В конце октября в кишлаках стало особенно беспокойно — дурные вести приходили каждый день. Басмачи не нападали теперь целой бандой, а разбивались на группы в несколько человек и кусали исподтишка, но часто и в разных местах одновременно. Трудно было понять — то ли мало осталось у них людей, то ли берегут силы, готовятся к решительному нападению. В Чадаке убили молодого парня, учителя, приехавшего, как и я, по путевке губкома комсомола. Только день и успел поработать. В Тангатапды басмачи напали на обоз, отвозивший в город на продажу урожай фруктов. Еще в одном кишлаке растерзали корреспондента ташкентской газеты и тело сбросили с обрыва.

В кишлаках портились собранные овощи, виноград, яблоки, дыни, амбары были переполнены, а тут еще зачастили дожди, на дорогах слякоть… Арбакеши отказывались пускаться в путь без охраны, каждый небольшой обоз сопровождали несколько милиционеров… Нам тоже приходилось охранять обозы, свободного времени почти не было, но, по настоянию Зубова, наши работники и милиционеры еще и занимались ежедневно — тренировались в стрельбе, ездили верхом, а я учил грамоте тех, кто не знал ее… Неграмотных было много, не все хотели учиться, некоторые увиливали, и тогда Зубов распорядился повесить в коридоре милиции лозунг: «Кто не учится — тот внутренний враг!»

Лозунг показался мне очень страшным, и я было попросил Зубова заменить его другим, помягче, но начальник не согласился. Потом грозный плакат примелькался, и, как обычно бывает, люди перестали замечать его.

Я привык к новому месту, новым товарищам, а работа моя даже стала мне нравиться, хотя стихи писать я не бросил и, случалось, показывал их Джуре, а он подшучивал надо мной: «поэт», объясняя этим и неумелость мою, и незнание людей, и увлечение крайностями… Меж тем я научился прилично стрелять, владеть саблей, только вот замучил меня жеребец Ураза. С неделю после смерти хозяина вороной ничего не ел, глаза сделались тусклыми, стоял, опустив голову, не шевелился. Если я входил в конюшню — перебирал ногами, оглядывался на меня и снова замирал. Только через неделю начал пить, потянулся к кормушке. До того никого не подпускал к себе, лишь жену Ураза, а теперь давал мне подойти и погладить себя… Еще через неделю я сел на жеребца верхом и несколько раз объехал двор. И наконец я приучил вороного к себе. Товарищи завидовали мне, просили разрешения прокатиться на таком знатном скакуне: но вороной никого из них не подпускал — кусал или лягал, если подходили сзади. Признавал только меня да жену Ураза, Зебо.

Зубов устроил ее было на хлопковый завод, но она осталась жить в нашем общежитии. Убирала, смотрела за лошадьми — в одной руке ребенок, в другой — метелка или тряпка.

Все мы звали Зебо «апа», что означало «старшая сестра», хотя была она совсем молоденькая, лет всего семнадцати. Ходила, как жеребец Ураза, с опущенной головой, с нами почти не разговаривала — не спрашивала, не отвечала на вопросы, только с Зубовым держалась свободнее. Быстро справлялась со всеми своими делами и тихо сидела на крылечке, молчаливая, уставившись в одну точку невидящим взглядом.

Горе ее было известно всем, но как помочь ей, как вернуть к жизни, мы не знали. Завидев ее сидящей в печали на крыльце, Зубов начинал ворчать:

— Доченька, сколько можно убиваться так, ведь бела света не видишь! Твой муж был хороший человек, да, и все-таки — басмач… Что уж теперь поделаешь? Терпеть надо. Ты молодая еще совсем, все у тебя будет, сам найду для тебя настоящего джигита… Ну хватит, хватит, вставай!..

Зебо молча вставала, не прекословила, молча же делала что-нибудь по хозяйству и опять возвращалась на свое место на крылечке. Можно было подумать, ждет кого-то…

— Ну что ты за человек! — сердился Зубов. — Ведь погибнешь так! Хоть о ребенке подумай, на кого оставишь!

