Все это время Вадим не думал об Альбине. Он вообще не думал. Жил от бутылки до бутылки. Пил, проваливался в вязкую темноту, просыпался, пил и опять проваливался.

Что сейчас — утро или вечер? Включил телевизор. Штирлиц шел по коридору. Значит, вечер. Да, он проснулся утром, сходил в магазин, «час волка» еще не наступил, но знакомая продавщица, его давняя верная поклонница, без всяких вопросов сунула ему две бутылки, завернутые в газету «Правда». Две. Одну он выпил. Должна быть еще одна. Ну да, вот она, лежит на столе, так в газету и завернута…

Он откупорил бутылку, поднял с пола стакан, налил… И задумался.

Альбина. Вспомнил ее лицо, ее чудный голос, нежный, взмывающий ввысь… Вспомнил ощущение свободы и счастья, невероятного головокружительного счастья — каждый день, каждую минуту! Вспомнил, как к нему вернулся голос, как он пел, — и овации восторженной публики. Казалось, жизнь снова полна смысла и значения. И так хотелось жить, долго, долго…

На столе, рядом с бутылкой, — непонятно откуда взявшаяся коробочка, круглая плоская баночка из-под леденцов. Вадим открыл ее. Таблетки. Что за черт? Ни упаковки, ни рецепта, вот так просто — непонятные таблетки россыпью. И вдруг вспомнил. Это же Керзон приходил. Вчера, позавчера? Или сегодня утром? Опять ныл, уговаривал не пить, говорил, что понимает, что, конечно, надо расслабиться, надо чем-то подбодрить себя…

Вадим усмехнулся. Это он, дурак, думает, я от страха пью. Вышки боюсь. Сильно он меня напугал, перестарался! Идиот! Вадим действительно испугался. На одну минуту, на одну только минуту страх овладел им. И эта минута решила все. А теперь… теперь он ничего не боялся. Вышка? Ну и ладно. Ставьте к стенке, стреляйте. Даже лучше. Быстро и не больно. Сколько еще надо выпить бутылок водки, чтобы забыть все на свете — навсегда, чтобы упасть во тьму и не возвращаться? Долгий и противный путь.

Что он там толковал про таблетки? Что есть другие способы расслабиться, поднять настроение, забыться. Что средство это сильное и даже запрещенное. Но ему — как другу — Керзон добыл и еще добудет, если надо. Только нельзя эти пилюли с водкой мешать. Опасно.

Опасно, говоришь? А мы попробуем. Вадим высыпал горсть таблеток на ладонь. Сколько тут? Штук десять. Наверное, достаточно. Взял стакан с водкой, проглотил одну таблетку и приготовился запить… И тут раздался звонок в дверь.

Сумасшедшая, нелепая надежда охватила Вадима. Ну, конечно, она приехала, звонила, стучала, а он спал своим непробудным хмельным сном, сволочь такая! Она ушла, подождала, а теперь вернулась и стоит там, за дверью… Вадим бросился в прихожую, с грохотом отшвырнув подвернувшийся под руку стул. Рванул дверь…

На пороге стояла тетя Нюта. Сурово взглянула на Вадима, молча прошла мимо него в квартиру. Он поплелся следом, оглушенный своей несбывшейся безумной мечтой. Последняя ниточка, связывающая его с жизнью, натянулась и порвалась.

Тетя Нюта мрачно оглядела комнату и взялась за дело. Настежь распахнула окно, впустив свежий вечерний воздух и уличный разноголосый шум. Унесла и вытряхнула переполненные пепельницы, собрала грязные тарелки с жалкой закуской. Стакан и бутылку тоже унесла на кухню, и Вадим слышал, как она выливает в раковину эликсир забвения. Он не протестовал. Да и не послушала бы она его. А скандалить с тетей Нютой, отнимать у нее бутылку… Он еще не настолько опустился.

Она вернулась все с тем же строгим замкнутым лицом, подняла опрокинутый стул, села напротив Вадима, прямая, строгая, в своем вечном темном костюме и белой блузочке — прямо делегат партсъезда.

