Вадим слушал седого человека и молчал. А что он мог сказать? Что всю жизнь старался быть отличником, как мать и отец? Ну, мать — понятно. Мать была живым примером. У Вадима заломило в висках, и он ненадолго закрыл глаза. И сразу увидел худенького белобрысого лейтенантика с фотокарточки. Лейтенант тот действительно был маминым мужем, он действительно был героем. Только отцом Вадима он не был.

А отец — вот он, седой, толстый, в мятом, давно вышедшем из моды костюме. Говорит, слегка задыхаясь, и все вертит, вертит в пальцах сухую ветку, отламывает по кусочку, будто прошедшие годы считает.

— Конечно, я ей тогда же, в тот же вечер, сказал, что с женой разведусь, тем более что со стороны Машеньки никакого препятствия быть не могло… А она говорит: не надо так, сгоряча, подожди, подумай… Пожалела, выходит, Машу. Я-то решил, что она в своем чувстве сомневается, может, это у нее каприз, минутное увлечение. Не то чтобы обиделся, а так, защемило сердце…

И то сказать, что за радость ей была за меня замуж-то торопиться? Она — и умница, и красавица, и образованности невероятной. А я — технарь недоученный. Ни красоты особой, ни ума выдающегося. И к тому же калека. Я уж тогда с протезом ходил, но не больно наловчился, да и протез был паршивый, так культю натирал, что к вечеру-то хоть волком вой. Это я сейчас легко хожу, ну так сколько лет… А тогда ковылял, как подбитая утка.

Как они потом кричали! Разврат! Разврат! Эх… Дураки, дураки несчастные, слепые, бессердечные! Разве в этом было дело? Разве мы только для того встречались, чтоб целоваться да обниматься? Мы все больше разговаривали. Я ей все рассказывал. Про детство и про войну. Как с мамой прощался и как в танке горел. И про Машу тоже. Глупо вроде, да? Любимой женщине про жену рассказывать? А мне это нужно было. И ей тоже. Я ведь ее всю жизнь ждал, вот и торопился все высказать.

Выследил нас кто-то. До сих пор не знаю — кто. И знать не хочу. И стукнул. Сразу — наверх. Не в школе, а — куда следует…

О-о-о… Даже вспоминать тяжко. А уж что мы тогда-то пережили, чего натерпелись… Ну я-то — ладно. А она?! Чистая, нежная моя голубка…

Меня — в райком. И давай терзать. Ну хорошо, виноват, морально разложился, ну выговор объявите, с работы гоните, да хоть расстреляйте! Не-ет! Им подробности подавай!

Да как вы могли — в школе, в храме знания, при детях, в директорском кабинете! А где нам было встречаться? Она — в коммуналке и соседей боялась, как огня. У меня — Маша. Да и не пошла бы она ко мне домой… И не было там никаких детей! Мы же поздно вечером встречались.

Да как это у вас началось? Да как давно вступили в половую связь? Да кто был инициатором? И сколько раз? И как? Тьфу!

Почему я стоял, молчал? Даже оправдываться не пытался перед этими! Я потом много об этом думал. Я ведь не трус, не слабак, на фронте куда страшнее бывало, а ведь не осрамился… И вот что надумал. Если тебя бьют — ты будешь драться, даже один против десяти, а будешь драться; ну убьют, а в драке и боли не чувствуешь, я это по себе знаю. А если, к примеру, ведро помоев на тебя выльют или в сортир затолкают, да еще ногой — по голове, чтоб хлебнул как следует… Это совсем другое дело. Нормальный человек в такой ситуации теряется, не готов он, не в силах осознать и как-то реагировать.

Вот. Стою, заледенел весь. Прямо умерло у меня все внутри. И гадко, и стыдно, и… Вдруг дверь открывается, все обернулись. Каблучки застучали. Идет по проходу моя Маша. Ну, из президиума ей: куда, как смеете, закрытое партийное собрание! А она спокойно так говорит, что, конечно, состоит в другой партийной организации, но все-таки как член партии имеет право присутствовать, потому что обсуждается дело ее законного мужа.