В базарный день Джура принес, положил у колыбельки ее сына кусок шелка. Зебо отодвинула подарок. Вмешался Зубов:

— Зачем обижаешь человека? Он по-большевистски Дарит, помочь хочет, а ты отказываешься. Бери!

Зебо заплакала.

— Ну что поделаешь с ней, сумасшедшая, да и только! — огорчился Зубов.

Думая о Зебо и ее погибшем муже, я вспомнил рассказ Ураза о предстоящей свадьбе Худайберды и как-то спросил Джуру:

— Что, женился уже курбаши?

— На свадьбе захотелось погулять, да?

— А что ж! Интересно, какая свадьба бывает у басмачей! Посмотреть бы…

— Я тоже об этом думал… Нет, не женился еще курбаши, отложил свадьбу. Оплакивает джигитов Абдуллы.

— Так, может, еще попадем к нему на свадьбу, а?

Джура не ответил.

Кроме участия в операциях и учебы мне еще приходилось возиться с бумагами. Зубов поручил мне навести порядок в документах управления, и в том числе заново составить протокол о расстреле сдавшихся в плен басмачей в Чадаке.

Оказывается, Зубов после того трагического случая послал в Ташкент жалобу на Саидхана Мухтарова, но ответ получил такой: «В нашем деле эксперименты недопустимы. Отвечаете своим партбилетом». Джура хотел было сразу же ехать в Ташкент, но Зубов уговорил его подождать до зимы: через два месяца, в январе, в , Ташкенте будет общее собрание народной милиции республики, тогда и нужно обратиться либо в спецотдел, либо к самому комиссару лично… А пока следовало подробнее составить протокол, полнее привести допрос Ураза.

Пока я занимался документами, Зубов и Джура думали о том, как разделаться с курбаши Худайберды. Я ничего не знал об их планах, но в один прекрасный день Джура оторвал меня от бумаг вопросом:

— Слушай, Сабир, ты ведь хотел видеть, как женится басмач?

— Конечно, а что?

— Тогда собирайся. Завтра свадьба Худайберды.

Сборы мои были недолгими — оседлать вороного, взять оружие. Мы тут же пустились в путь и на рассвете были в Шагози — маленьком кишлаке у подножия гор. Я помнил этот кишлак по рассказам Джуры, сюда уехала его Ортикбуш, и теперь с интересом разглядывал его: домов немного, сорок или пятьдесят, но видно, что кишлак сравнительно зажиточный. Я знал, что басмачи не тревожили Шагози, и ходили слухи, будто доставляли они сюда награбленное в других кишлаках.

Остановились мы в доме единственного здесь милиционера, Шадмана-охотника. Это был пожилой и многодетный чабан. Когда-то в молодости он, охраняя байское стадо, застрелил двух волков и тем заработал себе славное прозвище «охотник». И после, когда спрашивали его об имени, всегда уже называл себя шалман-охотник.

Кишлак Шагози прикорнул у подножия гор, совсем близко к басмачам — приходи да грабь, а уйдешь потом в горы — ищи-свищи тебя…

Но старый Шадман держался спокойно, помощи от нас не требовал, да я и не помнил случая, чтобы он столкнулся с басмачами… Была здесь какая-то тайна, но такого, чтобы он явно навредил нам, тоже известно не было. Так или иначе, когда нам нужно было что-нибудь в Шагози или заезжали сюда, — мы всегда обращались к Шадману, и он не отказывал в помощи. Тут вроде все было ясно. А вот то, что он не обращался за поддержкой и с просьбами к милиции, было гораздо интереснее. Я подозревал, что старый Шадман одинаково хорошо ладит и с милицией, и с басмачами: ты, мол, не брал — я не видал. И такое случалось в те дни.

