Сначала Альбина ему не понравилась. Точнее, вызвала смутное раздражение. Он все еще не любил блондинок. Хотя, казалось, забыл, за что он их не любит. Женщины вообще мало его интересовали. Время сексуальных подвигов прошло. Вадиму, конечно, случалось проснуться в гостиничном номере с какой-нибудь девицей. Но он обычно даже не помнил, было что-нибудь между ними или нет. Вадим даже не выбирал их. Те, что понахальнее, вешались на него или пробирались в его номер. Иногда он прогонял их, а иногда был просто не в состоянии этого сделать. Но блондинок до себя не допускал даже в бессознательном состоянии. Натуральных, льняных, с чистыми голубыми глазами…

Когда эта женщина явилась к нему с нелепым предложением выступать в сопровождении детского хора, Вадим был трезв (ну почти трезв) и сдержал приступ привычного брезгливого раздражения. И даже взглянул на нее с некоторым любопытством. То, что Альбина красива, он заметил сразу. Да и нельзя было не заметить эту ее неземную какую-то красоту, замедленную речь, отстраненность во взгляде, словно она видит то, что недоступно другим.

Разумеется, сперва Вадим отказался. Но что-то тронуло его. Даже не ее искреннее огорчение, почти детская обида, нет. А пожалуй, то, что она так легко сдалась, отступила, с судорожной смущенной улыбкой и извинениями. Вадима смутило и тронуло то, что она ничего от него не хотела. Давно уже он видел в глазах окружающих только жадность, желание урвать свой кусок. Все приставали к нему, навязывались, проходу не давали — а она отступала, уходила.

И он согласился.

Вадим давно уже и сам понимал, что поет не так, как раньше. Что-то ушло. Обеспокоенный Керзон водил его по врачам, ему не нравилось, что источник доходов пересыхает так стремительно. А врачи ничего такого не находили. Никаких узелков (бич натруженных певческих связок), никаких опухолей. Ни Керзон, ни врачи не думали о том, что голос — это, не только гортань, сильные легкие, особое устройство связок. Голос жив душой. А если душа умирает — кончается и голос.

И когда детские голоса зазвучали у него за спиной, взлетели, словно серебряные крылья, Вадим вдруг вернулся на много лет назад.

— Выступает хор нашей школы! — торжественно чеканит серьезная рослая десятиклассница, незаметно для себя перебирая оборки белого фартука. — Солист — ученик первого класса Вадим Глинский!

Девятое мая. День Победы. Актовый зал школы, украшенный цветами и плакатами. В первом ряду — фронтовики района, приглашенные на праздничный концерт.

Учительница пения играет на старом расстроенном пианино вступление, и Вадим чувствует, как холодеют руки и светлые стриженые волосы его приподнимаются сами собой — от восторга, от желания выразить все, что чувствуют эти люди, которых он любит сейчас изо всех сил, которым он хотел бы дать самое невероятное счастье.

Вставай страна огромная! Вставай на смертный бой!

Ах, как он пел! Не горлом, не голосом — всем тощим маленьким телом, всей трепещущей душой. Он забыл себя, не чувствовал ни страха, ни смущения, он сам был этой огромной песней.

Усатый старшина во втором ряду, у самого окна, смотрел на Вадима, не отрываясь, и шевелил губами — помогал. А когда песня закончилась, старшина покрутил головой, встал и пошел по проходу, звякая медалями, вытирая кулаком глаза, — покурить.

Нечасто Вадиму впоследствии удавалось испытывать нечто подобное. Этот священный восторг и любовь к тем, для кого он поет. А потом и вовсе выход на сцену стал каторгой, постылым ремеслом — ради куска хлеба, точнее, ради глотка водки.

Но сейчас вдруг душа, оставившая его в наказание за то, что посмел жить без любви, без жалости, без вдохновения, вернулась. Он почувствовал краткую пронзительную боль.

Может быть, потому, что зал был такой же маленький и бедный, доски сцены так же тихонько поскрипывали и пианино было расстроено. И усатый старшина, правда без медалей, сидел во втором ряду, у окна. А детские голоса во все века одни и те же.

