ГЛАВА 1
Природа не знает ни границ, ни рубежей, трава зеленеет всюду, пчелы перетаскивают мед из капиталистической страны в социалистическую, караваны журавлей соединяют воздушные пространства непримиримых врагов… И на границе юный летний день прекрасен, ветер и солнце призывают каждого — от муравья до особиста — быть счастливым и добрым.
Белый, стерильно-чистый кабинет Марины Андреевны совершенно соответствовал всем своим видом и настроением этому дню и этому всеобщему желанию счастья.
Марина и Галя сидели за столом и молча смотрели на маленький картонный прямоугольничек. Открытка от Альбины. Как это на нее похоже! Тревожные известия прилетают телеграммами, постыдные тайны прячутся в белых конвертах за семью печатями, а простодушное счастье сообщает о себе, ничего не боясь и ни от кого не прячась, на открытке с букетом ромашек.
Марина вздохнула и решительно перевернула открытку.
— «Девочки, милые, извините за торопливый почерк. Я с утра до ночи в бегах. Из школы в школу, из клуба в клуб. Даже и не думала, что буду так счастлива этой суетой. И у нас такой успех, не поверите! А про Вадима скажу только одно: люблю, люблю, люблю. Не подумайте, что сошла с ума. Просто люблю, и он тоже». Ой!
Никакого «ой» в открытке, конечно, не было. Там не было даже подписи. Во вздохе Марины выразились все сложные и противоречивые чувства, вызванные этим письмом. И радость за подругу, и опасения за ее судьбу, и горечь при воспоминании о своей безнадежно запутанной, мучительной ситуации…
— Вот мужики в таких случаях напиваются, — заметила Галя, покачав головой.
Марина всплеснула руками:
— А у меня кое-что есть!
Она вскочила, засуетилась, полезла в шкафчик с медицинскими инструментами и торжественно выставила на стол бутылку шампанского и две мензурки.
— Подарок благодарного пациента, — объяснила она, неумело и с явной опаской откручивая проволоку с горлышка бутылки.
Галя решительно отобрала у нее шампанское и ловко откупорила — без всякой там стрельбы, вылетающей пробки и пенистых фонтанов. Налила в мензурки.
Подруги чокнулись и выпили.
Галя тут же наполнила мензурки вновь. Некоторое время она задумчиво смотрела, как, весело устремляясь вверх, всплывают и лопаются пузырьки. Потом подняла на Марину изумленные глаза, воскликнула восхищенно и в то же время почти обиженно:
— Вот выигрывают же некоторые по сто тысяч на облигацию!
Марина отозвалась с шутливой укоризной:
— Ну тебе-то вообще грех жаловаться.
— А я не жалуюсь. Просто я за нее рада.
В открытое окно врывался солнечный ветер, крахмальные занавески надувались парусами. Ветка жимолости ложилась на подоконник и лепетала всеми своими мягкими душистыми листами про счастье, про любовь, про внезапные взлеты, головокружительные удачи и невероятные совпадения. С ветки свалился муравей, деловито побежал по белому подоконнику к капле шампанского, попробовал, обошел кругом, решил, что дело того стоит, и помчался в муравейник, сообщить соратникам об озере дивного вкуса и упоительного запаха… Повезло муравью! Выиграл свои сто тысяч — и без всякой облигации, просто жимолость и ветер стряхнули его на подоконник.
Вадим Глинский был мамин сын. Не маменькин сынок, отнюдь нет, она и сама была бы этим недовольна, да и время было не такое — не для неженок. Он был просто мамин сын, потому что у него, кроме матери, никого на свете не было, так же как и у нее не было никого, кроме него.
В старинных романах про таких, как Вадим, писали: он был сыном бедных, но благородных родителей. О бедности их, которая действительно имела место, и даже очень, он как-то никогда не задумывался: после войны все или почти все были бедны, а вот благородство понимал по-своему.
Поскольку мать была учительницей, Вадим с детства часто слышал слово «отличник». Он знал, что отличник — это такой хороший человек, который всегда и во всем первый, который не боится трудностей и с радостью бросается их преодолевать, которого все любят и уважают. И тогда же, в детстве, он понял, что его родители — отличники. Точнее, что отличник должен быть таким, как его родители.