Вадим молчал. Он знал все, что она скажет, и не собирался мешать ей. Можно ли сердиться на актеров за то, что они играют старую-старую, всем надоевшую пьесу? Это их работа. И другой они не знают.

— Вадим! — звонким пионерским голосом воскликнула тетя Нюта. — Ты ведешь себя безобразно. Это просто антиобщественный образ жизни. Я не собираюсь тебя учить, ты человек взрослый и сам должен понимать, но то, что ты с собой делаешь — это самоубийство!

Вадим кивнул. Правильно, самоубийство. Тут он был абсолютно согласен с тетей Нютой. Только очень плохо организованное самоубийство. Ничего, он подумает да и придумает что-нибудь получше.

Тетя Нюта продолжала подробно и красочно описывать его неправильную жизнь, клеймить его пороки и агитировать за светлое будущее, которое, конечно, несовместимо со злоупотреблением винно-водочной продукцией. Вадим смотрел в окно.

— …От тебя отвернулись коллеги и знакомые, у тебя не осталось настоящих друзей. У тебя нет даже собутыльников — ты пьешь в одиночку. Это уж совсем никуда не годится. Возьми себя в руки, вернись в общество! Да хоть к матери сходи.

Вадим вскинул голову.

— К-куда… сходи? — переспросил он, думая, что ослышался. Или это продолжение его бреда. Это не настоящая тетя Нюта, это галлюцинация.

— Куда, куда! — рассердилась тетя Нюта. — На кладбище. Ведь с самых похорон не был. Только приведи себя в приличное состояние. Стыдно к Анечке пьяному идти. Она сама-то за всю жизнь и пары рюмок не выпила. И пьяных терпеть не могла. Так что не огорчай ее.

Вадиму вдруг стало смешно. В его положении мало что могло рассмешить. Но тетя Нюта…

— Тетя Нюта, — ласково сказал он. — А как же ваши убеждения? Вы же член партии и твердо стоите на платформе материалистического мировоззрения. Жизнь — это форма существования белковых тел, не так ли? И никакой души нет. И того света нет. Вы же сами мне объясняли. Поповские сказки. Опиум для народа. Если мама умерла, то ее нет. Нигде. Ни здесь, ни на кладбище. И ей совершенно все равно, хожу я на ее могилу или нет. А если приду — то неважно, приду я пьяный или трезвый. Так ведь?

Тетя Нюта вспыхнула. И рявкнула совсем не пионерским, а своим природным, тети-Нютиным зычным голосом, который утихомиривал, бывало, все четыре этажа школы на большой перемене:

— Ты из меня дуру-то не строй! И убеждения мои не трогай! Есть душа — нет души… У тебя точно нету! А существование совести партия не отрицает. И на могилы ходить не запрещает. Наоборот, организуются поиски павших на войне солдат наших, прах переносят на кладбища, чтобы люди могли поклониться героям…

Тут она запнулась и, может быть, впервые в жизни задумалась над этой странной логической неувязкой: души нет, того света нет, человек умирает совсем, и ничего от него не остается, а хоронят торжественно, и деятелей партии и правительства — особенно торжественно, и памятники ставят, и на могилы ходят… Зачем?

Но тетя Нюта не имела склонности к абстрактным философским размышлениями. Она сплеча и без всяких сомнений разрубила этот запутанный узел.

— Им это не надо, это нам надо, живым. Я вот схожу на мамину могилку, поплачу, поговорю с ней — и легче станет, и мысли хорошие появляются. К Анечке тоже… — В ней заговорил учитель, и она сокрушила скептика Вадима историческим доводом: — Никакой тут религии нету, это не попы придумали, это древний народный обычай, хороший и правильный. Вот.

И вдруг всхлипнула. Наверное, вспомнила, что муж ее последнее время все болеет, все болеет. А детей у них нет, слишком занята была она чужими детьми, своих-то завести и не успела. Кто придет на ее могилу? Даже если ничего нет, все-таки почему-то обидно и страшно… Тетя Нюта по-бабьи подперла ладонью щеку и попросила тихим голосом, жалобно, без всякой логики и идейно-верных аргументов:

— Ты сходи к ней, Вадимушка, сходи. Нехорошо это — мать забывать. Она только ради тебя и жила.

