспользовалась тем, что Македонский еще спит, взяла книги с собой и заперла в сейф в кабинете. От греха подальше. Ему же долго размышлять не потребуется, заберет книги – и в Норкин.
Македонский нашел Машу в конторе, она сидела за компьютером, оформляла бумаги для «бухгалтера-зверя» Ольги Антоновны. Влетел Македонский без стука, взлохмаченный и злой.
– Где книги?
– Я взяла. – Маша решила не ругаться и косить под дурочку. – Сам говорил, теперь все знать будут. Я днем на работе, дверь на один хлипкий замок запирается. Один раз украли и другой украдут. Я их в сейф положила.
Македонский принялся уговаривать, чтобы отдала. Увещевал, объяснял, говорил, что знающим людям покажет, в область отвезет, но Маша стояла насмерть. Не отдала. Сказала, что знающим людям сама покажет, а продавать пока все равно некому.
Македонский, громко хлопнув дверью, пошел восвояси несолоно хлебавши. Уехал в Норкин.
Как ни странно, но Никодим с Гавриловной, обрадовавшиеся книгам несказанно, их тоже не взяли. Гавриловна, по большому счету, в данном случае и в расчет не принималась, а Никодим долго держал их в руках, бережно листал страницы, попутно пытаясь разрешить их с Гавриловной вечный спор о том, как правильно читать молитву на урожай, а потом вернул их Маше.
– Бог, он все видит, – пояснил он. – Тебе в руки дал, тебе и владеть. Ты теперь их хозяйка. Только подумай хорошенько, если по-своему распорядиться решишь. Поперек Бога не ходи.
Показала их наведавшемуся в Лошки Пургину. Пургин тоже долго вертел в руках, пытался читать и вернул:
– Про них, если не знаешь, много слухов здесь ходит. Они, как индийские алмазы, только если по собственной воле в руки приходят, то успокоение несут. Сколько раз их ни пытались воровать, продавать, ничего хорошего не выходило.
– Откуда вы знаете, Григорий Павлович? Или шутите надо мной опять?
– Какие шутки. Я же, Маша, местный. В этих краях родился, вырос, мне ли не знать. Я хорошо помню, как их в последний раз украли. Вор недолго на белом свете задержался, хороший пловец был, а утонул в мелкой речушке, в хорошую погоду. А я маленьким был, так их, помню, продали, тоже плохо все закончилось. Так что, пока их не было, спокойнее было…
Вконец озадаченная Маша вернула книги в сейф, дома хранить не решилась.
Бешеный Муж, однако, развил бурную деятельность – несколько раз пытался выудить у Маши книги под предлогом, что нашел стоящего покупателя, два раза привозил с собой каких-то людей, желавших на книги посмотреть, но Маша, помня предостережения старших товарищей, быстро все попытки мужа реализовать находки пресекла, даже показывать приезжим отказалась. По этому поводу вышел у них с Македонским очередной скандал, ну да уж ладно, одним больше, одним меньше…
Глава 17. Обыденность
Мария очень старалась приладиться к местному быту, местным порядкам, устоям. Что ж делать, если так довелось жизни повернуться.
Все в лес за ягодами – и Маша улучала время, шагала в лес с корзинкой вместе с другими бабами. Покупала сахар целым мешком, варила варенье, крутила компоты.
Все по грибы – и Мария туда же, хоть и леса поначалу боялась, и грибов не знала. Да невелика наука, быстро научилась, здесь брали только боровики, рыжики и лисички, остальными брезговали. Леса в здешних местах богатые, красивые, только глухие, бесконечные. Ошибешься, пойдешь не в ту сторону – и будешь плутать хоть несколько дней, пока не вывернешь случайно на какую-нибудь деревню или на вышки зоновские «Стой, стреляю!». Каждый год почти ищут в тайге грибников. Но Незабудка-подруга всегда рядом, скажешь ей тихонько: «Домой, Незабудка», – она из лесу и выведет, знай следом иди. Придет Мария домой, попьет молочка, вытянет гудящие от усталости ноги, посидит немного и принимается грибы перебирать, чистить. Варит, солит, сушит в печи, суп наваристый из белых сварит, вкуснотища, даже Пургин хвалит.
На смену лету незаметно пришла осень. Зарядила дождями, забарабанила ветками яблони в кухонное окно, завалила ароматными тугими яблоками. Елки за домом, будто мокрая собака, отряхивались на ветру, разбрасывали холодные капли. Небо опустилось низко, нависло над Лошками чугунными тяжелыми тучами, средоточием муторных, затяжных дождей. Туристов почти не было, сезон подходил к концу. Теплая летняя дорожная пыль превратилась в чавкающую непролазную грязь, когда ходить можно только в резиновых сапогах. Дождевик с капюшоном не успевал высыхать, постоянно ронял с вешалки на пол грязные слезы.
Жизнь переместилась со двора в дом, под крышу. Белье теперь сушилось на чердаке, посудный тазик примостился в углу у печки, за корзинкой с растопкой.
Утро теперь начиналось с разжигания печи. Мятая газета на донышко топки, поверх несколько кусков ссохшейся березовой коры, наколотые предварительно щепки, а сверху уже поленца со смешным названием швырок. Чирк спичкой – готово дело, тяга отличная. Да не забывать подкладывать дрова, а то прогорит, и все заново начинай.
Умывальник тоже переехал в сени. Сени холодные, вода спросонья кажется не просто студеной, а обжигающей. Зубы ломит, мурашки бегут по рукам вверх, по шее вниз.
Привычный завтрак – бутерброд да чашка кофе – и вперед в контору. Отзвониться Пургину, поговорить с Ольгой Антоновной, решить возникшие вопросы. Стильные одежки, которые Маша достала из чемоданов после устройства на работу, очень скоро вернулись на прежние места, Маше удобнее и привычней было в шортах, джинсах и брюках. Пургин даже шутил:
– Ты, Мария, прямо как аргентинка. Мне дружок рассказывал, что в Аргентине круглый год в шортах ходят. Летом шорты короткие, из тонкой материи, осенью подлиннее и потолще, а зимой ниже колена и на теплой подкладке. Так и ты, смотри сама, конец сентября, а у тебя сверху свитер с курткой, а снизу голые ноги ниже коленей торчат.
– Вы на что намекаете? Я, между прочим, приличия всегда соблюдаю, шорты по самое некуда не ношу, все пристойно.
– Да я не про то, в наших местах нормально. Только смешно мне, Мария.
Мария же в долгу не оставалась:
– У вас, товарищ Пургин, между прочим, тоже с гардеробчиком как-то странно. Что вы круглый год в гавайских рубахах ходите? Зима на дворе, лето, осень – все одно, как на вас посмотришь, так сплошные тропики кругом. У нас, кстати, народ ставки собирается делать на то, сколько у вас этих самых рубах разных имеется.
– Да ты че? – Пургин растерялся от известия о том, что его внешний вид обсуждаем, оказывается, всеми Лошками. – Нормальные рубахи, красивые ведь, яркие. Мне, например, нравятся. Я везде, где вижу, новые покупаю, у меня их штук двадцать, наверно…
Но тут же взял себя в руки. Сказал нарочито сердито, отводя глаза:
– Много себе позволять стала, Мария! Не твоего ума это дело. Работай давай лучше, за народом бди, а не мое исподнее считай.
Вот ведь нахалка! Что себе позволяет? Да с ним, с Пургиным, сроду здесь никто так не разговаривал. Мармулетка столичная. Но!.. Но работает хорошо, отлично работает. И нравится она Пургину, в самом деле нравится. Не так нравится даже, чтобы в койку тащить, а так, что почти до уважения к ней доходит.
Несмотря на Машины опасения, что как закончится сезон, то уволит ее Пургин, Пургин вроде бы увольнять не собирался. Кстати, зарплату Пургин положил ей вполне приличную. Конечно, когда-то Маша только рассмеялась бы, предложи ей кто поработать за такие деньги – есть ли смысл, если их хватило бы только на парикмахерскую, солярий и косметику? Но теперь она совершенно точно знала, что месяц на них прожить вполне даже можно. И мясо можно покупать, и творог, и вкусности в Норкине. На Македонского надежда небольшая, когда привезет денег, а когда и так приедет, голяком, у Маши отъедаться. Маша привыкла, мало на него рассчитывала.
Степаныч, помятуя о том, что Мария не терпит критики в адрес мужа, впрямую его никогда не критиковал, но пел. Как только речь заходила о Македонском, Степаныч начинал петь:
выводил он старательно:
А позже еще и эту:
На песни эти Мария сердиться не могла, как ни старалась, даже смеялась над хитрой выдумкой Степаныча.
Туристов меньше – и приятельница ее Александра тоже стала посвободнее, иногда вдвоем шли они в лес за грибами, на болото за клюквой, ездили в Норкин по хозяйственным делам. Александра снова собиралась к мужу, Маша обещала снова помочь с музеем.
Только в отношениях со Степанычем ничего не менялось, он регулярно навещал, помогал, приносил показать наиболее удачные рисунки. У него в душе тоже что-то отпустило, неизменные виды старого Питера сменились местными пейзажами, по-осеннему яркими, с багряно-охристой листвой, или же унылыми, темной сосновой зелени с нависшими тучами, с оголившимися стволами деревьев. Некоторые картины, которые Степаныч щедро ей дарил как особенно получившиеся, Маша вставила в рамы и развесила по стенам в доме и в конторе. А те, которые вышли похуже, без души, Степаныч продавал туристам, они охотно брали. Денежки у Степаныча в кармане завелись, и он на несколько дней уехал в облцентр, а, вернувшись, всем сообщил, что «проходил процедуры».
– Мне в голову, Мария, такую штуковину вживили, что я теперь – как выпью, так с копыт сразу, и брык. Надо мной сам профессор руками водил, пассы делал. Как Кашпировский по телевизору делает, видела раньше? Так вот, и мне так же делали. Я теперь ни-ни, даже и не предлагай.