Сегодня он встретил Джуру словами:

— Ничего не мог узнать для тебя, братец. Видно, потерял ты след…

Я понял — Джура просил Шадмана узнать что-нибудь о своей пропавшей жене.

— Говорят, есть в округе два-три старика, которые жили здесь раньше, да как найдешь? Времена неспокойные, сам видишь. Но постараюсь, постараюсь… Вы по этому делу сюда или как?

— На свадьбу хотим попасть, — ответил Джура.

— Да… — Шадман-охотник покачав головой. — Думаешь, перейдет?

— Поговорим, тогда и увидим.

— Нет, этот не перейдет, не жди. И помощь ему поступает из Оша, силы у него большие… Но вообще-то, конечно, кто знает, кто знает…

Шадман налил нам чаю, мы выпили по пиалушке и поднялись.

— Место все то же? — спросил Джура.

— Да, только будь осторожен, очень осторожен. Не дразни его…

Тон, каким сказал эти слова Шадман-охотник, не сулил нам ничего доброго. И правда — куда нас несет? Разве басмачи выпустят живыми?

Джура заметил мое волнение, но ничего не сказал мне, а ответил Шадману:

— Послов не убивают.

Мы выехали из Шагози, и сразу начался подъем. Мелкий холодный дождь и ветер пронизывали насквозь, вершины гор белые от снега — такой запомнил я дорогу на перевал.

Наконец тропинка повела вниз. И тут навстречу нам выехал всадник, при сабле, за плечом винтовка.

— Кто такие?

— Люди Аппанбая, — ответил Джура.

Басмач не понял:

— Не знаю никакого Аппанбая, но лошадь под твоим товарищем — Ураза.

— Саидхан дал. Проводи к Худайберды.

Басмач, видно, не знал, на что решиться. Джура заметил его колебания, распорядился властно:

— К земле прирос, да? Чего медлишь? Веди!

Басмач был явно растерян — что с нами делать? Буркнул себе под нос что-то ругательное, но все же повернул лошадь, повел нас вниз. В ущелье дорогу нам преградили еще четверо верховых.

— От Саидхана, — сказал им басмач, и они повели нас дальше, в горы.

Я не понимал, почему Джура назвался человеком Аппанбая, почему объявил, что мы от Саидхана. Что еще за Саидхан? Даже обиделся немного…

Потом уже Джура сказал мне, что сердцем чуял — связан Саидхан Мухтаров с басмачами. Он рисковав, конечно, называя это имя, — но не ошибся. Единственного, кто мог бы рассказать нам правду, — Ураза — Мухтаров убил. Но если не был он врагом — почему расстрелял людей, сдавшихся в плен, почему не подождал нас?..

Когда мы поднялись на второй перевал, ветер разогнал тучи, и видно было, что солнце уже клонится к закату.

Вдали, на равнине, поднимались в разных местах струйки белого дыма. Мы начали спуск, и скоро порыв ветра донес до наших ушей звуки бубна. Тех четырех конных, что сопровождали нас, сменили уже другие четверо — постарше, возрастом равные Джуре, и снаряжены были побогаче: хромовые сапоги, чапаны из бекасама, у всех английские пятизарядные винтовки.

Проехали еще километра два, впереди забелели шатры, послышались громкие голоса, смех, долетел запах только что закрытого для упарки плова.

Поблизости шатров стояло с десяток, а сколько за ними, я не мог сосчитать. Два шатра в центре были украшены особо: на одном — ярко-красное полотнище и поверх наброшено семь-восемь бархатных паранджей: второй шатер, белого войлока, покрыт с одной стороны красным ковром. А вокруг, на траве, — еще ковры, войлочные паласы. Дальше, за шатрами, у ручья — разведен костер, собрались люди. Видны большие и маленькие котлы, и доносятся оттуда дразнящие запахи, — значит, угощение скоро поспеет. Вокруг котлов, напевая, расхаживают повара, полы узорчатых халатов заткнуты за пояс, а на поясе — у кого нож, у кого и сабля. Мы среди праздничных приготовлений, видно, не привлекали внимания — лишь один из поваров пригляделся и крикнул:

— Смотрите, Ураз! Эй, давай сюда!