Так он и жил с этим ощущением и тяжким бременем — быть достойным своих родителей.
Какая у него была мама! Вадим не знал, что такое ясли, детский сад, интернат, «пятидневка» (уже в школе он услышал это бодрое звонкое словцо и решил, что речь идет о младшей сестре пятилетки)… Когда Вадим родился, мама ушла из школы и устроилась на работу в библиотеку. Потому что в класс с собой младенца не возьмешь, а в библиотеку — можно. Конечно, не в зал, где выдают книги, а в книгохранилище. Так официально называлась комнатка в районной библиотеке, заваленная старыми, списанными и поврежденными книгами.
Сначала Вадим спал в корзине, потом ползал в углу, отгороженном стульями. Потом сидел за длинным столом, напротив мамы, читал или рисовал. В этой полуподвальной комнатушке было на диво уютно, тепло зимой и прохладно летом.
Зима наметала сугробы в пол-окна, весна гремела в водосточных трубах, летом пышный куст сирени заглядывал в окно, стряхивая на подоконник муравьев, может быть, родственников того дальневосточного муравья, который однажды, в далеком будущем, свалившись с ветки жимолости, увидит на другом подоконнике озерцо шампанского, открытого в честь счастливой женщины по имени Альбина.
Мама заполняла карточки своим круглым идеальным почерком (как в прописях — нажи-им, волосяная ли-иния), или подклеивала растрепанные книги, или рассказывала Вадиму про отца — какой он был замечательный, добрый и смелый; или читала наизусть «Евгения Онегина»… Она ведь была отличница и все всегда делала лучше всех: готовила, шила, вязала, мыла окна — так, что они делались прозрачнее воздуха. А когда в библиотеке намечалась какая-нибудь сверхурочная работа и заведующая обводила сотрудников испытующим суровым взором, мама торопилась поднять руку и быстро, словно пугаясь, что кто-то другой опередит ее и отнимет эту почетную обязанность, говорила:
— Разрешите мне! Я останусь после работы, я сделаю.
И отца Вадим представлял себе таким же. Он видел его на фотографии: худенький белобрысый лейтенантик в форме (без погон, с довоенными еще петлицами) и мама в нарядном светлом платье, с непривычно, затейливо уложенными волосами — на фоне нарисованных гор, покрытых не то снегом, не то низкими облачками. Мама сидит на стуле, а папа стоит рядом, положив руку ей на плечо. Лица у обоих смущенные и в то же время невероятно счастливые.
Из маминых рассказов Вадим знал, что, когда закончилась Главная Война, всех живых солдат построили на параде в Берлине и выехал маршал Жуков на белом коне. Маршал Жуков сказал, что война была очень тяжелая и все, конечно, хотят теперь домой. Но есть еще маленькая, совсем не важная и не такая уж трудная война, но все-таки ее тоже надо довоевать. Кто пойдет? И папа первый вышел из строя и сказал:
— Разрешите мне! Я останусь еще ненадолго, еще на одну маленькую войну.
И поехал на поезде на другой конец света, и там его убили — на этой дополнительной, совсем не важной войне. Но прежде чем он уехал на эту войну, ему разрешили побыть недолго в Москве и увидеться с мамой. И родился Вадим, но папа уже не узнал об этом.
А потом Вадим пошел в школу, и мама тоже пошла в школу. Он — учиться, она — учить. И он узнал, что ему ужасно с ней повезло, а раньше-то он думал, что все мамы такие.
После войны осталось много одиноких женщин. Не все смирились с судьбой, многие надеялись еще раз найти свое счастье. У одноклассников появлялись и исчезали отчимы. Конопатый Васька, сосед по парте и закадычный друг, периодически появлялся в школе с подбитым глазом или расквашенным носом и победно докладывал:
— Прогнал! Ну его, не нужен нам такой. Только водку жрать горазд да мамку колотить.
А про Анну Станиславовну такого никто не то что сказать — подумать не смел. Все знали, что она верна памяти геройски погибшего мужа. Когда она шла по улице, на нее многие оглядывались, но подойти, заговорить, познакомиться никто даже и не пытался. Какое там познакомиться! Взгляд задержать на лишнее мгновение не решались. Мама была отличницей. Отличницы второй раз замуж не выходят. Они остаются прекрасными и верными вдовами, как в сказках и жестоких романсах.