Справедливости ради надо сказать, что Мария и не предлагала никогда, но он и вправду не пил больше, говорил, что тяги нет к выпивке. Иногда Мария выбирала время, шла с ним на этюды, брала с собой термос горячего чая, несколько яблок по карманам, немного конфет.
Даже Незабудка словно готовилась к зиме, обросла густой длинной шерстью, округлилась боками. Маша часто брала ее с собой в контору, доводила до границы жилой зоны с комплексом и брала на поводок. Незабудка, поначалу сильно удивлявшаяся такой смешной процедуре – что толку, если захочет, то может так дернуть, здоровый мужик не удержит, – привыкла, не сопротивлялась. В комплексе она теперь была не бесхозной тварью, а собакой администратора – кто колбаски кусочек даст, кто печенье. Даже Нюся специально для нее оставляла сахарные кости со щедрыми обрывками мяса. Незабудка, со своей стороны, тоже правила игры соблюдала, милостиво позволяла погладить себя по голове, почесать за ухом. Все-таки, по ее разумению, Мария была много главней, чем Степаныч, много. Всесильная почти. Но все равно приходилось все чаще оставаться с ней ночевать – волки начали подходить близко, выли ночью за домом. Странно, Маша такая могущественная, а волков боялась, приходилось вскакивать с крыльца, с нагретого боками тулупа, лаять в темную пустоту.
И за молоком теперь Маша ходила вместе с Незабудкой – опять же волки. И ходить приходилось пешком, колеса велосипеда увязали в грязи. Но эти прогулки в деревню вместе с Машей Незабудка почему-то особенно любила: как видела, что появляется на столе белый эмалированный бидон, начинала припадать на задние лапы, подтявкивать как щенок, торопить.
У Гавриловны выкопали последнюю картошку, просушили, сложили в сухой погреб, срезали сочные, плотные вилки капусты.
Утренние заморозки прочно сковывали раскисшую почву, схватывали тонкой хрусткой пленкой мелкие лужицы.
Неожиданно выпал первый снег, ночью одел землю белым, явив утром миру сказочную чистоту и непорочность. Лошковцы, хоть и понимали, что настает долгая и унылая, тяжелая пора, радовались снегу как дети, со счастливыми улыбками весело поздравляли друг друга с началом зимы. И все знали, что никакая это еще не зима, между первым, приветливым и легким снегом и снегом настоящим, колючим и скрипучим, наваливающимся сугробами, закручивающимся метелями, дистанция большого размера. А впрочем, не так чтобы и слишком большого. Зима идет. Зима.
Зима. Весна. Снова лето. День за днем, шаг за шагом.
Легкий скрип входной двери, и если поздно вечером выйти на крыльцо, то прямо перед домом висит на незаметной ниточке ковшик Большой Медведицы. Слегка сдвигается вправо-влево, вверх-вниз ручкой – в зависимости от времени. Семь звездочек, шесть ярких и одна потускнее. Чуть раньше выйдешь – ковшик слева от крыльца ручкой кверху, а если бессонница и среди ночи на крыльцо, то ковшик правее крыльца и ручка вниз. Маша научилась по одному взгляду на ночное небо определять, который час. Тоже ей не сидится на месте, Большой Медведице, да только далеко ниточка не пускает. У каждого в жизни своя ниточка.
Год прошел.
Все у Маши, казалось бы, складывалось неплохо по здешним меркам.
Дом подлатали, подправили. Баню ей срубили прямо за домом, хорошую такую баньку, жаркую, русскую. Работа у нее отличная, важная и значительная. Опять же при первой возможности можно в языке попрактиковаться. Пургин как прознал, что Маша языками владеет, очень обрадовался. Два раза присылал в Лошки особо ценных гостей – одного французского профессора, что интересовался историей раскольничества, и одного американца, любителя экстремальной рыбалки. Приставлена к ним была Мария самолично, удовольствие получила от общения на полную катушку.
Все неплохо, только одна беда – детей не получалось. Маша уже волноваться начала.
Глава 18. Новость
Теплым осенним днем – картошку копали – сидела Мария во дворе у Гавриловны, пила молоко из своей чашки, ела намазанную деревенской сметаной булку и мечтала. Сама мечта ее вроде бы была ни о чем, не сформулированная мечта, но ощущение того, что все будет хорошо, мягко освещало загорелое, пополневшее лицо.
Гавриловна в разговоре глянула на нее мельком, потом внимательно так посмотрела Маше куда-то за ухо и просто сказала:
– Да ты беременная.
И было непонятно, вопрос это или же утверждение.
Маша дожевала кусок булки, сощурилась, глядя на прохладное осеннее солнце, что-то прикинула в голове и так же просто ответила:
– Да, беременная.
И будто бы сама себе изумилась. И попыталась почувствовать внутри себя что-то особенное, новое, что превратится впоследствии в человечка, в ее долгожданного ребенка. Но, кроме тяжести в желудке от булки со сметаной, ничего не почувствовала. Не было даже воплей радости, подпрыгиваний на одной ноге, кружения вокруг себя – как она это умела, – не было, потому что ничего нового вроде бы не случилось, просто ждала и дождалась. Она всегда знала, что это непременно будет, несколько минут назад точно чувствовала, что все будет хорошо.
Интересно, подумала Маша, а есть ли у него ручки и ножки? Она задумалась, пытаясь определить срок своей беременности, потом попыталась вспомнить полузабытые институтские знания, и вышло, что ручки и ножки уже наметились, а еще есть головка, мозг, закладываются основные органы. То есть внутри нее, Маши, спрятан настоящий человек, которому Маше до поры до времени нужно быть и домом, и кормом, и утешением. Словно враз переменилась, перевернулась вся ее жизнь – до сих пор она отвечала в этой жизни только за себя, а теперь все ее время, привычки, повадки подчинены кому-то другому, и будут подчинены долго, очень долго. Как странно. Как прекрасно. Как здорово.
Только Гавриловна будто бы не очень обрадовалась. Перекрестила Машу двумя пальцами, руку ей на голову положила и промолвила:
– Господь даст, о чем задумала. Жди только. Жди, далека дорога.
И принялась собирать для Маши «витамины»: длинную рыжую морковь, тупоносенькую, с тоненьким мышиным хвостиком, тускло-желтую позднюю репку, багровые сердечки свеклы. Хотела дать яркую сплюснутую тыкву, но тыква не поместилась в универсамовскую велосипедную корзинку.
Маша ехала домой медленно, старательно объезжая каждую ямку, каждую кочку. Ехала и вполголоса рассказывала своему ребеночку про то, как красиво в осеннем лесу, как пахнет прелой листвой, грибами, как хорошо, что живет она нынче на свежем воздухе, на приволье. Экология здесь хорошая, не то что в продымленном, прокуренном городе.
– А в Петербург мы с тобой обязательно поедем, когда подрастешь немножко. Учиться там будешь, в театры тебя буду водить, в музеи, в цирк.
Маша все прислушивалась и прислушивалась к себе, пыталась ощутить какую-либо новизну, свою новую, особую емкость, свою значительность. Но никаких объективных симптомов беременности, теоретически знакомых каждому третьекурснику, хоть и бывшему, хоть и фармацевту, все же не находила.
Должно тошнить? Не тошнит. Приступы рвоты по утрам? Нет никакой рвоты. Извращенные желания, например мела пожевать или бензина понюхать? Совершенно не хочется мела. И бензина не хочется. Солененьких огурчиков? Съела один с удовольствием – хрусткий, плотный, с темным пупырчатым тельцем, сочный от холодного рассола, – съела еще один, третий – маленький – уже через силу. Нет, охоты до огурцов тоже не было.
Может, никакая это не беременность? Но как же, когда самый главный признак налицо – месячных нет уже почти два месяца. Как только сама-то не заметила, Гавриловна подсказала? И так хочется, так до умопомрачения хочется, чтобы это не какая-нибудь «задержка», а именно беременность, самая главная человеческая тайна. Да и Гавриловна на глаз определила, а она, говорят же, будущее предсказывать умеет.
Так здорово, замечательно двигаться как океанский лайнер, животом вперед, неповоротливо, важно. Так чудесно, должно быть, носить широченные смешные пестрые платья с оборками, туфли на низких каблуках, мужнины свитера – потому что свои вещи на живот не налезают. Так хочется, остро, до боли хочется, чтобы кто-то настойчиво и упрямо барабанил по тебе изнутри маленькой твердой пяткой.
Она расскажет ему все на свете сказки еще до того, как он родится, а потом расскажет еще раз и еще раз. Она будет петь ему песни, советоваться с ним и смотреть будет только на красивое, чтобы ребенок лицом был красивый.
Интересно, а мальчик или девочка? Лучше бы девочка… Но мальчик тоже хорошо. Македонский наверняка захочет, чтобы мальчик. Теперь и с Македонским у них наладится, не может теперь быть плохо.
Македонский же, похоже, не хотел ни мальчиков, ни девочек. От гипотетической вероятности того, что скоро может стать отцом, он как-то поскучнел, как утопающий за соломинку ухватился за мысль о том, что еще все не окончательно, точно не ясно. Может быть, пронесет.
Не пронесло.
Маша подошла к делу цивилизованно – поехала в Норкин и купила в аптеке тест на беременность. Полоска бумаги словно оракул подтвердила: будет ребенок, уже есть.
– Вот видишь, видишь, Саша! – Мария чуть ли не совала ему в нос описанную бумажку.
Саша же брезгливо уворачивался, отодвигал лицо.
– Маша, Машенька! – взывал Бешеный Муж, ставший сразу тихим и неуверенным, словно сдувшийся воздушный шарик. – Маша, ты только не подумай, я очень рад. Ты так давно этого хотела…
Почувствовал, что проговорился, не то ляпнул: нужно было говорить, что это ОНИ хотели.
