Отключай

Уна Ребека

Персонажи этой книги живут в стерильном мире будущего: без вещей и без ощущений, под все большим контролем виртуальной системы. Четырнадцатилетним Грите и Мантасу придется решать, превратиться ли в часть системы или попробовать остаться самостоятельными. Только возможно ли это, когда виртуальный мир посягает на всё, даже на чувства?

В 2014 году книга стала победителем первого в Литве конкурса литературы для подростков и молодежи.

 

Перевод этой книги был осуществлен при поддержке Института культуры Литвы.

REBEKA UNA

ATJUNK

Перевод с литовского Александры Васильковой

 

Часть первая

– Вот если Але про поцелуи рассказать, какие они были, ей противно станет. А я порылась, кое-что про них накопала, и, когда почитала, мне понравилось. Почему – не знаю. Может, у меня какие-то эволюционные дефекты и я не приспособлена к современной жизни. Я, например, прочитала, что раньше люди то и дело целовались. Они взаправду целовались, теперь такое было бы совершенно немыслимо. Все прекрасно знают, что, когда целуются взаправду, участники поцелуя раскрывают рты, сцепляются языками и мгновенно обмениваются миллионами бактерий. Слизистая оболочка рта усеяна сотнями тысяч микробов, грибов и других микроорганизмов. Это очень негигиеничная полость. Мы тоже целуемся, но по-другому. Мы избегаем всяких инфекций. И никогда не болеем, ну, почти никогда.

* * *

Эй, можно тебя потревожить?

– Ты меня никогда не тревожишь. Это невозможно.

Ох, все время забываю.

– Представляешь, я докопалась до инфы насчет поцелуев.

– Ты хочешь сказать – взломала информацию?

– Нет. Докопалась.

– А, ты об этом.

Вижу перед собой Алу, лицо у нее бледное и чистое, и не догадаешься, что раньше на нем веснушек было – как зубчиков на ускорителе. Я знаю, каким шампунем она вымыла голову и что ела перед тем, как мы увиделись.

– Расскажу, когда встретимся, – говорю я.

Ала пожимает плечами и выдувает мятный пузырь.

– А сейчас нельзя? Намекни хотя бы.

– Увидишь – сама поймешь.

– Что там такого уж интересного? Мы же каждый день целуемся. М-ма! – Это она меня чмокнула. – Эй, а где твой поцелуйчик? – Ала взвизгивает и пинает меня – конечно, по-дружески.

– На, получай. – Я отсыпаю ей штук восемь.

Мы еще некоторое время так развлекаемся, потом она спрашивает:

– Ты уроки сделала?

– Ага, – говорю. В восьмом классе домашними заданиями не перегружают. – А ты что поделываешь?

– Не видишь, что ли? Путешествую, в баскетбол играю, катаюсь верхом, совершенствую мотоцикл.

– Тот самый, химический?

– Другой уже. С тонким диском. Лететь будет, как прадедовская ракета.

Глаза у Алы горчичного цвета. Когда я их видела? Тысячу лет назад.

– Ладно, не будем про поцелуи. – Я чувствую, как соскучилась по ней. – Давай просто так увидимся.

– Мы все время видимся, детка.

И правда. Я забыла.

– Это ты что сейчас сделала – вздохнула? – Ала уже отвернулась от меня, но теперь опять прицепилась. – Ты же знаешь, как это называется: тоска.

– Знаю, знаю.

Нехорошая вещь. Звучит как ругательство. Ала легко приспособилась, а мне все еще трудно. Я, наверное, по-другому устроена. Не такая совершенная.

* * *

Хорошо поговорить с Алой. Мы с ней каждый день видимся. Болтаем обо всем подряд – о родителях, о друзьях, о программировании, о бионах. Иногда наши разговоры состоят из одного слова, но даже и тогда я понимаю Алу, и она меня понимает.

И все же кое-чего я Але сказать не могу. Не знаю почему. Наверное, стыжусь, что я не такая сильная и продвинутая, как она. Мне нравятся странные вещи – например, меня тянет встречаться с людьми. А вот Ала – одиночка и гордится этим. Она убежденная невстречальщица. Еще меня тянет смотреть старые мультфильмы. Они для малышей, ничего особенного, но я оторваться не могу. Мне нравится смотреть про Винни-Пуха, а для восьмиклассницы это очень большой недостаток. Еще мне нравится рыться в старых книгах и журналах, там я и нашла эти сведения насчет поцелуев.

Ала догадывается про некоторые мои позорные слабости и все время меня тюкает:

– Опять на тебя тоска напала. Нехорошо, регресс.

Все недостатки теперь списываются на старинную тоску. Ала, когда вырастет, скорее всего, станет инспекторшей. Или будет издавать новые законы. Или сделается специалисткой по качеству жизни. Она так уверена в себе, в других и даже во мне. Уверена, что я вот-вот исправлюсь. Может, и так. Ала меня поддержит, ей все дается проще и легче.

Сегодня было шесть уроков: по два – программирования и шестимерного конструирования, и одна математика, и грамматика последним уроком. В классе больше ста учеников, однако всегда полная сосредоточенность, быстрота и никакого шума. Мама все вспоминает шум. Когда она училась в школе, в классе было человек двадцать, и все ходили на голове. Кошмар, говорит мама и грустно улыбается. Особенно для учителей. И еще ученики чем угодно занимались кроме учебы. Кто-то ныл про свою любовь, другие играли в карты, некоторые под партой нажимали на кнопки мобильников, а несчастные учителя работали укротителями. Поучиться удавалось разве что в старших классах, перед самыми серьезными экзаменами.

Теперь мы занимаемся тихо и целеустремленно. Получаем задания и не тратим времени понапрасну, а потому учимся всего по четыре часа. Сегодня на уроке грамматики нам дали задание придумать предложения с деепричастиями и причастиями и научиться использовать такие конструкции. Например, предложение с деепричастием: «Конструируя новый образ, я прочитала утренние новости». Или предложение с причастием: «Если у тебя есть пришедшие в негодность органы, непременно обратись к терапевту». Вообще-то мы разговариваем более короткими предложениями, так что причастия и деепричастия выглядят смешно, но учительница уверяет, что кое-какие конструкции из прошлого для нас обязательны. Но все равно и мы знаем, и сама учительница знает, что наиболее совершенные люди высказываются коротко, потому что лучше понимают. В идеале надо понимать с полуслова. Или с одного символа. Так считает Ала.

И мама тоже. Мне нравится с ней разговаривать, она помнит интересные вещи из прежних времен. Наверное, маме было еще труднее измениться, чем мне.

– Вы и тогда, – спрашиваю, – друг друга с полуслова понимали?

Ала не захотела встретиться со мной после уроков, так что можно поговорить с мамой.

– В общем да, – отвечает она.

– Но ведь вы виделись не каждый день.

– Мы встречались чаще, чем…

– Но не так, как мы. Мы-то все постоянно видимся и разговариваем друг с другом.

– Ты права. Не так часто, как вы теперь.

Трудно понять, что она думает. Чаще всего она ждет, пока я опять о чем-нибудь спрошу. Мама говорит, что сейчас я задаю больше вопросов, чем в четыре года.

– Сколько у тебя было подруг?

– Четыре, – помолчав, и довольно долго помолчав, отвечает она и улыбается. – Странно, да?

И правда странно. Теперь у каждого подростка самое меньшее несколько тысяч друзей.

Вообще-то нет, на самом деле я не знаю, странно ли это. Не знаю, какие времена лучше – наши или мамины, когда она была в моем возрасте. Интересно слушать ее рассказы, только она часто замыкается и ничего не говорит. Оправдывается тем, что не хочет сбивать меня с толку. Ведь теперь мы все привыкаем к новому.

– А люди правда целовались? – спрашиваю я.

– Мы и теперь целуемся, – спокойно отвечает она.

– Мама, – говорю, – ты же знаешь, о чем я.

– Тебе очень интересно? – Она внимательно смотрит на меня – так не смотрит даже Ала.

Мама вздыхает. Досталось бы ей сейчас от Алы – сама-то Ала никогда не вздохнет, я ни разу ее вздохов не слышала.

– Это не для детей? – спрашиваю.

– Что не для детей?

– Поцелуи.

– Да нет же, – смеется мама. – Очень даже для детей. Мы ведь дарим поцелуи тем, кто нам дорог!

Она отворачивается, смотрит в сторону. Как ни вытягиваю из нее, как ни пристаю, как ни стараюсь докричаться – мама держится стойко.

И тут до меня вдруг доходит.

– Мама, тебе ведь теперь труднее стало?

– Почему труднее? – Она опять смотрит на меня, на этот раз – сильно наморщив лоб. – Грита, даже не думай об этом. Раньше было много боли, теперь все проще. Ты разве не заметила, что нам больше не приходится страдать?

Да, конечно. Только почему-то любое охватившее меня чувство называют симптомом. Пережитком прошлого. Или тоской. Но как же можно тосковать по тому, чего не знаешь? По тому, что никогда с тобой не случалось? Взять хотя бы эти странные поцелуи. Почему, едва увидев ту фотографию, я захотела целоваться, как на ней, обмениваться миллионами бактерий? Ала немедленно отправила бы меня к терапевту.

Сказать бы маме правду – то, чего я не говорю Але. Хочу сказать ей, что не уверена, проще ли теперь. Точнее, проще ли теперь мне. Однако мама склонилась над своей работой, что-то пишет. На висках у нее два завитка, и мне приходит в голову, что мама – образец симметрии. Раньше, наверное, сказали бы – безумно красива. Крышу сносит, до чего хороша. Теперь у нас ни от чего крышу не сносит. Теперь надо высказываться куда точнее.

Мама молодая, у нее даже не видно морщинок вокруг глаз, какие появляются у меня, когда начинаю хмуриться, а в последнее время я это делаю часто. Я вдруг так соскучилась по маме. И почему я такая? Что мне с собой делать?

– Мама, – говорю, – когда мы встретимся?

Она поднимает на меня темно-синие глаза, смотрит, потом открывает рот, и я думаю, что сейчас она меня отругает, как Ала. Но голос, который я слышу, звучит совсем как в детстве:

– Мы ведь видимся, или тебе этого недостаточно?

Кажется, что ее голос совсем рядом, у меня где-то между шеей и ухом. У самого левого уха. Чувствую, как по коже бегут мурашки.

– Достаточно, – говорю и сама удивляюсь, почему я такая. Готовая сразу же подчиниться.

* * *

У моей сестры жизнь другая, но только потому, что сестра еще маленькая. Каждый день она уходит в свою начальную школу в восемь утра и возвращается около двух. Ей семь лет, и ей странно, что я в свои четырнадцать хочу быть, как она, семилетней.

– Расскажи что-нибудь, – мычу я, растянувшись на полу.

– Про что?

– Да хоть про что.

– Ну-у-у ладно, – говорит Ина. – Так про Итру или про письменную работу? Или про то, как резали моделин?

– Резали моделин? – Я подпираю руками подбородок. – Про все, Ина. Про все расскажи.

И Ина рассказывает. Это еще одна моя слабость, или мой недостаток. Ала о нем не знает. У Алы есть младший брат, но я ни разу от нее не слышала, чтобы она расспрашивала его про школу.

Ина – болтушка, она любит рассказывать. Сегодня глины было немного, поэтому им приходилось делиться, и они даже подрались. Ине нравятся такие уроки. У этой глины странный запах, а если измажешься, она быстро осыпается. Ина улыбается так, что в блокноте ее улыбка весь экран бы заполнила. Представляю себе этот урок. Я бы тоже потом так улыбалась.

– Дай руку.

Она знает, почему я об этом прошу. Я и в тот раз просила, после урока, на котором они работали со свежими красками. Тогда я прижала к носу ее ладошку и глубоко-глубоко вдохнула. Кажется, мне в горло влились все краски, какие Ина трогала в классе.

– Фантастика, – говорю я.

На этот раз улавливаю что-то вроде клея или шампуня. Я уже не помню запаха полимерной глины, я ведь давно не в начальной школе.

Ине странно, что меня это так занимает. Она-то старается в школе не пачкаться, только не всегда выходит – еще и потому, что Итра нарочно крошит моделин ей на голову. Или сыплет за шиворот.

– Прошу тебя, пачкайся, – говорю Ине и знаю, что глупее этого не придумаешь. – Каждый раз пачкайся, как будет урок труда.

Ина во все глаза глядит на меня. Ей странно, что я так говорю, но она еще не умеет, как Ала, призвать меня к порядку.

– Нам велят отчищаться, – говорит она. – После труда мы долго отчищаем руки.

– Тебе не обязательно отчищаться до конца, – говорю ей.

– И когда Итра меня забросает?

И когда Итра ее забросает?

У меня ноет в животе. Я понимаю, что завидую и тому, как Итра обсыпает ее раскрошенной глиной. Ина рассказывает, что дети изрисовали стены в классе. Теперь такое случается вдвое реже, чем в прошлом году, потому что теперь они рисуют нормально – в блокнотах.

Потом Ина перестанет ходить в школу. Она будет учиться мало и недолго. Такими и были наши прогрессивные планы: как можно меньше учиться, как можно меньше работать. Все равно на это времени не остается. Мы постоянно ищем информацию, живем ею. Мы постоянно подключены. Папа говорит мне, что у нас мозги по-другому устроены. Мы быстро сортируем, принимаем и отбрасываем информацию. Мы учимся фильтровать, процеживать, и это нас не раздражает. У нас дисперсное, рассеянное внимание. Нас бы раздражало отсутствие постоянного притока информации. И еще раздражало бы, если бы приходилось читать книги. Бумажные. Папа рассказывал, как читал «Двадцать тысяч лье под водой». Или «Таинственный остров». Ужас. Столько страниц. Он сказал, что в тринадцать лет прочитал за день четыреста сорок пять страниц. Это был его личный рекорд. Клянусь блокнотом!

Мы книг не читаем. Таких длинных, я имею в виду. В день мы прочитываем намного больше страниц, но мы читаем тексты, цитаты, короткие блоки. Сканируем. Пробегаем глазами. Словно конструируем здание из отдельных деталей. Информация настолько разнообразна, она так быстро меняется, что погрузиться в целую книгу длиной в четыреста сорок пять страниц означало бы углубиться исключительно в один предмет, оторваться от действительности, может, даже пробудить воображение. А это опасно и непрактично.

Папа сказал, когда читаешь приключенческую книгу, самое лучшее – все себе представлять, отождествлять себя с ее героем. Тогда забываешь о том, что лежишь на диване, – и плывешь на корабле, который кренится и раскачивается на волнах, или стремглав убегаешь от одноглазого пирата. Иногда даже пот прошибает, пока читаешь.

Не знаю, не знаю. Для меня это нечто из области фантастики. Может, и хорошо, но так неправдоподобно. И зачем это надо? Нас, когда мы читаем, никакой пот не прошибает. Мы вообще стараемся как можно меньше волноваться. Теперь нет ни паники, ни переживаний. Все совершенно спокойны.

* * *

Мне нравится валяться на полу и ни о чем не думать. Совсем ни о чем. Ала сразу сказала бы, что в наше время это самое последнее дело, хуже не бывает. Развалиться можно только в кресле, которое приспосабливается к твоему телу, а мыслить необходимо постоянно, причем дисперсно.

Поэтому я никому не рассказываю про свои недостатки. Про то, что мне хочется по-собачьи обнюхивать Ину и вдыхать странные запахи всего того, в чем выпачкана ее школьная форма. Такие запахи можно найти в системе, и мы там прекрасно все чуем, видим и ощущаем, но я, наверное, отсталая старьевщица. Надеюсь, со временем я от этого недостатка избавлюсь, как головастик избавляется от хвоста. Правда очень надеюсь, потому что мое несовершенство даже меня саму начинает утомлять.

Меня все еще тянет встречаться. Я знаю, что давно должна была это перерасти. Кроме того, я знаю, что вреда от таких встреч куда больше, чем пользы, потому что они тоже несовершенны. Мама как-то сказала, что не разговаривала с подругами по нескольку недель. А с лучшей подругой однажды не разговаривала полгода.

– Как же ты выдержала? – спросила я.

Мама пожала плечами:

– Очень просто.

Очень просто? Ведь у нее было только четыре подруги.

– Конечно, было немного грустно. Потом мы помирились.

– А люди часто ссорились?

Мамин лоб прорезали две бороздки.

– Частенько.

– Но почему?

– Чем люди ближе, тем чаще ссорятся, – выдала мама.

Но потом пожалела об этом.

Сегодня я снова спрашиваю:

– Вы часто встречались и потому ссорились, что ли?

Мама вздыхает. Нехорошо. От Алы ей бы точно влетело.

– Мама?

– Что, Грита?

– Когда люди встречаются, у них не получается общаться?

– М-м-м, – мычит она, и я вслушиваюсь, нельзя ли различить вздох в этом мычании. – Ссорились, потому что люди – разные. У них разные характеры, разные темпераменты. И еще эмоции.

– Как понять – эмоции? Это символы? Смайлики?

– Это не символы, а чувствование, способ чувствования. У тебя не бывает так, что поспоришь, вспылишь и, если сразу не помирились, потом не разговариваешь?

– Не бывает.

Что правда, то правда. Пытаюсь вспомнить, когда мы с Алой ссорились. Почти никогда. Мы с ней просто разговариваем. Если я чего-то не понимаю, она говорит: «Ай, хватит об этом». Если она не понимает, я тоже не пытаюсь объяснить. «Как-то так», – говорю. Иногда мы еще прибавляем: «Ай, не бери в голову, все нормально». Между нами почти всегда мир. Без войн и примирений.

– А когда ты с подругой не виделась, вы хотя бы по телефону разговаривали? – Я не хочу закрывать тему.

– Не разговаривали.

– Вообще никак?

– Никак.

Не могу придумать, что еще спросить. Как она выдержала? Может, болтала с тремя другими подружками? А может, читала бумажные книги? Но мама сама говорит, словно ее кто за язык тянет:

– Хочешь узнать, как я тогда себя чувствовала?

Она, наверное, тоже отличается от других, как и я. Вообще-то подростки мало разговаривают с родителями.

– Ага.

– Ничего трагического. В конце концов на нас тоска нападала, и мы больше не могли друг с дружкой не разговаривать.

Мамины губы крепко сжаты. Потом она, не вытерпев, начинает смеяться:

– Ну что ты на меня смотришь, как на загнувшийся блокнот?

– Мама.

– Ну ладно, ладно. Знаю.

* * *

Ала говорит, что единственный способ избавиться от странностей – постоянно оставаться подключенным. У меня в системе около тысячи друзей. Мало, потому и говорю, что я отсталая – наверное, безнадежно. Так вот. Друзья. Я вижу, как они одеваются, умываются, крутятся в ускорителях, делают покупки в магазине, учатся и конструируют. Мы разговариваем обо всем, комментируем новости, исследуем созвездия и путешествуем. Занимаемся спортом. Случается и посмеяться. Иногда хохочем до упаду. На прошлой неделе Рокас только с третьего раза сумел вылезти из душевой. Не знаю, что с ним сделалось, но он ухитрился поскользнуться и выронить блокнот. В первый раз ему подвернулось под руку полотенце, за которое он, зашатавшись, ухватился, а когда вставал – выронил блокнот, и тот скрылся в пене. Блокноты у нас водонепроницаемые, но все равно он растяпа. Что поделаешь. Мы становимся все более неуклюжими. Как объяснила наша учительница здоровья, это связано с некоторыми несовершенствами мозга и тела. Но скоро для нас изготовят специальные микросхемы, которые помогут сформироваться новым ощущениям равновесия. И не над чем здесь смеяться, когда кто-то поскользнется на мокрых плитках. А вообще мыться в душе становится опасно. Лучше уж использовать защиту.

Я уверена, у меня с равновесием полный порядок, потому что я бегаю. Никому не хвастаюсь, даже Але, но, думаю, она догадывается. И завидует. Один раз сказала:

– Не понимаю, как другие еще могут бегать. У меня в голове начинает шуметь и в ушах звенит.

– Раньше все бегали, – ответила ей то, что слышала от мамы.

– Во времена динозавров.

Трудно понять, весело Але от этого или грустно.

– Моя мама на дереве сидела, – еще похвасталась я.

– Не ври. – Ала мне не поверила.

Но, наверное, ей хотелось сказать, что просто моя мама выламывалась.

Я и сейчас бегу. Несколько кругов вокруг стадиона. Мама напомнила, чтобы я взяла с собой защиту, но мне в ней не очень удобно. Бросаю шлем, наколенники и налокотники рядом с дорожкой и бегу. Таких, как я, мало, может, еще один или два. Мне нравится бегать еще и потому, что в это время голова по-другому работает. И я чувствую себя смелой. Придумываю всякие странные вопросы и ответы, совершенно не связанные с моей жизнью. Когда я дома, я себе таких вопросов не задаю, потому что это называется напрасно тратить время. Бегаю и потому, что тогда чувствую себя как Ина, которая еще ходит в школу. Как-нибудь схожу с Иной в ее школу. Только ради запахов. Обязательно. Вижу Алу. Торчит передо мной в белой майке, с растрепанными кудрями и не переставая жует свою резинку без сахара. Зубы у нее безупречные, но она жить не может без этой резинки. Когда бегу, я смелая, поэтому решаю подразнить Алу:

– Не поверишь – я собираюсь влезть на дерево.

– Ну так вперед. – Она мне не верит.

– Сама увидишь. Шестой круг заканчиваю.

– Который?