Все прямо остолбенели. Вышла она вперед, встала рядом со мной… Он, говорит, конечно, виноват, а только моей вины больше. Он мужчина молодой, здоровый, из себя красавец, а я вся по-женски больная и к семейной жизни неспособная. Давно бы надо его отпустить, чтобы он на хорошей женщине женился и деток народил, а я все держусь за него, потому что страшно одной остаться… И вот что вышло.

Вот вам история болезни, вот справка от врача! Хлоп на стол, покрытый красной бархатной скатертью.

Видишь, она знала, как с ними разговаривать. А я не знал.

На что решилась! На какой позор! К врачу стеснялась пойти, чуть не померла… А тут разделась, можно сказать, прилюдно. Нате, смотрите!

И вдруг они как-то все отпали. Как пиявки — когда досыта крови насосутся. Быстренько объявили выговор с занесением… И все.

Анна была беспартийная. Ее — в роно. А там ведь одни бабы. Как начали они ее на куски рвать, как завизжали! И развратница, и советскую семью разрушила, и какой пример детям, и надо еще опросить учеников, не приставала ли она к ним с неприличиями какими…

Одинокие все, несчастные… Ну и тешились. Она ни словечка не сказала. Стоит, молчит, вроде даже улыбается. Из-за этой ее тихой улыбки у одной заслуженной учительницы истерика сделалась, валерьянкой отпаивали…

Нюта ее защитила. Она боевая баба была. Да и сейчас — ого! Хватит, говорит, критикой заниматься, переходим к самокритике. А то получается, что тут одни святые мощи сидят. Давайте обсудим, кто в школу в нетрезвом виде является, кто под видом сельхозпрактики старшеклассников к тетке в деревню возил — картошку копать, а у кого такая на диво крепкая семья, что аж две жены под одной крышей живут!

Собрание тут же и закрылось. Это она заведующего роно имела в виду. Да он хороший мужик, ну, вышло у него так. Он с фронта привез жену, не походно-полевую, а законную — расписанную, честь по чести. А дома — старая жена и двое детей. Старая-то тоже не очень старая, а новая — совсем девчонка. Я его понимаю. Он, видишь, думал, что его убьют, ну и хотел устроить как-то девочку… Эта — вдова павшего героя, и та — вдова героя, кто там после войны разбирать будет. Ан нет — живой вернулся. У той — двое, у этой — младенец на руках. Куда деваться? Так и живут в одной квартире.

Нюта, она всегда все про всех знала. Вроде и не сплетница, уши у нее, что ли, так устроены… Прямо антенны.

И тут все комом пошло, покатилось… До сих пор в голове путается, как вспомню эти дни. Что сначала было, что потом.

Сначала мы с Машей домой вернулись. Помню, она мне водки налила… Я вообще-то не пью и дома это добро никогда не держу. Заранее, значит, купила. Я выпил. Она помолчала, подождала, пока у меня внутри узел развяжется, душа на место встанет, и говорит такие речи:

— Конечно, мы с тобой разведемся, это дело решенное, и ты женись на Анне Станиславовне. Речам их глупым не верь, никакой это не разврат, это любовь, а в любви человек неповинен и над собой не властен. Квартира эта твоя, от твоей мамы тебе осталась, я всегда знала, что я здесь временный жилец, я ни одного стула не передвинула, ни одной книжки не переставила — все как было, так и есть. Ни менять, ни делить ее не хочу, ты здесь с новой женой будешь жить. Я бы хоть сегодня ушла, долго ли угол снять, но вышло со мной такое, что я теперь не одна и должна о нем тоже думать…

О нем — это о ребенке. Беременна она оказалась. Никак она этого не ожидала, пошла к врачу, думала, болеет, а оказалось — вон что. Там все и поверить не могли, сбежались на нее посмотреть. Против всех законов медицины, против самой человеческой природы! Не может этого быть! А вот оно…

Врачи ее тут же и обнадежили — не выносит она ребеночка, через пару месяцев непременно потеряет, но велели немедленно в больницу ложиться, чтобы в момент выкидыша она на улице где-нибудь не померла.

Машенька и решилась попросить меня, чтобы я, пока она ребенка не потеряла, погодил разводиться. А как все кончится — она сразу уйдет. А если все-таки ребенок родится, то надо же ей куда-то деться. Одна — и есть одна, а с дитем… Думала она, думала — и придумала. Чтобы Анна ко мне переехала, а она с ребенком туда — в ее коммуналку. Только как же она к Анне с такими разговорами пойдет? Неловко. Надо, значит, мне за это дело взяться.