– Но, Маша, сама подумай, здесь рожать – это же немыслимо. Тут даже приличной клиники нет. Вдруг что-нибудь не заладится, ну я не знаю там, что в таких случаях бывает… Я вот недавно про детскую смертность в нашей стране читал – жуткое дело, как в Центральной Африке.
Маша решила, что ослышалась. Потом решила, что это Саша от радости, от избытка чувств, от того, что волнуется за нее. Кто же в здравом уме и твердой памяти начнет рассказывать беременной женщине про детскую смертность!
– Ну что ты, не бойся, я чувствую, что все будет хорошо. Ты в Норкине видел, сколько детей живет? Они же не в супер-пупер клиниках, они в норкинской больнице все родились, и ничего. Мы с тобой молодые, здоровые, все пройдет хорошо, я чувствую.
– Нет, Маша, мы не можем сейчас, мы не готовы. На что мы ребенка будем растить? Ему столько всего нужно. Он же плачет все время.
– Саш, ничего он не плачет. У меня работа есть, я с Пургиным поговорю, что буду все успевать. Пургин пойдет навстречу, я знаю, он меня ценит. У тебя тоже, может быть, с работой скоро наладится. – Последнее Маша добавила не слишком уверенно, с работой у мужа налаживалось уже почти три года. – Все молодые семьи так начинают, все справляются, и мы справимся.
– Ну, Маша, послушай меня…
– Нет, Саша, это ты меня послушай. Может быть, ты и не хочешь трудностей, но ты еще передумаешь. Ты подумаешь хорошо и поймешь, что ребенок – это счастье. И, в самом деле, он же уже есть. Я же не могу сделать так, чтобы он рассосался.
– Маш, но женщины ведь как-то решают это. – Добавил совсем несмело, чувствовал, что этим только усугубит:—Ну, там, операции делают, аборты. Ведь еще срок небольшой, это пока не ребенок даже, это пока там сгусток какой-то…
Мария читала, что многие мужчины сначала пугаются известия о ребенке, не готовы принять позитивную новость, но потом это проходит, это не страшно.
– Я, Саш, никаких абортов делать не буду, – категорично отрезала Мария. – Я буду рожать, а ты решай сам. Если мы тебе не нужны, то и не надо, никто держать не собирается.
Саша действительно подумал-подумал и пришел к выводу, что ничего страшного в ребенке и нет. Возиться с ним все равно не ему, а Машке. Раз ей так хочется… На том и порешили. И Саша даже начал проявлять несвойственную ему заботу о жене, стал чаще приезжать, больше бывать дома. От нечего делать слонялся по поселку, пил пиво, судачил с мужиками и бабами. Благодаря его стараниям очень скоро все Лошки узнали о том, что Мария беременна.
Узнал и Пургин.
– Мария, что ж ты меня без ножа режешь?!—Пурга был недоволен и смущен одновременно: понятное дело, пристало разве мужику женские дела обсуждать, тем более такие интимные. Но больше все ж таки недоволен, словно его по-крупному подставили.
– Григорий Палыч, вы о чем? – насторожилась Маша, вроде бы ничего супротив хозяйской воли она не совершала.
– О чем, о чем… – передразнил Пурга, – все Лошки обсуждают, вот я о чем. Все, значит, в курсе, один я ни сном ни духом, а ты мне такую свинью.
– Да что случилось-то? – Маша даже рассердилась.
– Не случилось. Но непременно случится, как я погляжу. Ты моя правая рука, Мария, а ты рожать вздумала.
Понятно, правая рука вздумала рожать.
– Ты же прекрасно знаешь, что мне сейчас не разорваться, не до Лошков. – Пургин активно занялся жилищным строительством в облцентре, новое дело требовало постоянного внимания и присутствия именно там. – И в самый сезон ты будешь рожать, нате, приплыли! Ты что, не могла как-то подгадать, что ли, чтобы в межсезонье это все произошло у тебя.
Господи, неглупый ведь человек, а несет бред какой-то! Не будешь же ему сейчас объяснять, что она почти три года этого момента ждала, не до подгадываний уж.
Пургин продолжал сердиться:
– Я на тебя, Мария, положился, как на самого себя, я всему тебя выучил, чтобы ты могла полностью меня здесь заменить… – остановился, немного поразмыслил, – в пределах своей компетенции, разумеется, а ты меня попросту кидаешь. Что прикажешь мне делать теперь?
– Григорий Палыч, – Маша состояние Пургина прекрасно понимала, – я справлюсь. Не нервничайте так. Вы западные фильмы смотрите? Там женщина рожает и через две недели выходит на работу. И я смогу. Я все налажу и смогу. Вот увидите, все будет хорошо.
– Хорошо если хорошо. А если у тебя какие-нибудь болезни начнутся или у ребенка?
– Да что вы каркаете-то раньше времени? – в сердцах прикрикнула Маша.
Пургин даже на повышенный на него голос не отреагировал, только глубоко вздохнул, крепко потер ладонями лицо, взъерошил волосы. Нет, последнее дело баб на работу брать, с мужиками надо работать, с мужиками, они таких подлянок не подбрасывают. Но Машка, надо отдать ей должное, работала замечательно, на совесть, пример любому мужику.
Пургин успел изучить Машкин характер, но на всякий случай, имея малюсенькую надежду, печально спросил:
– А может, можно еще что-то сделать? Ты ж молодая, будут у тебя дети… Ты вот работать совсем научишься, я тебя в область возьму, квартиру куплю…
Как у них, у мужиков, все просто: не этот ребенок, так другой, не сейчас, так потом. И еще квартирой в области соблазняет, гад такой. Маша даже задохнулась от возмущения.
– Я, Григорий Павлович, этого ребенка вымучила, выстрадала и долго ждала. Я, чтобы с вами не поссориться, лучше даже сделаю вид, что последних ваших слов и не слышала. Вы мне работу поручили, я за нее отвечаю, сказала все сделаю, значит, сделаю. Вам ведь результат главное? Будет вам результат.
– Ну ладно, ладно, – сдался он под ее бешеным напором. – Может и правда все хорошо будет…
У Маши в конторе произошла неприятная сцена.
С самого утра заявилась завпрод Нюся, присела, для виду порешала с Машей несколько мелких вопросов, а потом безо всякого перехода огорошила:
– Мария, я считаю, что ты что-то делать должна, меры принимать. У тебя скоро ребенок родится, а ты спокойно смотришь, как твой мерин мою Светку обхаживает. Он же, подлец, поматросит и бросит, а девке страдать! Девке нужно думать, как замуж выходить, а она днями с твоим Сашкой хороводится. Люди уже и в Норкине их вместе видели. Я тебя, Мария, по-хорошему предупреждаю, уйми кобеля своего, а то я сама за дело возьмусь.
Маша давно уже знала, что Македонский гуляет. Невозможно об этом не знать. Можно не хотеть видеть, можно закрывать глаза, можно обманывать себя, но не знать нельзя. Не чувствовать невозможно. Мария спасалась тем, что просто-напросто гнала от себя эту мысль, гнала словно назойливую муху. Странно, но Мария не ревновала, никогда не ревновала и ни к кому. Ни к хозяйке, у которой снимал Македонский полдома в Норкине, ни к рыночным норкинским торговкам, ни к неизвестным ей дамам и дамочкам. Противно, да, было. Брезгливо было. Словно приходится пить грязную воду, когда мучит жажда, а другой воды напиться взять неоткуда. А жаль не было, и обидно не было. Она и сама с ним спала, дети же иначе не родятся, она хоть и Мария, но в непорочное зачатие не верила. Но вплотную, глаза в глаза, она столкнулась с изменой мужа только сейчас, в Нюсином лице.
От абсурдности ситуации Мария даже рассмеялась.
– Нюся, ты в своем уме? Твоя дочка путается с чужим законным мужем, и ты же еще приходишь права качать? Ты бы объяснила девочке своей, что нехорошо с женатыми дяденьками дружить. Рассказала бы, что женатый дяденька – это чужой каравай, а чужое брать некрасиво.
Хотела присовокупить, что девке нужно учиться и книжки читать, а не думать, как замуж выйти поскорее. Да ладно, не Машино это дело.
Завпрод Нюся такой реакции на свои слова не ожидала. Она Машу на людях всегда привечала, разговаривала почтительно, но не любила, потому как Маша периодически с Нюсиным воровством боролась не на шутку. И сейчас она хотела доставить Маше побольше боли, заставить ее страдать и мучиться, толкнуть на семейную сцену, на конфликт, может быть, на слезы на Нюсином плече. Только Маша была уже не та, что приехала в Лошки какое-то время назад, совсем не та, держать удар научилась. Мария ни на какой конфликт идти не собиралась, как не собиралась и слезы при Нюсе распускать. Выпроводила Нюсю жестко и решительно.
Но с Македонским вечером решила все же поговорить.
Не успела пережить это, как в дверь несмело постучались.
Кто еще? Неужели очередная обиженная Македонским дева? Или, того хуже, ее мамаша? Нет, с мамашей у них в Лошках только Светка, остальные самостоятельные.
– Войдите.
Дверь наполовинку приоткрылась, и на пороге возник мальчишка лет пяти.
– Здравствуйте, тетя. Я к тебе в гости пришел.
– Проходи, раз пришел, – засмеялась Маша, обрадовалась. По понятным причинам маленькие дети в последнее время волновали ее особенно сильно, притягивали к себе. Только вот незадача, детей в Лошках не было, потому что не было школы. Дети приезжали к родителям только на каникулы, остальное время жили в городах с бабушками и дедушками. А совсем маленьких детей, дошколят, и вовсе не было – Лошки место непутевое, больше неустроенные живут, не до детей. Маше же постоянно хотелось с кем-нибудь нянчиться, целовать, вдыхать запах тонких детских волос, сжимать в ладони ручку с маленькими горячими пальчиками.
