От автора

Я – поэт. Этим и интересен. – Совершенно справедливо заметил Маяковский. Я – поэт. Этим не интересен. – Всегда считал автор этих строк. Ну, не всегда: как и некоторые другие, прошел по дороге со станциями: я, я и Пушкин, Пушкин и я, Пушкин. Пока двигался между первыми тремя станциями, написал какое-то количество стихов, за которые и сейчас не стыдно. Значительная часть их издана через много лет в книжке «Огонь и отсвет».

«Дальше – тишина». Не только потому, что доехал до четвертой станции. Но и потому, что время изменилось, жизнь изменилась.

Начинал, когда поэт в России был «больше, чем поэт». А потом оказалось, что ничуть не бывало и, как и во всем мире, он меньше или равен. Объявилась гласность. Стало можно писать довольно прямо на острые темы – и публиковаться! Журнальные и газетные статьи вытеснили стихи. Я бы сказал, тут действует некий вариант закона Грешема (худшие деньги вытесняют из обращения лучшие): претендующее на вечность вытесняется актуальным.

А потом оказались востребованными экономические концепции и программы, и автор стал «программистом». А потом оказалось, что есть шанс самому реализовать эти концепции и программы – и автор был мобилизован в правительство реформ. И это был такой драйв! А потом – и депутатство, и работа в академической науке, и даже, извините за выражение, партстроительство.

Когда говорят пушки, музы молчат. А артиллерия била изрядная. Стихи вытеснялись публицистикой, публицистика – программами. А те – проектами указов, законов, инструкций и прочих нормативных актов. И кому ж ты доверишь их реализацию, как не себе, любимому!

А тут тебя настигают высокие должности, востребованность – профессиональная и социальная, довольно высокая оценка твоего труда и знаний. А семья? А необходимость заработать копейку?

Это не оправдание, а объяснение. У автора есть своя «теория сопротивления материала»: если цели, идеалы, амбиции, талант – не выдерживают столкновения с жизнью, любовная лодка разбивается о быт, значит это не совсем настоящие цели, идеалы, амбиции, талант и любовь. У Мао Цзэдуна, по-моему, был тезис о том, что по завершении уборки урожая следует взяться за мировую революцию. Вот и автор, как и многие, оказался таким «маоистом»: сначала то, то и то – а уж потом стихи.

Но так не бывает.

И так просвистело тридцать лет (практически ровно тридцать!).

А потом… А потом тот червячок, который впал в анабиоз, вдруг очнулся. И вдруг стал жалить и теребить. И так больно! И… рука уж тянется к перу, перо к бумаге…

Собственно, об этом – некоторые стихи этой книжки («Искусство обрезания», «И так начинают» и др.).

У автора было немало сомнений относительно публикации стихов «второго призыва». Страшно. Во-первых, страшно прилюдно раздеваться, особенно если ты всю жизнь в костюме и галстуке. Во-вторых, ожидаемая реакция: ну да, поэт, как же. Ты расскажи, кому и сколько заплатил. Кому позвонил, с кем договорился.

В-третьих, ожидаемая реакция другого рода: бородатая женщина, говорящая собака. Смотри-ка: «а ведь начальники тоже любить умеют».

И в-четвертых, и в-пятых, и в-сотых…

Тем не менее: «Чужое побережье».

1

2

3

4

* * *

* * *

* * *

* * *

* * *

* * *

Теперь уже и не верится, но для мыслящих юношей из поколения, чье взросление пришлось на рубеж 70—80-х годов минувшего века, любовь к стихам была естественной нормой. И в новые книжки Евтушенко заглядывали, и Бродского знали по слепым машинописным копиям. Заучивали наизусть Мандельштама и Хармса. Говорили раскавыченными цитатами, острили центонно. Даже барышень соблазняли только так – нельзя же силком / Девчонку тащить на кровать. / Ей надо сначала стихи почитать, / Потом угостить вином. И понятно, что сами тоже пробовали сочинительствовать. Более робкие держали зарифмованные строчки при себе. Те, кто поувереннее, пробивались и пробились-таки в журналы.

Например, в «Студенческий меридиан», как Алексей Улюкаев.

Незачем гадать, выработался бы он с годами в значительного поэта или, не приведи Бог, пополнил бы собою армию дюжинных, хотя и вполне себе профессиональных стихотворцев, у которых и публикации, и книжки, и, случается, даже литературные премии, но смотреть на которых нельзя сейчас без мучительной жалости. Мол, мог бы жизнь просвистеть скворцом, / Заесть ореховым пирогом, но – дано не всякому.