Она провожает меня глазами и ни на вот столечко не верит – по ней видно. Я немного волнуюсь, но бег помогает расслабиться, и я точно знаю, что сделаю это.

Залезу.

В городе находить деревья все труднее, но на стадионе, к счастью, они еще есть. Я присмотрела два, у которых нижние ветки растут не слишком высоко.

– Ты правда залезешь? – Ала видит, что я не шучу. – А ты всегда такая румяная, когда бегаешь? – спрашивает она.

На бегу я дышу по-другому, и Ала это замечает. И румянца у нас такого не бывает, когда крутимся в ускорителе.

– Похоже на то. Только ради этого уже стоит побегать, – говорю ей и, вместо того чтобы рассказать про странные мысли, ради которых тоже стоит бегать, прибавляю: – Клянусь макбуками предков.

Наши родители и деды верили, что без Бога они ничто, потому и божились. Мы были бы ничем без блокнотов. Без системы и без блокнотов нас бы вообще не было. Когда я бегаю, эта мысль становится смешной. Шестой круг. На бегу присматриваю себе дерево, пытаюсь вспомнить его название. Нет, не помню. Нижняя ветка сломана, но и обломка достаточно, чтобы ухватиться. Другие ветки толстые и крепкие, для моего веса – в самый раз. Сбавляю скорость. Еще несколько шагов, и…

– Эй. – Ала выдувает пузырь мне в лицо. – Я сейчас…

– Смотри, – перебиваю ее, потому что к шестому кругу совсем осмелела.

С разбега бросаюсь к дереву. Ускорение. Главное – ускорение. Не останавливаться, а то меня откинет назад и я потеряю равновесие. Вцепляюсь в ветку будто клещами, левой ногой упираясь в ствол. Теперь подтянуться, напрягая мышцы, – и наверх. Я не останавливалась, запрограммировала себя положительно, поэтому дерево не сковывает мне руки, голова не кружится от всей этой листвы, как в первые разы, всплеск адреналина подстегивает, и я цепляюсь за другие ветки.

Одноклассник рассказывал, что, когда он однажды лез на дерево, его вырвало. Неуклюже ползу вверх и все думаю про маму, которая в детстве свободно лазила по деревьям, – может, потому меня и не тошнит. Ноги уже на нижних ветвях, за которые я только что цеплялась, правой рукой я ухватилась за тонкую ветку прямо перед носом, левой за ствол. Я на дереве не в первый и не во второй раз, но чувствую себя неуверенно, мне бы сейчас третью руку – было бы лучше.

Все это и говорю Але, потому что она не перестает визжать:

– Клянусь блокнотом! Мне и смотреть-то на тебя тошно! Хорошо, что ты в длинных штанах, а то полный был бы трындец!

Я бы очень хотела надеть короткие шорты и голенью обвить ствол. Но это неприлично и негигиенично. Меня увидели Томас с Олегасом – и тоже завизжали. Показывают, как у них волосы дыбом встают. Ой, только не умирайте.

– Где твое сообщение, Грита? – слышу я.

Лица Алы и Олегаса светятся в блокноте лазерными блинами. Уже и другие глазеют. Быстро все отреагировали, еще бы – такое событие.

– Приходите ко мне на дерево.

– Что?

– Приходите ко мне на дерево – вот мое сообщение.

– А серьезно?

– Я серьезно.

На другой день все только об этом и говорят, но я в разговоры не вступаю. Думаю о живом дереве. Мне давно надоело смотреть, как я лезу, но несколько сотен друзей видят это и продолжают комментировать.

– Как тебе удалось? Рокас на плитках и то поскользнулся.

– Она же бегает.

– Бегает? Но ведь…

– Ты каждый день бегаешь?

– Смотри, Грита на дереве.

И так далее, и так далее.

– Трындец! Хорошо еще, что одетая.

– Мне бы семь карабинов понадобилось.

Ина тоже увидела. На следующее утро.

– Это ты на дереве? – спрашивает она, подойдя к моему столу.

– Ага. Вчера, – говорю.

Ина хочет еще посмотреть, но ей некогда.

– Ничего себе.

Она радуется, но, даже когда радуется очень сильно, и тогда говорит только «ничего себе». Дети ее возраста используют еще меньше слов, чем мы. Если Ина рядом, я и без слов понимаю, когда она особенно сильно радуется. Раз в неделю Ина с утра измеряет температуру. Сегодня тоже. Мама ее зовет, Ина идет в свою комнату, кладет руку на блокнот и садится напротив. Лазерный луч целится в середину лба – на три сантиметра выше переносицы, – и в левое запястье – над самой большой жилкой. Все. Тридцать шесть. Ее температура на два градуса выше моей. Ине до температуры никакого дела нет, зато мне интересно. Мама один раз объяснила, откуда такая разница: Ина еще младшая школьница и двигается больше, чем мы. Она похожа на наших предков, но со временем станет такой, как мы. Я тоже прикладываю запястье к блокноту и проверяю свои градусы.

– Эй, – говорит мама. – Сколько сейчас?

Она знает, но все равно спрашивает.

– Тридцать шесть и одна, – говорю, хотя она и так видит. – Я бегала.

– От бега у тебя настолько не поднимается. Что ты еще делала? – спрашивает мама.

– Залезла на дерево.

Помолчав, мама говорит:

– Хорошо, что ты мерила в Инином профиле.

– А что, это преступление?

Мама вздыхает. Ой, как бы ей сейчас досталось от Алы.

– И чего ты достигла? Грита, ты ведь хочешь избавиться от кое-каких недомоганий.

Может быть. Я уже не знаю.

– Что сказала учительница?

– Чтобы я не перестаралась. Ты же знаешь, теперь нет никаких запретов, только рекомендации.

Еще немного помолчав, мама говорит:

– С повышенной температурой ты не усовершенствуешься.

Это точно. С самого утра думаю про другое дерево. У которого нижняя ветка была бы повыше. Я не совершенствуюсь.

* * *

Мы все покупаем, не выходя из дома. В магазины за покупками ходим редко. Только Ине и другим детям ее возраста нравятся магазины. Мне, если уж я вышла из дома, больше хочется побегать или постоять под деревьями, чем топать в торговый центр, но торговый центр – какое-никакое, а развлечение, все лучше, чем торчать в комнате.

Забываю отключиться и вижу Алу.

– Не поверишь, у меня есть для тебя новость, – говорит она.

– Ну? – отвечаю.

– Ты куда-то идешь? – спрашивает она.

– Идем с Иной в торговый центр.

– А… – Для Алы это скучища, не то что образ конструировать, она конструирует уже четвертый. – Хорошо, я согласна.

– С чем?

– Встретиться. Ты говорила, что расскажешь про поцелуи.

Ничего себе. Ала соглашается встретиться. На самом деле, мелькнула у меня мысль, Ала не встретиться хочет, а получить информацию о поцелуях. Легко могла бы эту информацию и в системе получить.

Не важно. Как бы там ни было, мы встретимся. Обеим от этого будет польза: Ала увидит тот старый клочок бумаги, а я увижу Алу.

Торговый центр красивый и чистый, он выглядит так, словно там несколько минут назад все отдраили и побелили. Его сотрудники именно этим и занимаются. Ина крутится среди полок с игрушками, рассматривает кукол и компьютеры, потом мы сворачиваем в продовольственный отдел. Мы все еще покупаем фрукты и овощи, но уже довольно редко. Удобнее набрать пакетиков и бутылочек: на полках – всякие смеси, микстуры, порошки из тех же самых фруктов и овощей. Разводишь водой, взбалтываешь и пьешь. Никакого труда. Раньше люди ели странные несимметричные куски фруктов и овощей и еще более странные продукты, содержащие слизь, такие как молоко, масло, мясо. И что еще странно: им даже в радость было торчать в кухне – в каждом доме была такая предназначенная для готовки комната. Они по четыре раза в день готовили еду. А дети раз по десять перекусывали. Разве это не напрасная трата времени? Теперь берешь с полки бутылочку «Full», даешь ребенку, и он спокоен до вечера. Это и называется прогрессом, говорит Ала. И никаких дырок. Представляешь, никаких дырявых зубов. Никаких стоматологов. Невозможно поверить, что у наших родителей портились зубы. Брр. Это как заболеть чумой или оспой посреди нарядного торгового центра, в котором никогда не было ни одной крысы. Если не считать заводных.

Нагружаемся бутылочками: овощные, фруктовые, с мясом – всякие. Еще я прихватываю в отделе живой еды пару яблок и одну хурму – и чешем обратно. Сами взвешиваем товар, набираем коды и платим за покупки. Ина все еще путается в цифрах. Она во втором классе и только учится считать. Когда ошибается, не разрешает мне исправлять, зовет работницу зала. Работница зала любезная и услужливая. Я бы сама помогла Ине, но она упрямо зовет работницу.

Работница Зина, в синем костюмчике и ярком светящемся галстучке, терпеливо объясняет, как и что нажимать. Еще раз. И еще. Ине нравится. Ей нравится смотреть на Зину. Зина всегда улыбается и куда терпеливее Ининой учительницы из начальной школы. Ина почти всегда знает, что́ Зина ответит на ее вопрос. Ине нравится и другой работник, Тадас.

Мы с Иной разговариваем, когда идем по улице. Вообще-то люди на улицах не болтают. Идут поодиночке или парами, но всегда с затычками в ушах, слушают музыку или шарят в блокнотах. Мама говорит, что раньше на улицах кричали и орали вовсю. Хотела бы я услышать этот уличный шум. На самом деле шума у нас еще больше, только физический мир умолк. У нас постоянно играет музыка, мы постоянно треплемся, но этот шум не выходит за пределы системы. Когда так шумно внутри, как бы мы вытерпели еще и уличный шум? Но нам с Иной все равно хочется поговорить.

– А сегодня у Зины колготки голубые, ты заметила? – говорит Ина.

– Нет, – отвечаю.

– Не заметила?

– Я на ноги не смотрю.

Я и правда не смотрю на ноги. Мне достаточно лица. Может, потому, что я привыкла видеть только лицо.

– И часы по-другому выглядят.

– Почему по-другому?

– На другой руке.

Ина помешана на деталях. В начальной школе они пока видят весь облик. Весь профиль. Со временем и у них от всего профиля останется только лицо крупным планом. Ина высыпает в рот с ладошки горошинки. Марганец, медь, фолиевая кислота, витамины В1, В3, В6 и В12. Я достаю себе яблоко. Ине яблоко не впихнешь, а я их люблю. Ала и большинство подростков моего возраста яблоки едят разве что вареными. Сырые есть не запрещается, но и не рекомендуется. В системе – только рекомендации.

– Я приду к вам в школу, – говорю Ине.

Ина смотрит на меня, но рта не раскрывает. У нее во рту каша из химических элементов, а потому она некоторое время ни слова не произносит, и только по глазам видно, что она ждет не дождется того дня, когда перестанет ходить в школу. Странно, но Ина обрадовалась.

– Фантастика, – говорит она.

Что? Я разучилась читать Инины мысли? Еще в прошлом году умела. Постой, а с каких это пор она говорит «фантастика»? Однако Ина тотчас поправляется.

– Ничего себе, – произносит она.

На улице почти нет людей. Черные вороны – единственные живые существа, сидящие на асфальте и возле одного-двух кустов. Они широко взмахивают большими крыльями, и я так засматриваюсь на эти крылья, что у меня в груди начинает теснить, не хватает воздуха. Ина не задыхается. Она на ворон смотрит нормально, каждый день их видит, когда идет в школу.

Ина скачет по улице, перепрыгивает с плитки на плитку, не наступая на линии между ними.

– А ты знаешь, что когда-то в магазинах работали живые люди? – припомнив, спрашиваю у нее. – Странно, да?

Ина продолжает скакать с плитки на плитку, не задевая линий.

– Правда? Живые люди? – радуется она, хотя ей нравятся Тадас и Зина, и часы на Зининой руке, и ее колготки, потом растерянно прибавляет: – Но это же бессмыслица.

– Наверное, – отвечаю ей.

* * *

Половина шестого. Все еще жду Алу. Ала опаздывает на встречи, хотя во всем другом бесконечно пунктуальна. До ужаса пунктуальна. С другой стороны, не так уж много мы с ней встречались – несколько раз за все время. Ала говорит, что, когда идет на встречу, чувствует себя как ошпаренная. Странно, что она использует такое сравнение, даже не зная, что это означает.

В парке на скамейке сидят два мальчика, обоих знаю в лицо. И, кажется, по именам тоже. Одного, насколько я помню, зовут Валюс. Зрительная память у меня работает, наверное, в сотни раз быстрее, чем у мамы, натренирована с третьего класса. Я все еще жду Алу, и мне становится скучно. Вот бы заговорить с этими подростками. Они тоже пришли на встречу. Но друг с другом, а не со мной, и я не могу с ними заговорить. Это не по правилам системы.

Что делать? Так хочется подвигаться. Бегать не могу, я без защиты, а если появится хотя бы царапина или отметина – будет мне письмо от учительницы или от терапевта. Хожу кругами и повторяю неживые формулы программирования, из которых в системе появляется жизнь. Если только захочешь.

– CV23589XXZZYY —

– KRG77777 —

– CX456XZYYY —

Надо же чем-то занять мозги.

Вспугнула стаю ворон, они поднялись с земли, замахали крыльями, задевая меня. Смотрю на деревья.

Алы все еще нет, но я ей не звоню. Те двое на лавочке теперь общаются по-другому. Некоторое время они разговаривали лицом к лицу, что-то руками показывали, а теперь сидят спокойно, уткнувшись в блокноты. Может, шарят в системе или играют? Нет, видно, что они продолжают разговаривать через блокноты.

До чего же странно это выглядит…

Наконец вижу Алу. Катит от другого входа в парк, совсем не оттуда, откуда я ее ждала. Едва подкатив, говорит, что чуток заблудилась. Очень странно. Так же странно, как видеть ее перед собой. Я так долго ждала, а теперь она торчит у меня перед глазами, и я не чувствую, чтобы меня охватила радость, вообще ничего не чувствую. Не понимаю почему. Может, потому, что мы так и не привыкли встречаться.

Мне неловко, а Ала, вижу, вообще не знает, как себя вести. Раз за разом выдувает мятные пузыри, и они все время лопаются. Одета как всегда – белая майка, черные джинсы. И туфли черные. Сжимает левую ладонь, которая розовее правой, – видно, левой она крепче стискивала рукоятку сегвея: нервничала оттого, что не могла сориентироваться. Несколько кудряшек выбились, торчат – наверное, от нервного напряжения.

Я уже замечаю детали. Как Ина, мелькает у меня в голове. А они бросались друг другу в объятия, встретившись?

Мама и ее подруги.

Хочу что-нибудь сказать Але. Что-нибудь про ее черные туфли или белую майку, такие же, как у меня. Что-нибудь веселое, чтобы исчезла напряженность. Но удается только криво улыбнуться.

Ала вдруг начинает ловить воздух ртом.

– Все нормально?

Она кивает.

– Что с тобой?

– Ничего.

– С тобой правда все в порядке?

– Ты издеваешься или что?

– Нисколько.

– Ты какая-то сердитая.

– Перестань, Ала. Все хорошо.

Но она поворачивается и идет к скамейке. Я уже жалею, что предложила встретиться. Даже не просто жалею, а по-настоящему раскаиваюсь. Видно, чего ей это стоило. Мое пылкое желание рассказать про поцелуи понемногу испаряется. Но Ала ведь сама напомнила об этом, а теперь сидит на скамейке и беспокойно вертит пяткой, крошит каблуком комок земли.

– Пойдем под дерево, – предлагаю я.

Дерево у моих подруг уже стало ругательством, и зачем я про него ляпнула? Как нарочно. Ала закатывает глаза.

– Не бойся, – говорю, – кирпич на тебя сверху не упадет.

Ала же не начала еще бояться деревьев? Засовываю руки в карманы и направляюсь к ближайшему живому существу с ветками. Ала тоже засовывает руки в карманы – и врастает в скамейку.

– Я ненадолго, – говорит она.

Не могу поверить. По пути сюда она чуть не заблудилась – это еще ничего, это со всеми случается все чаще, – столько петляла вокруг парка на сегвее, а теперь наша встреча продлится пару минут?

– Ты негативная? – пытаюсь говорить по-современному.

– Я совершенно позитивная, – резко возражает она и выдувает два пузыря подряд.

Ала всегда хочет ощущать свое превосходство. Ей не нравится, что она не чувствует себя в безопасности, когда я – как рыба в воде. Ну хорошо, как жук на дереве. Хотя так бывает только три раза в год, когда мы встречаемся. Ала зевает и хватает воздух ртом.

И цепляется за скамейку, словно ей недостает третьей руки, чтобы обрести равновесие.

– Ты принимаешь те лекарства? – спрашиваю я.

– Принимаю, но они не помогают.

Мне жаль Алу, но я не умею этого показать. Прийти на встречу и задыхаться? Ей, должно быть, сейчас…

– Ну что там у тебя? Посмотрю – и сваливаю. – Она щелкает пузырем и оглядывается – не наблюдает ли за нами кто-нибудь, кроме тех двух подростков.

Вытаскиваю из кармана сложенный в несколько раз листок. Прикидываю, не делаю ли сейчас ошибку, но он уже в руках у Алы. Она сканирует каждый миллиметр, потом кивает на дерево – идем к нему. Еще раз сканирует листок. Я этот клочок бумаги сто раз видела, но мои глаза сканируют его вместе с Алой.

– А это не фотошоп? – говорит она.

– В фотошопе можно всякие ужасы вытворять, только не такие.

– Правильный ответ. Disgusting, – говорит Ала. Ей противно. – Они не клоны. И это не сейчас.

– Это уж точно нет.

– Disgusting. – Она опять выдувает пузырь.

Теперь ей понятно, почему я не могла это отсканировать и выложить в компьютере, – все бы прочитали.

– И как только они не заболевали, – говорит Ала.

– У них тела были приспособленные, более стойкие, – объясняю я.

– Отсталость, если подумать.

Светловолосый мальчишка на скамейке расхохотался во все горло, и веснушчатый следом за ним. Они едва не сцепились, не выпуская из рук блокнотов, эмоции вьются у обоих над головами распаленным пчелиным роем. Общие эмоции. Мне так странно это видеть, только пока не могу сообразить почему.

Ала вздрагивает.

– Это не Валюс там? – Она морщит лоб. – Валюс Металл Бой.

Ала впервые видит его живьем, но имя вспоминает. У Алы потрясающая память. Валюс Металл Бой – наверное, один из нескольких десятков Валюсов в списке ее друзей. Ала оживляется.

– Новости читала? – спрашивает она. – Новые факты насчет дисперсии.

– Нет еще.

Ала хочет что-то сказать, но спохватывается.

– Сейчас кину тебе ссылку. – Ее пальцы мечутся, как лазерные лучи в операционной; со своим блокнотом она снова становится бойкой и уверенной – настоящая прежняя Ала.

Я все еще сжимаю в руках этот клочок бумаги. Неожиданно нападает желание признаться. Знаю, что рискую, но мне все равно.

– Я, – говорю, – хочу побегать.

– Здесь? – не понимает Ала.

– Наверное.

– Но ты же не одета.

Ала имеет в виду, что я не в обуви для бега и без защиты.

– Ну и что.

У Алы на лбу собираются складки, я сотни раз видела их на экране.

– А у тебя потом температура не повышается? – говорит она маминым тоном, может, даже более угрожающим.

– Не знаю.

– А ты измерь. Если повышается – сама понимаешь.

Понимаю. Если температура повышается – значит, я не адаптируюсь.

Все еще сжимаю листок. Ала это замечает.

– Лучше выбрось его, – советует она.

* * *

У меня из головы все не идут те подростки на скамейке в парке. Рассказываю про них маме. Она вздыхает, но, спохватившись, начинает смеяться:

– Теперь сама видишь, общаться через блокноты намного проще.

Как мама иногда запросто расставляет все по местам. Те двое на скамейке едва не поссорились, глядя друг на дружку, а блокноты взяли – и мигом все уладили.

Обуваюсь в кроссовки. Я в парке не побегала. Правду сказать, и мы с Алой едва не поссорились. Наверное, это последняя наша встреча. Общение катастрофически не удалось. Мама никогда не упоминала, что после того, как она долго не виделась с подругами, общаться было трудно.

– Вижу, ты не прочитала новейшие рекомендации, – говорит мама.

Не прочитала. Не прочитала. В последнее время подумываю не читать всего. Но легче решить, чем сделать. Когда долго не читаешь, охватывает беспокойство и перестаешь понимать, где ты и что делаешь. Хорошо Ининым ровесникам. Золотой возраст. Когда половину времени можешь не читать. Обуваюсь и чувствую, как кроссовки облегают ногу. Love, думаю я, глядя на них. Смешно, но стоит мне сунуть ноги в кроссовки, и в голову лезут совершенно другие мысли. Мм, love you guys! Люблю вас, ребята! Не могу высказать, что я чувствую, хотя меня разрывает от эмоций.

– Эй, – говорит мама. – Почему не прочла?

– А это важно?

– Как посмотреть. Там кое-что новое насчет дисперсного мышления. Тебе бы это помогло.

Голос у мамы спокойный, ей можно медаль выдать за безмятежность. Она вообще совершенство, если не считать этих вздохов.

– Попозже, – говорю ей.