— Твой Ураз давно в могиле. Это конь его, — ответил кто-то.

— Стой! — распорядился один из провожавших нас басмачей. Мы остановились, с нами остались трое конных, четвертый подъехал к белому шатру, спешился и, подняв полог, шагнул внутрь.

Я не видел уже ничего вокруг, сердце мое бешено колотилось, и существовал только белый шатер, откуда должен был вернуться басмач и объявить нашу судьбу. Рука моя сама потянулась к оружию, машинально я расстегнул кобуру и, поймав себя на этом движении, глянул на Джуру. Он тоже напряженно смотрел на белый шатер, но почувствовал мой взгляд, обернулся и, поняв, видно, мое волнение, успокаивающе прикрыл глаза. Не бойся, мол, все будет в порядке.

Да я и не боюсь… Но если случится что, так просто им не дамся. Краем глаза глянул на ближнего басмача. Тот дремал в седле. Второй был рядом с Джурой. Ладно, со своим я справлюсь, второго сомну лошадью, а Джура тем временем достанет пулей третьего, что держится за нашими спинами. Если быстро разделаемся с ними, успеем уйти… Только далеко ли? Нам лишь бы добраться до перевала… Я глазами указал Джуре на конного позади нас, он кивнул.

В это время четвертый басмач вышел из-за полога шатра и не спеша пошел к нам.

— Оружие сними, — приказал он Джуре. Тот спокойно отдал басмачу саблю и маузер.

— Ты тоже, — обернулся басмач ко мне. Я глянул на Джуру. — Не бойся, не пропадет, — успокоил басмач.

Я спешился, отдал револьвер и саблю.

— Да, парень, когда б вы пришли не от Саидхана, распрощался б ты с этим конем! — осклабился басмач, взяв у меня узду. Потом обернулся к Джуре: — Идите.

Я все еще не знал, кто такой Саидхан, почему это имя охраняет нас и открывает дорогу. А спросить у Джуры нельзя было — басмачи провожали нас до самого шатра.

Мы шагнули за полог.

На алом ковре, опираясь на бархатные подушки, расположились трое: по краям два почти уже старика, а между ними, в центре, молодой, богато одетый — на плечи накинут халат, шитый золотом. Это и был, видно, курбаши Худайберды. В первое мгновение, увидев эти густые брови вразлет и темные пристальные глаза, я опешил: почудилось, что сидит на почетном месте Джура. Но нет, вот он рядом, мой товарищ. А правда, похож на него курбаши. Недаром спрашивал, значит, Ураз тогда, на дороге, не байского ли рода джура-милиционер.

Джура поздоровался, курбаши еле ответил, указал рукой, где нам сесть. Один из приближенных его советников прочел молитву, другой передал Джуре пиалу с чаем…

— Что шлет нам Саидхан? — спросил курбаши.

— Ничего. — Джура твердо смотрел в глаза Худайберды.

Курбаши понял его по-своему:

— Можешь говорить.

— Я по своему делу.

— Кто ты? — удивился курбаши.

Джура достал из кармана гимнастерки удостоверение ГПУ и протянул Худайберды, тот взял и долго рассматривал.

— Так это ты и есть Джура-милиция?

— Да.

— Знаю тебя. Много хлопот нам доставил.

— Работа такая, — улыбнулся Джура.

— Я не слыхал, что ты наш… Этот тоже? — Худайберды кивком указал на меня.

— Да.

— Ты говорил моим джигитам, что вы люди Аппанбая. Кем доводишься ему?

— Я был его слугой. Он брал меня в хадж…

Джура коротко рассказал о хадже, о страшной гибели в пустыне Аппанбая и всех его спутников. Курбаши внимательно слушал, а когда гость кончил, долго мол-чал: его советники, видно, ждали слова предводителя.