Как бы то ни было, жизнь отняла у Алексея Улюкаева обе эти перспективы. Захваченный перестроечной волной, увлеченный верою в то, что именно ему и его товарищам суждено переменить Россию, он поднимался все выше и выше по карьерному косогору, все больше и больше удаляясь от стихов.

Вернее, стихи ушли сами – за ненадобностью.

Да, конечно, привычка острить центонно сохранилась. И да, конечно, стихи, писавшиеся еще в студенчестве, были при случае собраны в книгу: как памятник временам, когда мы были молодые / и чушь прекрасную несли.

Многих славный путь. Обычная и, что уж тут, скучная история.

Если бы спустя почти 30 лет, отданных семье, частной собственности и государству, – стихи вдруг не вернулись.

И как вернулись – лавиною, что уже не остановить.

Случай для русского стихотворчества едва ли не уникальный. И очень в своем роде поучительный.

Потому что технически и стилистически, по манере выстраивать строку и держать интонацию, стихи, составившие этот сборник, оттуда – из поздних 70-х, когда Бродский взломал русский поэтический синтаксис, веселость едкая литературной шутки была замещена мизантропической угрюмостью, а центоны из живого интеллигентского просторечия поднялись в лирику. Тридцать лет, что в отечественной поэзии были отмечены лихорадочной движухой (простите мне это новомодное слово), сменой кумиров и приоритетов и едва ли не окончательным добиванием традиций гармонической ясности, прошли для Алексея Улюкаева почти бесследно, никак не сказавшись на строе его стихов.

Зато сказавшись на их смысле или (теперь простите мне слово старомодное) на их содержании.

Перед нами не лирический дневник, конечно. И не последовательное развертывание символа веры. Скорее реплики, что вызываются к жизни не столько внешними поводами, сколько состояниями души – иногда минутными, как слабость или счастье, чаще устойчивыми.

Образующими характер. И в этом-то, в открытии нового для нашей поэзии лирического характера, – основное достоинство стихов, предлагаемых сегодня вашему просвещенному вниманию.

Ты скажешь: слишком много Мандельштама в моих словах, – иронически виноватится Алексей Улюкаев перед читателями и самим собою. Действительно, многовато. Но разница, причем дьявольская, в том, что автору «Чужого побережья» не дано отстраниться от своего времени, как пытался отстраниться учитель: мол, нет, никогда, ничей я не был современник. Как не дано и сквозь фортку крикнуть детворе: Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе? Или произнести с величавой обреченностью: меня, как реку, эпоха повернула…

Хотя бы потому, что он сам из тех, кто эпоху поворачивал, кто определял, какому времени быть на дворе.

И это действительно ново, поскольку лирические герои наших больших поэтов почти всегда либо очевидцы, либо жертвы исторического процесса. Такой уж у русской поэзии испокон века залог – страдательный. А тут вдруг о себе и о своем времени заговорил человек действия, призванный (и привыкший) распоряжаться не только собственной судьбой. И за 30 победных лет не утративший – вероятно, один из немногих в своем кругу – способности к рефлексии, разъедающему самоанализу.

Мы славно начинали в этом мире – вот отправная точка размышлений Алексея Улюкаева. И вот основание для опасных вопросов: отчего же тогда поколение, где каждый отвечал за себя и все были вместе, распалось на враждующие между собою группы по интересам, и нас много, нас, быть может, пять иль десять / Осталось не прописанных по стаям? Отчего, если раньше веселил жар труда со всеми сообща / И заодно с правопорядком, то теперь каждого обстали беспросветные дни, несусветные ночи, и не очень / Помогает теперь твой бурбон – молоко / Одиночек? Отчего, если с умом и талантом все в порядке, молчать умеем мы на языке любом, / Мы, в общем, записные полиглоты? И отчего, черт побери, Россия, которую они (и он тоже) вроде бы переменили, все ж таки так далека от заявленной в мечтах и проектах, что только и остается советовать:

Кто виноват? Что делать? Экономист и государственный муж с огромным уже опытом, Алексей Улюкаев, разумеется, знает, где искать ответ на эти вопросы, – в теории, конечно, и, само собою, в отечественной практике ее применения. Но поэзия чужда и сухой теории, и самодовлеющей практике. Она, вся, сфера захлестывающих и перехлестывающих эмоций, у каждого своих. Кто-то впадает в уныние, кто-то – в утешительный самообман, а натуры истинно сильные захватываются раздражением.