Оказывается, он еще способен был испытывать боль. Дух зла и противоречия, овладевший им, подсказал ему жестокие слова:

— Жила ради меня и умерла из-за меня — ты это хотела сказать?

Тетя Нюта побледнела и горестно вздохнула:

— Вот, значит, как ты думаешь. И пьешь небось поэтому?

Вадим поморщился:

— Другие пьют — и никто их не спрашивает, почему. Пью, потому что нравится, вот и все. Нечего тут психологию разводить.

— У других, Вадим, нет твоего таланта, который ты пропиваешь. Песню у народа отнимаешь — вот что плохо.

Вадим задохнулся от злости.

— О, какие высокие материи! Какие торжественные слова! Опомнись, тетя Нюта, ты не на собрании. Посмотри на этот народ, когда он в очереди за водкой давится или у пивного ларька валяется. Не нужна ему никакая песня. Нажраться — и упасть в канаву…

Тетя Нюта покачала головой:

— Это не ты говоришь, это водка говорит. Анна тебя таким гадостям не учила и была бы тобой очень недовольна… А ты все-таки сходи к ней.

Вадим вскочил, забегал в раздражении по комнате.

— Тьфу! Надоела! Заладила одно и то же — сходи да сходи. Ну, схожу, схожу! Отстань!

— Когда? — невозмутимо спросила тетя Нюта, привыкшая пилить двоечников и хулиганов и допиливавшая, бывало, их до вполне приличных аттестатов.

— Ну, когда… — Вадим растерялся.

Вот вредная баба. Ведь не отстанет. Пожалуй, опять придет.

— Завтра. — Он посмотрел на тетю Нюту честными глазами.

— Завтра? — недоверчиво спросила она. — Хорошо. Тогда ложись. Тебе надо как следует выспаться, чтобы хорошо себя чувствовать и выглядеть прилично. Побрейся, причешись и костюм надень темный, все-таки кладбище, не танцплощадка…

Вадим взвыл:

— Тетя Нюта! Хватит меня учить! Уж наверное, я знаю, как вести себя на кладбище.

Она согласно кивнула:

— Ладно. Ухожу, ухожу. Так ты не забудь — завтра! Я вечером позвоню.

Она ушла. Вадим растерянно побродил по квартире, обшарил свои заначки в смутной надежде, что где-нибудь что-нибудь осталось… Но нет, ничего нигде не было. Обдумал возможность выйти на улицу и тормознуть таксиста — у них всегда есть… И вдруг лег и уснул, не раздеваясь и не выключив свет. «Я прилягу на пару минут, — подумал он. — А потом выйду и добуду водки…» Разговор с тетей Нютой утомил его, прямо обессилил.

Ему приснилась мать. Очень редко она ему снилась, и все как-то мельком, в промежутках между другими снами, уходила, не обернувшись, а он бежал за ней, звал, маленький, слабый, лет семи, наверное…

А тут приснилась. И он знал, что это сон, что она умерла, а он трус, предатель и алкоголик и очень, должно быть, огорчает ее этим.

Она сидела в кресле и смотрела в пустой экран выключенного телевизора. На журнальном столике стояла чашка с чаем, над ней струился пар. Значит, чай был горячий, только что налитый. Она любила очень горячий чай, сама смеялась над этим: «Чтоб во рту кипело!» И наливала чашку полную-полную, по самые края. Это у нее называлось — «всклянь».

Мама осторожно поднесла чашку ко рту и отхлебнула. Потом оглянулась на него, лежащего на диване, и сказала:

— А вот эту чашку я не помню.

Правильно. Сервиз «Мадонна». Он купил его в ГДР уже после маминой смерти.

Анна Станиславовна огляделась, одобрительно кивнула:

— Хорошо у тебя. Уютно. Славно. Только грязно очень, сыночек. Ты не обижайся, но надо бы пыль вытереть и окна вымыть. И не разбрасывай грязные носки по всей квартире, ты же знаешь, как я этого не люблю.