Мама все понимала. С полуслова, с полувзгляда, с полунамека. Это было прекрасно. Хотя именно это впоследствии невероятно осложнило Вадиму жизнь. Поскольку он ожидал от людей такого же понимания, такой же деликатности. Ему казалось это естественным. Налетая с размаху, с улыбкой и готовностью любить и верить на равнодушие, ложь, предательство, он безмерно удивлялся, потом впадал в отчаяние, потом… Впрочем, это было уже потом, гораздо позже.
В школу они с матерью выходили вместе, но примерно за квартал Вадим отставал, и дальше мать шла одна, а он сам по себе. В школе они виделись редко: мать преподавала русский и литературу в старших классах; когда же встречались, Вадим называл ее по имени-отчеству, а она его — по фамилии. Но он всегда чувствовал ее незримое присутствие, ее любящий взгляд. И поэтому Вадим Глинский изо всех сил старался быть достойным своих родителей. Он был отличником, он вел общественную работу, участвовал во всех субботниках, собирал металлолом и рисовал картинки для стенгазеты.
И пел.
Это началось еще в библиотеке. Черная тарелка радиоприемника висела в зале, где выдавали книги. Тарелка не умолкала ни на минуту, она скучно бормотала, но зато весело пела. Едва научившись ходить, Вадим садился на пороге книгохранилища и приоткрывал дверь. Слушал, разинув рот, впитывая каждую нотку, завороженный и восхищенный, подскакивал в такт маршам и крутился в такт вальсам. А в четыре года не выдержал и заголосил песенку Герцога из «Риголетто», безбожно перевирая слова, но абсолютно точно выводя мелодию. Мама прислушалась, вздохнула и в ближайший выходной усадила его за пианино.
— Сначала четвертый, потом первый. Не поднимай плечи. Держи в руке яблоко. Сегодня поиграем гамму в две октавы.
Пальцы не слушались, клавиши ускользали, спина деревенела от напряжения; простенькая лесенка гаммы никак не хотела выстраиваться. И Вадим помогал себе голосом — пел эту самую гамму в две октавы, заглушая неверные слабые стуки по клавишам.
— Не пой! — сердилась мама. — Молча играй. Слушай музыку, слушай.
Он слушал. Но музыка была внутри, ее гораздо легче было выразить голосом. Спеть можно было все на свете, а пианино выдавало только унылые гаммы. Да еще приходилось все время помнить о руке, в которой держишь невидимое (почему-то казалось — ужасно кислое) яблоко, о спине, о плечах…
Маму приводили в ужас его лень и бестолковость. Она не понимала, как можно с таким слухом, с такой музыкальной памятью не любить фортепиано. Ей, видимо, просто не приходило в голову, что для Вадима оно всегда было обычным предметом мебели: мать играла очень редко, опасаясь побеспокоить соседей. На музыку они реагировали скандалом, молотили кулаками в дверь или в стену.
Уже став взрослым, Вадим читал в книгах или видел в кино замечательные истории о дружных коммуналках, где все помогали друг другу, праздновали сообща Первое мая, встречали Новый год и задушевно пели хором. А в конце фильма со слезами разъезжались по отдельным квартирам. И он простодушно думал, что им с мамой просто не повезло. Ведь верили же искренне многие колхозники, что где-то есть счастливые изобильные села, как в фильме «Кубанские казаки». А коммуналка у них была самая обычная, даже не очень большая — всего семь комнаток, населенных не злым, но уж очень простым народом, которого раздражали чистенькая «негулящая» училка и ее непонятная музыка. Ладно бы нормальные песни играла. А то колотит по клавишам почем зря.
Поэтому музыка пришла к Вадиму из черной голосистой тарелки в библиотеке. Это была музыка настоящая, со словами и смыслом, и она была понятна всем людям. А гаммы к ней никакого отношения не имели.
Подтверждение своей правоты Вадим нашел в школе, на уроках пения. И мама не стала его разубеждать. Во-первых, это было бы непедагогично: ребенок должен иметь право на собственное мнение. Во-вторых, искусство принадлежит народу. В этом Вадим тоже довольно быстро убедился. Он и оглянуться не успел, как оказалось, что его голос принадлежит не только и не столько ему, сколько классу, школе, району и даже всей Москве.