Ранние стихи, составившие раздел «До н. э.», прочитываются в этом смысле как контрастно светлый фон для стихов поздних, где господствуют – и с перебором господствуют! – раздражение, раздражительность и раздраженность.

Взгляд поэта, как это и предписано национальной традицией, опускается в толщу русской истории:

проникает в толщу российского этноса:

Надо ли говорить, что финальный вывод этих экскурсов в то, что дано по праву и по обязательствам происхождения, у Алексея Улюкаева остается всецело в пределах классической парадигмы:

Или вот еще:

Примиряющие уроки Лермонтова (Люблю отчизну я, но странною любовью. / Не победит ее рассудок мой…) и Блока (Да, и такой, моя Россия, / Ты всех краев дороже мне) усвоены автором «Чужого побережья» накрепко, приняты как самая что ни на есть последняя истина. Но читателю, и в этом сила стихов, их самородность, передается не только финальный вывод, но и то, с какой надсадой, с каким раздражением и превозмоганьем самого себя достигается этот вывод.

Хотя… Если соотечественники, свойственники и сродственники совсем не понимают нас, то, может быть, и в самом деле есть какая-то ошибка в наших душах? И это еще один предписанный традицией маршрут: зрачками в душу.

Следуя этим путем, многие и многие русские поэты-современники за тридцать лет, «пропущенных» автором «Чужого побережья», наговорили о себе столько гадостей, понараскрывали в себе столько богомерзких тайн, что напрочь утратили возможность (и желание) хоть в какой-то мере служить нравственным ориентиром для читателей. Этот вариант бессудной расправы с самим собою – я правду о тебе (и, в особенности, о себе) порасскажу такую, что хуже всякой лжи – не по Алексею Улюкаеву. Говоря о себе, он в стихах откровенен, но не бесстыден, открыт, но не распахнут, и, видит Бог, этому неприятию лирического эксгибиционизма, вошедшего в моду, этой нравственной опрятности и сдержанности веришь больше, чем лихой исповедальности, где всё – будто (и действительно) на продажу.

Как веришь и тому, с какой деликатностью и с каким прямодушием поэт говорит о возрасте, старении и – увы, увы – о близящемся уходе из нашей с вами юдоли. Конечно, для мальчиков не умирают Позы, и да здравствует вера в собственное бессмертие, но, как сказал совсем другой поэт, поэзия – дело седых, / Не мальчиков, а мужчин, / Израненных, немолодых, / Покрытых рубцами морщин, / Сто жизней проживших сполна / Не мальчиков, а мужчин, / Поднявшихся с самого дна / К заоблачной дали вершин. Мальчикам стихи Алексея Улюкаева читать, действительно, не стоит: поздний опыт зрелого ума возрасту иному не годится. А вот тем, кто постарше, – в самый раз. Ибо им (нам) тоже хочется всё – весь свой (хваленый) интеллектуализм и все свои (в трудах добытые) преимущества – бросить ради самых-самых грубых радостей:

И ибо им (нам) тоже знакомо молящее – хоть так:

хоть этак:

Впрочем, жизнь хороша, особенно в конце, – сказал старший современник Улюкаева. А сам Улюкаев охотно взял ту же ноту, изобилием восклицательных знаков заглушая такую понятную и уже тем самым простительную печаль:

Ведь и в зрелом возрасте многое доступно. Работа. Семья. Путешествия. Перечитывание любимых книг. Или, например, игра в слова и со словами, которой Алексей Улюкаев предается, кажется, сверх всякой меры. Мне-то все эти гремушки (ну, типа за горизонтом на горе зонтик или керосинь с нами в синь) видятся едва ли не единственной в стихах «Чужого побережья» приметой самозабвенного дилетантизма, но… Будем снисходительны к автору – когда столько лет работаешь с цифрами, диаграммами и графиками, как же не взмолиться: Ну дайте же вы мне пографоманить. / Манить, подманивать словечки на местечки, / В которых их прикармливал заранее.

Стихи для Алексея Улюкаева – только отдушина, вне всякого сомнения. Антракт – между действием и действием. Или, простите уж совсем непочтительную параллель, – кулуары, где можно наконец-то расслабить галстучный узел и где часто говорится что-то вроде бы и не обязательное, но если вдуматься, то самое важное, проявляющее личность.

То, чему сам поэт дал название – отросток малый. И что я рискую назвать неуклюже, но точно – неисчерпываемым остатком.

Абсолютно необходимым для самого поэта.

Да и для читателя не лишним.

Примечания

1

Иосиф Александрович Бродский.

2

Лауреат Сталинской премии.