– Мне дядя сказал, что у тебя есть собачка, и ты мне разрешишь с ней поиграть. – Парнишка деловито расставил точки над «и»: не по пустякам пришел, а с серьезным делом – на собачку посмотреть.
Собачку Маша сегодня оставила дома. Незабудка к старости утратила былую лихость и шустрость, больше хотела лежать, особенно в плохую погоду – суставы ломило. Конечно, беспрекословно шла, когда звали с собой, но Маша все понимала и Незабудку берегла, в дождь просто так ее в контору не таскала.
– Хорошо, сходим с тобой к собачке в гости. Только посиди, подожди немножко, я сейчас закончу дела. Ты пока мне расскажи, кто ты такой хороший будешь. Я, например, Мария.
– Я Колька, тети-Валин племянник. Тетя Валя в город уехала по делам, а мне велела хорошо себя вести и к людям не приставать. Я ведь к тебе не приставаю?
– Не пристаешь, – согласилась Маша, проворно вбивая цифры в таблицу. – А как же ты один? Ты же, наверно, есть хочешь. Ты обедал сегодня?
– Мне тетя Валя оставила молоко и булку с колбасой, а еще прянички мои любимые. Она мне из города еще привезет, потому что я эти все уже съел.
– Давай мы с тобой сейчас пойдем ко мне в гости, пообедаем по-настоящему, а потом с собакой поиграем. Ты разве не знаешь, что мальчики обязательно должны суп есть, чтобы вырасти большими?
Сказки про суп Колька слышал много раз, а в сказки он не верил. Суп, считал Колька, – это такой вид наказания, легкая его разновидность, а за что наказывать всегда найдется. Попытался выторговать бонус.
– Я суп съем, а ты мне что? Прянички у тебя хоть есть?
– У меня есть пирог с яблоками, он не хуже пряников. – Маша закрыла все окна, вышла из программы, выключила компьютер. – Пойдем.
Они пообедали, немножко помучили вяло сопротивляющуюся Незабудку, заставляя ее непонятно зачем приносить обратно кидаемую к забору палку, сходили погулять – посмотреть, как рисует расположившийся на пригорке Степаныч очередной свой пейзаж. И уже возвращались обратно, когда навстречу им выбежала из-за поворота всклокоченная Валентина.
– Колька, бесов сын, ты что тут делаешь? Убью сейчас на месте! Я что тебе сказала делать?…
Вид у Валентины был испуганный и отчаявшийся, она тяжело дышала, прижимала руку к животу под грудью, словно пыталась удержать рвущееся наружу сердце.
– Валя, Валюша, зачем ты так? – попыталась успокоить Маша. – Это я виновата, я его увела. Ты, наверно, волнуешься, что мальчик пропал, только я не знала, что ты уже вернулась.
– Машенька, да у него же краснуха. – В голосе Валентины звучала тревога. – Тебе ни в коем случае нельзя с ним рядом, особенно если ты сама не болела. Его из города сестра ко мне специально отправила, потому что еще двое детей и соседка по дому на шестом месяце. Он же заразный, гад такой! Убью!!!
Последняя угроза относилась к маленькому Кольке.
– А че я? Я ниче… – плаксиво заныл Колька. – У меня уже прыщики почти прошли, только на попе остались.
– Прыщики! Я тебе что сказала делать? Я тебе сказала дома во дворе сидеть и ни к кому не приставать, так ты ж, холера, именно к ней прицепился! Медом тебе у нее намазано?
– У нее пирог с яблоками, вкусный, ы-ы-ы… Я не виноватый, мне дяденька сказал, что она играть любит и что у нее собачка есть. Ы-ы-ы…
Валентина деловито уточнила:
– Ты давно с ним?
– Полдня. – Маша и сама перепугалась. Она знала, что при краснухе матери у плода возникают необратимые уродства и патологии, иногда несовместимые с жизнью. Проходила в институте.
– Целовалась с ним?
– Да, – тихо и обреченно ответила Маша. – И одно яблоко с ним ела.
– Ну, помогай тебе Господь, девочка. – Валентина глубоко вздохнула, крепко притянула к себе горемычного Кольку, прижала к бедру. – Ладно, может быть, еще все обойдется, не переживай раньше времени…
Маша возвращалась домой и силилась вспомнить все, что она знала про краснуху.
Краснуха раньше всегда считалась одной из самых легких детских инфекций и не требовала никакого специального лечения. В последние десятилетия внимание к этой болезни значительно возросло именно в связи с выявлением ее роли в возникновении врожденных пороков развития у детей. При заболевании краснухой беременных женщин, особенно на ранних сроках беременности вероятность развития внутриутробных пороков очень высока. Могут развиться микроцефальная гидроцефалия, глухота, катаракта, ретинопатия, глаукома, пороки сердца и других органов.
И, что самое неприятное, краснухой сама Маша в детстве не болела, иммунитета против краснухи у нее не было.
Только вечером выкристаллизовалась в Машиной голове мысль, которая не давала покоя после Колькиного ухода, вертелась и вертелась в голове будто фигурная заставка в ее компьютере. «Дядя сказал, что у тебя собачка есть… Я не виноватый, мне дяденька сказал… дяденька сказал, что она играть любит…» По всему выходило, что Кольку к Маше кто-то специально отправил. Только кто?
Ох, как же он мог? Зачем же так? Зачем так жестоко, безжалостно? Она ему верой и правдой, а он с ней так… Ну да, конечно, утром Пургин был еще в Лошках. Но теперь бежать, добиваться правды было бесполезно, Пургин прямо из Лошков двинулся в область. Мавр сделал свое дело, мавр может уходить.
Может быть, все еще и обойдется. Ох, не нужно было Саше по всем Лошкам трепаться, что жена беременная, не нужно было раньше времени.
На другое утро вместо конторы Мария направилась в Нозорово к Гавриловне. Упрашивала и плакала, молила рассказать «что на роду написано». Гавриловна хмурилась, отмахивалась, сердилась, что она не ведьма и не гадалка, чтобы предсказания предсказывать, притискивала к груди Машину голову, мелко гладила по отросшим до плеч волосам, отгоняя слезу из уголка глаза, приговаривая:
– Ничего, девонька, ничего… Будут дети, будут, куда ж без детей… Ничего, подожди, ласочка моя, только подожди, все будет, и счастье будет, и дети будут, все будет у тебя…
Постепенно Маша успокоилась. Дни шли, а она не заболевала. Через две недели совсем было успокоилась, что пронесло, – инкубационный период, как она помнила, у краснухи две недели.
Пришли в гости Колька с Валентиной. Колька, окончательно поправившийся, отправлялся обратно к матери, зашел попрощаться. Попил чаю, со вкусом умял все пряники и сухари, весело болтал под столом ногами, трепал за уши и смачно целовал Незабудку, был совершенно рад жизни, о чем и сообщал:
– Я, тетя Маша, теперь к мамке поеду. Я без мамки совсем тут чуть не зачах. Знаешь, у меня мамулечка какая мировая! Ты, конечно, тоже хорошая, и пироги у тебя вкусные, только мамка моя все равно лучше. И у тети Поли, соседки, скоро дитеночек народится, знаешь, как нам весело будет?
Маша с Валентиной только смеялись, поощряли Кольку к дальнейшим рассуждениям.
– А мне в школу нужно, а я тут застрял. Я пока в садик хожу, в среднюю группу, а уже скоро в школу пойду. Читать и писать научусь – и в школу. А то в школу берут только тех, кто читать и писать умеет, и еще считать. Я считать уже совсем умею, могу все буквы сосчитать…
Колька с Машей крепко расцеловались на прощание и, подгоняемый Валентиной, потенциальный школьник отправился на улицу.
Маша не успела убрать посуду после чаепития, как взволнованный Колька ворвался обратно в дом:
– Маша, тетя Маша! Я же говорил тебе, что я не виноватый, я говорил, что это меня дяденька, а ты не верила, и тетя Валя на меня ругалась! Вон он, дяденька, во дворе ходит! Посмотри же!
Во дворе, в раскрытом настежь сарае, копался Александр Македонский, Бешеный Муж, что-то искал.
Выйдя на крыльцо, Маша медленно и тяжело оперлась спиной о стену, о старые, почерневшие от времени и непогоды бревна. В груди что-то щелкнуло и тут же оборвалось тонкой ниточкой, и воздуха перестало хватать. Да он и не нужен был больше, этот воздух, зачем воздух, если Маша просто-напросто умерла.
Высоко и часто подскакивал на одной ножке реабилитировавшийся Колька: он же сразу им так и сказал, что дяденька научил пойти играть, а они все не верили, ругались.
Только вот тетка Валя все равно осталась недовольна, сердито зашептала:
– Что же ты, паскудник маленький, делаешь?! Язык бы тебе вырвать! Счастье твое, что малец, не понимаешь пока… – и уже громче, Маше:—Ты прости его, девочка, ребенок, он и есть ребенок. Не слушай его, он поди и перепутал все. Прости… Может быть, все еще и обойдется…
И Колька не стал настаивать, не стал объяснять им, что ничего он не перепутал и никакой он не ребенок – в школу скоро идти, и все буквы он уже знает, а считает прямо до ста без ошибки, – только уцепился крепко за тети-валину руку, потащил к калитке. Так ведь они и на автобус опоздают, который в город, к мамке…
Глава 19. Болезнь
Не обошлось. Ничего не обошлось.
Возможно, развитие болезни подтолкнул сильный стресс, известие о том, что именно родной муж, в церкви с ней венчанный, поступил с ней наиболее жестоко.
– Ну да, я, – инфантильно бубнил прижатый к стенке Македонский, – а что ты все сама да сама. Я для тебя теперь так, пустое место. Нашла себе быка-производителя и рада-радешенька. А я, может быть, не хочу! Я молодой еще, я хочу для себя пожить! Нам с тобой детей заводить рано еще.