Позже Вадим нашел в Альбине бездну достоинств, за которые, как он думал, и полюбил ее. Несмотря на свою неземную красоту, Альбина оказалась человеком очень земным. Замедленная речь ее теперь стала веской, а взгляд слегка прищуренных, будто близоруких глаз был обращен только на него. Наверное, она и впрямь видела то, что не видели другие.

Он полюбил Альбину за то, что она вернула ему его самого.

Она с упорством, переходящим временами в упрямство, занялась самыми вещественными, самыми приземленными сторонами жизни Вадима, и это потрясало его.

И то, что он предложил ей поехать с ним, а она, замужняя женщина, так легко приняла это предложение, казалось ему вполне естественным.

Нелепо уезжать, оставляя свою душу.

Поклонники вновь безумствовали. Не отпускали Глинского со сцены, толпились у выхода, забрасывали цветами, наиболее рьяные почитатели, а особенно почитательницы, следовали за ним из города в город.

Вот и теперь, едва сойдя со сцены, он попал в разгоряченную толпу. Восторженные девчонки визжали, дамы посолиднее протягивали блокнотики и его фотографии, вырезанные из журналов, — для автографов. Вадим улыбался, пожимал чьи-то руки, расписывался…

Расталкивая поклонниц, пробилась к нему растрепанная журналистка с местной радиостанции, протянула микрофон.

— Такой успех! Такой успех! — застрекотала она. — Вы дадите еще концерты в нашем городе?

Вадим покосился на Альбину. Она чуть заметно опустила ресницы.

— Да, еще два… нет, три концерта. И я выступлю в музыкальной школе — специально для юных вокалистов. Бесплатно, разумеется.

Журналистка задохнулась от восторга. Какой материал! Она заглянула в блокнотик: так, какой там следующий вопрос, согласованный с главным редактором?

— В чем секрет вашего успеха?

Так, сейчас он скажет, что внимание партии и правительства, оценивших его скромные успехи высокой премией… советы и критика товарищей…

Она сама сроду бы об этом не спросила. Есть кое-что в жизни Вадима Глинского, что интересует и ее, и радиослушателей гораздо больше. Например, кто эта эффектная странноватая блондинка, которую он так нежно обнимает за плечи.

Вадим ответил очень серьезно:

— Своим успехом я обязан любимой женщине. У меня открылось второе дыхание.

Журналистка вспыхнула. Ничего себе ответ! Как пить дать вырежут. А, пропадать — так с музыкой. Она обратилась к Альбине:

— Вы согласны с вашим… э… возлюбленным?

Журналистка знала, что официально Вадим не женат, девочки из гостиничной обслуги сказали. Разведен, и довольно давно.

Альбина глубоко вздохнула и произнесла тихим, ломким голосом (как осенняя льдинка на темной реке — вот какой у нее был голос, Вадим мог слушать его часами):

— Я только скромная помощница. Вы же сами знаете, какой Вадим талантливый. Я счастлива, что он разделяет свой успех со мной.

— Альбина, не скромничай, — пожурил ее Вадим. — Если бы не ты, я бы просто пропал.

Он сдержанным кивком и извиняющейся улыбкой дал понять журналистке, что интервью закончено, и двинулся к выходу, увлекая за собой Альбину.

— Альбина!

Она выскользнула из-под руки Вадима, оглянулась.

Парень в форме с погонами старшего лейтенанта протягивал ей букетик полевых цветов. Альбина ахнула и бросилась ему на шею.

— Иван! Как я рада тебя видеть!

— Ну, здравствуй! — Тот просиял счастливой улыбкой. — Как ты? Рассказывай. Хотя я и так вижу, что все в порядке. — Он взглянул на нее с таким восхищением, будто видел впервые. — Как там наши? Как… сама знаешь кто?

Альбина на мгновение задумалась и кивнула своим мыслям и своей решительности:

— Марина ждет ребенка.

Иван задохнулся:

— Что-о?

Альбина радостно кивнула:

— Мы все ждем.

Иван пошатнулся, прислонился к стене.

— О-о… Вот так… Вот…

Он бормотал что-то бессвязное, потом до него дошло, он забегал, заметался, как тигр в клетке.

— Я все понял! Я все понял! — выкрикивал он. — Теперь я все понял. Ой, глупая… Какая же она глупая, твоя подружка! — Он уставился на Альбину с таким осуждением и упреком, будто это она скрыла от него самую важную в его жизни вещь.