Позже прочитаю. До самого вечера буду читать. Я ведь постоянно читаю, всю свою жизнь. Глаза – это два органа, которые в моей жизни больше всего занимаются спортом. Хорошо еще, что они не портятся, все и сделано для того, чтобы не портились. Многократными лазерными процедурами. Теперь не увидишь человека в очках. Когда мама рассказывает о прошлом, кажется, будто слушаешь про маскарад. Каждый четвертый – очкарик, каждому третьему ребенку ограничивали книжную нагрузку. Как бы нам приходилось жить с глазами, которые портятся, и с ограничением нагрузки – не представляю. Теперь это немыслимо.

Проверяю, нет ли чего в блокноте. Совсем не проверять не могу. Не могу совсем отключиться.

А вдруг Ала захочет мне что-нибудь сказать?

Сегодня удается побегать. Еще тогда, когда там, в парке, ждала Алу, суставы просили движения. Уже на первом круге начинает рассеиваться туман, который обычно зависает над мыслями. Этого тумана не замечаешь, потому что мысли постоянно работают в разных направлениях. Туман, наверное, воображаемый, однако каждый раз он рассеивается.

На втором круге думаю о подростках в парке. И, хотя они смеялись не переставая, мне не кажется, что им было так уж весело. Еще раз процеживаю через мозги то, что увидела: два дружка сжимают в руках блокноты, не поднимая от них головы. Какое уж тут веселье.

Мое внимание привлекает парень.

Со стороны он выглядит просто как субъект, который вышел из дома и движется в выбранном направлении. Пробегаю мимо, стараясь на него не пялиться, другими словами, пытаюсь справиться со своим недостатком – желанием разглядывать живых людей. Когда сделаю еще один круг, парня уже не будет. Выйдя на улицу, все идут в определенном направлении, никто на одном месте не топчется – это был бы еще один способ напрасно тратить время.

Делаю еще круг. Парень стоит на том же месте, и это непривычно. Бегу дальше – мне-то что. Когда выхожу на следующий круг, ум у меня работает совсем по-другому. Резко оборачиваюсь и понимаю: парень уже некоторое время смотрит на меня. Он в спортивной обуви, но не в полной экипировке, точнее, только в шортах и в майке. Что он здесь делает? Тоже круги наматывал? Чего он на меня смотрит? Чего хочет? Мы все равно друг с другом не заговорим, так не делается. Мы же не договаривались заранее.

Так и есть, он со мной не заговаривает, знает рекомендации. Но стоит и никуда не уходит. И меня охватывает странная эйфория. Избыток эндорфинов, думаю я, и принимаюсь разглядывать ворон, голубей и несколько деревьев вдоль дорожки. Вот на это я вчера лазила.

Мне приходит в голову, что с этим парнем что-то не так. Дело не в том, что он никуда не идет, а торчит на одном месте. Что-то неладно у него с ногами, только не пойму что. Наверное, впервые такое вижу! Не могу поверить. Сердце начинает биться чаще.

Почему он так странно выглядит? Может, если долго здесь бегать, со временем ноги становятся такими? А может, он вообще не бегал, может, лазил на дерево, может, делал еще что-то, только что – непонятно, поскольку больше на улице делать нечего.

Оставшиеся три круга не бегу, хватит с меня. Когда выхожу со стадиона, вижу, как он мне машет, вернее, поднимает руку, повернув ее в мою сторону. Это такое странное движение – потому что новое. Поищу его в системе, вдруг найдется.

Возвращаюсь домой, и Ала меня встречает девятью улыбками. Ала, прежняя Ала. Она изменяет по степеням сравнения английские прилагательные: life is cool, translife is cooler. Жизнь прекрасна, трансжизнь еще прекраснее. И параллельно с этим занимается девятью другими делами.

– Не злишься? – спрашиваю.

– А чего злиться-то? – Ала, наверное, уже все позабыла, это в ее стиле. – Видела, учительница тебе письмо прислала?

– Нет, – говорю.

– Вон же оно, читай скорее.

Педантка. Контролерша.

Когда захочу, тогда и прочитаю. Вот так. А только я знаю, что так не будет. Учительница и все остальные видят, когда письмо открывают. Так уж оно устроено. Не могу показать, что я не слушаюсь.

– Чем занимаешься? – спрашиваю, хотя и сама вижу.

– Историю учим с Гретой.

– А, – говорю я.

Очень хочется прибавить «тогда не буду тебе мешать», но Але помешать невозможно. Так у нас, и у Алы в том числе, мозги работают. Она одновременно играет в баскетбол, учит историю и болтает со мной. Еще выдувает пузыри из мятной жвачки и слушает музыку, которую слышно и мне.

Так работают мозги почти у всех. Только не у меня. С моими мозгами что-то неладно. В последнее время они работают не так хорошо, как следовало бы, – например, я ловлю себя на том, что слишком углубляюсь в один предмет. Скажем, в запах, который Ина приносит с собой на ладони, когда ей не удается его уничтожить агрессивным мылом.

А сейчас я бы очень хотела углубиться в другой предмет – сосредоточиться на том парне, которого видела сегодня, когда бегала.

Мне мешает лицо Алы. Когда я на нее смотрю, лицо того парня тускнеет. Но я не могу сказать Але, что она мне мешает. Не могу и отключиться как ни в чем не бывало. Придумала. На место кудрявой Алиной головы прилепляю голову того парня, убрав изо рта мятную резинку, а вместо глаз горчичного цвета вставляю два черных глаза, которые видела в парке.

Долго-долго думаю о нем и ни о чем больше.

Вижу не только лицо – вижу его целиком. Весь его профиль, потом отдельные части, особенно ноги. Мускулистые, но еще не такие, как у взрослого мужчины. На голенях темные волоски, кое-где синие жилки. На правой голени сбоку царапина. Там вижу землю, смешанную с… в каком фильме ужасов я это видела? Может, фильм был скорее неприличный, а не ужастик?

Дольше думать не могу – влезает мама:

– Почему не прочитала?

– Мама…

– Учительница не может с тобой связаться. Ты понимаешь, что должна быть подключена?

– Я подключена.

– Не для всех.

– Чего она хочет?

– Я не могу знать, чего хочет она.

Но меня занимает кое-что другое.

– Мама, я тебе что-то скажу.

– Подожди. Ты температуру померила?

– Нет. Но чувствую, что она на полградуса поднялась.

– Всего на полградуса?

– Я старалась бежать не очень быстро и не углубляться.

Почти так и было.

– Вот как.

– Мама, я видела мальчика. Он бегал без оболочки. Понимаешь, что это значит?

* * *

Я сама себя обманывала, делая вид, будто не знаю, о чем говорится в письме. Стала читать – и нисколько не удивилась. Я почти угадала: вечером меня ждет встреча с учительницей. Наша учительница чуть постарше моей мамы. Она почти всегда веселая, а в ее голову, наверное, вмонтированы семь мощнейших процессоров. Она транслирует нам информацию с невероятной скоростью, как если бы сама была компьютерной системой. Но это никого не удивляет. Только меня, у которой мозги работают слишком медленно. Информация принадлежит всем: едва подключаешься к системе – уже не надо ворочать мозгами, пытаясь вспомнить то или другое. А предкам приходилось заучивать все наизусть, и потому я им очень сочувствую. Такая трата времени.

Учительница озабочена моим поведением. Вернее, ее беспокоят мои приоритеты. Она припоминает живую еду, бег и…

– Грита, ты мало общаешься.

– Я стараюсь, – говорю.

– И список друзей у тебя маленький. У тебя все хорошо?

– Я постоянно его увеличиваю.

– Знаешь, ты очень способная.

Она судит по тому, как я выполняю задания. Значит, я получила плюс.

– Эти пробежки отнимают время, так ведь?

– Я не часто бегаю. Раз в неделю.

– Грита, это чаще, чем позволяет твое здоровье. Сама понимаешь.

Понимаю.

Немного помолчав, учительница улыбается и гладит меня по голове.

– Переходный период. Сама знаешь. Потом будет легче.

Ага.

– Больше разговаривай. Шути. Высказывай мнения. Участвуй. Живи. Ты почти ни во что не играешь.

Вздыхаю.

– Что это ты сейчас сделала? – спрашивает учительница, и на лбу у нее прорезается глубокая морщина.

– Прошу прощения.

Опять я с собой не справилась.

Знаю, что вздохнуть – все равно что выругаться человеку прямо в лицо.

– Я в судоку играю, – говорю, эта старинная игра мне нравится.

– А транслайф, образы, конструирование, путешествия? Грита, тебя почти нет. Ты ничего не оставляешь.

– Я исправлюсь, – говорю я так тихо, что она меня не слышит.

– Когда ты была у врача?

Не отвечаю.

– Ты говорила с мамой?

Не говорила, но через минуту она и так это узнает.

– Пойми. – Учительница морщится и некоторое время выбирает, точнее, отцеживает слова. – Это твое стремление встречаться – оно вредное, сама знаешь. Так ты никогда не излечишься.

Узнала из Алиного профиля. Ала всегда оставляет сообщение, когда отправляется с кем-то встречаться.

– А вы что делаете? – не удержавшись, спрашиваю у нее.

Учительница смотрит на меня:

– Что я делаю?

– Что вы делаете, когда появляется желание встретиться?

Учительница широко улыбается. Я для нее, наверное, пришелица с другой планеты. Или динозавриха. Последняя динозавриха.

– У меня не появляется, – спокойно говорит она и опять широко улыбается. – Если захочешь, я могла бы записать тебя на одну терапию, тебе было бы неплохо туда походить.

Она не может меня заставить и знает это. В нашей жизни существуют только рекомендации. Мы сами решаем, что делать. Но решаем всегда одинаково, вот что странно. Кто-нибудь уже об этом задумывался?

– Хорошо, – говорю, чтобы не выглядеть непослушной, хотя учительница нисколько не рассердилась.

Перед глазами у меня опять всплывает царапина на мускулистой голени.

– А в магазинах интересно было работать? – спрашиваю я.

– Не понимаю, о чем ты говоришь.

– Мы с сестрой сегодня были в магазине. Вспомнили, что раньше там работали люди.

– Да. – Учительница кивает. – Работали. И расточали драгоценное время. Ну так как – запишешься на терапию? Ты же знаешь, что ждет тех, кто напрасно тратит время.

Знаю. Все восьмиклассники это знают. И пятиклассники. Все, кто уже не ходит учиться в классы. Расточители времени не достигают целей. Не прогрессируют.

Не совершенствуются…

Остаются такими же.

Ночью мне впервые снится сон. Мой первый сон, он же первый кошмар. Мне снятся ноги с царапиной на голени. Я за них ухватилась, и они меня кружат. Волокут по гравию с такой силой, что с меня слетает вся защита и я впервые ссаживаю колени. Они так ужасно горят, что хочется отрезать их и закинуть подальше. Разжимаю руки и бросаюсь на землю. С меня сползает оболочка.

Сажусь в кресле. Нет, я буду послушной. Не хочу напрасно тратить время. Буду меньше бегать. Вернее, совсем не буду бегать. Начну жить. Общаться. Сегодня поговорю с четыреста четырнадцатым другом. Вчера он оставил запись, но я не отреагировала.

А может, я найду в системе того, кого видела в парке.

* * *

Дана не считается. Все незрячие в нашем обществе не считаются. Что ты можешь делать без глаз? Но я ее навещаю – само собой, отключившись. Потому что Ала, учительница и другие сказали бы, что я напрасно трачу время. Хорошо еще, что мама не возражает. У Даны нет глаз, она не может общаться нормально, как мы, и потому я с ней общаюсь прадедовским способом, напрямую.

Пойти к Дане – все равно что пойти на стадион. С Даной легко общаться. Дана всегда спрашивает, на каком расстоянии ей сидеть, чтобы меня не потревожить. Чаще всего она садится на стул в самом дальнем углу, хотя знает, что я могу отодвинуться, если случится что-то нехорошее. Дана никогда не ведет себя агрессивно, не лезет откровенничать, как поступали предки. И как поступала я, когда была в начальной школе. Але уже тогда не хватало воздуха из-за того, что я на нее набрасывалась. Только когда мы перешли в среднюю школу и перестали видеться напрямую, за экраном Ала оказалась намного сильнее меня.

Может, потому мама и разрешает мне навещать Дану. Она знает, что Дана ведет себя как полагается. Кроме того, кто-то должен информировать Дану о том, что сейчас происходит. Передавать информацию не запрещено, а поскольку я так и так растрачиваю время, навещать Дану – это как раз для меня.

Дана отказалась учиться читать по Брайлю. Она сказала, что Брайль – для тех, кто таким родился. А Дана не была такой от рождения. Она ослепла из-за несчастного случая. Я рассказываю Дане про политику, про медицину, про науку. Про улицы. Каждый год они все чище, на них все меньше деревьев. Лазерные насосы поглощают вредные частицы воздуха эффективнее, чем деревья. Скоро и ворон не останется. Вороны, наверное, больше всего портят вид, кивает Дана. Не только портят вид, но и грязь разводят. Хорошо, что есть подметальщики листьев. Подметать – одна из самых бессмысленных работ. Вороны… ох уж эти вороны.

Вот так мы в первые минуты обмениваемся информацией. Дана еще обычно рассказывает, что ей опять доставили покупки: еду, пакеты, лекарства. Еду ей на дом доставляют Тадас с Ритой, а лекарства – другой работник, его имени я не знаю.

– Очень хороший, – говорит Дана. – Тебе бы надо добавить его в список друзей.

Когда я перехожу в режим с отключенным звуком и изображением, я могу расспрашивать Дану. Спрашиваю про мысли. Мысли, которые появляются на бегу.

– Мне в голову приходят странные мысли, – говорю я. – Когда бегаю.

Дана кивает. Что бы я ни сказала, она кивает. Дана очень понятливая. Или она кивает, потому что это удобно. Удобно меня слушать. Трудно понимать другого, когда его речь не сопровождают экранные знаки и символы. Но я очень хочу этому научиться. Я повторяю, но Дана не отвечает, молча слушает. Она слегка напоминает маму. Дана намного старше мамы. Может, ей еще труднее приспосабливаться. Скорее всего, так.

– А вы бегали? – наконец решаюсь я.

Когда спрашиваю, меня охватывает эйфория. Совсем как тогда в парке при виде того парня. Это опасно, может подняться температура. Однако я приготовилась взять себя в руки ради важной цели. От вспышек гормонов горят виски, я тру одна о другую потные ладони, а Дана сидит почти неподвижно.

– Бегала, – говорит она.

И голос у нее не изменился. Она даже не вздохнула. Спрашивай ее, спрашивай, сама себя подзуживаю я. Спрашивай, чего боишься.

– И нравилось?

Дана, помолчав, кивает.

Дана живет уже очень давно. Ей почти все органы заменили – кроме мозга и глаз. Все заменяют свои испорченные органы, некоторые даже не ждут, пока испортятся. За это платит государство. Так можно жить долго-долго и, по-моему, скучно. Мой папа заменил себе два органа, мама – три. Мы с Иной этими услугами еще не пользовались. Но уже говорят, что и подросткам будут делать кое-какие операции.

Биологические органы очень несовершенны, они недолго держатся. С новыми органами, выращенными в соответствии с уникальной ДНК человека, можно прожить в два, а может, даже в три раза дольше. Возьмем среднюю продолжительность жизни, восемьдесят лет, и прибавим еще столько же и еще столько же. Те, кто хочет долго жить, – а чаще всего хотят все – всё, что надо, приводят в порядок. Конечно, если хочешь долго жить, надо выполнять известные рекомендации, главное – не забывать про питание и сохранять спокойствие.

– Припоминаю, – говорит Дана, – те мысли.

Смотрю на Дану и с запозданием понимаю, что она ведь не видит меня. Как же показать ей, что мне интересно?

– Мне правда интересно.

– Да-а-а, – тянет она. – Всякие бывали мысли.

И вдруг Дана поступает почти неприлично. Смеется. Смеяться – это все равно что вздыхать, это совсем уже недопустимое поведение. Но Дане простительно, она ведь живет без блокнота.

Мои нелегальные эмоции уже включились. Гормоны взялись за работу, и я, как ни стараюсь, не могу нейтрально, по-деловому слушать Дану.

– О чем вы думали, когда наматывали круги? – спрашиваю я.

Дана едва заметно покачивается вперед-назад, потом начинает тихонько хихикать и довольно долго не перестает, а мне ничего другого не остается, кроме как слушать ее хихиканье. Сначала оно звучит для меня как шум, потом я осознаю, что слушаю ее смех как незнакомую мелодию.

– Я не бегала по кругу, – говорит Дана и, став серьезной, смотрит на меня.

Мы бегали, кружились, иногда даже раскинув руки. Потом падали на сено и хохотали до слез.

– На что? – спрашиваю.

– На сено.

На что?

Дана не знает, как мне объяснить, что это за сено такое, а я, хотя само слово и помню из истории про то время, изображение воспроизвести не могу.

– И полиция не приходила?

– Чего ей приходить? Ей и так было чем заняться. Подбирать на дороге всяких пьяниц и ловить воров на рынке.

Я чувствую себя словно в сказке. Не очень понимаю, о чем Дана говорит, но меня это завораживает.

– Что там у тебя за мысли? – спрашивает она.

Я уже уплыла туда, где Дана, хохоча до слез, валится на какое-то сено, и считается, что это no big deal – что нет в этом чего-то уж тако-о-ого. Что это за мир? Мама мне тоже о нем рассказывала, но куда более сдержанно.

– Какие мысли? Мысли, когда бежишь? – напоминает Дана.

Ага.

– Иногда хочется не делать домашние задания. Или не возвращаться домой вовремя.

Я смотрю на Дану: ей точно можно рассказать больше. Отключаюсь от блокнота.

– В последнее время мне хочется лазить по деревьям.

– А тебе разрешают? – интересуется она.

– Главное – чтобы температура не повышалась, я должна ее измерять.

Дана снова замолкает, и я молчу. Однако в кармане джинсов у меня лежит мерзкий, по мнению Алы, клочок бумаги и временами жжется даже через оболочку.

Я не могу отключаться очень уж надолго.

– Дана, не могли бы вы рассказать мне про…

Дана ведь не Ала, ей не станет противно, раз она валялась на этом самом… как там его?

– Ты что-то сказала, детка?

Что будет, то будет.

– Люди когда-нибудь целовались? Я имею в виду – напрямую.

Ох, как неточно сформулировала. Сама знаю, что люди целовались напрямую, в школе на истории гигиены рассказывали. Я хотела спросить, делала ли это сама Дана.

– Помню, помню, – говорит Дана, голос у нее тихий и довольный.

– И вы от этого не заболевали?

– От поцелуев? – переспрашивает Дана и смотрит на меня. Вижу, что вот-вот опять захихикает, но она сдерживается и сохраняет серьезнейший вид. – С чего ты взяла, будто я целовалась? Я сказала, что помню поцелуи.

– Понимаю. Значит, из-за поцелуев ничего плохого не случалось.

– Наверное, надо бы у них у всех поспрашивать, – снова развеселившись, говорит Дана. Она хочет еще что-то добавить, но удерживается. – Хотя кто теперь скажет? А если и скажет, то правду ли?

А если и скажет, то правду ли? Эти слова врезаются мне в память. Я думаю о маме. Она мало рассказывает, не хочет тревожить ни меня, ни себя. Она надеется улучшить свою структуру. А Дана? Ей, кажется, это не важно.

– Как бы там ни было, теперь это вне закона, – говорит Дана, и голос у нее уже обычный, как всегда. – Давай поболтаем о чем-нибудь другом.

Я подключаюсь и вижу, что мама спрашивает:

– Ты уже возвращаешься?

– Да, – пишу я.

Мы еще поговорили с Даной про рекомендации, которые она слышала, про ее любимые бутылочки с едой – оказывается, там все витамины группы В и Е. Дана заказывает те, которые похожи на продолговатые трубочки.

– Почему? – спрашиваю я.

– Напоминают жареную картошку, нарезанную брусочками, как в детстве.

* * *

И к чему привело мое нездоровое любопытство? Из-за этих поцелуев температура у меня с трудом снижается. Измеряю как всегда, каждую неделю. Даже если она всего на полградуса выше, уже мешает учиться. Мешает мозгам молниеносно обрабатывать информацию. Препятствует дисперсному мышлению. У меня мозги никогда не работают так же быстро, как у Алы. Но теперь об этом знаю не только я – и учительница это заметила.

– Грита, ты все время теряешь темп. За неделю – всего шестьсот статей.

Она, наверное, думает, что я время провожу на стадионе, потому и не успеваю сделать всего, что полагается нормальным восьмиклассникам.

– Бегаешь? – Она смотрит мои температурные записи.

– Нет.

Я и правда не бегаю, но с тех пор, как в последний раз говорила с Даной, температура не падает.

– Сама знаешь, мне можно сказать все. – Учительница треплет меня по волосам. Она не сердится. Да и что тут сердиться. – Ты же знаешь, никаких наказаний нет. Даже на второй год не оставляют.

Знаю-знаю. Только если я не буду как другие – отдалюсь от всех. Стану отшельницей. Бракованной, или как там.

Некоторое время не хожу на стадион. Не могу. Я должна подождать, пока прекратятся химические реакции и действие нейромедиаторов, тогда, может, и побегу.

Все думаю про того парня. Глупо надеяться его встретить – может, он всего раз в месяц бегает. Хотя, если посмотреть на его голени, так не подумаешь. Он бегает чаще.

Стараюсь оставаться спокойной. Как можно больше Жить. Путешествовать. Играть. Разговаривать. Мне почти удается. Вернее, почти удается вжиться в бессмысленность.