– Саша, это котят в доме заводят, а еще коз и коров в хозяйстве, а детей не заводят, они родятся, – в сердцах, зло бросила Маша. – Я же от тебя ничего не просила, никакой помощи, я бы сама справилась, зачем ты так с нами?
– Маш, – пошел Македонский на попятный, – ну ты погоди, еще образуется все, ты ведь не заболела. Я же не всерьез, я так, пошутить хотел. Мне, Маш, кстати, в Норкине верное дело предложили, скоро переедем, собирайся. Переедем отсюда…
– Да катись ты в свой Норкин!
В горе и в радости, пока смерть не разлучит вас…
К обеду Мария почувствовала себя нехорошо. Болела голова, знобило, работа не клеилась, и все валилось из рук. Хотелось лечь и лежать словно в мягком коконе, укрывшись с головой теплым одеялом.
– Ты, Мария, простыла, – констатировал Степаныч, – ты ноги надысь промочила? Промочила. Вот и получай фашист гранату. Тебе нонеча беречься надо, штаны теплые надевать, как все бабы делают. Видал я твои штаны, на веревке сушились, не штаны, а срамота, кусочек кружев. Мой платок носовой теплее будет. Ты должна в такую погоду дома сидеть, а ты скачешь как лошадь на свадьбе – голова в цветах, а задница в мыле. Давай, Мария, ложись, а я тебе сейчас печь затоплю да чаю сделаю с малиной. Твой-то в Норкине?
– Там, – односложно призналась Мария. Говорить не хотелось, сил не было, а тем более говорить о Македонском.
– Ну и слава богу. Так и тебе, и мне спокойнее. Давай, давай, сейчас одеяло под ноги подпихну. Носки-то шерстяные, собачьи, где у тебя?
Став полноправной хозяйкой Незабудки, Мария освоила починенную Степанычем старинную прялку, пряла мягкую собачью шерсть, вязала носки и рукавицы. Получалось у Марии не слишком ровно, не так как у мастерицы Валентины, но для носков и рукавиц в самый раз.
– Ты мне еще предложи штаны собачьи связать, – вяло пошутила Маша.
– А что, и предложу, – суровился не склонный шутить Степаныч, – хорошая мысль, между прочим. Связала бы себе эти, ну… рейтузы, вот как называется. Благо шерсть дармовая по двору бегает. Ладно уж, спи, не отвлекайся на глупости всякие. И думать, думать о плохом не смей! Тебе теперь только о хорошем думать полагается.
Как же думать о хорошем, если к утру Маша покрылась типичной краснушной сыпью. С лица и шеи она за несколько часов стекла ниже, обсыпала спину, локти, ягодицы. Припухли лимфатические узлы. Температура поднялась.
Совершенно удрученный Степаныч варил в кухне клюквенный морс и сквозь зубы бормотал бессвязные воззвания к Господу-Нашему-Иисусу-Христу, тут же обещался голыми руками придушить Македонского и снова взывал ко Всевышнему.
Незабудка, будто чуя беду, упрямо лежала на домотканом коврике у Машиной кровати, отказывалась убираться на улицу и на все попытки Степаныча выпинать негромко предостерегающе рычала.
Из города вызвали врача, и врач поставил неутешительный диагноз: краснуха.
– Что делать, доктор? – умоляюще заглядывала в глаза усталому, плохо выбритому мужчине Мария. – Что можно сделать?
Доктор только вздыхал:
– Голубушка моя, будь мы с вами в большом городе, можно было бы гамма-глобулин ввести, а здесь где же его взять? Нам гамма-глобулин не дают, нам вообще ничего нынче не дают, лечи как знаешь. И в области его сейчас нету, я узнавал. Вы поправляйтесь, а там видно будет, что с вами дальше делать.
В голосе же доктора, при всей заботливости тона, ничего оптимистического не определялось.
Никакого оптимизма не добавила и гинеколог, которую Маша посетила сразу после выздоровления. В консультацию норкинскую сама не пошла, чтобы никого не заразить, ждала врача на скамеечке на улице.
Заболевание женщины краснухой в первые месяцы беременности является абсолютным показанием к искусственному ее прерыванию, сиречь к аборту, академично и бездушно вынесла вердикт гинеколог.
– Вы у нас на учете по беременности не состоите, так что это даже лучше. Я дам направление, в нашей больнице все вам сделают. Не волнуйтесь.
Но Маша волновалась, Маша волновалась так сильно, что срывался голос, переходил с визга на шепот:
– Доктор, а может быть, обойдется? Все нормально будет?
– Да вы в своем уме? Что же тут нормального? Через шесть месяцев вы родите уродца и сами же от него откажетесь, государству на руки сбросите. Вы ж молодая еще, а за тяжелым инвалидом знаете какой уход требуется, какое это дело неблагодарное? А если и не бросите, то всю жизнь свою под ноги ему положите, а он даже оценить этого не сможет. Да зачем, зачем вам нужен бесчувственный микроцефал, он же даже не улыбнется никогда вам в ответ, я имею в виду, осознанно не улыбнется, а так-то всю жизнь свою только и будет делать, что улыбаться. Короче, придете ко мне в понедельник за направлением, и в больницу. Вы молодая, будут у вас нормальные, здоровые дети, поверьте моему опыту.
Аборт сделали нормально, ни хорошо ни плохо. Маша ничего не чувствовала под наркозом, только потом сильно болело внизу живота. Доктор сказал, что это так и должно быть, пройдет.
Маша вернулась домой, но боль все не проходила. Открылось кровотечение, температура поднялась выше прежнего. Теперь уже Александра варила морс и укутывала Машу одеялом, ей было все равно. Наведавшийся в Лошки Пургин, навестив Марию, отдал распоряжение срочно вести в больницу, не ждать.
Выходя, столкнулся в дверях с приехавшим Македонским, безжалостно прошипел:
– Я тебе, паскудник, вот что скажу: если наметил дело какое, то делай его чисто, чтобы комар носу не подточил, а не так, как ты это привык. Своими руками башку бы открутил да собакам бросил… Мараться не хочется.
Мария лежала в кровати безучастная ко всему и ко всем.
Лечение быстрых положительных результатов не давало, несмотря на то что Пургин привез из облцентра все необходимые лекарства.
Приезжала Гавриловна, ради такого дела впервые за много лет покинувшая Нозорово. Сидела подолгу у Машиной кровати, маленькая-премаленькая старушка-ребенок в белом платочке, перебирала в руках старинные четки, шептала молитвы.
– Крепись, девонька, Бог, он каждому крест по его росту отмеряет, больше чем можешь вынести, не дает. Потерпи, ясочка моя, все образуется у тебя, все наладится.
– Да как вы все не понимаете! – вяло спорила Маша. – Как вы все не можете меня понять…
Совсем забыла, что и Гавриловна потеряла единственного своего взрослого сына. Несправедлива была к Гавриловне, но не замечала этого.
Приходил регулярно Степаныч, все покушать приносил домашнего, сам готовил, старался. Миски и плошки полными так и копились на тумбочке и в ней, еда портилась.
Александра приезжала. Валентина, считавшая себя виноватой в происшедшем. Приезжали другие лошковцы. Даже целлюлитная завпрод Нюся приходила, приносила редкие деликатесы, икру и ананас.
Маше было безразлично. На Македонского с сетчатой авоськой тугих красных осенних яблок отреагировала вяло, тихо прошептала:
– Уйди, Саша. Уйди, очень тебя прошу.
Никого не хотелось видеть, ничего слышать.
Бессонными ночами Маша подолгу стояла у окна, вглядываясь в темное звездное небо, в напряжении ожидая, когда же упадет хоть одна, хоть самая маленькая звездочка. Желание у Маши было припасено заранее, надо только успеть загадать. Одно-единственное желание. Не быть, не существовать больше, уйти. Но и небо было неласково к Маше – не августовское, глубокое, звездопадное – все звезды прочно держались на своих гвоздиках, отказывались падать.
Все чаще во сне приходили мама и бабушка, и очень хотелось к ним, туда, где все хорошо, где нет ни зла, ни подлости, ни предательства. Хотелось обратно в детство, где все они еще вместе, где папа с мамой вытряхивают из пропахших дымом линялых рюкзаков большие кедровые шишки – подарок Маше, или настоящее перекати-поле, а бабушка ворчит, что навезли в квартиру всяких букашек, ползают кругом. Где Мишка, долго и упорно уговариваемый Машей, согласился наконец поиграть в фигурное катание, раскрутил ее за руку и за ногу, но не удержал и уронил головой об пол – «тодес» не получился. Где бабушкина сестра заставляет Машу говорить за столом по-французски и где кукла – это «ля пупе».
Устала. Ужасно, чертовски, смертельно устала. Устала подставлять тело под холодную проспиртованную ватку, тут же сменяющуюся колкой острой иглой, устала чувствовать кожей живота пытливые, мнущие пальцы врача, устала от пытающихся казаться веселыми и оптимистичными посетителей, от разговоров соседок по палате, от молитв Гавриловны… От всего устала. От жизни, в которой нет и не может быть ничего хорошего.
Ночью Маша прокралась на пост и, пользуясь тем, что спит дежурная сестра, вынула из шкафчика целый пузырек таблеток феназепама и старательно проглотила их все, запивая противно теплой кипяченой водой из общего бачка.
Ничего не вышло, мама с бабушкой не приняли Машу. Ее, странно спящую, заметила соседка по палате, подняла шум. Машу откачали, перевели в одноместную палату, Пургин установил возле нее дежурство.
На гневные вспышки Пурги по поводу некачественного лечения Машин доктор зло огрызался:
– Да не нужно ничего больше, все есть, вы все привезли. Я вам русским языком говорю, ничего больше не требуется. Из лекарств не требуется. Как вы, мил-человек, не понимаете, она же не борется совсем. Она жить не хочет, какие лекарства ей помочь могут, если она сама для себя решила, что ей нужно умереть? И она же не истеричка какая-нибудь. С истеричкой как раз было бы проще, а она совершенно разумно решила умереть. Что, ну что я могу поделать? Душа, видите ли, не наш профиль, это в церковь пожалуйте.