Наконец заговорил один из стариков.

— Стоит ли много переживать, бек? — начал он медленно. — Вашего покойного отца, Аппанбая, аллах принял в свои владения, он в раю вместе со святыми. Ваш покойный ныне брат — мир праху его! — устраивал в свое время поминки по отцу, и была прочитана заупокойная молитва, и народу было не перечесть. Слава аллаху, все было как надо — достаточно и почестей и уважения. И еще скажу, бек: не та мать, что родила, а та, которая воспитала. Махкамбек вырастил и воспитал вас, волей аллаха вы стали большим человеком. Да, ваш отец — великого рода, и это тоже по воле аллаха. Не горюйте, мой бек!

— Ты причинил нам боль, — сказал Худайберды, глядя исподлобья на Джуру. — Мы слыхали о том, что отец погиб в пустыне, но твой рассказ сжал нам сердце. Домулла, прочитайте молитву в память моего отца, мир праху его!

Старик, что возносил молитву вначале, прокашлялся и напевно стал читать суру Корана. Когда он закончил, Джура, я видел, хотел было что-то спросить у курбаши, но тот остановил его, а советникам сказал:

— Одарите их одеждой, они дорогие гости на нашей свадьбе. Аминь!

Мы поднялись, направились к выходу, и тут курбаши спросил вслед:

— Как, говоришь, звали жену твою, милиция?

— Ортик, Ортикбуш…

— Да, Ортикбуш… Ты нашел ее?

— Нет. След теряется в Шагози.

— Будет на то воля аллаха — найдешь ее, милиционер.

Мы вышли наружу. Вечерело. У шатров зажжены были уже несколько костров, летели искры, вокруг плясали, что-то пели, но из-за пьяных выкриков я не мог разобрать слов. В общем, каждый на этой свадьбе веселился как мог.

Повинуясь слову Худайберды, нас усадили на огненно-красный ковер, расстелили перед нами дастархан, принесли горячие лепешки, сушеные фрукты, блюдо с мясом. Увидев посыпанные душистыми семенами лепешки, услышав восхитительный аромат мяса, я почувствовал такой голод, что все страхи и сомнения унеслись как искры от костра, и главное, о чем я заботился, — как бы не наброситься волком на предложенные яства и не нарушить приличий.

Джура сидел рядом со мной, был печален и даже не смотрел на дастархан. Я не понимал его и не мог тогда понять: мы сидим среди басмачей как почетные гости — вряд ли Джура мог предполагать, что нас ожидает такая удача, так чего ж тут печалиться? Кушать надо! Не часто мы с ним видели перед собой такое богатое угощение.

Если б я тогда мог догадаться, что мучает Джуру, я хоть как-то поддержал бы его и не вел себя как мальчишка: продолжал уплетать за обе щеки, даже бузы выпил. Не знай я наверное, что гостим мы на свадьбе Худайберды, подумал бы, что сидим мы с Джурой среди бродячих артистов. Вокруг веселились, кричали, немного поодаль человек семь-восемь сидели кружком, а один в середине, — мне показалось, уйгур, — задушевно пел. Я пригляделся — совсем молоденький парнишка, прижал к груди дутар, глаза закрыл, весь в игре и песне…

Но удивили и привлекли меня не мастерская игра и пение, а слова песни, смысл ее. Кругом кипело свадебное веселье, а в песне басмача не было ни игривости, ни радости, ни мечты, разливала она обиду и боль человека, потерявшего надежду на счастье, горькая была песня. Вот она, как запомнил я ее:

Над землей стая ласточек — куда летите, птицы? Когда умру я, скажите, птицы, — кого обнимет любимая? Над землей стая ласточек — куда летите, птицы? Когда умру я, скажу вам, птицы, — большевика обнимет любимая… Что созрело в саду моем, гранаты или персики? Сердце басмача обливается кровью, как перезрелый гранат… Что созрело в саду моем, гранаты или персики? Дом для басмача — горы безлюдные, а подушка ему — грива лошади…