Альбина смотрела на него с тревогой и жалостью, словно боялась, как бы он не натворил чего-нибудь в таком состоянии.

Неожиданно Иван перестал метаться, схватил Алину за плечи и встряхнул:

— Так это она из-за ребенка порвала со мной! Так это мой ребенок-то!

Альбина кивнула. Иван покрутил головой и воскликнул требовательно, будто не Альбине, а всему враждебному миру объяснял:

— Мой ребенок, понимаешь ты?!

Альбина еще раз кивнула и засмеялась. Иван облегченно вздохнул: Альбина всегда все понимала, ей можно было не объяснять. Ему казалось, что она понимает даже то, в чем он сам еще не разобрался.

Изумленная администраторша концертного зала наблюдала издалека, как блондинка, которая так властно распоряжалась на концерте знаменитого Глинского и на которую он смотрел с обожанием, обнимает молодого взъерошенного лейтенанта, а тот смотрит на нее безумными глазами и твердит:

— Да даже если и не мой, он все равно мой, понимаешь ты?!

А она тихо, радостно смеется и гладит его по голове.

— Все хорошо, все будет хорошо, — шептала Альбина и сама в этот момент верила, что иначе и быть не может. Все будут счастливы — она, Вадим, Марина, Иван, Галя…

Что-то стукнуло в стекло. Альбина подняла голову. За окном, пристроившись на откосе, большая ворона постукивала клювом в стекло и смотрела на Альбину. Немигающим веселым и в то же время злым глазом. Птица была похожа на Никиту Голощекина. Она крутанула головой, и Альбине на миг показалось, что ворона ей подмигнула, — ну точь-в-точь Никита.

Вздрогнув, Альбина обхватила себя за плечи. И ощущение пусть не близкого, но возможного в будущем счастья исчезло так же внезапно, как и возникло.

Голощекин вел солдат к фанзе. Шли быстро, но бесшумно, держали визуальный контакт, переговаривались условными жестами. Никита был доволен. Он сам их учил.

Подобрались к фанзе с трех сторон. С четвертой была топь, непроходимое болото. Кто бы там ни был, в избушке, деваться ему некуда.

…В фанзе двое китайцев ловко, сноровисто вспарывали рыбьи тушки, извлекали пакеты с белым порошком и ссыпали порошок в миску. Один насвистывал, другой работал молча и сосредоточенно. Свист напарника раздражал его, мешал прислушиваться к звукам леса.

И он действительно не услышал, что птицы вокруг фанзы замолчали.

Дверь, с грохотом выбитая чьей-то ногой, упала внутрь.

— Всем стоять!

В полутемное тесное пространство ворвались двое русских.

Один из китайцев ошалело уставился на нежданных гостей, и только летящий в лицо кулак заставил его очнуться. Он инстинктивно уклонился, и удар пришелся по плечу. Китаец и русский покатились по полу, опрокинув миску с порошком. Микроскопическая дурманящая пыльца повисла в воздухе, дрожа в потоке света, бьющего сквозь дверной проем.

Второй китаец оказался проворнее. Он кошкой подпрыгнул к закопченному потолку и, рухнув сверху на врага, цепко обхватив ногами, сдавил его шею. Русский захрипел. Пытаясь сбросить с себя верткое тело китайца, он извернулся, выхватил штык-нож и всадил ему в бок. Тело выгнулось от боли и обмякло, русский навалился, занес руку для удара… Китаец, пытаясь удержать эту несущую смерть руку, в которой был зажат нож, слабея от первой, хоть и не смертельной раны, заверещал тонко, пронзительно:

— Голощекин, не надо! Голощекин, не на…

Для него все русские были на одно лицо, и только одного из них он знал по имени.

Штык с хрустом проломил грудину и вошел в сердце. Китаец дернулся, кровь хлынула из его разинутого в предсмертном крике рта.

В фанзу ворвались солдаты. Они скрутили контрабандиста, который сильно подрастерял силы в схватке, а потому уже не сопротивлялся. Он только тяжело дышал и косил узким глазом в угол, где остывало тело напарника.