Гавриловна теперь сидела при ней бессменно, на ночь менялась со Степанычем, Пургинову сиделку прогнала. По-прежнему молилась, перебирая темные четки, насильно кормила с ложки, поила травяными отварами.
– Я так тебе скажу, Мариюшка, ничего не выйдет у тебя. Тебе на роду жить написано, жить и детей рожать, а не помирать раньше срока. У тебя на плече ангел сидит, он не даст беде случиться.
Как не безразлична ко всему была Мария, но на эти слова глаза себе на плечо скосила. Скосила, но никого не увидела, никакого ангела.
Ничего не было, ни бабушки, ни мамы, ни ангела, ни ребенка, ни семьи. Так ради чего жить? Ради чего стараться, пытаться что-то сделать, если все только уходят от нее, если никому она не нужна? Никому, кроме старухи и художника. Еще Незабудки. Если все постоянное на поверку оказывается временным, а временное постоянным? И Лошки, ненавистные и нелепые поначалу Лошки, превратились в родной дом и другого нет и не предвидится. И совсем не снятся больше ни тесные поездки в метро, ни металлически блестящая гладь Невы, ни собственные ноги, ступающие по фигурному паркету Эрмитажа…
Выздоравливала Маша тяжело и долго. С гинекологии перевели ее на терапевтическое отделение, на лечение к невропатологу. Но только и невропатолог был Маше не помощник. Новый год она встречала в больнице, и Рождество тоже. Не радовалась привезенным подаркам, даже отлично написанному Степанычем Машиному портрету не обрадовалась.
Спас положение Пургин. Явился в палату после Рождества, крепкий, холодный, румяный с мороза, и прямо заявил:
– Собирайся, Мария, поехали.
– Куда? – вяло поинтересовалась Маша. Наверно, с терапии ее опять куда-то переводят, пусть даже в психиатрическую лечебницу, все равно.
– Куда-куда? – ехидно передразнил Пургин. – В Лошки, куда ж еще! Если ты, моя милая, забыла, то у тебя работа имеется. Через десять дней твой любимый мсье Даниэль приезжает, на кого я, скажи на милость, его оставлю, если он по-нашему ни бельмеса? Будет какое-то время в Лошках жить, научную работу писать. Давай, не стой столбом, вот я вещи тебе привез какие-то, Александра собрала.
Маша хотела было сказать, что никуда не поедет, что не может сейчас дорогих гостей развлекать, но Пургин додавливал:
– Я уже договорился, лекаришка твой тебя сегодняшним днем выписывает, так что здесь тебя оставлять никому никакого резона нет. Собирайся скорее, я тебе говорю, не до вечера же мне здесь в шубе париться!
Маше он не сказал, что французский профессор мсье Даниель вообще-то собирался в Лошки летом, сдался, только когда пообещали бесплатное проживание и полный пансион, что с «лекаришкой» пришлось тоже долго общаться, выписали Машу под расписку и за щедрую благодарность.
Выйдя на улицу после долгого лежания в палатах, Маша сразу же почувствовала резкое головокружение – легкие заполнились свежим и острым морозным воздухом, толстый и ровный белый снег слепил глаза, лицо непривычно холодило, и на глаза навернулись слезы. Мария крепко ухватилась за рукав Пургиновой длинной шубы, колени дрожали.
– Во до чего довели, эскулапы, на ногах уже не стоишь. Погляди, вполовину себя стала. Меня уже к тебе даже жена не ревнует, вот какое ты нынче чучело. Ничего-ничего, сейчас доедем, а там я велел баню вытопить, Александра тебя напарит хорошенько, вся хворь из тебя и выйдет. Александра, она париться мастерица. А потом прошу пожаловать на работу, дел невпроворот.
Дома Марию ждал беспорядок и запустение. Македонский где-то слонялся, может, в Норкине, Маше было все равно. На чайных чашках в сушилке плохо отмытые следы губной помады, под кроватью чужая заколка для волос. Заколка была приметная, местной работы, единственная в своем роде. Александрина заколка. Но Маше и тут было все равно. Так, немного неприятно, словно бы в ее, Машино, отсутствие зашла в дом Александра и взяла без спроса, например, утюг.
Хоть и слабая, она за два дня заново вымыла и выскребла весь дом, переехала из их с мужем спальни в отдельную комнату. Поровну поделила, разложила по разным шкафам постельное белье, занавески, полотенца. На кухне поделила посуду, себе купила новый чайник, а старый оставила Македонскому, передвинула мебель так, чтобы влез второй стол. Ни дать ни взять питерская коммунальная квартира.
Так и зажила.
Македонский приезжал нечасто, наездами. То на пару дней, а то и на пару недель. Вел себя тихо, к Марии не приставал. Баб не водил. Вены себе вскрывать больше не пытался, ушло то время, с клятвами не лез, знал, что не простит. Может, боялся чего. Или кого.
Мария с людьми старалась не общаться без особой надобности, не тянуло. Не хотелось ни разговоров по душам, ни острой жалости к себе, ни неизбежных причитаний о том, как же она, бедненькая, теперь дальше. Жила без цели, без эмоций, без желаний. Просто жила.
Проще других было общаться с приехавшим мсье Даниэлем – во-первых, это была ее работа, а во-вторых, по душам можно говорить только тогда, когда на этом языке думаешь, а думать по-французски Маша все же не умела.
Отчего-то потянуло Машу к рисованию, отвлекало это и оттягивало, давало отдых душе. Так как художник из Маши был тот еще, то Степаныч обучил ее искусству батика – росписи по шелковой ткани акварельными красками. Можно было, не имея никаких особенных навыков и знаний в рисовании, расписывать бессмысленными абстрактными узорами большие платки и маленькие картинки. У запасливого Степаныча в хозяйстве нашелся даже большой рулон старого шелка, подъеденного с одного краю вездесущей мышью. Объеденный край Степаныч аккуратно срезал, деревянную раму для натягивания шелка легко сколотил. У Маши, кстати, со временем вполне неплохо стало получаться, она даже на продажу свои платки стала отдавать.
Легко общаться могла только с Незабудкой. Незабудка при Машином возвращении выявила такой вихрь эмоций, что свалила Марию прямо в снег, долго вылизывала ей лицо горячим шершавым языком, громко, с подвывом лаяла прямо в ухо, порвала когтями куртку. Даже в баню пришлось тащить ее с собой, Незабудка легла у самой двери и внимательно следила за тем, чтобы Маша снова никуда от нее не улизнула.
Они вдвоем частенько подолгу сидели на крыльце, старая собака и молодая женщина, плотно прижимались друг к другу боками и молчали, ни о чем не думали, так…
Прошел еще один год.
Глава 20. Домой
В середине лета Маша сидела в конторе, привычно просматривала бумаги.
Постучав, забежала в кабинет художница Оленька:
– Мария, там тебя какая-то женщина разыскивает, из туристов.
– Какая женщина? – Маша удивилась, никого из туристов она особо не привечала.
– Да мы точно не знаем, может быть и не тебя, она просто спрашивает, нет ли Маши. В общем, ты бы вышла, сама глянула.
Маша пожала плечами, но на всякий случай, взяв с собой Незабудку, пошла разузнать, кто ж может ее здесь искать.
Бабушкина сестра с их последней встречи заметно сдала, постарела и похудела. Глубокие морщины изрезали ее лицо, и она, похоже, перестала с этим бороться, пышная прежде грудь обвисла и словно бы сдулась. Но все равно, это была она, бабушкина сестра.
При виде ее Маша вдруг резко почувствовала, что перед ней практически единственный оставшийся в живых по-настоящему родной человек, родная кровь, и в носу у нее предательски запершило. Пришлось даже взять себя за нос, прижать, поводить из стороны в сторону, чтобы не брызнуло из глаз, – Маша боялась, что «Кабаниха» осмеет ее за проявление сентиментальности. Они крепко обнялись, и Маша с болью почувствовала, как мелко задрожали под ее руками плечи старой женщины. Им очень хотелось, им нужно было поговорить, много всего рассказать друг другу, но времени было в обрез – экскурсионный автобус, привезший бабушкину сестру, отходил через несколько часов, а желания остаться та не выказала. Кругом сновали туристы, шумно велись экскурсии и они устроились за комплексом, на высоком берегу над рекой. Быстрая речка искрилась и играла на солнце, желтела узкая полоска песка над водой, зеленели холмы, поднимаясь на другом берегу ввысь, к сплошной стене кедровника.
– Красиво у вас, – отметила бабушкина сестра и без паузы спросила:—Домой не хочешь?
– Мой дом здесь, – привычно и не слишком убедительно ответила Мария.
– А-а. Как муж?
– Нормально, он в Норкине работает. – Хотя хвастаться было и нечем, но врать Маше не хотелось. Она не была уверена в том, что бабушкина сестра не успела выведать все про ее жизнь.
– Машенька, поедем домой. Поедем, хватит уже. – В голосе одновременно звучали и печаль, и просьба, горечь от того, что нельзя, как встарь, взять Машу за руку, силой, упирающуюся, отвести домой. – Я одна, квартира большая, нам хватит с тобой. Мишка тебе работу найдет хорошую.
– Как он? – поспешила увести разговор Маша.