Две недели температура у меня снижается. Хоть и на тысячные доли градуса, но снижается постоянно. Я быстрее обрабатываю информацию и меньше думаю о той встрече с Даной. В последнее время у меня не появляется большого желания к ней забежать, хотя умеренное желание остается. Мы с мамой то и дело шутим, и я даже с папой повидалась, так что чувствую себя совсем хорошо.

Однако через две недели после того, как я навестила Дану, у меня опять случился кризис.

– Мама, – говорю, и плачу, и плачу, и плачу, а у мамы лицо как вытянутая луна. – Я, наверное, запишусь на терапию.

– Понимаю.

– Учительница так сказала.

– Знаю.

Сегодня ночью мне опять приснился тот парень. Странно, потому что я даже и лицо его забыла, а ведь лицо – самое главное в нашей жизни. Во сне он приближался ко мне, а я к нему. Наконец мы слишком сблизились, и он не догадался от меня отодвинуться, как Дана. Мне стало не хватать воздуха, как Але. Температура у меня слишком снизилась, и потому я, как и Ала, не выдерживаю более тесного контакта. Я закричала и проснулась. Страшно, когда просыпаешься и не за что ухватиться, если не считать кресла. В комнате только стол, шкаф и ускоритель. Мама рассказывала, что в детстве я, когда боялась, иногда пряталась в шкафу. Но до шкафа надо дойти, а мне страшно. Кладу на лицо блокнот. Он не хочет меня прикрывать, соскальзывает и соскальзывает. А больше ничего нет.

Мы все вокруг расчистили.

* * *

Иду на терапию. Маме не сказала, но она и так узнает. И Ала узнает. Иду из любопытства. Любопытно, как там помогают избавиться от недостатков.

Сидим в комнате, нас несколько человек. Я и трое взрослых. Мне становится неловко. Значит, нет других подростков, у которых те же беды, что и у меня? Неужели я одна такая бракованная? Или у меня все по-дурацки разладилось от этих пробежек на стадионе? А может, другие не попадаются, потому что умеют прятаться, например тот незнакомец в парке.

Он бы тоже должен здесь быть, но его нет. Он куда более странный, чем я. Бегает без оболочки, с поцарапанной голенью, и еще осмелился помахать мне рукой. Но его здесь нет. Может, ему нравится быть бракованным. Если кошмары не мучают, быть бракованным – это полбеды.

Руководительница объявляет, что мы собрались в первый и, наверное, последний раз. Другие терапевтические занятия будут проходить нормально, в соответствии с потребностями каждого.

– Чтобы вы не тратили время попусту, будем видеться обычным способом, если только не случится чего-нибудь особенного. Но опыт показывает, что особенных случаев не бывает. – Помолчав, она уточняет: – Почти не бывает.

Затем она объясняет, как работать с недостатками. Для этого существуют определенные методы – очень, оказывается, простые. Как известно, никакое насилие здесь недопустимо, потому что подсознание насилию сопротивляется, а мы стремимся склонить подсознание на свою сторону. Подсознание будет на нашей стороне, только если его не принуждать, иначе оно станет с нами соперничать.

Руководительница перечисляет общие недомогания и их симптомы. Одно из них называется необъяснимой тоской. Когда тоскуешь по чему-то неопределенному, чего мы сами не испытали, но что знали наши предки. Следы этого опыта можно найти в нашем коллективном, то есть общем для всех, бессознательном. Тоска проявляется через такие симптомы, как невольные вздохи или неприличное хихиканье.

Как интересно – в системе все это не запрещается, а напрямую, в жизни, это уже признак ущербности.

Руководительница привела пример коллективного бессознательного. Она назвала другое недомогание – бесцельные движения. Предки много и бесцельно блуждали, бегали в неподобающих направлениях, и потому кое у кого из нас повышенная потребность в движении, которая не уменьшается даже после ускорителя. Еще одна потребность – питаться живой пищей, которую надо долго жевать, и мы тратим на это время, вместо того чтобы развивать мозг и совершенствоваться. У одних эти расстройства проявляются сильнее, у других – слабее, есть и такие, у кого они не проявляются совсем. Уже планируются операции по корректированию памяти, они помогут избежать терапии, которая, по сути, тоже напрасная трата времени.

– Нет ни одного человека, которому не удалось бы избавиться от расстройств. Если применяется терапия, выздоравливают быстро. Важное условие, – руководительница тычет в блокнот, – вы должны решиться устранить недостатки, потому что это – балласт.

Хорошая новость, думаю я. Оглядываю троих, сидящих напротив меня, стараясь не упираться взглядом в лица. В них – почти никакого ответа; вернее, не могу по ним прочитать, радуются эти люди, разочарованы или полны надежд. Ой, опять формулирую по-старинному. Надо бы сказать: не знаю, позитивны они, нейтральны или скорее отрицательны в отношении терапии.

– Коротко о самом методе. Как я уже упоминала, от принуждения давно отказались, и потому никоим образом нельзя себя критиковать и тем самым еще глубже заталкивать в подсознание свой недостаток. Каждое расстройство заменим позитивным фактором сознания. А теперь, – руководительница впервые подняла глаза и оглядела нас так быстро, будто ни за что не хотела запомнить лица, – зажмурьтесь, и пусть каждый применит метод к себе.

Делаем, как сказано.

– Позвольте порочным мыслям течь свободно и подняться на поверхность. Выберите одну из них, и я скажу, что делать.

Некоторое время все молчат. Не знаю, что делается в головах у других, а в моей голове начинают шуметь листья. Всякие. Увядшие и зазеленевшие листья на деревьях, и еще листы старых рукописей, страницы старых и новых книг и журналов. Среди листьев вижу ноги с поцарапанной голенью, но и на них насыпается куча листьев.

– Что вы видите? – спрашивает руководительница сидящего рядом со мной пациента.

– Картошку, – говорит он.

Как Дана, думаю я, и настроение у меня немного поднимается.

– Любите картошку, да?

Ответ положительный.

– Как часто ее едите? Раз в неделю?

Кивок.

Ничего хорошего, ничего хорошего.

– Вы хотите избавиться от этой слабости?

Пациент, подумав, кивает.

– Теперь позвольте картофелинам свободно существовать, – объясняет руководительница. – Вглядитесь в их форму. Видите, какая картофелина несовершенная, сморщенная, грубая, испачканная землей. Совсем не соответствующая вашему новому состоянию. Какой цвет вам больше всего нравится?

– Белый, – отвечает пациент и, должно быть, не подумав, прибавляет: – Напоминает снег.

– От снега избавиться пока не можем, – кивает руководительница. – Но белый цвет – очень подходящий. Превратите картофелины в белые шарики. Теперь они чистые. Белый цвет выравнивает края. Белый цвет сглаживает неровности. Видите, все картофелины стали одинаковыми и легкими, как снег. Эти шарики падают на вас. Позвольте им падать и будто снегом вас засыпать. Теперь вам не страшно будет пойти в торговый центр и выбрать картофель в виде белых горошин. Когда будете брать их с полки, думайте о снежных шариках. И когда поглощать будете. Сначала будет приятно, потом станет нейтрально. Так и должно быть. Прежних представлений оставаться не должно, они связываются с переживаниями. Во время терапии то самое удовольствие поможет выполнять надлежащее действие – употреблять в пищу картофелины новой формы. Со временем не останется ни представлений, ни удовольствия. Оно снизится настолько, что перестанет мешать работе мозга.

Со вторым пациентом не так легко. Он все портит.

– У меня не получится, – говорит он. – Я не решаюсь отказаться.

Руководительница наклоняется вперед и крепко сжимает губы, потом произносит:

– Но так не бывает.

– Я приду в другой раз.

Она открывает блокнот, ее глаза бегают по экрану.

– Можете идти, – разрешает она, однако пациент продолжает сидеть. – А может, все же поделитесь своими представлениями?

Второй пациент не отвечает, а терапевт не умолкая рассказывает о том, что в подсознании нет ничего, за что можно было бы цепляться неограниченное время, то есть вечно.

Однако пациент так и сидит на месте. И нам, и руководительнице становится понятно – что-то случилось. Она подскакивает проверить у него пульс.

– Не могу нащупать, – говорит она и подает сигнал.

Почти мгновенно – вот что значит система быстрого реагирования – появляются медики, снимают молчащего пациента со стула и уносят. Никто никаких эмоций не показывает. Но для меня такое впервые, и уже выделяется гормон стресса – кортизол.

Может, нет ничего страшного, говорю себе. Оживет. Медицина теперь воскрешает людей через несколько часов после смерти. В мыслях у меня шуршат страницы книг, как будто их переворачивает ветер. Или как будто они крутятся в ускорителе.

Наверное, терапия закончилась, думаю я и собираюсь встать, но тут руководительница говорит:

– Это был перерыв. Теперь продолжим.

Мы – я и двое других – смотрим на нее. Она в сереньком костюмчике сидит на стуле, к ее губам снова приклеена улыбка, спина прямая, тонкие щиколотки скрещены.

– Встречи, сами понимаете, редки, а метод запомнить надо обязательно. Что ты видишь? – Она поворачивается ко мне.

– Книги, – немного поколебавшись, говорю я.

– Читать – это хорошо, – одобряет она. – Что еще? Конкретно.

– Толстые книги. Хочется прикасаться к бумаге. Длинные истории. Несколько сотен страниц.

– Какую историю ты видишь?

– Про Николаса Никльби. Диккенса.

Даже зажмурившись, вижу, как она поморщилась – но лишь на мгновение.

– Очень хорошо. Пусть этот текст висит у тебя перед глазами. А теперь расслабься, и пусть твой мозг все это раздробит. Сокращай. Дели. Разделяй на фрагменты. Может, и история изменится.

Так и делаю. Руководительница сказала правду: если доверяешься методу, он начинает действовать. Более чем. Моя история сокращается, текст сжимается до коротких комиксов, подписей к картинкам. Потом я из-за стертых строчек уже и персонажа видеть перестаю. Он превращается в британского анекдотического Фредди, который просит мистера Смита купить поводок для его собачки.

– Когда осознаешь, что главное – это суть, многословие ни к чему, так ведь?

Я киваю. И правда, как посмотришь на нового персонажа – не о чем вздыхать.

* * *

С Иной что-то случилось. Она вернулась из школы охваченная неподобающими эмоциями. Нехорошими эмоциями. Ина охвачена страхом. Ускоритель ей не помогает. Успокоительные тоже не помогают. Ина уже почти решилась пойти к маме, но передумала и уселась у меня в комнате. И сидит. Хорошо, что вижу ее вживую. Через блокнот я бы не разобралась, что с ней делается.

Теперь Ина переминается с ноги на ногу в душевой кабине, сжимает пальцы и трет запястья. Прикасается к себе больше, чем рекомендуется детям ее возраста.

– Что ты топчешься в этой душевой? Сегодня не водный день, – говорю ей.

Стоя в дверях душевой, Ина мямлит:

– Поможешь мне?

Задирает юбку, показывает коленку. На колготках здоровенная дыра, а там, где должна светиться кожа, – мешанина из свежей и запекшейся крови.

– Ты что делала?

– Бегала.

– Бегала? – Я почти ору.

И она это говорит, когда у нас не водный день! Даже я удивляюсь, хотя обычно сама удивляю других.

Никто не бегает по улицам. Ина это знает. Бегать не рекомендуется, бегать можно разве что по предназначенным для этого дорожкам и на стадионах. До стадиона я тоже иду, а не бегу.

– Ты бегала? – Я все еще не могу поверить.

Тогда Ина тихо говорит, так тихо, что и захочешь – не услышишь:

– За мной гнались.

Я знаю, чего от меня хочет Ина, знаю, что мне надо сделать. Она хочет, чтобы я уничтожила следы. Чтобы ни малейших признаков не осталось. Я не могу бежать в аптеку за пластырем. Это бы попахивало по меньшей мере нелегальностью, чуть ли не преступлением, и маме опять сделали бы замечание за беспечность. Ина еще только в начальной школе учится, а в ее подсознании уже запечатлелся такой опыт! Опыт, который не имеет ничего общего с современностью и мешает деятельности мозга. Я не могу воспользоваться туалетной бумагой. Или салфеткой. Не могу, использовав, как ни в чем не бывало выбросить ее в мусорное ведро, потому что кровь будет зафиксирована и методом исключения выяснят, какая квартира в нашем доме произвела такие непозволительные отходы. В наше время мусорщики – это еще один вид медицинского персонала. Они рассматривают выброшенные отходы, отслеживают квартиры, которые создают слишком много компоста, потому что там едят зеленые яблоки, квартиры, где употребляют недостаточно основной еды – из бутылочек.

Кто за это в ответе?

Кто гнался за Иной?

Ина могла бы пойти в душ, чтобы кровь под струей растворилась настолько, что в вытекающей воде было бы трудно обнаружить ее частички. Однако сегодня, как нарочно, не водный день.

Мы почти не потеем и потому моемся всего два раза в неделю по несколько минут. Кроме того, вода у некоторых вызывает нежелательные ощущения, и потому всю гигиеническую работу, какая требуется, выполняют влажные салфетки. А один день в неделю мы живем вообще без воды – практическое задание. Измеряем температуру и наблюдаем за ощущениями. Это даже времени не отнимает. Может, когда-нибудь мы станем такими, как Тадас и Зина из торгового центра. Никто об этом прямо не говорит, но так и будет.

Я не могу выдать Ину. Она и так плохо выглядит. И репутацию семьи я должна беречь. Голова у меня начинает гудеть, как перегревшийся охладитель ускорителя. Если растворить впитавшуюся кровь химикалиями, на салфетке не останется следов, но от ожога Ина завопит, и сразу явится мама. Может, Ина могла бы покрутиться в ускорителе, прижав к коленке влажную салфетку? Но кто знает, подействует ли это. Ускоритель разгоняется до пятисот оборотов в минуту, и тогда тело становится как у резиновой куклы, а ощущения исчезают. Своеобразная разновидность морфия. Однако резиновая Ина не удержит прижатую к коленке салфетку. Бинго! Я усажу Ину в ускоритель, прижав влажную салфетку к ее колену резинкой. Дам ей прокрутиться два раза, столько второклашки могут продержаться. Может, пару секунд Ина вытерпит и не завопит.

У нас ничего не выходит, все еще больше осложняется. Оказывается, в ускорителе жидкости тут же высыхают. Ина вылезает оттуда с прилипшей к колену и сухой, как бумага, салфеткой, запекшаяся рана болит еще сильнее, и надо ее как можно скорее увлажнить. Отключаюсь – без этого я не в силах думать. Думай, Грита, думай. Может, твои несовершенные мозги додумаются до чего-то разумного. Роюсь в своих записях; на уроках гигиены мы подобные случаи не обсуждали; может, ни с кем таких нелепых вещей и не происходило. Все такие совершенные – до дрожи, за исключением нашей семьи.

Мне надо вспомнить. Надо вспомнить из давнего.

Дана о чем-то таком рассказывала… ну же, ну, вспоминай!

Вспоминаю.

Я должна вылизать ранку и высосать кровь. Слюна и дезинфицирует, и увлажняет. Надеюсь, слюны у меня во рту выделяется столько же, сколько у предков, хотя мы едим намного реже, всего один раз в день.

– Ина, теперь соберись.

Я объясняю ей, что буду делать. Ине надо лежать в кресле и не смотреть.

Соберись, соберись… Клянусь блокнотом! Я не представляла себе такого, это оказалось еще хуже, чем я ждала.

Чтобы увлажнить ранку, надо хорошенько ее послюнявить, иначе колготки с запекшейся кровью не отлипнут. Когда я в первый раз прикасаюсь к ране языком, до меня это еще не доходит. Вот беда, что младшим разрешают ходить без оболочки. Это из-за особенностей их терморегуляции и всякого такого. Оболочка бы ее защитила.

Накапливаю побольше слюны и тянусь губами к ране. Запах неприятный, и у меня ничего не получается. Лишь теперь соображаю, что кровь придется не только высосать, но и проглотить – чтобы не осталось никаких следов. Заменим на что-нибудь позитивное. Яблоки. Яблоки. Язык облизывает зеленое яблоко. Да нет. Яблоко совсем не подходит.

– Ты ничего не делаешь, – говорит Ина. – А мне уже больно.

Ну хорошо.

Вспоминаю тот клочок бумаги. Ведь не страшно было целоваться, лезть друг дружке в рот, а тут всего-навсего Инина коленка. А кровь… кровь – это просто вода и набор клеток. Эритроциты, лейкоциты, тромбоциты. Передо мной наука, и больше ничего. Кровь высохла, воды не осталось, это те же самые клетки, только разрушенные.

В первые секунды кажется, что я спятила, особенно когда приходится глотать слюну с клетками Ининой крови.

Там миллиарды бактерий, мелькает у меня в голове. Прогоняю эту мысль – так я Ине не помогу. Терапия. Терапия. Представляю себе, как сижу в магазине, в отделе химии, и одну за другой глотаю яркие, вишневого цвета, горошинки с аминокислотами… с глутаминовой кислотой… с триптофаном… с нейромедиаторами… Помогает. Глотать не так страшно, но отодрался лоскуток кожи, и снова брызнула кровь. Умница Ина. Лежит не шевелясь, а я чувствую себя так, словно бегу девятый круг. Сил почти не осталось. Но я не могу допустить, чтобы хоть капелька крови упала туда, где вмонтированные в стены микросхемы зафиксировали бы недопустимое.

Весь вечер учу Ину прикладывать пальцы к ране и выжимать капельку крови, потом облизывать пальцы. Так она протянет до утра, а утром включат воду и Ина сможет помыться. К тому времени рана подсохнет и не будет прилипать к новым колготкам. Сейчас коже необходимы азот и кислород, и потому Ина сидит на балконе с блокнотом, то и дело прижимает к коленке два пальца, потом их облизывает.

Завтра день водный, колготки можно будет постирать, а дырку – заплавить электрическим утюгом, и следа не останется. У меня температура повышенная, у Ины – я померила – нормальная. Ала снова недовольна, я слишком надолго отключалась.

– Я здесь, – говорю ей.

– Ты на меня внимания не обращаешь. – Она сердится и щелкает меня по лбу, это я легко могу вытерпеть. – Опять бегала?

– Нет. Я плохо себя чувствую.

– А, – говорит Ала. – Не водный день. А мне, знаешь, нормально.

Хорошо ей, думаю я. Для нее любая перемена – к лучшему. Пытаюсь вспомнить, есть ли у Алы какие-нибудь несовершенства, ведь не бывает так, чтобы человек был совершенным во всем. Ничего не вспоминается, разве что она зевает на улице.

– Как терапия? – спрашивает Ала.

– Ничего, – пожимаю плечами.

– Ничего? Значит, помогла.

– Да. – Я смеюсь – больше от радости, что справилась с Ининой бедой. – Теперь я не буду бояться читать, только стану делить все на мелкие кусочки. Как робот. Чик-чик.

– Не насмешничай.

– Я не насмешничаю.

– Будь позитивной.

– Я и так позитивная.

– Ты ведь знаешь, к чему мы стремимся.

Знаю. Только знание это не делает меня позитивной.

* * *

Иду вместе с Иной в ее школу. Вчера она мне рассказала, что за ней гоняется Итра. Не для того, чтобы напугать, – такого у нас почти никогда не бывает. Просто предложил: пусть Ина убегает, а он будет догонять. Конечно, второклашкам всякое в голову может взбрести, ведь они еще мнут глину, чаще пользуются водой и больше двигаются. Но кто станет играть в догонялки на улице? В конце концов, бегать можно нормально. Может, и Итра, как бы это сказать, такой же, как я?

– Что он сделал, когда ты упала?

– Ничего.

– Он тебя не поднял?

– Чего он не сделал?

Ой. Я заговорила, как в старых книгах. Теперь никто ни к кому не прикасается. То есть почти.

– Он не подождал, пока ты поднимешься?

– Я долго лежала, и он ушел. Наверное, он был негативный.

– Ты хочешь сказать, что он испугался? – уточняю я, Ина пока к таким словам спокойно относится.

– Ага.

Надо придумать предлог, почему я провожаю Ину, – она уже второй год ходит в школу, и всегда одна. Но найти предлог не удается. Соврать теперь почти невозможно: я могла бы сказать, что мне это надо для проекта, пишу работу о начальных классах, но тогда я должна была бы согласовать с учительницей посещение здания, где учится Ина, все расписать по часам и минутам. Никто же не выскакивает у другого прямо перед носом. Кроме того, Инина учительница перепроверила бы, существует ли такой проект.

Все-таки желание посмотреть на Итру сильнее опасений, что придется объясняться с Ининой учительницей. Думая про Итру и Ину, невольно сравниваю себя с Алой.

Разве может у нее быть ближайшая подруга, которая посещает терапию, потому что у нее есть недостатки, и в особенности – нездоровое желание бегать и встречаться с живыми людьми?

– А Итра есть у тебя в списке друзей? – спрашиваю я.

– Есть.

Уже хорошо.

– Вы в первый раз общались нормально?

– Угу.

Хорошо.

– А как он тебе предложил… – начинаю я, но тут же понимаю, что задаю глупый вопрос, Итра не мог предложить это через блокнот.

– Вчера, сразу после уроков.

Хочу посмотреть на Итру.