Да, не любила. Забавно, грязные следы в прихожей, раковина, забитая немытой посудой, переполненная пепельница не выводили ее из себя. А носки, свернутые в тугой комок и засунутые под диван или в щель между сиденьем и подлокотником кресла, становились причиной многочасовых нотаций.

— Хорошо, мама, я не буду, — покорно согласился Вадим.

Она еще отхлебнула чаю, аккуратно поставила чашку на блюдце. Повернулась к нему вполоборота, положила подбородок на сплетенные ладони и попросила:

— Ты, пожалуйста, не сердись на Нюту. Она — человек абсолютно порядочный и добрый. Но очень любит решать сложные вопросы таким… кавалерийским наскоком. А потом сама же и расстраивается, что погорячилась и много лишнего наговорила.

— Я не обиделся, — возразил Вадим.

Мама свела свои соболиные брови, поджала губы.

— Ну как же не обиделся! Конечно, обиделся. Я же знаю. И правильно. Какое ей дело до того, ходишь ты ко мне или нет? Я никогда ни в чьи семейные проблемы не вмешивалась и другим не советую.

И Вадим сразу вспомнил, как она защищала его, прикрывала собой от всего враждебного мира. Он хотел встать, хотел подойти к ней или хоть руку протянуть, но страшная обездвиживающая слабость навалилась на него, как невидимая огромная перина.

И он заплакал. Даже не заплакал, а зарыдал, заревел в голос, как когда-то в детстве, после первого класса, летом, в пионерском лагере.

Погода была ужасная. Дожди, холод, северный ветер. Но жизнерадостные пионервожатые ровно в семь утра включали радиорепродуктор на полную мощность:

«Ну-ка, солнце, ярче брызни!»

И вытаскивали из постелей вяло сопротивляющихся пионеров и октябрят.

— На зарядку становись!

На зарядку, на линейку… Вадим сразу же простыл, охрип и не смог петь в хоре, за что его сурово отчитал вожатый Костя. А потом Вадим покрылся фурункулами, и даже в таких труднодоступных местах, что ни самому посмотреть, ни другим показать. Он не мог ни прыгать, ни бегать, сидел-то кое-как. И тянул назад весь отряд — и в подвижных играх, и на уборке территории. Ребята над ним смеялись. А он плакал по ночам.

Однажды рыдал так, что описался. Вожатый Костя, узнав о его конфузе, велел ему постирать простыню и развесить — на глазах у всего лагеря, под хохот и шуточки веселых пионеров.

В общем, когда наступил наконец родительский день и мама приехала, он не интересовался ни конфетами, ни яблоками, которые она привезла. Он вцепился в нее и заревел. Сразу голос прорезался, и какой голосище!

И мама его забрала. В тот же день. Пошла в палату и собрала его вещи. А на все протесты начальника лагеря только молча кивала головой, потом задрала Вадимову рубашонку и показала его спину, покрытую сизыми созревшими гнойниками. Начальник забормотал, что в таких случаях дети должны обращаться к медсестре… Мама отрезала:

— В таких случаях бывает сепсис!

Чем повергла начальника в ступор, и он был, кажется, искренне рад их отъезду. Один из самых счастливых моментов в жизни Вадима: они с мамой выходят из ворот лагеря и идут на станцию, через лес, и солнце пронизывает своими лучами ветки высоких сосен…

Он вспомнил это так ясно, так остро — не события, не обиды и обидчиков, а само чувство защищенности и освобождения… И зарыдал, закричал, как тогда:

— Мама! Забери меня отсюда! Забери, пожалуйста! Возьми меня к себе! Я… я… — Он икал, и заикался, и давился своим отчаянием. — Я больше не могу! Я хочу к тебе!

Мама укоризненно вздохнула:

— Вадим, ты ведь уже не маленький…

Он закатился совсем истерическим визгом. Анна Станиславовна поморщилась и замахала рукой:

— Ну хорошо, хорошо, заберу… когда-нибудь… только не плачь так, связки повредишь.