Про Мишу, лучшего своего друга детства, Маша в последнее время отчего-то вспоминала часто. Вспоминала, как водили их во Дворец пионеров на елку, и Мишка отдал Маше все конфеты из своего подарка, как по секрету Мишка научил ее плохим словам, а она, наплевав на секрет, гордо поделилась полученными знаниями за ужином, за общим столом. Вспоминала, как в семь лет он пришел к ней на день рождения вместе с мамой, бабушкиной сестрой, и Маше захотелось похвастаться им перед подружками. Она кокетливо сообщила присутствующим, что, когда вырастет, непременно выйдет за Мишку замуж, – пусть завидуют! Но Михаил ее порыва не одобрил, резонно возразил, что родственникам жениться нельзя, дети уродами будут. Откуда он это знал в свои одиннадцать, неясно, но для Маши день рождения был безнадежно испорчен. Она же привыкла считать, что Мишка никогда и никуда не денется, всегда-всегда будет рядом, а для этого непременно нужно было жениться.
– Хорошо. Женился, сын у него родился, знаешь, смешной такой, совсем как Мишка в детстве.
Ну вот, оказывается, и Михаил женился.
– У Миши свое дело, живет не тужит, квартиру себе купил большущую, за границей все время отдыхает.
Все хорошо, но произнесено это было как-то с натугой, без особого тепла и сердечности.
«Какой она все-таки тяжелый человек, – подумала Маша, – трудно с ней Мишке. Немудрено, что квартиру купил и уехал. Ей же, разумеется, одной скучно, вот и зовет меня к себе, как прежде в компаньонки нанимали».
– Ну что, поедешь?
– Спасибо, но я не могу.
– Почему? Да почему? Ты посмотри вокруг, это ж ужас, а не жизнь. Кто у тебя здесь, что тебя тут держит?
Что ответить? Действительно, кто здесь у нее? Ответить, что приятель-художник возрастом под шестьдесят, в недалеком прошлом местный пропойца? Несерьезно. Старуха в соседнем селе, умеющая предсказывать будущее, по религиозным соображениям отвергающая сахар и традиционное лечение? Смешно. Пургин с женой, детьми, внуками, извечными молодыми любовницами? Еще смешнее. Большая Медведица, как и Маша, привязанная к месту крепкой ниточкой? Так ведь ответит, что со звездами и в Питере дружить можно.
– Я не могу, у меня здесь Незабудка, – бездумно ответила Маша и осеклась, прикусила язык, сама испугалась. Испугалась, что бабушкина сестра поднимет ее сейчас на смех, развенчает последнее оставшееся.
Но бабушкина сестра только вздохнула, понимающе кивнула:
– Да, Незабудка. Понимаю.
На звук своего имени подслеповатая Незабудка, дремавшая у Машиных ног – она всегда теперь дремала, – подняла голову, внимательно поглядела на хозяйку вновь поголубевшими к старости глазами – ничего не поделаешь, катаракта. Шерсть ее давно уже не блестела на солнце, была тусклой и клочковатой, чеши не чеши. Незабудка сильно похудела, когда Маша мыла ее в реке, мокрая, с прилипшей к коже шерстью становилась похожей на стиральную доску с выпирающими в стороны ребрами. Зубы пожелтели и стерлись, из полураскрытой пасти плохо пахло.
Незабудка помогла Маше выжить в самые трудные дни после возвращения домой. Она заставляла подниматься с постели по утрам, когда больше всего хотелось, чтобы не начинался новый день, – старый мочевой пузырь не выдерживал, Незабудка просилась на улицу. Мария, накинув на плечи пуховый платок, выходила в холодные сени, открывала входную дверь и выпускала собаку. Ложиться обратно было нельзя – через десять минут Незабудку нужно было пустить обратно, не сидеть же ей, старой, на морозе. За десять минут Маша окончательно просыпалась, нехотя шла навстречу новому дню. Приходилось варить суп для собаки – мясные обрезки, крупа, мелкокрошеные овощи – не морить же голодом. Заодно готовила что-то и себе, хотя аппетита не было, но ела. И ни в коем случае нельзя было плакать – старая, верная подруга начинала истошно выть, бросалась вылизывать лицо, сильно и жестко слизывала соленые слезы.
– Все в порядке, – ласково успокоила Маша, – спи, подружка моя.
– Подружка – зеленая лягушка, – эхом повторила грустно бабушкина сестра.
Начал накрапывать дождик, и с обрыва они ушли, зашли в музей к Александре, посидели за чашкой кофе. Музей был, на счастье, пуст, и они смогли спокойно поговорить. Так, ни о чем и обо всем…
Попрощались они как-то вскользь, невнятно, словно обе боялись этого расставания. Маша проплакала всю ночь.
Осенью умерла Гавриловна. Легко умерла, как и жила. Выкопала последнюю картошку, легла с вечера спать, да утром не встала. После ее смерти сразу же появились в доме годы отсутствовавшие внук с невесткой, глядели на Машу как на агрессора. Маше ничего и не нужно было, взяла лишь на память свою чашку с ложкой.
А после похорон, мрачных и тяжелых, промозглых и сырых, еще одних в короткой Машиной жизни, старик Никодим вручил ей старые четки.
– На, возьми, Мария. Нюся просила тебе отдать.
Традиционные староверские четки-лестовки, каменные, отлакированные до блеска пальцами, оказались на удивление теплыми, словно только что вышли из старухиных рук.
– Это не просто так сувенир, чтоб ты знала, это старинная вещь, с историей. Картину помнишь, «Боярыня Морозова» называется? Так вот эта Морозова реальный человек, раскольница известная, а четки это ее сестры, княгини Урусовой. Евдокию Урусову за веру заточили в земляную тюрьму в Боровске, родные ее сюда, к нам бежали, в здешние края, а четки эти за какую-то помощь Нюсиным предкам подарили. Береги их.
Маша четки взяла и тут же воспользовалась случаем, сделала то, что давно собиралась, – попросила Никодима забрать себе ее книги.
– Созрела, значит? – удовлетворенно уточнил Никодим. – Приноси, теперь возьму. Их только от чистого сердца брать можно, иначе добра не жди. Приноси.
Пургин, увидев четки, загорелся – продай и продай.
– Маш, я ведь книги у тебя не просил? Не просил, а эту вещь очень прошу. Продай, хорошие деньги дам, очень хорошие. Домой вернуться сможешь, жилье купить.
– Мой дом здесь, Григорий Палыч, – отрезала Маша, – мне их на память оставили.
И не продала, как ни просил.
– Маш, – как бы между прочим спросил Степаныч, с аппетитом наворачивая любимой своей деревянной ложкой наваристые, густые щи – варить щи в печи Мария была теперь мастерицей, – как ты считаешь, я красивый?
Маша чуть не выронила из рук половник, решила даже что ослышалась: с чего это вдруг Степанычу интересоваться собственной красотой? Но сдержалась, вместо этого по-быстрому, по-женски прикинула что к чему, что могло ускользнуть от ее внимания в последнее время.
Все в Лошках по-прежнему, в жизни Степаныча тоже вроде бы никаких перемен. Стоп! К Нюсе приехала сестра с Украины, говорит, что зажимать совсем начали русских, захотелось на родину, в Россию. Приятная женщина предпенсионного возраста, учительница русского языка и литературы. В отличие от неустанно набиравшей килограммы Нюси, худенькая, подвижная. Из тех, что «маленькая собачка до старости щенок», улыбчивая хохотушка. Маша вспомнила, как Степаныч рассказывал, что она приходила недавно посмотреть, как он работает на любимом своем пригорке, как пишет. Вроде бы что-то там рассказывал про то, что она ему вареников пообещала с картошкой и салом, настоящих, украинских. Не из-за прекрасной ли варенишницы заинтересовался Степаныч вдруг своей внешностью?
А и правда, а красив ли Степаныч? Маша никогда об этом не задумывалась, как не задумывалась она о красоте бабушки, мамы – любила таких, как есть, любила больше всех на свете, маленькая в драку бы полезла, посмей только кто сказать, что они нехороши. И Степаныча искренне любила всей душой, даже внезапно почувствовала легкий укол ревности от одной только возможности того, что в жизни Степаныча, в его сердце найдется место и для другой женщины, кого-то кроме нее. И все-таки, какой он из себя, Степаныч? Маша смутно припомнила их первую встречу, его, замызганного и неухоженного, с тяжелого похмелья, небритого, с цветастой наволочкой в руках. Да, у него еще тапки были тряпочные, разного цвета. Но об этом Степаныче Клавдии Михайловне, Нюсиной украинской сестре, лучше не знать. Хотя наверняка Нюся уже успела расписать во всей красе. Сейчас-то Степаныч абсолютно другой, не пьет, правильно и регулярно питается, поправился даже в меру, животик наметился и второй подбородок, деньги у него завелись, а руки всегда были золотыми. И опять же, а красивый ли он?
– Маш, чего молчишь? – Степаныч после долгой паузы спросил смущенно. Видно, черт за язык дернул, кто ж такое спрашивает. Да и ответ напрашивался сам собой, не зря Степаныч по утрам на себя в зеркало смотрит, самому все ясно, нечего спрашивать, Бога гневить. – И не отвечай, если не хочешь, только не смейся.
– Да ну что ты, Степаныч! Это я так, о своем задумалась, не бери в голову. Ты у нас орел!
– Ладно тебе, орел. Я ж сурьезно спрашиваю, а ты шуточки…
– Я и не думаю даже, – Маша с трудом сдерживала смех. – Ты, Степаныч, как Карлсон – упитанный мужчина в полном расцвете сил, очень даже симпатичный. У тебя волосы на голове есть почти все, ноги не кривые, зубы на месте…
Мамочка моя, чем же еще его обрадовать?
– Маш, я ж всерьез, а ты смеешься.
– Да и не думаю я смеяться! Что ты всякие глупости спрашиваешь? Дожил до таких лет, а будто бы сам не знаешь, что для мужчины красота не главное. Вот бабушка всегда говорила, что мужчина должен быть чуть-чуть получше обезьяны…
Ох, что такое она говорит, сейчас он точно обидится. Зачастила дальше, без передышки:
– Ты, Степаныч, на все руки мастер, ты безотказный, всегда помочь наровишь. Ты самостоятельный, независимый. Сам смотри, один живешь и сам себя на все сто обслуживаешь: сам готовишь, сам стираешь, сам в избе убираешь. А как ты рисовать умеешь, Степаныч!