Когда веселье чуть поутихло, начали раздавать плов, и нам с Джурой принесли слова Худайберды: курбаши звал нас угощаться в кругу приближенных. Помню, что удивили меня стоявшие в ряд огромные расписные китайские блюда, и я подумал еще — где они их взяли, как доставили в глухие горы — уму непостижимо…

Плов был приготовлен искусно. Мы брали его горстью, приминали, чтоб взятое не рассыпалось, и несли ко рту…

— Говори, милиционер, что могу сделать для тебя? — сказал Худайберды, вытирая после плова руки.

Джура попытался изобразить улыбку.

— Ничего мне не нужно… Прожил двадцать лет на чужбине, стосковался по родной земле, по узбекской свадьбе — вот и захотел посмотреть. Этот, молодой, тоже напросился. — Джура глянул на меня: — Ну что, нравится здесь тебе?

— Лучше не бывает! — выпалил я.

— Э-э, малый, не видел ты настоящей свадьбы, — покачал головой курбаши и тут же похвастался: —Вот прогоним гяуров, той закачу на всю землю святую, весь мусульманский род удивлю! Приезжайте тогда, гостями будете…

— А вы уверены, бек, что прогоните? — спросил Джура, и я напрягся весь, ожидая ответа курбаши.

— А ты сам что скажешь, милиция?

— Я? — Джура будто бы задумался. — Я?.. Вот если б нам еще пять-шесть таких смелых и мудрых, как вы, бек…

— Правильно говоришь, — согласно кивнул Худайберды. — Таких, как я, — мало, да и те, что были, погибли уже… Эх, да что уж, — он решительно махнул рукой, как бы отсекая ненужный ему кусок беседы… — Не будем нынче об этом… Моя свадьба сегодня, девушка красивая ждет меня… В горах тоже жена нужна… Как ты говоришь, милиция, твою жену звали? Ортикбуш, да?

— Так, — подтвердил Джура.

Худайберды задумался.

— Мою мать тоже звали Ортикбуш. Почти не помню ее, но знаю: когда было мне два года, Намаз выкрал нас, а Махкамбай выкупил и женился на моей матери. Но она умерла в том же году…

— У нее на руке, на левом мизинце нарост был, с фасольку всего… — продолжал Джура, будто и не слышал слов курбаши.

— А ты откуда знаешь? — быстро спросил Худайберды, и я почувствовал его тревогу. В глазах у него больше не было тумана, смотрел напряженно.

— Я рассказываю вам, бек, о своей жене, — глядя ему в лицо, говорил Джура. — У Аппанбая не было жены по имени Ортик…

Глаза Худайберды горели, как у волка, сам побледнел, но не шевелился. Странно смотрел он на Джуру. Потом отвел взгляд и улыбнулся одними губами:

— Думаю, отец не отчитывался перед тобой… — Поднялся, распорядился властно: — Домулла, пора, приступайте к обряду!

Толпа джигитов проводила курбаши к красному шатру под паранджами, где ждала его невеста.

— Едем, — шепнул мне Джура.

Увидев, что мы собрались в путь, нам принесли наше оружие. Опять четыре басмача проводили нас до перевала и там передали другим.

— Сердце мое чуть не разорвалось, боялся за вас, — так встретил нас в Шагози Шадман-охотник. — Ну что, согласился?

— Поживем — увидим, — ответил Джура.

Мы двинулись дальше, и до самого Алмалыка Джура молчал, ехал, казалось, не видя дороги, уронив руки на луку седла. Я знал, что мучило его, но помочь или хотя бы посоветовать что-то путное казалось мне невозможным.

В управлении нас встретил Зубов, выбежал во двор:

— Ну?

— Костя… — сказал ему Джура, — Худайберды… Худайберды — мой сын!