Я даже не представляла себе, что Инина школа так на меня подействует. Уже много лет я не оказывалась посреди шумной толпы живых людей. Встречаюсь с каждым по отдельности. Разве что на улицах вижу, как они идут в разных направлениях. Стоило нам приоткрыть дверь, и у меня сразу закружилась голова. Никто по коридорам не бегает, никто не кричит, все двигаются медленно, намного медленнее, чем на игровых площадках, и все равно нехорошо. Мимо прошли, кажется, шесть похожих на Ину девочек, а может, и восемь – у меня от них в глазах зарябило.

– Позвать медсестру? – спрашивает Ина, увидев, что я прислонилась к подоконнику.

– Ответ отрицательный, – говорю я, набрав побольше воздуха: не хватало еще, чтобы я, придя по важному делу, оказалась в кабинете медсестры.

Ина пожимает плечами и – не могу поверить – на цыпочках убегает.

– Сейчас вернусь, – успевает сказать она, перед тем как скрыться за углом.

Хоть я и плохо себя чувствую, но спешу оглядеться, пока коридоры ненадолго опустели. И я училась в похожей школе. Помещение мало чем отличается от наших квартир и комнат. Стены белые или светло-серые, в вестибюле пара колонн, одна с левой стороны, другая с правой. Полы мраморные, зеркальные. Увидишь в них свое отражение – и оценишь его положительно или отрицательно. Подоконники ровные, белые. Все как в мое время. Я еще помню занавески: некоторые дети, отпросившись во время уроков в туалет, заворачивались в них и раскачивались взад и вперед, как в старинных гамаках. А с одной девочкой случилась ПА. Паническая атака. Она накрутила на себя занавеску и ждала, что будет весело, но никакого развлечения не получилось – застряла, как в трубе динамического насоса, и стала вопить, что вот-вот умрет. Мы тогда уже знали, что смертны.

Теперь здесь занавесок нет.

Смотрю через окно на заасфальтированный двор. Его границы обозначены магнитными столбами ограды и магнитными линиями. Ученики знают, как и где гулять, так что на переменах они прогуливаются между линиями. Даже побегать могут, только не как попало. Если бегут, то в одном направлении, потом поворачивают налево или направо – и снова вперед. Повернуть назад нельзя. Прикасаться к другим нельзя. Наступать на линии нельзя. Примерно как на беговых дорожках. В соответствии с рекомендациями.

Вспоминаю, как я бегала. Пускалась бежать и носилась кругами. Из-за этого мне рекомендовали более частые, ежедневные сеансы ускорительной терапии. Рекомендуемая нагрузка для учеников начальной школы – два раза в день, а мне и трех было мало. Когда я узнала, что с пятого класса мы больше бегать не будем, решила делать это самостоятельно. Раз в две недели. Я надеялась на то, что беговые дорожки, оставленные для взрослых людей и для тех, кому недостаточно воздействия ускорителя, не уничтожат. У меня все еще есть своя беговая дорожка.

Передо мной появляется лицо. Мне опять становится жарко. На меня, вытаращив глаза, смотрит ребенок, и я понимаю, что это Итра.

Он кивает мне, потом спрашивает:

– Ты здесь в первый раз?

Я сообразила, что это Итра, потому что он стоит слишком близко и потому что обратил на меня внимание. Для других детей меня все равно что и нет, я сливаюсь с фоном.

У него полно недостатков, думаю я и улыбаюсь.

– Ты когда в окно смотрела, тоже улыбалась, – говорит он мне.

Эта моя дурацкая улыбка. Я пришла его отругать – и выдала себя, не сумела скрыть, что сама не без недостатков. Мы стоим через три оконных секции друг от друга. Я отворачиваюсь к окну. Краешком глаза вижу, что Итра делает то же самое.

– Ты из-за Ины пришла? – Он поворачивается ко мне.

– Откуда ты знаешь? – Не понимаю, как он догадался.

– Из-за того, что вчера случилось.

– Откуда ты знаешь? – Не могу скрыть удивления.

Итра пожимает плечами:

– К нам просто так никто не приходит.

– А что вчера случилось? – спрашиваю у него.

Он не мигая смотрит на меня. Стараюсь сосредоточиться – я выдержу его взгляд. Вы-дер-жу.

Глаза у него как у Алы.

– Ты хочешь, чтобы я извинился?

Понимаю, что не знаю толком, чего хочу. Мне достаточно того, что я его увидела. И надо идти, пока никто из руководителей не заметил.

– Я ее поднял. Не удержался, – говорит он.

Вот это новость. Этого мне Ина не рассказывала. Вернее, она мне соврала.

– А… – Больше мне прибавить нечего.

Итра молчит и снова отворачивается к окну. Он понял, что я не сержусь. Однако я вспоминаю вкус крови и чувствую, что должна кое-что ему сказать. К тому же Итра намного младше меня.

– Знаешь, – говорю ему строгим тоном, – чтобы больше никаких таких игр.

Он кивает. Только теперь мне приходит в голову, что это Ина прислала Итру объясняться. Наверное, чувствует себя виноватой, мне же из-за их игры пришлось кровь глотать.

Выхожу во двор, сажусь на лавочку. На территории школы я могу посидеть, не боясь привлечь внимание санитаров. Думаю про Итру. Про то, какое у него лицо. Он такой живой, и мы с ним друг друга понимаем. И он похож на Алу. Волосы слегка вьются, щеки розовые, и глаза совсем как у Алы, рыжевато-горчичного цвета. Но Але нравятся бирюзовые глаза, в будущем она такими и обзаведется.

Выглядит как Ала, а настолько несовершенный. Мне становится смешно от этой мысли.

* * *

Сегодня я снова иду к Дане. Теперь я применяю терапию, мысленно дроблю тексты и больше не роюсь в старье. На следующий день после терапии я и двух страниц из бумажной книги прочитать не смогла. Чувствовала дискомфорт – и текст показался мне слишком длинным, и читала я слишком медленно. Так что разговор с Даной мне точно не повредит, к тому же я обещала разобраться в составе ее нового лекарства.

– Мне тоже предлагают терапию, – говорит Дана. – Или даже операцию.

Она сидит на том же месте, что и раньше, в самом дальнем углу комнаты. Усаживаюсь на край кровати в противоположном углу, поближе к двери.

– Хорошо, – говорю я.

Еще немного поговорив, мы обе отключаемся. Я хочу кое-что у нее спросить.

– Дана, вы можете мне объяснить…

– Если только сумею.

Она не интересуется, почему бы мне не спросить об этом у мамы. Дана вежливая, как и девяносто девять процентов нашего населения.

– Вам когда-нибудь приходилось иметь дело с кровью? – Я стараюсь говорить как можно нейтральнее.

– Много раз, – пожав плечами, отвечает Дана. – Что тут особенного.

– А знаете, какая она на вкус? – Не могу заставить себя прямо спросить, пробовала ли она кровь.

– Само собой, – говорит она. – Ведь сколько мы падали, коленки себе разбивали. Слюна хорошо дезинфицирует, ничем брызгаться не надо. И подорожник хорошо кровь останавливает.

Дана не меньше минуты объясняет, как выглядит подорожник, а я мысленно пытаюсь нарисовать полосатый листик.

– Долгонько ты у меня не была, – говорит она.

Я киваю.

– Ходила на терапию. Дали терапевтические упражнения, – объясняю ей.

– Та-а-ак. Мне тоже надо делать упражнения.

– Нетрудные, – говорю я и вспоминаю, как один пациент во время терапии признался, что любит картошку – как и Дана.

– И что ему велели делать? – интересуется Дана.

– Не велели, а посоветовали.

– Что посоветовали?

Рассказываю.

– Наверное, я отложу терапию, – помолчав, говорит Дана.

– Один человек отказался от терапии, – говорю я. – Прямо там.

– Видишь, как бывает.

– Его увели. Что-то случилось.

Рассказываю, Дана куда-то пристально смотрит.

– Наверное, у него какой-нибудь орган отказал. Может, мозги.

У меня в голове опять начинают шелестеть страницы старых книг, спешу мысленно их раздробить. Я научилась даже нарезать их по строчке – сокращаются целые предложения.

– Но придется, придется, – говорит Дана.

– Вам требуется терапия? – спрашиваю я.

– Может, даже больше. В последнее время я с трудом засыпаю. Мне снятся старые времена. Сплошь. – Дана ненадолго умолкает. – Даже когда днем вздремну в кресле.

Понятно. Это уже серьезно. Я слышала, что людям, которых мучают цветные сновидения, предлагается сократить время сна, вместо того чтобы спать – только дремать. Однако если сновидения и тогда посещают…

– Может быть, решусь на операцию, – вздыхает Дана. – Еще не знаю.

И тут я понимаю, что не хочу, чтобы Дана решилась на операцию. Ясно, что неприятно, если терзают сновидения, но…

– Мне хорошо, когда снятся сны, – говорит Дана. – Хорошо, – повторяет она и начинает напевать, сложив руки на коленях. – Как будто я снова живу. Не я, но словно бы и я. В совсем другом мире, – усмехается она. – Так и время быстрее пролетает.

– Вы сказали об этом работникам? – вдруг соображаю я. – Не говорите. – Я почти умоляю ее. – Не говорите, что видите эти сны.

– Сказала. Не подумала. Они выписали лекарства. Тадас и Рита все расспрашивают, когда ко мне приходят.

– Не говорите больше Тадасу и Рите. – Сама не знаю, почему прошу об этом.

Дана пожимает плечами:

– Они видят, что мне нехорошо. С температурой уже несколько месяцев неладно.

Дана заменила себе почти все органы. Остались только мозг и глаза. Незрячие глаза.

Может, эти старые мозги уже работают не так, как надо, рядом с новыми органами. Дане и плазму переливали, и кровь, все не по одному разу. Надеялась, что это поможет, так она мне сказала.

– Расскажите мне свои сны, – говорю я Дане, и мне совсем не стыдно.

Мне ничто не может повредить, уверяю я сама себя. Я овладела методом дробления, я превращу все в современные позитивные образы, и, когда вернусь домой, температура будет нормальная. Эврика: воспользуюсь терапевтическим методом в собственных целях! Это будет perfecto – отлично, сказала бы Ала.

– Вам не надо волноваться из-за своих снов, – уверяю я Дану. – Когда расскажете их, может, будете спать спокойнее.

– Зачем они тебе понадобились? – спрашивает Дана.

Тогда я говорю, что меня влечет прошлое. Прекрасно знаю, что те времена не вернутся, но думаю, что для всестороннего образования требуется разнообразный опыт. Сначала говорю несмело, потом все больше сама начинаю в это верить. Когда я умолкаю, Дана таращится с глупым видом, даже поднимает руку и хватает себя за волосы.

– Эх. Ну да, ну да, – говорит она и вздыхает, потом усмехается. – Давай согрешим. – И лукаво мне подмигивает. – Пожарим картошку, поедим, и я расскажу тебе один сон.

* * *

Во сне Дана всегда видит себя в движении. Она никогда не сидит и не стоит на месте. Может быть, ее подсознание хочет сгладить ужасную разницу между нашим временем, когда любое бесцельное движение считается порочным, и прошлым, когда она, как ветер, носилась по полям, не боясь наступить ни на какие линии разметки.

– Чаще всего вижу себя и воду. Этот сон меня везде преследует.

Дана рассказывает, как она моется в душе. Откручивает кран и стоит под струей. Не следит за часами и минутами. Кран никто не закручивает – хоть неделю стой под душем. Потом она переносится в более ранние времена, когда было полно больших луж, которые называли озерами, она в детстве в них купалась. Слушаю про то, как Дана погружается в воду, и меня в дрожь бросает. Целиком?

– Целиком, Грита, целиком.

– И без?..

– Да, без нее.

Так мы между собой называем оболочку. Не произносим этого слова. Мне еще ничего, но Дана его очень не любит. Для Даны это – как быть вдвойне незрячей. Она пожила без оболочки и потому знает разницу. Я тоже могу себе представить, потому что с оболочкой живу только с пятого класса.

Впервые после терапии вспоминаю парня на стадионе.

– Он тогда был без оболочки!

– Кто был без оболочки?

Рассказываю.

– Вот оно как, – говорит Дана. – Все равно это не то.

Не сравнить с тем, как она девчонкой, раздевшись до трусиков, лила себе на голову воду из игрушечного ведерка, потом смешивала песок с водой и, хорошенько извалявшись в этой грязи, пальцем писала буквы на собственном выпачканном животе.

– Помещались первые буквы всех наших имен. Казимера, Мария, Тадас. – Голос Даны звучит как мелодия.

– И вы все часто к себе прикасались?

– И к себе, и к другим, – оживляется Дана. – Обнималась, тискались до упаду. Залезали друг на дружку и давили сыр.

У меня дыхание перехватывает. Стараюсь не расклеиться. Делаю вдох и представляю себе, как кручусь в ускорителе.

– Конечно, и тогда всякие встречались, не все были такие ласковые. Но даже самые непрошибаемые могли и по голове погладить, и за руку поздороваться, и по плечу похлопать. – Дана вздыхает. – Такие были времена. Трудно поверить.

– И никто не заражался?

– О чем ты?

– От контакта никто не заражался?

– Мы были живучие, как блохи. Как слизни. Земные люди. Часть природы. И умирали проще. И заболевали. Но точно не от этого.

Теперь самое время спросить.

– Дана, расскажите про поцелуи.

– А что про них рассказывать? Матери почти каждый день целовали детей, то в лицо, то в животик.

Стараюсь сосредоточиться.

– А другие?

– Кто другие? А-а-а, – тянет Дана. – Да-а-а. Другие тоже целовались.

Некоторое время смотрит на меня, потом, будто спохватившись, начинает качать головой, все качает и качает из стороны в сторону, как заведенная.

– Ну и влипла же ты, Грита.

– Не влипла. Только интересуюсь.

– Трудно вам, трудно. И как вы обходитесь?

– Мы прекрасно обходимся. В системе-то все осталось.

– Да-да. – Она кивает.

Повторяю то, что постоянно слышу от учителей:

– Дана, никто нас не заставлял. Мы сами такими стали. Достигли этого.

Дана снова кивает:

– Да-да.

– У нас правда все хорошо. Так расскажете?

– Как же, как же. Поцелуи. Старые добрые поцелуи.

– А вы целовались, Дана?

– А как же. – Ее незрячие глаза заблестели. – А как же. Очень жду такого сна.

Помолчав, Дана говорит:

– Непросто это тебе объяснить, Грита. Тут дело не в мозгах.

– Так это не связано с мозгом?

– Отчасти связано, – говорит Дана. – Но в первую очередь – с человеком.

– С каким человеком?

– Которого выделяешь из всех.

Я понимаю. Или думаю, что понимаю.

– Люди смотрят друг на друга и чувствуют, что должны поцеловаться. Потому что не поцеловаться не могут. Это тоже химия.

«Химия» – понятное слово. Только почему эта химия не действует на нас? Мне никого не хочется выделять.

– Ты когда-нибудь чувствовала такое? – спрашивает Дана.

Мотаю головой.

– Нет? И мотыльков в животе не было?

– Мотыльков в животе? – Это звучит несовершенно, противно, но я уже заинтересовалась.

– Как тебе объяснить. – Дана, должно быть, мысленно подбирает слова, но вслух не произносит. – Ничего, – утешает она меня, – значит, время еще не пришло.

Я не сдаюсь.

– Когда вы почувствовали, – слово выговариваю как ругательство, – этих мотыльков?

– В четырнадцать.

Мне почти пятнадцать.

– Но другие чувствуют это раньше или позже.

– Чувствовали, – поправляю я Дану, потому что теперь никто ничего не чувствует.

Оказывается, Дана этого не знает.

– Почувствуешь, – говорит она.

Мотаю головой.

– Не почувствую. Мы почти ничего не чувствуем. Точнее, все очень ослаблено. Сами знаете.

А может, и не знает. Она намного, почти на целую сотню лет старше меня.

– Тела у нас пока те же. И химия должна быть та же. – Дана стоит на своем.

– Химические реакции изменились, – говорю я. Мне даже немного жаль.

– Так вы не ходите на свидания? – спрашивает Дана.

Она отгородилась от окружающего мира, сидит в своей маленькой квартире со своими мыслями и снами о прошлом.

– Вы же ходите на запланированные свидания, – настаивает она.

– Конечно, ходим. Вернее, некоторые ходят.

Дана снова кивает мне, и я наклоняюсь вперед:

– Только мы ничего особенного не чувствуем. Почти ничего.

Может, потому все и перестали целоваться?

– Вот как, – говорит Дана таким тоном, будто хочет сказать: жаль, очень-очень жаль.

– А этот поцелуй… Как он ощущается? – спрашиваю я.

Но Дана меня не слушает. Она покачивает головой и все бормочет:

– Вот как. Видишь, вот оно как.

Сумеет ли Дана объяснить? Она, скорее всего, найдет такое сравнение, которого я не пойму, сравнение из тех времен.

– Поцелуй по-всякому ощущается. Можно лопнуть от счастья. Взорваться, как компьютеры раньше, когда перегревались.

– Они не взрывались, Дана.

– Да-да, они отключались.

Она идет к шкафчику, открывает его, достает синюю коробочку.

– Прочитай мне состав этого лекарства, – говорит она.

На упаковке написано: ЗОПРЕФАН – НЕЙРОПРЕОБРАЗОВАТЕЛЬ. Читаю дальше.

Стимулятор 3 и 43 звена рибодезонуклеина,

закрепитель мелатонина,

золостен,

триптофан, He-ge бета-блокатор,

K7, ZeD16.

Назначение: укрепить избирательную память.

Побочные действия: нет.

– Так, – вздыхает Дана.

– Это то самое, от снов? – спрашиваю я.

– То самое, то самое.

– Не принимайте, – говорю я.

– Куда я его дену, Грита? В унитаз спущу?

Мне приходит в голову мысль.

* * *

Я должна быть спокойной, уходя от Даны, а то температура поднимется. Я спокойна, я спокойна. Надо мной снова шелестят страницы книг, и я лазерными лучами измельчаю их на тысячи мелких кусочков.

Ускоритель. Я не зря получаю самые высокие оценки по химии. Он высушивает любые жидкости и благодаря сильному магнитному полю разрушает чистую химию. Набираю в рот воды, сколько вмещается, и сажусь в ускоритель. В стакан воду не наливаю – не хватало еще, чтобы было зафиксировано, как я сажусь в ускоритель со стаканом. Высыпаю таблетки себе в подол и выплевываю туда же воду. Жду, пока они растают, все время растирая их. Размазываю эту кашу по стенкам свода. Она влажная и липкая, похожа на цемент. Вскоре вращение создаст магнитное поле, которое выпьет влагу, и легкий порошок рассыплется по своду. Потом из-за того, что у лекарства заряд отрицательный, его поглотят щелочные частицы магнитного поля, и оно исчезнет. Примерно так же разрушается человеческое тело во время похорон. У него тоже заряд отрицательный, потому что наше питание на восемьдесят процентов состоит из химии. Пристегиваюсь в ускорителе. Остается расслабиться.

Так и есть.

После вращения, когда мое тело становится резиновым, Данины порошки физически перестают существовать.

Хоть на этот раз, Дана.

Хоть на этот раз.

Мне надо сосредоточиться. Иду на стадион. Хотя после ускорителя я должна была успокоиться, снова вижу книгу. Целый сейф книг. Откуда-то вылезают ноги, я отбеливателем убираю синие жилки и превращаю ноги в белые лазерные трубки, они начинают жужжать над головой в операционной. Однако синяя жилка появляется снова, и я никак не могу понять почему. Потом до меня доходит, что я ее просто вижу. Сижу на лавочке на стадионе и вижу те самые ноги, того самого парня, которого видела тогда. Он смотрит на меня, потом разворачивается и бежит по кругу.

Обдумываю, что мне делать. Я не могу сидеть и бесцельно тратить время – тут же кто-нибудь это заметит. С другой стороны, очень хотелось бы посидеть и посмотреть, как бежит другой человек. По-моему, прекрасное занятие. Интересно, и с каких это пор я так думаю?

Я тоже могла бы побегать, но у меня нет обуви, в этой бежать не могу. Раскрываю блокнот и смотрю, как дела у Алы, мамы, папы, Иры, Иты, Гедрюса, Изи и сотен других. У них все отлично, лучше не бывает. Со всеми расцеловываюсь. Ита спрашивает, почему я не дома; объясняю, что навещала незрячую. Ита говорит, что я добрая, поскольку не избегаю того, что не приносит пользы.

И вдруг бегун падает – это подобно взрыву! Я захлопываю блокнот, перед тем закрыв несколько вкладок. Он падает очень странно – наполовину вбок, наполовину вперед, вижу, как его колено касается земли, бегун выставляет вперед левую ладонь и потому приземляется только на колени. Еще секунда – и он должен был вскочить на ноги, но он наклоняется вперед, припадает грудью к земле, и тогда… Клянусь блокнотом! Он нарочно возит щекой в пыли.

Мне бы надо бежать от такого извращенца. Я еще сравнительно здорова, есть и более ненормальные, чем я, куда более ненормальные. Почему не бегу, так и не могу понять, вросла ногами в землю, хотя голова гудит, как семь перегревшихся холодильников.

Поглядев на меня и увидев, что я не убегаю, стою и смотрю, он вскакивает и как ни в чем не бывало бежит дальше. Не отряхивается ни от земли, ни от пыли, как будто ему не противно, и бежит трусцой. Один круг, второй, третий. Я уже и забыла, что некоторое время ничего не делаю. Вдруг в голове мелькает глупая мысль: он, наверное, запланировал это падение. Скорее всего, так и есть. Заметил, что я такая же ненормальная, и понял, что опасности нет.