Умница какая. Все задачки решила.

Тут я совсем ума решился. Ах ты господи! Ребенок… И Анна там пытки эти терпит… А я, как дурак, мечусь!

Я Машеньке сказал, что пока разговоров о разводе вести не будем, ложись в больницу и ни о чем плохом не думай. С теми словами и проводил ее на другой день. Вроде как — чего и разводиться, того гляди сама помрешь… Очень я тогда душевный был человек, деликатный!

Постановили они (и в протокол записали) Анну по статье уволить. А поскольку меня-то с работы не сняли, я ее и увольнял, и, конечно, ничего такого не позволил. Ушла она по собственному желанию. Нюта мне в кабинет ее заявление принесла. А сама она уже больше в школе не показывалась.

Я, конечно, Нюту трясу, пристал — прямо с ножом к горлу. Где она, что с ней? А Нюта спокойно так говорит, что Анна видеть меня не хочет, чтобы я все забыл, а она уже забыла. Чтобы не искал и не докучал ей.

Нет, я искал. Домой к ней ходил. Съехала, говорят, куда — не знаем. И в комнатке ее другие люди живут. По школам искал, учительница ведь — должна где-то работать. А того, дурак, не сообразил, что ее, после такого скандала, ни в одну школу не брали. Ее Нюта в библиотеку пристроила, там заведующей была какая-то дальняя родня. У Нюты, знаешь, пол-Москвы — либо родня, либо знакомые.

А тут Маша помирает. Кровотечение у нее открылось неостановимое. Врачи хотели операцию делать. Ребеночка убирать… убивать, значит… А она воспротивилась. Или, говорит, я его рожу, или вместе помрем, вместе веселее… Шутит еще!

Меня вызвали. Проститься. Лежит пластом, ногти уже посинели, и руки поднять не может. И все у меня прощения просит, что воспользовалась моей жалостью и в жены ко мне напросилась. Да когда же это она напросилась! Я ее силой в загс волок!

А я все про Анну думаю. Прямо колею в мозгу протоптал. Одни и те же мысли — по кругу. И понял я, что все это разбирательство, грязь эта… так ее ужаснули, так отравили… Опротивело ей все, и я, и любовь наша, и даже воспоминания о тех днях.

И я смирился. Конечно, тяжело было. Будто крышка гроба надо мной захлопнулась. Пожил, поглядел на белый свет — и хватит. Надо, выходит, терпеть и доживать. Я и стал терпеть.

Потом и думать уже сделалось некогда. Полгода Маша лежала, два раза с того света ее врачи вытаскивали. Родила-таки дочку. Недоношенную, в асфиксии, слабенькую… Но родила!

И тут Нюрка дала нам жизни! А что? Ну, Анной я ее назвал. Этого-то никто не мог мне запретить! Даже Анна…

До двух лет ни одной ночи спокойно не проспала! Вечером притихнет, задремлет… А в час ночи как заорет! И все — до шести, до семи утра. Маша ее носит, укачивает, потом я, потом опять Маша… Ну какие тут могут быть посторонние мысли?

Почти год прошел. Да, зиму и весну Маша в больнице пролежала, летом Нюрка родилась… А осенью, в октябре или в начале ноября, застукал я в укромном уголке десятиклассника одного. Здоровый такой парень, и учился хорошо, и по военному делу был у меня одним из лучших. Стоит, папироску смолит. Я, конечно, сказал все, что думаю по этому поводу.

— Деньги ты на ветер пускаешь, да не свои, а родительские. И здоровье гробишь. Потом пожалеешь, да поздно будет. Выдрать я тебя не имею права, хотя полезно было бы. Что ты дома делаешь, меня не касается, пусть у твоих родителей голова болит, а в школе курить не смей. Увижу еще — приму меры, которые тебе очень не понравятся.

Он посмотрел на меня с такой лютой ненавистью. У меня даже холод по спине пошел. Что за дела? С чего бы? А он и говорит:

— Вы, Вадим Петрович, знаете, что Анна Станиславовна ребенка родила? Сына. Вадимом назвала.