Вадим затих, шмыгнул носом и просипел:

— Да-а, когда-нибудь… а они меня расстреляют! — с той же интонацией, как, бывало, угрожал ей, что не будет ничего есть и умрет, вот тогда она узнает, что такое — не покупать бедному ребенку мороженое хотя бы раз в неделю.

Она изумленно вздернула плечи:

— Фу, глупости какие! Кто это — они? И почему это — расстреляют? Это тебе Керзон наболтал? Что за нелепый, вредный человечек! Не дружи ты с ним. Я еще когда тебя предупреждала!

Вадим онемел от удивления. Он с Керзоном познакомился уже после маминой смерти… Но она сказала это так уверенно, что он отбросил сомнения — конечно, предупреждала, только он не обратил внимания, вот теперь и…

И тут он проснулся. Было уже позднее утро. И, конечно, никого, кроме него самого, в квартире не было. И чашка из сервиза «Мадонна» не стояла на столике. А телевизор работал — он забыл его выключить — и показывал «Вести с полей».

Вадим сделал все, как велела тетя Нюта. Побрился, принял душ, надел темный костюм. И поехал на кладбище.

Он вдруг испугался, что не найдет мамину могилу. И в самом деле, он ведь не был там со дня похорон, а тогда его вела тетя Нюта — и туда, и обратно — и он не запомнил дорогу.

Так оно и произошло. Вадим плутал по дорожкам и аллеям. Кажется, сюда и потом повернуть направо. Нет, тут совсем старые могилы… И какие запущенные… Ему вдруг стало больно при виде заброшенных холмиков, почти сровнявшихся с землей, покосившихся надгробных плит и полусгнивших крестов. Жалкие пластмассовые венки, выцветшие, исхлестанные дождями и ветрами, буйные сорняки, повалившиеся оградки. Вот и у мамы, наверное, так же…

Он мучительно припоминал, поставили ли у мамы памятник и оградку… Кажется, он поручал Керзону. И денег давал. Но не проверил, не съездил сам — своими глазами посмотреть.

Вадим устал. Становилось жарко и душно. Зайти, что ли, в контору, у них наверняка есть план или какие-то списки. И что он скажет? Где тут могила моей матери? Хорош сынок!

Вадим еще раз повернул направо… И узнал мраморного ангела с выщербленными крыльями. Конечно, он смотрел на него, когда говорили речи. Значит, надо встать так, чтобы ангел был впереди и чуть слева…

Да вот же она! Глинская Анна Станиславовна. Вадим остановился в изумлении.

Да, видать, Керзон не обманул и все устроил. Памятник — очень приличный памятник, плита из полированного черного гранита с золотыми буквами. И оградка — железная, кованая, с замысловатыми вензелями, заботливо покрашенная черной масляной краской. Но к цветам, растущим на могиле, Керзон наверняка никакого отношения не имеет.

У самой калиточки ровным рядком росли ландыши, теперь они уже отцвели, ярко краснели созревающими плодами. А ранней весной, должно быть, очень красиво — белые гроздья среди темных овальных листьев… А дальше — вдоль оградки, по всему периметру крохотного пространства, отныне и навеки ставшего приютом Глинской Анны Станиславовны, — ромашки, колокольчики, васильки. Она любила полевые цветы. Но эти были как бы не совсем полевые, не совсем дикие — заботливо выращенные, ухоженные, взлелеянные. Могила поросла травой — изумрудной, плотной, тщательно подстриженной, словно теплое бархатное одеяло укрывало этот грустный холмик.

И скамеечка была. Черная простая доска на двух чурбачках. А все-таки скамеечка. Посидеть, отдохнуть, поговорить с мамой…

Кто-то обихаживал могилу, не за деньги, не по обязанности — с любовью и трогательной памятью о вкусах и привычках покойной… Но кто? Вадим решил, что это тетя Нюта, больше некому. То-то она так взъелась на него! Конечно, обидно, она старается, ездит сюда после работы, усталая, больная… А он хоть бы заглянул.

Вадим потянул на себя калитку, отметив, что петли смазаны и не скрипят. И услышал за спиной тяжелые шаркающие шаги по гравию дорожки. Инстинктивно оглянулся.