Не знаю, что со мной случилось, но я впервые поймала себя на том, что улыбаюсь. Нет, второй раз. Ведь совсем недавно я так улыбалась на лавочке, поговорив с Итрой.

Отправлю ему запрос; если он бегает подключенный, система его найдет. Пошлю сообщение. Мы так делаем.

– Привет. – Он поднимает руку.

Слышу шорох книжных страниц, они начинают валиться на голову, на руки, сыплются вокруг голеней, одна падает на блокнот. Уничтожаю книгу кислотой, смываю голос и ноги.

Однако он слишком близко и слишком явственный.

– Привет.

Не соответствует рекомендациям.

– Привет.

– Привет, – говорю я и, чтобы в голове не так шумело, открываю блокнот. – Как мне тебя набрать?

– Никак.

– Никак?

– Меня нет.

Не понимаю.

– Меня там нет.

Для меня это непостижимо – скажем, смерти подобно, а он только плечами пожимает и говорит:

– Вышел ненадолго. Но меня, наверное, будут искать.

– Сколько времени тебя нет? – спрашиваю я, а в голове все еще жужжит: бззз, бззз, бззз.

– Месяц.

Блокноты! Слева, в конце стадиона, показывается санитар. У меня блокнот в руках – бояться нечего. Мой собеседник тоже вытаскивает блокнот, но экран, как я вижу, черный, так что пользы от него никакой. Но теперь у нас – нормальное свидание.

– Я Грита, – говорю я, и тут до меня доходит, что я представляюсь первой.

– Мантас, – говорит он, снова поднимает руку, сгибает ее над головой и чешет в затылке.

Как Дана. Но она старая, ей простительно, а ему – нет: мы к себе не прикасаемся. Этот жест – пережиток прошлого.

И он молчит, и я не знаю, о чем говорить. Может, спросить, с чего ему вздумалось отключиться, а главное – как ему позволили, что говорят родители и учителя.

– Какое ощущение, когда отключаешься?

Вот и спросила.

Он смотрит на меня:

– Не с чем сравнить.

Поддразнивает, хотя с первого взгляда не скажешь. Я-то уже успела несколько раз на него взглянуть: глаза как у тысяч других, лицо как у тысяч других, но нога! У него из голени кровь течет.

– У тебя кровь, – говорю ему и искоса поглядываю на санитара, но тот уже поворачивает в другую сторону.

– Знаю.

Он чем-то доволен.

– Ты… – Я чуть не сказала, что он бегает голый. – Ты бегаешь без оболочки?

– Вторую неделю.

– Почему?

– Она мне стала мешать, – помолчав, говорит он.

Надо же. Мне такое и в голову бы не пришло.

Мы снова умолкаем, потом он произносит:

– Ты не убежала, когда я упал.

– Нет. – Хотела сказать нейтральным тоном, а вместо этого чуть не выкрикнула. Может, я еще больше себя выдала? Топчемся на месте.

– Я пойду уже, – говорю я.

Он такой храбрый, у него из голени кровь течет. Наверное, погонится за мной, как Итра. Но он не гонится. Даже не спрашивает, как встретимся, когда встретимся – ведь система его не находит. Отворачиваюсь. По его лицу не поймешь, жалеет ли он, что я ухожу.

* * *

К нам обратились с просьбой как можно скорее прочитать или прослушать новость. Для улучшения жизни и на благо нового этапа цивилизации всем будут вшиты микросхемы. Они изменят многие функции блокнота. Родители всегда будут знать, где дети; датчики покажут все передвижения включенных в систему людей. Никакой неизвестности, неясности, никаких незаконных действий, стопроцентное знание. Мы гордимся микросхемой из силиконового эластомера, которая будет вшита прямо под кожу, в клетчатку, совершенно безвредная, созданная в соответствии с уникальным для каждого человека кодом ДНК. Мы будем подключены нон-стоп, непрерывно, стукнуло мне в голову. Двадцать пять часов из двадцати четырех. Я подумала про Дану. Кончено.

Покончено с нашими разговорами.

А Мантас тоже это слышал? Как будет с ним? Сейчас узнаю. Мы тогда же, на стадионе, обменялись телефонными номерами для связи: он все-таки догнал меня, размахивая клочком бумаги. Про его почерк и говорить нечего, предки лучше писали. А всё блокноты и макбуки – я тоже почти не умею писать от руки.

Читаю дальше. В первую очередь микросхемы рекомендуются тем, кто много двигается. Значит, ученикам младших классов. Потом – людям с необычными наклонностями, таким как бегуны или читатели старья. Еще тем, кто постарше. Как Дана. И наконец, их будут вшивать взрослым, начиная с тех, кто в прошлом совершал проступки. Все равно какие – что-то, не соответствующее рекомендациям. Улыбаюсь – вспоминаю, как папиного коллегу не повысили по службе, потому что у него не было в системе ни одного изображения, совсем отстал от жизни.

– Читала новость? – врывается Ала. – Су-у-упер!

Странно, но я по ней соскучилась. Хотя она другая, совсем не такая, как я.

Ала слушает новости и одновременно живет еще семью жизнями: путешествует по Азии, играет в баскетбол с Рокасом и даже создает свой новый образ.

– Как ты думаешь, какой цвет глаз мне бы пошел? Я думаю, розовый, меняющийся на голубой или белый. А потом я планирую…

– Как тебе эти микросхемы? – Меня интересует мнение Алы.

– В каком смысле?

Ее эта информация, наверное, никак не задевает. Прочитала сообщение как обычное, хотя оно было другое, такие называются «экстра». Нас редко просят прочитать немедленно, в течение часа или получаса.

– Все эти утверждения насчет того, что цивилизация поднимается еще на одну ступеньку наверх…

– Хочешь знать мое мнение? – Ала показывает розовый язычок, обтянутый мятной резинкой, и снова ею щелкает. – Грита, мы ведь уже говорили. Что толку от этого мнения, если все равно произойдет то, что должно произойти. Пока мы разговариваем, уже имплантируют первые микросхемы. Когда-нибудь и они станут устаревшими.

Мне нечего ответить. Никогда я не смогу мыслить так быстро и ясно, как Ала.

– Что ты еще планируешь поменять? – Я оглядываю Алино изображение со всеми частями тела и почти тысячей внутренних органов.

Все, разумеется, долговечные, и мозги работают еще быстрее. У этого образа она уберет два нижних ребра, поменяет цвет и форму глаз, может, даже кожу. И может, даже несколько раз.

– Всегда хотела бархатную кожу. Раньше были солярии, а теперь приняла дозу меланоцитов – и ты уже мулатка. А если надоест, берешь формулу, подавляющую пигмент, и ты белолицая, как японка.

Але это пойдет.

Но раз уж зашла речь о микросхемах – неужели Але никогда не хочется уединиться?

– Тебе что, нравится, чтобы за тобой и Рокасом все везде следили?

– А что такого? – Ала, наверное, не понимает моего вопроса. – Никто ни за кем не следит, Грита. Все и так всем известно. Ведь мы постоянно разговариваем друг с другом и друг другу показываемся. Кроме тебя. Ты такая тихоня. Тебе помогает терапия?

– Ага.

Может, от странных наклонностей и помогает, но не помогает развивать здоровые: я не размещаю столько постов и не разговариваю столько, сколько полагается, я не живу в транслайфе, и клонов у меня нет. Плохо, плохо. Пока что я только замечания получаю, а когда-нибудь такая небрежность станет серьезным нарушением.

Потягиваюсь.

Пытаюсь представить себе, как звучало бы такое обвинение: Грита обвиняется в творческой небрежности. Она ничего не делала. Не создавала других жизней, не генерировала новостей, не присоединилась к созданию программ и символов, не заботилась о восстановлении здоровья, не заменяла главные органы, не переливала себе кровь, гонялась за неподобающими ощущениями.

– Правда? – Ала сомневается. – Что вы там делаете?

– Сама знаешь.

Теперь все всё знают. Если только хотят.

– Да-да. Но и ты могла бы рассказать.

Я вижусь с терапевтом каждые несколько часов. Она спрашивает, как я. Отвечаю – хорошо. И правда, чаще всего хорошо и бывает. Температура стабилизировалась. Может, на меня подействовал страх перед операцией? Да, страх, потому что мне совсем не хотелось бы оперироваться.

– А как было в первый раз?

– Ничего интересного, – говорю я. – Одного человека увезли.

– Как это – увезли?

– Он отказался от терапии. И с ним что-то случилось.

Ала долго не отвечает. Видно, мысли ее уже где-то в другом месте.

– Наверное, мы с Рокасом обзаведемся потомством, – через некоторое время слышу я.

– Так вы договорились? – спрашиваю.

А мне-то с кем обзаводиться потомством?

– А почему бы и не договориться? У нас одни и те же приоритеты.

– Баскетбол? – Я улыбаюсь.

– Не только, вообще всё. А ты?

– Что – я?

– Думаешь о потомстве?

– М-м-м, нет. – До этой минуты и правда не думала.

Вспоминаю Данину химию – когда невозможно не поцеловаться.

– Почему Рокас? – спрашиваю я. – Что в нем особенного? Таких, как Рокас, тысячи.

– Вот именно. – Она щелкает языком. – Не один, так другой, какая разница.

– Читал новость?

– Да.

– И что думаешь?

– А ты что?

– Думаю, как ты этого избежишь.

Мантас хмыкает в трубку:

– Мне этого не избежать.

– Да, – отвечаю я и не знаю, что еще сказать.

– Вот что я думаю, – наконец говорит он. – Хуже не бывает.

* * *

Со мной что-то случилось. Я теперь не боюсь ходить к Дане и слушать ее рассказы, не боюсь бегать и даже не чувствую себя виноватой, если делаю больше кругов, чем обычно. Стараюсь себе не признаваться, что все из-за Ининой крови, которую мне пришлось слизывать. А может, это и не из-за крови, может, я просто такая, и все. И еще есть Итра и Мантас, которые, оказывается, тоже такие, как я. Другие. Не адаптировавшиеся. Иногда я думаю, что никуда мы не денемся, придется адаптироваться.

У меня не идут из головы микросхемы. Сейчас мы друг про друга знаем почти всё – почти, потому что, если мы отключены, нас будто бы и нет. Если ты в это время что-то делаешь или говоришь, это не попадает в систему и никто не поверит, что ты это делал или говорил. Тысячи людей в системе засвидетельствуют, что тебя не было. Ты тогда не можешь похвастаться своими славными делами. И поэтому все всегда подключены и видят друг друга едящими, сидящими, стоящими, живущими – словом, всякими. Но если хочешь поговорить о чем-нибудь таком, о чем мы говорим с Даной, лучше отключиться. Или если хочешь поделиться каким-нибудь старьем, которое ты откопал. Или отступить от правил. Тогда только порадуешься, что был отключен. Но когда микросхема будет вшита под кожу и срастется с тканями, ты попадешь в современную тюрьму. Осведомитель будет постоянно сообщать, где ты, что делаешь, какие у тебя температура, состав гормонов и скорость нейромедиаторов, а может, и мысли. Сразу же будут устанавливать, какое тебе требуется лечение – терапия или уже операция.

Хуже не бывает, сказал Мантас. Я с ним согласна.

Мантас мне звонит довольно часто. Я все надеюсь, что мы с ним обсудим какие-нибудь злободневные темы или новую стратегию, но он звонит «просто так». Теоретически я понимаю, что можно звонить просто так. Знаю об этом из маминых и Даниных рассказов. И все равно странно. Странно, потому что мне никто просто так не звонит. Мантас старается объяснить, но и он не находит подходящих сравнений. Все сравнивает с компьютерами, блокнотами, лазерами, микросхемами. Больше не с чем.

Иногда я пытаюсь сделать то же самое, что Мантас. Отключиться. То есть совсем, на всех уровнях. Но думать об этом легче, чем сделать. У меня голова начинает так кружиться – кажется, будто я стираю себя. Один или два датчика непременно должны посылать сигнал в систему. Как он вообще смог? Я способна час-другой не проверять других. Не смотреть, что они делают. Но потом неумолимо начинают вырабатываться гормоны стресса, и мозги охватывает беспокойство: подключись, подключись. Даже мне – медлительной тихоне – надо быть со всеми.

Как он смог?

– Это должен быть тот человек, – говорит Дана.

– Любой из сотен других?

– Один из сотен других.

– Так его легко найти?

– Точно так же легко его не найти.

Дана пытается мне объяснить, почему люди целовались.

– Я думала, если была другая химия, целовались с кем угодно.

– Ой, детка… – тянет Дана. Она все больше меня жалеет. – Сначала дожидаешься особенного, единственного. Выделяешь его из всех, и он тебя. Это происходит одновременно. Почти одновременно. Потом вы словно бы и не видите всех остальных.

– И что тогда?

– Тогда вы не можете не поцеловаться.

От терапевта я узнала, что должна поговорить с мамой или с папой. На этот раз начинаю с папы. Увиделись сразу, папу никогда не бывает трудно отловить. Он, как всегда, очень веселый и очень деловитый.

– Как у тебя в транслайфе? – интересуется он. – Может, помощь требуется?

– Не требуется, сама управляюсь. Спасибо, папа.

– Слушай, я серьезно. Вижу, что ты мало путешествуешь, строишь, покупаешь, работаешь. Все слишком медленно.

Медлительные – худшая разновидность неудачников.

– Если ты не против, я бы хотела кое-что обсудить. Это насчет меня.

– Выкладывай.

Сказать про терапию или нет? Папа ждет, потом догадывается:

– Беспокоишься из-за микросхем? Они помогут тебе отфильтровывать негодных людей. Вот увидишь.

– Или другие успешно отфильтруют меня.

Мы смеемся.

– Папа, а дети похожи на родителей?

– И да и нет. Зависит от того, как было выбрано.

Он прав. Если выбрана селекция, дети могут быть совсем другими.

– Да, – говорю я, не зная, что еще прибавить. – А я? – Подступаюсь с другой стороны. – Ты мог бы сказать, каким был раньше?

– Когда раньше?

– Лет сто назад.

– Ой… – Не понимаю, он отключился или это просто долгая пауза. – Теперь уже не скажу.

– Почему?

– Потому что не помню. И тех времен не осталось, так что нет смысла говорить.

– Неужели?

– Я сделал последнюю операцию.

Вот оно что.

– Ясно, папа. Рада была с тобой поболтать, папа.

– И я тоже, не ленись в транслайфе. До скорого.

* * *

Нет смысла говорить? Но смысл – это мои кости, мои органы, все еще те самые, настоящие и неусовершенствованные. Этот смысл не дает мне покоя. Этот смысл заставляет меня тянуться к живым людям, бегать и лазить по деревьям, вдыхать запах глины с Ининой ладони.

Мама точно вспомнит. Она еще не сделала последнюю операцию. Хотя откуда мне знать – может, и сделала, потому что она уже намного реже вздыхает, когда со мной разговаривает. Она почти всегда беспечная и веселая, как Ала и папа. Другими словами, устойчивая и позитивная.

Поначалу мне никак не удается убедить ее встретиться. Я напираю на то, что это из-за терапии, что это очень важно, что надо все обсудить с глазу на глаз. Мама отнекивается, говорит, и так все можем обсудить. Как ее заинтересовать, как ее заинтересовать, крутится у меня в голове так быстро, что я могла бы состязаться с ускорителем в моей комнате.

– Мама, я влюбилась. Мне нужна помощь.

Мама понимает, что я вру.

– Ты присвоила старое литературное слово, ты даже не знаешь, как оно правильно произносится. Кроме того, у тебя голос не изменился.

Вот же эксперт по старью. Ее не проведешь.

– Хорошо, – говорю, – это насчет Ины.

– У нее все в порядке, я недавно с ней виделась.

А может, сказать про оболочку?

– Я бы хотела пожить… – Говорю, что хотела бы день-другой пожить без оболочки, как Мантас.

На маму и это не производит впечатления. Сдаюсь. Мы просто разговариваем. Разговор сворачивает на терапию. Говорю, что терапевтические методы мне нравятся и я даже вижу преимущества операции. Например, для функционального мышления. Мне наскучило медленное мышление, надоело, что Ала и одноклассники обгоняют меня, когда строят города, делают инвестиции в новые виды лазеров, заключают сделки. Может, и правда решиться на операцию? Не ждать совершеннолетия? Вот тогда мама говорит, что надо встретиться.

Дожидаясь ее, залезаю в ускоритель. Это здоровенный колпак в виде свода, прикрепленный к торчащему из стены цилиндру. Когда изнутри нажимаешь кнопку «ON», десять тонн-сил герметически закрывают расположенную спереди дверь. Ускоритель избавляет от такой напрасной траты времени, как занятия в спортивном зале, бег и так далее. Заменяет все бесцельные движения. Еще он излечивает от нездоровых наклонностей: прикасаться к себе, есть сырую пищу или спать, свернувшись в позе зародыша. Пристегиваешь туловище, запястья и щиколотки магнитными застежками, пристраиваешь голову в предназначенную для нее силиконовую выемку и крутишься со скоростью пятьсот оборотов в минуту. Скорости ты не чувствуешь, тебя не тошнит, даже голова не кружится. Не остается ничего, кроме белого цвета и вибрации. Когда вылезаешь, чувствуешь себя легким и пустым. Ничего не хочется делать.

Залезаю в ускоритель – давненько я в нем не была. Моя голова укладывается в предназначенную для нее силиконовую ямку, руки и ноги нащупывают знакомые бороздки. Пока что не нажимаю на «ON». Почему мама так отреагировала? В последний раз мы виделись семь месяцев назад, примерно тогда же, когда и с Алой. Что она мне скажет? Думаю о папе и о его очищенной памяти; о том, что сегодня ела: три бутылочки жидкого протеина, тысяча килокалорий углеводов. Слишком много, надо бы поменьше. Надо бы вообще есть один раз в день, как рекомендуется. Может, у меня потому и мышление замедленное, что вся энергия уходит на переваривание пищи.

Шевелю правой ногой. Она вся белая, с пятого класса обтянута оболочкой. Живой бион, приспособленный к моему телу, растет вместе со мной. Разумная оболочка. Думаю про Мантаса. Как ему пришло в голову ее снять? Как можно обнажить кожу, когда вокруг столько грязи? Хотя лазеры и сжигают грязь, но не всю. Кроме того, жара, холод – без оболочки придется постоянно менять одежду, много слоев одежды, как делали и мучились с этим наши предки.

А теперь и одного достаточно. Одного слоя.

Нескольких одежек.

Бионная оболочка – все равно что вторая кожа. Греет и оберегает. И все, наверное. Все, что мы о ней узнали, когда нас в нее засунули в кабинете врача. Правду сказать, я понятия не имею, как выглядит моя настоящая голень.

Закрываю глаза и вижу голень Мантаса. Не сказать, что она красива. Даже если бы и не было крови – все равно какая-то неровная, жилистая, с темными волосками. Разве можно быть таким? Разве можно в таком виде показываться? Все же кое-какие преимущества у нашей цивилизации имеются.

Нажимаю на кнопку «ON».

– Ты всерьез это планируешь?

Мама не изменилась, она совершенно такая же, какой я ее видела в прошлый раз. Светлая кожа, каштановые волосы, темно-синие глаза. Не помню, меняла она их цвет или нет, но улыбка точно не изменилась, потому что, когда она мне улыбается, хочется…

– Мне так хочется тебя обнять. А тебе меня?

– Грита, не шути так.

Жду, что она прибавит: «Мы ведь и так каждый день обнимаемся». Как Ала. Но она только поджимает губы. Потом отключается, и я тоже. Мне приходит в голову, что мы делаем это в последний раз. В последний раз, вот так вот сидя на стульях одна напротив другой. В последний раз, пока еще не вшиты микросхемы, – после этого отключиться станет невозможно.

Ничего, надо начать подсчитывать преимущества. Так думает папа, и Ала так говорит. И мне, только что из ускорителя, микросхема уже не кажется таким угрожающим изобретением.

– Скоро уже не сможем отключаться, – говорю я маме.

Она кивает.

– Только никаких прикосновений, Грита, – тут же прибавляет она.

Да. Да.

Терапия научила меня владеть собой. Надеюсь, научит и делать что-нибудь себе на пользу.

– Ты была в ускорителе? – спрашивает мама.

Киваю. Она, кажется, недовольна.

– Ты ведь знала, что встретишься со мной.

Маме кажется, что после ускорителя я слишком позитивная.

– Ты же знаешь, что он на меня не действует так, как должен, – говорю я. – Потому я и бегаю.

Мама переходит к главному:

– Не делай операцию.

Вот таким же голосом, какой сейчас у нее, я просила Дану не принимать лекарства. Сильнее удивить меня она, наверное, не могла.

– Почему? А если бы я захотела привести себя в полный порядок?

– Ты… ты слишком… – Мама ищет слова.

Резиновая заторможенность, оставшаяся после ускорителя, мгновенно исчезает.

– Слишком какая?

– Грита, не обязательно подпрыгивать!

– Мы отключены, могу хоть по стенкам лазить!

– Постарайся по максимуму воспользоваться преимуществами терапии. – Мама говорит отчетливо, деловито, она снова повеселела.

И никаких вздохов. Может, она тоже ходит на терапию, только я про это не знаю?

– Что со мной случится, если прооперируюсь? Может, врач точнее скажет?

– Хорошо. – Мама сдается. Она старается, чтобы голос не изменился. – Терапия тебе помогает не высовываться, словно бы замаскироваться. Система не цепляется к тебе, пока ты в ней и ее не разрушаешь. Однако если во время операции ты покажешься слишком… неисправимой, сама знаешь, что будет.