На первом же уроке пения, когда налысо стриженные первоклассники в одинаковой унылой форме с энтузиазмом и «выражением» заорали «Гулял по Уралу Чапаев-герой», голос Вадима вылетел из общего нестройного гула и взлетел к потолку серебряной птицей. Учительница пения резким взмахом руки оборвала прогулки Чапаева по Уралу и сразу же определила обладателя голоса.
— Встань, — скомандовала она. — Фамилия.
— Глинский.
— Анны Станиславовны сын?
Вадим смущенно потупился. Мама не разрешала ему хвастаться в школе их родством.
— Ладно, — сказала учительница пения. — Тем более. В среду останешься после уроков на хор.
И никаких тебе гамм и яблока в округленной легкой руке.
В хоре Вадим стал солировать, а в скором времени уже пел один. На всех школьных праздничных концертах, на пионерских слетах, на смотрах самодеятельности.
Его заметили.
Весной пошли слухи о слиянии мужских и женских школ. Педагоги спорили, мама огорченно покачивала головой: она была убежденной сторонницей раздельного обучения. И тогда же, весной, на Всесоюзной учительской конференции Вадим стал «гвоздем программы» праздничного концерта.
— Он классику может? — сурово спросили учительницу пения в гороно. — Что-нибудь эдакое.
— Может! — отрапортовала учительница пения.
— Ну смотрите, — сказали в гороно. — Не подведет?
— Не подведет! — убежденно ответила учительница пения.
И, конечно, он не подвел — маму, школу и Москву.
Конферансье с пробором блестящих угольно-черных волос, во фраке, сияющий ненатурально восторженной улыбкой, объявил:
— А сейчас перед вами выступит ученик.
Вадим вышел на огромную сцену, на которой его почти не было видно: тощая маленькая фигурка, торжественное одеяние — белый верх, черный низ, напряженно вытянутые по швам руки с неотмываемыми чернильными пятнами. Дирижер недоверчиво оглянулся на Вадима и дал знак вступления.
— Песнь моя летит с мольбо-ою…
«Серенада» Шуберта. Мамина любимая. На школьных праздниках он пел «Ах, картошка, объеденье, пионеров идеал!» и «Кто под красным знаменем раненый идет». Но для серьезного, «взрослого» концерта требовалась, конечно, классика.
Чистейший детский голос взвился над сценой, полетел, затрепетал… Зал замер, недоверчиво разглядывая маленького человека, издающего такие невероятно сладостные, гармоничные звуки. Дирижер больше не оглядывался и не пытался сдержать звучание оркестра, дабы не заглушить мальчишку. Этот мальчишка пел как ангел. Впрочем, ангелы в ту пору были не в почете. Вадим пел, как образцовый советский школьник. Он пел, как отличник.
Вадим умолк. Какое-то время зал ошеломленно молчал. И вдруг взорвался громовыми нескончаемыми аплодисментами. В первом ряду профсоюзные дамы с высокими прическами и в панбархатных платьях с кружевными воротниками доставали из рукавов накрахмаленные платочки и вытирали слезы восторга и умиления.
Его долго не отпускали. На сцену несли тяжелые официальные букеты, которые Вадим не смог удержать, в конце концов выронил из рук, и они засыпали его чуть ли не до пояса, так что его торжественное одеяние смотрелось теперь несколько легкомысленно — белый верх, цветной низ. Ему восторженно кричали «Браво!» и «Бис!».
На бис Вадим спел «О, соле мио» и «Венецианскую ночь» Глинки. Вообще-то так и было задумано: классика классикой, а отечественный композитор нужен был обязательно, чтобы программа не выглядела сплошным низкопоклонством перед Западом.
Придя домой, он без сил, не раздеваясь, повалился на кровать. Ему хотелось только одного — спать. Он даже не заметил, что мать, похоже, не в восторге от его ошеломительного успеха. Казалось, этот успех, напротив, даже испугал ее.