Пожилой мужчина, грузный, седой. Тот самый, которого тетя Нюта прогнала с кладбища. Он стоял посреди дорожки с большой помятой лейкой и растерянно смотрел на Вадима, словно ожидал, что тот сейчас, по примеру тети Нюты, погонит его прочь от могилы. Из накренившейся лейки лилась на дорожку вода.

Вадим взял у него тяжелую лейку и поставил на землю. И, кажется, зря. Бедняга не знал, что делать с руками. Он то закладывал их за спину, то скрещивал на груди, ужасно смущался неприличию своей позы и наконец, вытянув руки по швам, быстро заговорил хриплым шепотом:

— Цветы полить, значит… Жарко нынче, завянут, думаю, ну и зашел на минутку… Я ведь не знал… Я не помешаю, не беспокойтесь, вот только цветочки полью и пойду себе… Вы уж извините, не знал я…

Вадим смотрел на него пристально, с жадным болезненным любопытством. Отец. Его отец. Придется привыкать к этой мысли, к этому смешному толстому человеку. Ах, бедный, бедный долговязый лейтенант! Вот и лишился ты знаменитого талантливого сына, которого так долго воспитывали твоим именем, твоим авторитетом, твоим подвигом. Вадим Глинский — отличник из семьи отличников…

Вадим легким движением руки остановил поток бессвязных объяснений и извинений и с едва уловимой иронией спросил:

— Почему вы обращаетесь ко мне на «вы»? Ведь вы — мой отец, не правда ли?

Мужчина багрово покраснел, запнулся и выговорил с трудом:

— П-правда… Только какой из меня отец? Никакого толку. Ни помощи, ничего…

И что она в нем нашла, думал Вадим, растяпа какой-то.

— Можно вас спросить?

Мужчина испуганно посмотрел на него и кивнул?

— Почему вы бросили мою маму?

Мужчина остолбенел, прижал руки к груди и уставился на Вадима в величайшем изумлении:

— Я?! Да кто вам… Да как же это можно… Да если бы она хоть слово сказала! Позвала бы! Да я в любой момент все бы бросил, все!

Он махнул рукой, взял лейку и вошел в оградку. Вадим пошел за ним, присел на скамеечку. Смотрел, как отец старательно поливает цветы на могиле матери. Вылив последние капли на ромашки, сел рядом с Вадимом.

— Как же это вышло? — упрямо допытывался Вадим. — И почему я ничего не знал? Почему мама лгала мне?

По лицу мужчины прошла судорога. Он даже отодвинулся от Вадима, насколько позволила короткая скамеечка.

— Да не лгала она! Анна… Она в жизни словечка неправды не сказала. Просто так уж вышло. Долго объяснять, ох долго!

— А вы попробуйте, — настаивал Вадим.

Мужчина закрыл лицо руками и затих. Вадим выждал пару минут и тронул его за плечо:

— Не хотите? Что ж так? Я, может, всю жизнь ждал этой встречи.

Мужчина словно очнулся, опустил руки и посмотрел на Вадима пронзительно синими глазами. Улыбнулся и заговорил — совсем другим голосом. Сильным, глубоким. Хорошо поставленным голосом опытного учителя. Вадим сразу узнал и тембр, и интонацию.

— Нет. Я расскажу. Только с мыслями соберусь. Я думаю… с чего начать. Я, собственно, все время об этом думаю. Особенно здесь. Приду, цветы полью или там оградку покрашу, посижу, поговорю с Анной… И думаю. Когда же все это началось и как все переплелось… Выходит, что началось все задолго до моего рождения. Видите ли… — Он покосился на Вадима и поправился: — Видишь ли, если бы моя мама не вышла замуж за моего отца, а он не погиб бы… она бы не ушла на фронт… а я бы не женился на Машеньке… Ну, я стану рассказывать, как я это понимаю, как надумал себе за все эти годы, а ты — если скучно станет, ты не стесняйся, так и скажи, ладно?

Вадим кивнул.

Мужчина помолчал, наклонился, убрал сухую веточку с могилы, переломил и прислушался к слабому треску, словно это переломилась его судьба.