Знаю, что будет. Но неужели мне это угрожает? Разве я могу оказаться неисправимой? Я родилась сравнительно недавно, я продукт современности. Не то что Дана. Ей каждую ночь снятся цветные сны из прошлого, и она когда-то валялась… где там она валялась? На сене.

– Так ты думаешь, я слишком неисправима?

Не могу поверить. Она мне чего-то не говорит.

– Не думаю, однако все может быть. И потом, они себя не утруждают.

– Мама, я поменяю только функциональность и скорость.

– Верю. Но, меняя это, они заметят, что температура у тебя неустойчивая, что бег нарушил химическую структуру и в работе твоих нейромедиаторов полно отклонений от нормы. Увидят и твои эмоции.

– Разве они могут видеть, что я чувствую? – Я морщу лоб.

– Фиксируя мозговые импульсы, они поймут, что у тебя есть патологические наклонности. Допустим, такие-то импульсы слишком сильные. Неподходящие для здорового человека.

Мама уже проговорилась, что я другая.

– Скажи правду, – прошу я ее.

– Я сказала. – Помолчав, она прибавляет: – Хорошо.

Встает и ходит, ходит по комнате. Я считаю. Одно, два, три… сотни ненужных движений.

Ты была зачата старым способом.

* * *

Вообще в нашем обществе почти не умирают. Все живут долго, а будут жить еще дольше. Затруднения случаются только с теми, кто остался от прежних времен или не такой совершенный, как остальные. Когда кто-нибудь из таких умирает, они чаще всего кричат и вопят. Я не слышала, но так говорит Дана. Они, наверное, выкрикивают все утраченное, все движения, все чувства, все прикосновения, все, чего они были лишены, – такую боль не успокоишь никакими ускорителями. Если человек умирает спокойно, значит, он сумел все потребности перевести в систему. Никакой убыли. Он там поселится навечно.

 

Часть вторая

Растопыриваю пальцы и царапаю ногтями гладкую белую стену. Никаких полос на ней от моих таких же белых и гладких стерильных пальцев не остается. Обхожу комнату, не отрывая руки от стен. Они совершенно белые, и в голове на мгновение мелькает, что белый цвет означает спокойствие. Раньше в квартирах висели картины. Так сказала мама, и я сама про такое читала. Раньше люди жили, утопая в вещах. Кроме мебели были всякие мелкие шкафчики и столики, салфеточки, игрушки, множество письменных принадлежностей, планшетных компьютеров, бумаги. Да, бумаги, люди держали книги на полках. Сколько же на них пошло деревьев, сколько целлюлозы. И еще была одежда. Ботинки. Пальто. Люди меняли одежду как ненормальные, теперь все это можно делать в системе, не загрязняя окружающую среду. Для этого мы изменили свои потребности. Дети засыпали по ночам, обнимая какую-нибудь старую игрушку, полную пылевых клещей, или – вообще подумать страшно – живого человека.

У прошлого было полно недостатков. Потребительство душило Землю, она оказалась на грани самоуничтожения. Однако человеческий разум совершенствовался, и мышление положило конец безмерному потреблению. Даже физическому шуму пришел конец. Все переселилось в блокноты. Трансшум. Транслайф. Трансжизнь. Чтобы земной шар стал чище. Тише. Спокойнее.

Вот сколько всего в пользу современного существования.

Мантас теперь нарушитель, потому что он отключился. Не позволяет системе узнавать о нем, а это нарушает порядок. Так что, хотя преступников, какие были в старину, у нас не осталось, нарушители есть, потому что сделаться нарушителем, ослушаться системы очень легко.

– Как ты думаешь, много ли отключившихся? – спрашиваю я у Мантаса.

Он уверен, что они есть. Мантас считает, что, по теории вероятности, если кому-то одному пришла в голову странная мысль, так, может, и другим придет. Хотя, конечно, может, и не придет никогда.

Я на этот вопрос отвечаю более негативно. Ведь такие, как я, Мантас, Дана, – пережитки прошлого, и в будущем число таких несовершенных будет только уменьшаться. Терапия и операции окончательно исцелят людей.

Мы часто разговариваем по телефону, потому что Мантас чувствует ко мне то, чего я почувствовать не могу.

– Тебе не кажется, что мы слишком скучно живем?

Если я об этом и думаю, все равно трудно осознать, что означает это скучно. И Мантасу тоже трудно. Он, как и я, продукт современности. Может, у нас получилось бы сравнить свою жизнь с рассказами Даны. Я ее рассказы слушаю, как старинные сказки. Они мне нравятся, но свою жизнь я никогда с ними не сравниваю.

Почему?

Как сравнить оболочку и кожу? Это две совершенно несравнимые вещи.

– Мы ничего не делаем, – говорит Мантас.

Теперь, оказавшись вне системы, он и правда ничего не делает. Он знает, что, принадлежа к системе, делал бы много чего. Мог бы придумать для себя несколько образов, путешествовать, работать, создать семью, наблюдать за тем, как живет он сам. Заботиться об этом. Мы называем это транслайфом. Все можно делать, не расходуя попусту энергию, не истощая Землю, не рубя деревьев – бумагу оставили только детям в начальной школе, для домашних заданий. Теперь Мантас оказался в физическом мире, где ничего нет. Он бежит кросс на стадионе в пустом мире.

– Да, – говорю. – Мы могли бы делать больше. Но не хотим.

Я ведь и сама, хоть и подключена, создаю не намного больше, чем Мантас. Ничего достойного пока не сотворила, мой двойник только лениво крутится, выбирает дома, скупает все подряд и никак не сдаст последний экзамен в университете.

У Алы семь двойников, и она этим не хвастается, потому что у других бывает и побольше. У Рокаса целых семнадцать.

– Я имею в виду, действовать по-настоящему, – говорит Мантас.

– Как в старину?

Мантас не называет это стариной. Он убежден, что эта старина живет в нас и никуда мы от нее не убежим.

– Да что здесь можно делать, на этих улицах, – говорю я, и Мантас со мной соглашается, но потом вспоминаю про сейф. – Я знаю, чем мы можем заняться.

В некоторых квартирах разрешено держать старинную литературу, и одна из таких квартир – наша. Разрешение обходится дорого, и люди, получившие его, должны чаще посещать специалистов по здоровью, мерить температуру и пить больше добавок, чтобы сохранить совершенно нейтральное отношение к старью.

Для нашей квартиры разрешение купил дедушка, папин отец, я его почти не знала. Сейф два метра на семь вмонтирован в конец коридора, и в нем собран, я бы сказала, арсенал старинной литературы, включающий в себя газеты и журналы, – все свидетельства того, что способность наших предков производить информацию была ограниченной. Один только вред для окружающей среды, например для деревьев. В этом сейфе я и вычитала про поцелуи. Я отключаюсь, когда иду в сейф, и в книгах роюсь чаще всего отключившись, потому что это не рекомендуется. Не рекомендуется даже входить в сейф, не приняв хотя бы одного из новых средств, укрепляющих нейроны мозга. Вообще, никого из моих друзей старье не интересует; если бы кто узнал, решил бы, что я напрасно трачу время, только и всего.

Приглашаю Мантаса вместе порыться в сейфе. Маме я сказала, что придет один парень, мы с ним вместе готовим проект про старину. Может, не стоило врать маме? Но не встревожится ли она еще больше, если узнает, что я привожу в дом парня, которому нравится рыться в сейфе?

Папа все спрашивает, почему я в транслайфе сплю. А я ничего не могу с этим поделать, моя трансжизнь дремлет, потому что мне больше нравится старье. Теперь, когда меня на терапии научили мысленно дробить длинные тексты, я не боюсь копаться в сейфе, потому что знаю: появившиеся отклонения или эмоции будут уничтожены при помощи визуализации.

Но копаться – это и значит копаться, тратить время попусту, в прямом смысле слова. Когда я сказала Але, что докопалась до информации о поцелуях, так оно и было. Я неделями торчала в сейфе, листая страницы и кое-что почитывая, но многое пропуская, потому что тогда еще не приучилась обрабатывать длинные тексты. Вот так, роясь в грудах переработанной целлюлозы, я и наткнулась на текст с фотографией – два человека, слипшиеся приоткрытыми ртами. Сцепленные, словно их рты – две микросхемы, смонтированные на одной панели.

Иногда я в сейфе даже засыпаю и тогда вижу сны, а может, только воображаю, будто мне что-то снится. Я видела себя во сне на той фотографии с поцелуем. Вообще-то нам сны не снятся, потому что мы даже и не спим. Мы отключаемся, и только. Никаких снов, никаких зрительных образов, потому что в окружающей среде не осталось помех, которые раздражали бы сознание. Мы не переходим из фазы глубокого сна в REM-фазу – фазу быстрого сна – и обратно, как было у предков.

Мантасу бы понравилась информация про поцелуи, я уверена. Еще я могла бы сводить его к Дане, она точно была бы не против. Я бы ей сказала, что он тоже хочет послушать о прошлом. Разве это не была бы хоть какая-то деятельность?

* * *

У Мантаса горят глаза. Оказавшись в сейфе, он с головой зарывается в страницы. Берет журнал и, не открывая, гладит его ладонью. Когда он это делает, слышится такой звук, как будто он проводит рукой по мокрому стеклу.

Я тоже что-то похожее делаю, но только тогда, когда, зачитавшись, не замечаю, как начала теребить край страницы. В последнее время я даже принимаюсь тереть край блокнота. Но он все равно что стальной, его не изогнешь, как хочешь.

– В дедушкиной квартире тоже был такой сейф, – говорит Мантас.

– А теперь?

– Дедушки уже нет, так что сейф уничтожили.

Мантас мне мало рассказывал про своих родителей. Он их не видел, его вырастил дедушка. Само по себе это не трагедия. Главное, чтобы при ребенке, пока он растет, был хоть кто-то из взрослых. Все равно в системе ты не одинок, у тебя всегда есть друзья, ты можешь, когда захочешь, потребовать себе социальных родителей или даже создать несколько их вариантов.

А раньше, наверное, это была трагедия – остаться без родителей.

Мы уже не меньше часа сидим в сейфе. Мама не поверила, что нам это надо для школы, но не возражала. С тех пор как пришло сообщение о микросхемах, а потом и о первых имплантациях, мама стала снисходительнее к моим порокам. Она даже не спрашивает, измеряю ли я температуру, а я и правда перестала ее мерить. Не сомневаюсь, что я научилась управлять своим теплом – охлаждаю свое тело с помощью визуализации. Если надо, повторяю: «Я бион, бион, я процессор блокнота, я лазерный луч», – и сразу остываю.

Мне по-прежнему интересно, как Мантасу удалось отключиться. Я имею в виду – физически. Чувствовал ли он страх, впадал ли в панику? Ощущал ли, что задыхается? Мантасу не очень хочется об этом говорить. Он сидит напротив меня, прислонившись к стене, с «Чайкой по имени Джонатан Ливингстон» на коленях. Правую ногу подобрал под себя, а левую вытянул вдоль моей ноги. Лодыжка Мантаса вся в темных волосках и в жилках. Я снова задумалась, можно ли это назвать словом cool.

– А что, если мы будем читать друг дружке? – предлагает он.

Мысль, может, и неплохая. Только надо бы выложить маме всю правду, тогда не придется сочинять другие версии появления Мантаса. Все равно мы не смогли бы читать книги под деревом или еще где-нибудь. Даже в комнате нельзя. Чтобы это не считалось нарушением – только в сейфе.

Не дожидаясь моего ответа, Мантас берет книгу и читает.

«Флетчер, хочешь научиться летать?»

Я слушаю его, и у меня впервые появляется желание закрыть глаза. И тогда происходит чудо: хотя я многого не понимаю, вижу себя внутри этого рассказа. О чайке у меня представление смутное, я видела ее в системе, в блокноте, однако воображаю себя чайкой, и…

– Знаешь, – говорю я ему, – я почти увидела то, что ты читаешь.

У меня, наверное, глаза горят, потому что он уставился на меня.

– Можешь читать помедленнее? – прошу я.

Он читает дальше, потом просит:

– А теперь ты мне почитай.

Мама не спрашивает, как дела с нашим проектом. Позавчера не спросила, вчера не спросила, и сегодня тоже. Она знает, чем мы занимаемся, и ничего не говорит. А ведь мы напрасно тратим время – и она знает это, но позволяет.

– Послезавтра Ине вошьют микросхему, – говорит она.

Так вот почему мама разрешает нам рыться в сейфе? Потому что голова у нее занята Иной?

– Мне надо с ней поговорить.

– Только рассчитай время. За двадцать четыре часа до вшивания она должна прекратить общение вживую.

– А почему ты мне раньше не сказала? – спрашиваю я.

– О чем?

– Об операции.

– Сама только сегодня узнала.

Вот это новость! Разве мы – не информационное общество?

– Это из-за ее расстройства, – говорит мама. – Ты, понятно, сама сможешь выбрать дату.

– А ты?

Я знаю мамину историю. Они с отцом провинились.

– Мне дата назначена. Через три недели.

– А мне?

– Тебе? Ты, наверное, будешь одной из последних.

– Но… я же хожу на терапию.

– Ну и что?

– А то, что я дефективная.

Мама улыбается:

– Ты не знаешь, кто такие настоящие дефективные. Это те, кому не подходит система.

– Ты имеешь в виду тех, у кого организм отторгает пересаженные ткани и органы?

– Не только. Вообще саму систему.

Я все равно не понимаю.

– Ни одного такого человека не знаю, – говорю я. – Не слышала про таких.

– Возможно, – кивает мама. – Они чаще всего отключаются.

Мы снова читаем.

Мантас признается, что плохо себя почувствовал, вернувшись домой после первого раза.

Предлагаю ему сделать перерыв, но он мотает головой и садится на пол.

Не выходят из памяти мамины слова про отключившихся. Таких выбраковывают.

И операция, которую будут делать Ине, тоже из ума не идет.

У меня кружится голова, не сильно, но кружится. Может, оттого, что я не привыкла встречаться через день. С мамой и с Алой я встречаюсь редко, а с Иной не считается – Ина еще маленькая, она мало разговаривает и все время рядом со мной, как деталь обстановки.

– Что с тобой? – спрашиваю я.

Мантас молчит, значит, не может подобрать сравнения для того, что чувствует.

– Привыкну, – наконец говорит он. – Пойдем читать.

Сегодня начинаю я. Выбираю отрывок из «Винни-Пуха». Я даже мультфильм видела. Мантас «Винни-Пуха» не видел, зато смотрел «Вверх» и «Планету сокровищ», которых не видела я. Но ему понравилась фраза, которую я прочитала: «Ты сам виноват, Иа. Ты же никогда ни к кому из нас не приходишь. Сидишь как сыч в своем углу и ждешь, чтобы все остальные пришли к тебе. А почему бы тебе самому к нам не зайти?»

Очень хочу мысленно побыть с Пухом, но не могу перестать думать про Ину. Мантас знает, что сегодня мы закончим читать раньше.

Теперь его очередь, он читает «Чайку по имени Джонатан Ливингстон», потом берет Библию – книгу, которая некогда была самой популярной, и это свидетельствует об извращенной тяге предков к божественному.

«Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной».

Долина… Долина… Стараюсь вспомнить, когда видела ее в системе. Закрываю глаза и вижу стадион, местами зеленый, местами серый, – а на нем вижу себя и Ину. С одной стороны появляется Мантас, с другой – Дана. Мы медленно идем друг другу навстречу, и тут из-за угла выскакивает районный санитар.

– Сними ты эту оболочку.

Мантас смотрит на меня. Я открываю глаза, и картинки мгновенно исчезают.

– Что?

– Сними ее.

– Но это невозможно.

– А ты попробуй.

– Зачем? – спрашиваю я.

– Может, больше бы почувствовала.

Мне не надо чувствовать больше. Хватит и того, что я дефективная и должна посещать терапию. Кроме того, я не хочу видеть у себя на ногах все эти волоски с жилками, пусть лучше прячутся под бионом. Снять оболочку я смогу когда угодно. Когда-нибудь потом.

* * *

Слышу от Ины странные слова:

– Мне та кровь очень понравилась.

Это она сейчас так говорит. Через тридцать шесть часов, со вшитой микросхемой, она такого не скажет.

– Понравилась? – Я почти вплотную придвинулась к ней.

– Она такая настоящая.

С чем она сравнивает, что для нее настоящее? Уже давно все понятия поменялись, и не один раз.

– Она как песок около моря – тот, который пачкается.

– Или моделин, – подсказываю я.

Ина мотает головой:

– Моделин из лаборатории. Он не пачкается.

Ина себя в этом убедила. Сидела с голыми коленками на балконе, зажимала рану и от страха придумала, что вкус крови может понравиться.

Потом Ина рассказывает про Итру.

– Он за мной больше не гоняется.

Не знаю, о чем они между собой говорили. Ина поняла, что я приходила в школу, чтобы отругать Итру. Хотя мы не произносим слова ругать. Мы пользуемся другим словом – информировать.

Я ведь так и не спросила Ину, почему она тогда соврала, будто Итра ее не поднял. Может, потому, что я после разговора с Итрой сидела на лавке довольная, улыбалась. Мне очень понравилось болтать с Итрой, а значит, и сам Итра понравился.

– Давно вы дружите?

– Только с этого года

– Хорошо. Дружи с ним, – говорю я.

Ина внимательно смотрит на меня.

– А вдруг я после вшивания не захочу?

– С чего ты взяла?

– Рита сказала. Несколько девочек после вшивания перестали разговаривать с некоторыми подружками.

Я о таком и не слышала.

Разве микросхема позволяет понять, с кем стоит общаться, а с кем нет?

Ина поворачивается ко мне спиной, и мы сидим, прислонившись друг к дружке – единственное рекомендуемое физическое прикосновение.

– А если у меня с Итрой такое случится?

– Не думай об этом, – советую я.

Но мне и самой становится неспокойно. И Ина, вижу, мне не верит.

– Что вы еще делаете с Итрой?

– Всё. Играем в шашки, в мосты, в морской бой. Еще в покер – он меня учит.

Старинные игры. Видно, и у сестренки такие же наклонности, как у меня. Предрасположенность к…

– Но на прошлой неделе мы почти не разговаривали. И на этой тоже. Создавали себе бионов.

– Бионов?

Мы в начальной школе еще своих двойников не создавали. Зачем их так торопят? Ведь эту работу надо выполнять очень внимательно. Надо хорошо сосредоточиться и долго удерживать внимание, чтобы создать как можно более точную копию.

Смотрю на Ину. Я все еще не знаю ее. Почти. Как и многих других, с кем каждый день вижусь и разговариваю.

Ина была зачата в системе. Донора мама выбрала в банке, так что у нас с Иной разные биологические отцы. Потом клетки, мамину и этого донора, поместили в пробирку, и там произошло оплодотворение. Дальше эмбрионы развиваются в биоматке: это удобно, потому что там всё под наблюдением и всё фиксируется. В этой самой матке они могут провести и младенчество, если родители пожелают, но большинство младенцев пока растет при родителях.

Маленькие дети и ученики начальной школы чаще встречаются с близкими, чем пятиклассники и те, кто еще старше. Им пока не говорят, что тянуться к живым людям ненормально. Я читала, что в будущем станет по-другому. Такие дети, как Ина, которая бежит то ко мне, то к маме, больше по комнатам бегать не будут. Ина, как и я, еще успела попользоваться свободой. Хотя, может, в будущем эти воспоминания о свободе станут для Ины всего лишь ненужными помехами.

Когда Ина пойдет в пятый класс, она переселится в отдельную комнату и там закроется. У нее и теперь есть отдельная комната, как у всех, – с первого месяца жизни. Ко мне или к маме Ина может зайти в любой момент, даже ночью. Но ночью Ина крепко спит. Не просыпаясь. По крайней мере, спала до тех пор, пока не подружилась с Итрой и не упала. Теперь она спит не так спокойно.

– У тебя есть мечта? – спрашивает меня Ина.

Это еще что, откуда она знает такое слово? От Итры услышала?

– Не знаю. – Я пожимаю плечами, потому что в последнее время моя жизнь – сплошное укрощение нездоровых наклонностей, и мечты входят в их число.

– А у нас с Итрой есть, – говорит Ина и улыбается.

Она изменилась, а я и не заметила. Может, потому, что сама была погружена в терапию, встречи с Даной и разговоры с Мантасом.

– И какая же, – спрашиваю, – у вас мечта?

– Итра сказал, что можно скрыться из системы.

Смотрю на Ину и вспоминаю все разговоры с ней. Их за всю нашу с ней жизнь набралось не много. Даже тогда, когда Ина приходила в мою комнату, мы не обязательно разговаривали. Чаще всего сидели с блокнотами в руках и, как те мальчишки в парке, хихикали, не отрывая взгляда от блокнотов, не поднимая головы, не переглядываясь. Иногда прислонялись друг к дружке спинами.

* * *

В день, на который Ине назначена процедура, Мантас плохо себя чувствует. И мне тоже плохо, но по-другому. Я понимаю, что не могу так часто с ним видеться. Оказывается, каждый день встречаться, каждый день сидеть в сейфе – это для моего организма совсем не годится.

– Давай сделаем перерыв, – предлагаю я Мантасу.

Он смотрит на меня и морщится:

– А если тебе вошьют эту штуку?

– Не вошьют. Мама говорит, я не дефективная.