– Сколько раз я тебе говорил, что я не рисую, а пишу. Это в детском саду рисуют.
– Ох, прости, прости, конечно же пишешь. Пишешь. Это я рисую, а ты пишешь.
– Не зли меня, ты тоже пишешь. Я хвалить тебя не буду, но я видел последние платки, вполне, вполне.
Степаныч ушел домой, а Маше стало невообразимо грустно – еще один немногочисленный друг не то чтобы уходил, а переставал полностью ей принадлежать. Разумеется, по-хорошему она была за него рада – сколько ж можно бобылем одиноким жить, если нашлась на его век половинка, то и замечательно, но все равно, все равно…
Если так и дальше пойдет, то очень скоро вдвоем с Незабудкой они и останутся.
Зимой Маше пришла из Питербурга ценная бандероль. В маленьком свертке лежали ключи от квартиры и завещание. Она, Мария Македонская, в соответствии с последней волей гражданки Коллер Екатерины Семеновны, являлась отныне обладательницей квартиры по адресу: Санкт-Петербург, Мытнинская набережная… Старинной, большой квартиры бабушкиной сестры, где в детстве Мария была так счастлива.
Дыхание от неожиданности, от радости у Маши перехватило – это была возможность наконец-то вернуться домой, настоящая, реальная возможность, без всяких отягчающих обстоятельств в виде чьего-то дурного характера. Это был праздник – из Лошков дорога обратно была много труднее, чем туда. Это только казалось, что все в руках каждого из здешних жителей, что, как приехали, так в любой момент легко и уехать можно, только вот уехать почти ни у кого не выходило. Ехать было некуда или незачем. Или место это такое странное, Лошки, затягивало, не отпускало от себя. Будто омут.
Маша до самого утра не ложилась спать, пила чай на кухне, курила, снова и снова вспоминала свое детство с регулярными поездками к Мишке на Мытнинскую, самого Мишку, молодую еще бабушкину сестру – Мишкину маму, древнюю старуху с неестественно прямой спиной, в черном у окна – прабабушку.
Да вот только утром убрала ключи вместе с завещанием в шкаф, под стопку постельного белья, привычно потрепала по ушам подошедшую потереться лохматым боком собаку, налила им обеим теплого молока и пошла одеваться на работу.
К весне и Незабудка совершенно сдала. Она приволакивала задние лапы, почти оглохла и совсем плохо видела. Не замечала стоящую во дворе Машу, реагировала только на движущиеся предметы. Уйдя в глубь двора, иногда она умудрялась там заблудиться и вместо крыльца выходила к калитке. На лапах у нее появились незаживающие язвы, которые Маша безуспешно смазывала приготовленным по рецепту Гавриловны снадобьем.
Степаныч сошелся наконец с Клавдией Михайловной, и она переехала к нему в избу. Маше было отчасти смешно, что два таких немолодых и некрасивых, по ее понятиям, человека так нежно воркуют друг с другом, так ласково заботятся друг о друге. Маша невесело усмехалась: вот ведь, жизнь не заканчивается в такие годы, и только у нее, у Маши, молодой и красивой, на личном фронте ни войны, ни мира. Ничего нет.
Степаныч, несмотря на нежданно свалившееся на голову семейное счастье, Марию одну не бросал. Они с Клавой, Клавунькой заходили, звали к себе в гости. Они же и помогали хоронить собаку. Маша с Клавой заворачивали в старую плащ-палатку то, что осталось от роскошной некогда кавказской овчарки, Степаныч отогревал паяльной лампой не оттаявшую до конца землю, рыл яму.
От Незабудки у Маши остались только пушистые носки да память рук, готовых в любую минуту по привычке потрепать, похлопать, прижать к своему боку, почувствовав ладонями мягкость и живое тепло шерсти, ощутив сердцем податливость и преданность последнего безраздельно принадлежащего ей существа.
На дворе стоял апрель.
– Григорий Павлович, я уезжаю, – объявила после майских Маша.
– Ну вот, опять. Куда в это раз? Снова в больницу?
– Нет, я в Питер еду, домой. – Впервые за годы Маша назвала Питер домом. Пургин поднял голову от бумаг, внимательно поглядел в глаза.
– Решилась, значит? Что ж. Где жить собираешься? Снимать будешь?
– Нет, у меня там квартира есть, мне бабушкина сестра оставила. Я просто не говорила никому. Она умерла перед Новым годом, а мне оставила квартиру. Я не хотела ехать, у меня Незабудка… а теперь меня ничто не держит. Григорий Палыч, отпустите меня, пожалуйста.
Пургин растерялся, почесал седой ежик волос, сердито забубнил:
– Да что я, изверг, что ли, какой! Я тебя держать и не собираюсь, и прав у меня таких на тебя нет. Я разве не понимаю, что Питер с Лошками сравнивать нельзя? Ты молодая, у тебя все впереди, нечего тебе тут делать.
Пургин еще помассировал череп, пошуршал короткострижеными волосами, потер руками лицо. Напрягшись, через силу выдавил из себя:
– Я, Маш, по тебе скучать буду. Мне тебя будет не хватать… Вот, блин, будто и в самом деле мне правую руку отхватили.
– Григорий Палыч, ну что вы! Я же так, мелкая сошка, это вам спасибо за науку, я от вас многому научилась.
– Хоть хорошему? – усмехнулся Пургин и, чтобы не рассиропиться перед ней окончательно, по-деловому спросил:—Родственница твоя умерла перед Новым годом, так? Ты в курсе, что в течение шести месяцев должна заявить о своих правах на наследство? Не тяни здесь, торопиться тебе надо.
– Ой, правда? Я и не знала, хорошо, что вы сказали. Я потороплюсь, только мне же выписаться нужно. Это долго, вы не знаете?
– Позвони завтра днем, напомни мне. Я буду в Норкине, дам там команду, подъедешь, и тебя сразу выпишут. – Пургин быстро перешел на деловой тон. – Наши ведь, лошковские, в норкинской ментуре прописываются.
Пургин, чуть подумав, добавил:
– Вот еще что, я в твои дела не лезу, сама знаешь, но тебе бы развестись, пока здесь прописана. Я скажу, проблем не будет. Ты слышала про совместно нажитое в браке имущество? Как бы твой претендовать не начал.
Македонский, прознав о счастливо свалившемся на голову наследстве, приободрился. Он снова обосновался в Лошках, ходил по поселку, прихлебывая из банки дорогое немецкое пиво, вещал о том, что пожили, хватит, пора и честь знать. Развеялись, значит, они, развлеклись на природе, пора и обратно в город, к большим делам. В Лошках-то, ха-ха, одним лохам место.
Услышав, что его в город Питер никто не берет, Македонский воспринял известие как шутку, долго не хотел верить. Сперва отшучивался в ответ, затем, начиная осознавать, что дело для него пахнет керосином, принялся увещевать жену:
– Маша, Манюнечка! Как же ты можешь так говорить? Маленькая, сама подумай, ведь мы ж семья с тобой, муж да жена – одна сатана, как говорится. Маша, скажи мне честно, ты ведь меня любишь? Что было, то было, Маша. Маша, я ведь тебя люблю…
Перед глазами у Маши пронеслась вся ее семейная жизнь. Веселье и праздники первого времени, потери, печали, скандалы с последующими бурными примирениями, одиночество, снова потери… Как ни нивелирует время все негативное, а на круг выходило, что и счастлива-то Маша в замужестве была недолго. Может быть, сама виновата…
Маша долго и печально посмотрела мужу в глаза, склонила голову, грустно ответила:
– Тяжелое это дело, Саша, тебя любить. Тяжелое и неблагодарное. Прости.
Но Македонский присутствия духа не терял, тоже, должно быть, помнил про совместно нажитое имущество.
Мария поехала в Норкин и быстро развелась с Александром Македонским. Здесь же ей, с помощью того же Пургина, наскоро выправили новый паспорт на имя Марии Константиновны Мурашкиной.
Пургин, кстати, подал еще одну хорошую идею: Клавдия Михайловна со Степанычем переселились в Машин дом, а Македонского отселили в старый, маленький домик Степаныча.
– Мария, – посоветовал между делом Пургин, – ты меня извини, конечно, но ты купила б себе одежду приличную, в большой город едешь. Съезди в Норкин, сходи в универмаг, на рынок зайди. Ты денег не жалей, билет я сам тебе куплю на самолет.
Маша провела ревизию старых своих, еще питерских вещей, снятых с чердака, и обнаружила, что ехать ей в самом деле не в чем: из старых она просто-напросто выросла, пришлось все отдать Нюсиной Светке. В гардеробе ее были теперь в основном джинсы, свитера, футболки, возвращаться в таком виде домой не хотелось. Подошли только кожаные туфли-лодочки, качественные, вне моды. Маша поехала в Норкин, обошла все магазины, но ничего подходящего не нашла. Все предлагающееся не соответствовало Машиному представлению об облике большого города. Она сходила в парикмахерскую, ровно подстригла сильно отросшие волосы, выкрасила голову французской краской, а на обратном пути набрела на рынке на развал раскладушек «секонд-хенд». Именно здесь нашла неприметный с виду, тонкого полотна костюм изысканно серого цвета и, не задумываясь, купила. Костюм сел как влитой, выгодно подчеркивал ранний загар, стройную фигуру, налившуюся после беременности грудь. Ну и пусть он с чужого плеча, в детстве ведь Мария всегда донашивала вещи после внучки бабушкиной подруги.
Говорят, что вещи несут на себе отпечаток своего хозяина, вбирают в себя часть его энергетики. Оставалось надеяться, что неизвестная прежняя хозяйка костюма была в этой жизни более удачлива, чем она, Маша.