А я и не понял сначала. Вообразил, что она замуж вышла. Вот и ладно, думаю, вот и хорошо. Конец моим мучениям. Нашла она свое счастье, меня забыла.

А он, парень этот, скривился, глядит на меня, как на жабу раздавленную. И говорит:

— Эх! Я бы за такой женщиной на край света пошел и жизнь бы за нее отдал! А ты!..

И такое словечко выдал, что я остолбенел. Богат русский язык! А в общем, что обижаться, правильно сказал, я это самое и есть… Бросил парень папироску, плюнул мне под ноги и ушел.

Влюблен, видать, был. Да они все в нее влюблены были.

А я стою, к стене прислонившись, и дышу через раз. Дошло. Сын у меня родился. У меня и у моей Анны.

Бросился я в школу, Нюту прямо посреди урока из класса вытащил и чуть не задушил у себя в кабинете. Да как ты смела мне не сказать! Подавай сию секунду ее адрес! А не то убью своими руками!

Нет, нашла коса на камень. Нюта причесочку поправила и сурово мне объявила, что я там вовсе не нужен, там отец уже имеется, самый что ни на есть лучший — герой, павший за Родину.

Это она Анну надоумила. Тут и вранья-то вроде никакого не было. Фамилия у нее все равно по мужу осталась, отчество она любое могла тебе дать, бумажек у нее никаких не спросили — когда муж погиб… И в сорок пятом гибли, и в сорок шестом… Долго ведь еще после войны убивали наших солдат, и в Берлине, и в Вене, и в Варшаве… Не писали об этом в газетах, по радио не говорили, а было…

Видно, на всю жизнь она это собрание запомнила. И защитилась покойным мужем. И тебя защитила. От всех вопросов, от всех наветов.

А мне уж и места не осталось в ее жизни.

Тяну я свою лямку, на работу хожу, с Нюркой гуляю — она в колясочке булькает, толстая стала, розовая, щеки развесила… А тоска у меня такая, что хоть сейчас в петлю.

И занялся я такой шпионской деятельностью, что твой Зорге! А что ж, все-таки бывший разведчик… Кулаками уже не машу, не ору благим матом, а молча, тихой сапой. И выведал, где она живет, где работает.

Пришел как-то вечером к библиотеке, притаился за деревом. Жду. Вот пошли — и заведующая, и девчонки-библиотекарши, а ее все нет. Я обошел кругом — горит одно окошечко в полуподвале. Видно, там она. Я ведь знаю эту ее привычку — больше всех на себя взваливать и допоздна на работе сидеть. Я сам такой. Жду… Замерз, закоченел весь, зима была, стужа лютая. Погодка ясная, тихая, только деревья потрескивают.

Темно уж было. Выходит. Саночки вынесла, одеялко на них положила и ушла. Потом возвращается. Тебя несет, закутанного, завязанного — кулек такой толстый. А сама все в том же пальтишке на рыбьем меху, в тех же ботиках, только вместо беретика — платочек шерстяной, красный. И варежки те же — маленькие, красные. Усадила тебя в санки, сверху еще какой-то шалью прикрыла и пошла.

Тут я и вышел из-за дерева.

— Анна… — говорю, а у самого и голоса нет, шепот сиплый. — Анна… это я…

Увидела она меня. Бледная, личико острое, все косточки видно… Как схватит тебя, как побежит! А тут трамвай к остановке подошел — она через дорогу, да и заскочила в него. И куда-то в угол забилась, даже и не посмотрел на нее… в последний раз…

Ну, взял я саночки, поставил на крылечко библиотеки, шаль оброненную туда же положил… И пошел домой.

А в глазах у нее такой был ужас, такое страдание… Значит, Нюта права оказалась. Забыть она хотела. Разве мог я против ее желания пойти?

И всю жизнь я ждал, что она меня позовет. Так это ожидание и плескалось у меня в душе, на самом донышке, как роса на листке. В любую минуту — слово бы сказала, да просто посмотрела бы поласковее, все бы бросил, и жену, и дочь, и работу, и партбилет бы положил, из Москвы бы уехал… Да что угодно!

Не позвала.