Мама села на край его постели и принялась взволнованно объяснять, что талант — это прежде всего труд, труд и еще раз труд, что искусство — это не аплодисменты и букеты, а служение народу, что жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно… Вадим слушал и кивал тяжелой головой. Он вовсе не собирался посвятить свою жизнь сцене.
Он хотел стать пожарным.
Птицы не думают, что пение — их основное и самое главное занятие, у них есть дела поважнее: строить гнездо, искать пропитание, драться с соперниками из-за лакомых червяков. Они не хвастаются своим чириканьем и твиньканьем и не требуют к себе какого-то особенного отношения. Так и Вадим относился ко всем этим концертам, репетициям и восторженным крикам «Браво!». Поэтому в классе его любили, у него были верные друзья, он по-прежнему собирал металлолом, рисовал картинки для стенгазеты, ходил на каток, а иногда дрался с мальчишками из соседней школы.
Его жизненные планы претерпевали сильные изменения в зависимости от репертуара ближайшего кинотеатра. Сначала он собирался стать военным, потом полярником, потом разведчиком, а в восьмом классе они с Васькой твердо решили поступать в авиационное училище. Но тут мать отнесла его документы в Мерзляковку — знаменитое музыкальное училище при консерватории.
Это было первое, достаточно болезненное столкновение с действительностью. Ему было страшно жалко оставлять школу, расставаться с друзьями, с мечтой о героической профессии летчика. Но мать решила — и он подчинился.
…Экзамены Вадим сдал с легкостью.
Он довольно часто слышал у себя за спиной шепоток: мол, все они в детстве поют, как ангелы, а потом израстают — и нет голоса, куда что подевалось. И в принципе он был готов к тому, что его голос тоже пропадет, сменится ломким баском. Но тот никуда не пропал. Высочайший звонкий дискант превратился в глубокий бархатный баритон невероятного диапазона. Когда Вадим сдавал экзамен по вокалу, в классе собрались почти все преподаватели училища. Слушали внимательно, со значением переглядываясь и покачивая головами.
Учиться было легко, даже легче, чем в школе. Важнее всего была специальность, а общеобразовательные предметы всерьез никто не принимал. Вслух об этом, конечно, не говорилось, но все знали, что от композитора или пианиста никто не потребует глубокого знания географии или математики.
И никаких дополнительных нагрузок, никаких концертов. Александра Сергеевна, педагог по вокалу, впервые услышав просьбу освободить от занятий Вадима Глинского — для участия в концерте на профсоюзной конференции нефтяников, — подняла тонкие соболиные брови и доходчиво объяснила своим замечательным певческим контральто, что никому не позволит вмешиваться в учебный процесс — ни нефтяникам, ни оленеводам; что голос Вадима Глинского — народное достояние, что голос этот следует беречь, поэтому никаких левых концертов она не допустит. Ни роно, ни гороно на нее никакого впечатления не производили, училище подчинялось Министерству культуры, а там хорошо знали и ее бархатный голос, и ее стальной характер.
Но у всякой силы есть свои пределы. Когда Вадим был на третьем курсе, в училище пришло официальное уведомление о его участии в международном конкурсе эстрадной песни в Сопоте. Александра Сергеевна внимательно прочитала бумагу и отправилась в министерство. Она прорвалась к высокому чиновнику и долго, темпераментно втолковывала ему, что Вадиму — прямая дорога на оперную сцену, что использовать такой голос для каких-то там эстрадных песенок — все равно что микроскопом гвозди заколачивать, что она не позволит отвлекать от занятий своего ученика буквально накануне экзаменов…
Но тут важный чиновник наконец поднял на Александру Сергеевну скучающий взгляд и тихо, невыразительно проговорил:
— Этот вопрос решался не у нас. Этот вопрос решался в другом месте, — он поднял глаза к потолку. — Поставлена задача большого политического значения: взять на конкурсе первую премию и доказать преимущества советского образа жизни и советской системы образования. А что касается «песенок», как вы изволили выразиться, так эти песенки поет великий советский народ, который победил в войне и поднял целину. А в вашу оперу кто ходит? Одна интеллигенция.
И по искреннему презрению, с которым было произнесено последнее слово, Александра Сергеевна поняла, что важный чиновник себя к интеллигенции не причисляет.
На этом разговор был закончен. Судьба Вадима решилась.
Он поехал в Сопот.