К нему подошел Голощекин. Твердое лицо Никиты кривила чуть заметная злая усмешка, ноздри чутко вздрагивали. Он любил погоню, любил загнать противника в угол, а еще лучше — прыгнуть из засады, загрызть, задавить, насладиться безнадежным предсмертным ужасом в глазах, последним хрипом, запахом застывающей крови… Он был по натуре охотником, веселым и безжалостным убийцей. Не ради звездочек на погоны и благодарностей в приказе часами шел и полз он по тайге. Он любил хорошо поесть и крепко выпить, он любил красивых женщин и деньги. Но больше всего он любил власть в самом высшем ее проявлении — божественную власть над людьми, власть над их жизнями.

Китайца выволокли на улицу. Он торопливо забормотал, как спасительное заклинание:

— Голощекин, не надо! Голощекин, не надо… — Бросился к Никите, затараторил по-китайски, замахал руками.

Голощекин спокойно отвернулся и бросил:

— Умаров! Расстрелять контрабандиста! При попытке к бегству.

Умаров, не раздумывая, вскинул автомат.

— Да не здесь! — поморщился Никита. — К болоту отведи его.

Умаров ткнул китайца в спину стволом и повел в сторону топи. Голощекин присел на корточки возле корзин с рыбой, выбрал рыбину покрупнее, одним движением вспорол ей брюхо и достал пакет с белым порошком. Солдаты обступили его полукругом, вытягивали шеи, глазели на рыбу. Голощекин ножом проткнул пакет, достал щепотку порошка, понюхал, лизнул и удовлетворенно кивнул:

— Как в воду глядел, Братеев! В рыбе они наркотики прятали.

Круглоголовый коренастый Братеев, белобрысый основательный сержант-сибиряк, не выразил ни особой радости, ни благодарности за похвалу. Присел рядом с капитаном, уставился немигающим взглядом на корзины с рыбой.

Голощекин обернулся к солдатам, рявкнул:

— Прочесать все вокруг!

Потом брезгливо вытер руки, заляпанные рыбьей слизью и порошком, о пучок травы и кивнул:

— Сержант Братеев! Осмотреть фанзу повнимательнее! — Он поднялся и, пригнувшись в дверном проеме, вышел.

Братеев неторопливо встал и долго смотрел вслед уходящему капитану. Взгляд его прищуренных глаз с короткими бесцветными ресницами был хмур и недоверчив.

Голощекин отправился к болоту, куда Умаров увел контрабандиста. Труп китайца он должен обыскать сам.

Неожиданно Никита услышал автоматную очередь, еще одну… И тут же стук автомата потонул в грохоте взрывов. Снаряды ложились кучно, все ближе, поднимая столбы грязи и дыма, выворачивая с корнем и разнося в щепки деревья. Не обращая внимания на летящие ветки и комья земли, Никита бросился к болоту. Навстречу ему из кустов выбрался оглушенный Умаров.

— Где контрабандист? Где?! — рявкнул Голощекин.

Стрельба и грохот прекратились так же неожиданно, как и начались, и наступила оглушительная, закладывающая уши тишина.

— Ушел, — буркнул Умаров, мокрой рукой пытаясь стереть вонючую грязь с лица.

— Как ушел? — не поверил Голощекин. — Как это ушел?

— По болоту пошел, — хмуро процедил Умаров. — Я стрелял! А китайцы в ответ такую пальбу устроили!

— Да ты что?! — От ярости у Голощекина сел голос. — Ты что, не знаешь, что нельзя стрелять в их сторону?

Умаров остолбенело уставился на капитана:

— Вы же сами приказали…

— Что?! — Голощекин прищурился. — Что я тебе приказал? Дур-рак!

Умаров поежился под прицелом этого прожигающего взгляда и послушно повторил:

— Дурак. Виноват, товарищ капитан!

Но Голощекин все сверлил Умарова взглядом, наступал, теснил к болоту.

— Провокацию на границе устроить — это я тебе приказал?

Внезапно он успокоился. Поправил фуражку и хмыкнул, по-птичьи дернув головой.

— Провокацию устроить… — повторил Голощекин, но голос его звучал уже без угрозы, почти весело.

Он развернулся и направился к болоту.

Шагал Голощекин легко, пружинисто, свободно, и видно было, что он может идти так целый день, не уставая и не сбавляя темпа.