Я следил за ней потихоньку. Узнавал, как живет, не вышла ли замуж, или так — может, кто появился. Нехорошо, скажешь? Да уж, что хорошего. Нет, и замуж не вышла, и никого у нее не было, видно, хлебнула она со мной досыта — и любви, и страдания, и позора лютого… На всю жизнь хватило.

А потом я тебя увидел. На учительской конференции. Услышал, как ты поешь. Я даже не удивился. Конечно, у Анны и ребенок должен быть необыкновенный. Радовался. За нее и за тебя.

Потом пластинки твои стал покупать. Куплю, полюбуюсь твоим портретом и спрячу. Не хотел Машу тревожить. Нюрка тайничок мой нашла.

— Папа! Это мне? Вот здорово! Это же мой любимый певец, его пластинки и не достать. А ты вон сколько сразу купил! Это мне сюрприз, да?

Да, говорю, тебе. Сюрприз.

Тут же завела на полную громкость. И давай каждый день крутить. До того закрутила, заслушала, скоро пришлось новые покупать…

И все у меня хорошо. Нюрка на зубного врача выучилась, работает и зарабатывает прилично. Замуж вышла — тоже за врача, за детского хирурга. Сын у них, в школу уже пошел.

Вот и все.

Не знаю, хорошо ли я сделал, что тебе все это рассказал. Ты как думаешь?

Вадим молчал. Что можно сказать в такой ситуации? Заплакать, обнять старика? Или вскочить и уйти, не попрощавшись? Он и сам не знал, что с ним происходит, какие чувства, какие эмоции сейчас теснятся в его душе. И жалость, и обида, и внезапное озарение — Господи, как же мы похожи! Не внешне, то есть внешне, наверное, тоже, это он потом разглядит. Но характером и всей жизнью. Сплошные совпадения.

И у Вадима был идеальный отец-герой, которого он никогда не видел, но которому должен был подражать и с честью нести его имя. Только все не так оказалось. И у Вадима была идеальная мать — преданная своему делу, строгая, недосягаемая в своей безупречности. И Вадим пожалел однажды испуганную плачущую девочку и сказал ей: «Выходи за меня замуж!» Но тут уж совсем иначе вышло.

И встретил он свою единственную любовь, свое невероятное счастье — Альбину… И отступил, испугался. Но отец ведь не испугался, мама сама не захотела. Откуда же теперь знать? Если бы он был настойчивее, если бы ничему и никому, даже ей самой…

И Вадим грустно усмехнулся. Хорошо других судить, а сам-то?

Он повернулся к отцу:

— Пойдем, я тебя отвезу. Я на машине.

Тот внимательно посмотрел на него — не ослышался ли? Нет, в самом деле — «ты» сказал… Отвернулся, прикусив задрожавшие губы, перевел дыхание и ответил спокойно, буднично:

— Спасибо. Машина — это хорошо. Мне вот тоже все обещают — как участнику войны и инвалиду. С ручным управлением. Да все у них фонды с фондами не сходятся.

Подхватил лейку, хозяйственную сумку, которая, оказывается, была спрятана под лавочкой, и они пошли по скрипящему гравию дорожки. Вадим заметил, что отец заметно припадает на правую ногу, хотя и старается идти ровно и легко.

Всю дорогу молчали. Отец только пару раз подсказал, где свернуть.

Машина остановилась возле подъезда. Отец засуетился, не сразу нашел ручку, чтобы открыть дверь. Вадим помог ему.

— Во-он наши окна на третьем этаже, — сказал отец. — Видишь, Маша в окне стоит, меня выглядывает. Беспокоится уже… Может, зайдешь? Она рада будет.

Вадим покачал головой:

— Спасибо, как-нибудь в другой раз.

— Конечно, конечно, — торопливо закивал отец. — Представляю, как ты занят.

Вадиму стало жаль его.

— Мне и правда сейчас некогда. Мне по делам надо. Я потом обязательно к тебе приду.

— Вот хорошо! Ты, пожалуйста, помни, что у тебя родня есть… Ну, ты вон какой — знаменитый, заслуженный. А мы люди простые, может, даже скучные. А все-таки родня. Не один ты, понимаешь?

— Понимаю, — тихо сказал Вадим. — А почему же ты ко мне не пришел тогда… когда мама умерла?

Отец съежился, опустил голову и засопел. Потом смущенно забормотал:

— Болел я. Инфаркт у меня был. — Он помолчал и сказал уже спокойно, с некоторым отчаянием полной откровенности: — Нет, не в инфаркте дело. Не думал я о тебе тогда. Не думал, и все. — Неожиданно лицо его просветлело. — Я ей про себя рассказывал, а она мне — про Пушкина. Смешно?

Вадим печально улыбнулся:

— Нет, не смешно. Мне, во всяком случае, не смешно. Я это всю жизнь слышал: «У Пушкина все есть».

Отец оживился, схватил его за руку и тихонько засмеялся счастливым детским смехом:

— Правда? Ах, как хорошо! Я ведь совсем необразованный был, у меня считается неоконченное высшее, а Пушкина я в школе прошел да и забыл, я больше математику и физику любил, а стихи — это, думал, для девчонок… Она мне про дуэль рассказывала. Почему такая рана была страшная. Пули ведь сами лили, они получались неправильной формы, со смещенным центром тяжести. Ну, это я понял. Попадет такая дрянь и ходит по всему телу… И он так мужественно держался, что даже врачей обманул. Они только на второй день стали ему опий давать…

Долго объясняю, да? Не умею коротко говорить. Учитель… Я и сейчас все время Пушкина читаю. И все стихи у него — про Анну… Что ты смеешься, поживи с мое — поймешь. Вот есть такое коротенькое. Про Ленинград, конечно, но для Москвы тоже годится. И вообще, Пушкин Москву больше любил.

Город пышный, город бедный, Дух неволи, стройный вид, Свод небес зелено-бледный, Скука, холод и гранит — Все же мне вас жаль немножко, Потому что здесь порой Ходит маленькая ножка, Вьется локон золотой.

Это — про Анну! И про меня немножко. Как я жил без нее? Знал, что ходит она по этому городу своими маленькими ножками, с этими светлыми, именно что «золотыми» завитками на затылке… И было мне «жаль немножко» умереть… А когда не стало ее…

Лежу в больнице, весь проводами опутанный, иголками исколотый, «утку» под меня суют… Старый, гадкий, сам себе противный. И думаю — отстаньте вы от меня, надоели!

Машенька ходит каждый день, моет меня, переворачивает… Вот один раз сидит и кормит меня с ложечки бульоном. А я отворачиваюсь, плююсь. И говорит она, будто случайно вспомнила:

— Вадюша, я на кладбище была, у Анны Станиславовны. Памятник хороший, красивый. А могилка ужас как запущена, сорняками заросла. Ты бы съездил, посмотрел… Цветы надо бы посадить. Да и оградку до зимы поставить.

Я на другой день встал и пошел.

Ну, все. Пойду я. А ты заходи, когда сможешь.

Вадим смотрел, как седой прихрамывающий мужчина заходит в подъезд, как за ним закрывается дверь, вновь открывается, нет, это не отец, это какая-то женщина вывела на прогулку немолодого понурого спаниеля. Вадим еще какое-то время сидел, упираясь лбом в сложенные на руле руки, потом решительно выпрямился, повернул ключ зажигания и сорвался с места. Взвизгнули покрышки. Старый спаниель от неожиданности подпрыгнул, с лаем помчался за ревущим железным чудовищем и, размахивая ушами, бежал через весь двор, пока машина не свернула за угол.

Вадим очень спешил. Он торопился домой. Сейчас он приедет, войдет в квартиру и первым делом позвонит Керзону. Нет, сначала он откроет настежь все окна и впустит в комнаты воздух и свет — не может же он привести любимую женщину в это логово! Он отчистит от грязи углы и душу. А потом позвонит Керзону. Пусть достанет билет. На сегодня. На поезд. На самолет. На корабль. На собачью упряжку, в конце концов. А не достанет, так и черт с ним, Вадим пойдет пешком. И дойдет.

Смерти нет. Страха нет. Есть только любовь. И она — вечна.

Светофор вытаращил зеленый глаз, и в зрачке его засветилась прямая стрелка. Вадим рванул машину с места. Ему — прямо. Больше он не свернет со своего пути.