Я даже хихикаю, но Мантаса это не убеждает. Он какой-то раздраженный, всерьез раздражен.

– Тебе плохо, – глядя на него, говорю я.

– Ага. Но не оттого же, отчего тебе.

– Откуда ты знаешь? – удивляюсь я.

– Твою боль видно. Ты ерзаешь, не можешь усидеть на месте, скребешь затылок, трешь виски, жмуришься.

– Ты бы мог стать терапевтом.

Мантас пожимает плечами:

– Со мной было примерно так же.

– Было? А теперь?

– Теперь боль изменилась. Ушла внутрь.

У Мантаса не только на ногах, но и на руках жилки видны. Один раз он пробовал до меня дотронуться, потянулся к плечу, но передумал.

– Ты с ней, – сказал он. – Значит, не почувствуешь.

Прекрасно помню, как мне в пятом классе ее надевали. Я лежала на процедурном столе в медицинском кабинете совершенно голая и дрожала от страха. Мне дали что-то пожевать, чтобы лежала спокойно, какую-то красную резинку. Санитарка щипцами вытащила из ванночки оболочку, которая мокла там в щелочном растворе. Оболочка. Обязательная новая кожа и защита от неблагоприятного воздействия окружающей среды. Санитар держал меня за левую пятку, а санитарка начала натягивать оболочку на ступню. Когда она поднималась вверх по лодыжке, ощущение было такое, будто я превращаюсь в резинового человека или кто-то меня заталкивает в тесную пластиковую пробку. Затянутые в перчатки руки санитарки двигались вверх по бедрам, а санитар прижимал оболочку к коже, чтобы не оставалось никаких складочек. Процедура длилась около часа, я жевала резинку, и у меня не было панической атаки, какая иногда случалась у других.

После процедуры я должна была тридцать шесть часов лежать и ждать, пока клетки биона слипнутся с моей кожей. Бион – живая, дышащая кожа, которая должна расти вместе со мной. Я и живу с ней уже целых четыре года. В ней есть щелочка, через которую я писаю, она не прикрывает радужки глаз и ноздри. И рот. Она такая тонкая, что на голове у меня сквозь нее пробились отрастающие волосы, которые пришлось сбрить перед процедурой.

Первые несколько дней я казалась себе резиновой, и ощущения притупились. Один раз я пошатнулась на краю тротуара, потому что не чувствовала его, и с трудом удержала равновесие, в другой раз подняла с дороги камешек, и он показался мне каким-то не таким – был похож на пластиковый. Потом эти странности пропали, все пришло в норму.

Некоторых, когда на них натягивают оболочку, охватывает паника, но такое случается редко.

Мантас признался, что и он запаниковал тогда. Ему показалось, будто его засунули под стекло и он остался там навечно.

* * *

На самом деле нам известно, что такое чувства, только они у нас все в системе. Там мы смеемся, деремся, ненавидим, заваливаем друг друга сотнями смайлов. Вопим, лопаемся от счастья, рассыпаемся фейерверками. Не только мы, но и наши двойники наслаждаются всем, чего мы себе в физическом мире не позволяем. Наши двойники могут выпачкаться в грязи и изваляться в снегу. И целоваться могут.

Для размножения в физическом мире оставлены лаборатории. Влюбленность, любовь – это все в системе. В физическом мире мы друг к другу почти не прикасаемся.

Нельзя сказать, чтобы мы себя обделили, мы просто перенесли всё в другой мир. Теперь физический мир стал чистым, спокойным, без грязи, без необходимости усмирять одуревших подростков или гнаться по улице за обидчиком, отнявшим у прохожего сумку. А сколько мы сэкономили, отказавшись от ненужных профессий.

Не представляю себе, как ее снять. Все равно что зуб у себя вырвать. А если бы я ее и сняла – дальше-то что? Система бы это зафиксировала, санитары бы заметили – я бы только маму огорчила. И все эти ощущения… Кто знает, как бы я ощущала воздух, стул, на котором сижу? А если бы понадобилось – даже подумать об этом не могу – влезть на дерево? Мантас говорит, ничего страшного, хотя поначалу все ему казалось слишком живым.

– А тебе не больно?

– Что там может болеть?

– Хорошо, а не знобит, не холодно? И не чешется?

– Теперь уже нет.

– Значит, раньше было.

– Но мы ведь когда-то жили без этой оболочки.

Мантас прав. Мы десять лет жили без оболочки и всего четыре года – с ней. И как это может быть, что я настолько к ней привыкла?

– Спроси у Даны. Она-то уж точно успела пожить без всякой оболочки.

Мы как раз к ней и идем.

– А зачем это надо?

– Что?

– Быть без оболочки, – говорю я.

– А оболочка зачем?

– Чтобы мы отказались от ненужных ощущений. Чтобы избегали раздражения. Стали бы… – Не могу заставить себя выговорить это слово. – Чтобы беречь окружающую среду. С этой кожей нам не требуется столько одежды, сколько предкам.

Мантас кивает после каждой моей фразы.

– И ты еще много чего не знаешь, – говорит он.

– Мы не можем не знать. Сейчас не времена Шерлока Холмса. Нас информируют.

– Само собой, информируют. И это не ложь. Но информация может быть не исчерпывающей.

Мы спорим. Мне нравится спорить с Мантасом, потому что после этого не хочется перестать с ним общаться, нажать на какую-нибудь кнопку «OFF» в голове. С Алой так не получается, мы не выдерживаем, как начнем спорить – сразу прощаемся, чтобы избежать негативных эмоций. В другой раз поговорим. Чаще всего Ала решает, когда ей исчезнуть, и исчезает почти всегда улыбаясь. НИКАКИХ отрицательных эмоций – людям, которых сопровождает удача, положено улыбаться.

Мы так хорошо спорим, что даже мимо Даниного подъезда промахиваемся.

– Давай еще кружок сделаем, – предлагает Мантас.

Он разволновался. Ничего, главное – слишком сильно не жестикулировать на улице. Вытаскиваю блокнот – так будет безопаснее. С другой стороны, если мы и привлечем к себе внимание, в худшем случае получим вежливое предупреждение.

Все еще разговариваем про оболочку.

– Ты говорил, что чуть не умер, когда на тебя ее напялили.

– Хотя такого слова и нет, ответ положительный.

Мантас объясняет, что эти тридцать шесть часов, которые надо пролежать после процедуры надевания оболочки, был без сознания.

– А раньше тебе не приходило в голову ее снять?

– И да и нет. Я тогда жил с дедушкой. Мы с ним встречались чаще, чем другие.

– Насколько чаще?

– Часто. Очень часто.

Вот как.

– Он почти не приспособился к системе и страдал. Посещал терапию. Очень хотел, чтобы я приспособился.

– Почему?

Мантас пожимает плечами.

– Чтобы мне не пришлось испытать того же, что ему, – говорит он и замолкает. – Мы договорились, что я останусь в системе, а он будет рассказывать мне о прошлом, – помолчав, прибавляет он. – Мы так договорились, и ему стало легче видеть сны.

– Как Дане, – говорю я.

Мантас не отвечает. Потом говорит:

– Когда его не стало, я решил избавиться от оболочки.

– Но что это тебе дает?

Мантас поднимает с земли пару камешков, один бросает мне.

– Почти ничего.

Он катает камешек на ладони, я делаю то же самое. С виду моя ладонь ничем не отличается от его, потому что оболочка прилегает безупречно, и она телесного цвета, как кожа у Ины и Мантаса.

– Видишь камень?

– Ну…

– Неровный?

– Неровный.

– Но ты никогда не узнаешь, что он сырой, разве что на язык положишь.

– А он сырой?

– Да.

– Разве так бывает?

– Как бывает? Чтобы камень намок? Грита, только что дождь прошел.

– Ты реально чувствуешь, что он мокрый? – Я кручу камешек в пальцах, и он кажется мне искусственным, как игральный кубик.

– Я же говорю.

Мне хочется поспорить:

– Ну и что делать с этой реальностью, когда ты один?

– Я не один, – говорит он. – Ты ведь здесь.

Мотаю головой:

– Нет, пока не совсем.

Сжимаю камешек в руке: смешная пластиковая игрушка, деталька лего из прошлого.

Поднимаясь к Дане, натыкаемся на Риту – социальную работницу. Стоит, наклонившись вперед под углом в тридцать градусов, один глаз закрыт. Мы знаем, что это означает.

– Разве в наше время еще кто-то перегорает? – спрашиваю я.

– Да, но скоро они станут совершеннее.

– Мы должны сообщить, – говорю я.

Переглядываемся.

– Пусть сами разбираются, – отмахивается Мантас. – Это их проблемы.

Мы не хотим создавать хлопот Дане и потому не говорим, что на ее лестничной площадке стоит перегоревшая Рита. Рано или поздно датчики системы подадут сигнал, что с одним из биороботов случилась авария.

Я догадываюсь, что Дана знакома с Мантасом.

– А это не иначе Мантас, – говорит Дана, даже не приподнимаясь со своего стула в углу.

– Откуда вы знаете? – удивляюсь я, хотя должна была бы разозлиться. Я-то столько времени ломаю голову, как бы не потревожить Дану, когда приведу к ней Мантаса.

– Он – тот третий работник, про которого я рассказывала.

– А, – говорю.

Что мне еще остается?

– Растратчик времени, – прибавляет Дана.

– И давно Мантас растрачивает время у вас? – спрашиваю я.

Дана не отвечает. И Мантас не отвечает – улыбаются, и все. Он сидит рядом со мной, совсем близко. Так близко друг к другу мы садимся только в сейфе, но там не считается.

Я отодвигаюсь, но тут же об этом жалею. Он, наверное, почувствовал.

– Дана, – говорю я, – вот вы нам рассказывали…

– Откуда ты знаешь, что я Мантасу рассказываю? – Не вставая со стула, Дана подается ко мне.

Вижу, как она широко улыбается. Такая маленькая и живая. Впервые мы, три человека, улыбаемся втроем в одной комнате. Почти историческое событие, даже жаль, что свидетелей нет.

– Расскажите нам о тех временах, когда все жили без оболочки, – прошу я, и Дана начинает рассказывать.

* * *

Мы не прощаемся, выйдя от Даны, – обходим вокруг ее дома и идем в парк, туда, где я в прошлый раз встречалась с Алой. В парк мы идем просто так, беговых дорожек там нет, так что мы попусту тратим время. Нет рядом с ним и никаких зданий общественного назначения, например магазинов.

– Незарегистрированное свидание, – говорю я.

– Ага, – кивает Мантас.

– Будем надеяться, что датчики санитаров этого не зафиксируют.

Я впервые подумала про санитаров, что они – сторожевые псы. Хотя на самом деле они всего лишь выполняют свои скучноватые обязанности. Может, из-за этого они негативные?

В парке мы довольно долго болтаем. А потом с Мантасом что-то происходит. Он скидывает обувь и пускается бежать по земле – по земле под несколькими еще сохранившимися деревьями, покрытой тонким слоем травы. Мчится, кричит, вопит.

Спрашиваю, что это с ним, он отвечает, что хочет почувствовать каждую травинку и каждую ямку.

Разуваюсь и шагаю следом за ним. Повторяю каждое его движение, ставлю ногу туда, куда ступала его нога. Но я – резиновая и под собой чувствую только резину. Как будто у меня под ногами насыпаны поролоновые шарики, соломинки, мячики. Я со всех сторон защищена.

Странно – в парке ни одного санитара. Некому сказать нам, что мы перестарались и у нас повысится температура.

Мантас оборачивается и смотрит на меня. Смотрит, как я равномерно ставлю ноги, не вздрагиваю и не ойкаю, а мое лицо изо всех сил старается удерживать положительное выражение.

– Когда будешь без нее, почувствуешь то же, что и я, – говорит он и убегает дальше.

Вернувшись домой, узнаю́, что Ины нет. Мама стоит в дверях, она бледнее обычного.

– Ты была отключена, – говорит она.

– Прости.

Мама рассказывает, что Ина не пришла в себя после вшивания.

– Что-то у них разладилось.

– Что разладилось? – Я чуть не взвыла.

– Или будем разговаривать спокойно, или через блокноты, если ты по-другому не можешь.

– Хорошо, поговорим через эти дурацкие блокноты. Я и оттуда буду орать тебе в экран.

– Ори, если хочешь, только знай, что мне тяжелее.

Откуда ей знать, кому тяжелее. Ина всегда была со мной. Единственный живой человек в моей жизни. Мантас появился недавно, а она была всегда.

– Ты даже не виделась с Иной!

– Потому что она виделась с тобой.

– Что?

– Мне было рекомендовано не тратить напрасно ее энергию. Я видела, что вы с ней ладите. А мы могли поговорить и так.

И так – через блокноты.

Передо мной появляется Ала, я ее отключаю.

– Что это за новая дурацкая рекомендация? Не растрачивать энергию?

– Check it, – говорит мама. – Проверь.

Она отвечает вежливо, терпеливо, а я все время ору. Однако мне мама кажется не терпеливой, а тупой и холодной.

Злиться, орать, вопить – больше я ничего не могу.

– Что говорит ее отец?

– Он огорчен, – отвечает мама.

И показывает. Так и есть. Я огорчен, – написано у него на стене. Потерял двести первого ребенка. Имя, фамилия. Дата. Возраст. Зеленый цвет показывает, что он подключен, и ему могут прислать тысячи комментариев по этому поводу. Раньше такие комментарии назывались соболезнованиями.

Ала оставляет голосовое сообщение, потому что я ее все время сбрасываю.

«Почему ты не сообщила у себя на стене? Все знают, вся школа, родители сделали записи, а ты даже не упомянула сестру. Неужели она для тебя ничего не значит?»

У меня ноет в животе, я прислоняюсь к ускорителю. Как будто кто-то страшный хочет пробраться через мою оболочку, какой-то зверь, которого долго сдерживали.

– Нам разрешат с ней проститься? – шепчу я маме.

– Грита, ты же знаешь.

– Можно же сделать исключение! Она была такая маленькая!

– Хоть бы я и тысячу раз обращалась, сама знаешь, что они ответят.

Понятно, что с Иной простятся, и еще как. Ина уже в транслайфе, и, если я нажму несколько кнопок, она снова помашет мне рукой и улыбнется, потому что ее папа помог ей себя создать. У нее есть долгая жизненная история, созданная на годы вперед. Я могла бы с ней поговорить, и довольно свободно, потому что Ина создала себя так, чтобы у ее биона был богатый словарный запас. В него введены несколько тысяч ответов на разные вопросы, как если бы и правда говорила она сама – живая, несовершенная Ина с разбитой коленкой.

Ее фото и видео будут вечно жить в системе, и все будут видеть Ину, как видели до сих пор. Разницы, можно сказать, никакой. Друзья Ины смогут и дальше создавать для себя ее двойников по своему вкусу и пониманию.

Утрата почти не ощущается. Никто не собирается на поминки. Когда человек умирает, его тело попадает в эксимер-лазерную машину и там под воздействием специфических кислот и лазерных лучей уничтожается. Но перестает существовать только физический облик человека, а все прочее остается. Остаются его значки в системе. Другие его формы. А это самое главное.

Мы избавились от всего, в том числе и от скорби.

* * *

Я вру.

В системе еще есть люди, которые не избавились от чувств. В данном случае – это я и мама. Кто виделся с живыми близкими, те, потеряв их, испытывают чувство, похожее на скорбь. Потому в системе и обсуждается, так ли уж полезны встречи, и особенно – совместная жизнь родителей и детей. Не тормоз ли это на пути эволюции.

В эти дни я много бегаю. Очень много. На деревья залезать не хочется, только бегать. Бежать и бежать. Пару кругов я пробежала разутая, но все равно под ступнями чувствовала резиновую поверхность. И еще мы все это время спорим с Мантасом.

– Не скрывай чувств, – говорит он.

– Я и не скрываю.

– Тебе хотелось плакать?

– Нет.

Мне хотелось только злиться. Мантас говорит, что не мог плакать, когда распалась дедушкина форма. Очень хотел, но не мог.

Вот и у меня примерно так же. Хочется разозлиться, но я только устаю, и ничего не получается.

Знаю, что раньше люди сильно горевали. Давно. В те времена, когда Дана была еще маленькая. У них была только одна форма. И еще несколько фотографий. Наверное, это было очень тяжело.

– Тяжело? – спрашивает Мантас, лицо у него на экране телефона, как у анимационного пришельца.

– Была бы я совершенной, было бы легче. А теперь сама виновата.

– По сравнению со мной ты совершенство.

Улыбаюсь. Он пытается меня утешить, и я это ценю.

– Вот только пользы от такого совершенства никакой.

– Это точно, – усмехнувшись, соглашается Мантас.

Мы некоторое время молчим.

– У нее была мечта, – говорю я. – Может, даже план. Скрыться от системы, исчезнуть.

– Ого. Она сама это придумала?

– С Итрой.

– Ты с ним знакома?

– И даже встречалась.

– Найди его, – говорит Мантас.

Смотрю на Ину, на ее светлые волосы и серо-голубые глаза. Ине нравились светлые цвета, и она их не меняла, хотя детям в младших классах уже разрешают перекрашиваться. Включаю программу и улыбаюсь. Она тоже улыбается. Говорю ей в шутку:

– Сегодня будем носиться как бешеные.

– Как бешеные в системе, – отвечает она.

Я шепчу:

– Сестринская шутка.

Ина отпускает три сестринских шутки, их даже Ала не знает. Тогда я говорю:

– Слушай, ты меня удивила, когда тебе понравился вкус крови.

Ина смотрит на меня широко раскрытыми глазами и молчит. Включается ее голос:

– Ошибка программы.

Вот так, я знаю, что это не Ина.

* * *

– Бам, – говорит Ала.

Ей уже вшили микросхемы. Процедура оказалась куда проще натягивания оболочки в пятом классе. Она продолжалась пятнадцать минут, и потом еще час надо было спокойно полежать. Одну микросхему вшили под кожу на лбу, другую – над трицепсом.

– Я попросилась раньше, – говорит она. – Чего этой очереди ждать. Если хочешь, могу попросить, чтобы и тебя взяли.

– Может, я уже дождусь своей очереди. Возьми с собой Рокаса.

– Рокас к этому относится скорее негативно, чем позитивно.

Вот это новость!

– Он засомневался? А в чем там сомневаться?

– Вот и я так считаю. И потом, знаешь что? Если тебе не понравится, в любой момент сможешь ее вытащить.

– Не смогу.

– Ты совсем непросвещенная. – Ала улыбается. – Ничего страшного, система никого не преследует. Не понравится – вытащишь.

Конечно, так все говорят. Не понравится – вытащишь. Никакого принуждения. Только рекомендации. А потом оказывается, что никто даже не думает эти рекомендации нарушать. А тех, кто попытался, ласково и вежливо называют дефективными или больными.

– Ты же знаешь, что у Рокаса проблемы с равновесием?

– Угу, – говорю.

Мне и сказать больше нечего. Может, он боится, что его организм отторгнет микросхему, как случилось с Иной? Но ведь утрата равновесия, как и любое отмирание ощущения, – положительное и естественное изменение нетренированного тела.

– А он хочет его восстановить. Вернуть себе совершенное равновесие.

Что за чудеса? Зачем Рокасу совершенное равновесие? Что он собирается с ним делать? Только бы не проболтаться Але, как я себя чувствую в системе. И как себя чувствует Мантас. Мы – словно мухи в паутине, которых все равно съедят, но сначала все соки высосут.

– Ну вот. Я ему это и сказала.

– Что сказала?

– Что если у него такие желания, то нам не по пути.

Ала покупает билеты на японский искусственный пляж.

Как там она говорит? Не один, так другой? Она может выбирать из трехсот других Рокасов.

– Ты уже подумала? – спрашиваю у нее.

– О чем?

– О другом. О совершенном доноре для своих детей.

Она знает, что это шутка, но отвечает с самым серьезным видом:

– Ну конечно. В ту самую минуту, как мы расстались.

* * *

Мокрый.

Мокрый. Мы знаем, что у нас нет ощущений. Нет того, что было у предков.

Равновесия, например. Рокас зашатался, вылезая из душевой кабины. У Алы кружится голова, когда она смотрит на ветки деревьев.

Предки не придавали этому значения. Не придавали значения тому, как много у них есть. Они развивали технологии, стремились к тому, чтобы постепенно все стало таким, как теперь. Их ум был движущей силой. Это они постарались, чтобы мы создали такую систему, какую имеем.

Мантас не поверил бы, что я могу так поступить. Пробежав круг, я поискала камешек и – вот он, конец света, которого так боялись предки! – сунула его в рот.

И что?

А ничего.

Я ничего не почувствовала. На языке – все та же резиновая масса, никакого вкуса, никакой текстуры.

Выплевываю камешек.

Как мне от нее избавиться?

Но и тогда…

Что с того?

Мантас все хуже себя чувствует и больше не хочет со мной встречаться. Вот и прекрасно, что не хочет, мне надо сосредоточиться, побыть одной. Хотя у меня намного реже кружится голова, когда мы с ним вместе, мне нравится быть одной. Те тысячи друзей – не в счет.

– Ты опять слишком часто отключаешься, – упрекает меня Ала. – Терапия тебе не помогает.

– Не тебе решать.

– Это звучит негативно.

Ужасно? Бессмысленно? Мне хочется ее подразнить, но не хочется себя выдавать – а вдруг удастся осуществить Инин план?

– Мы с Рокасом испытывали микросхему, – рассказывает Ала. – Он видел у меня на стене, куда я перемещаюсь, что делаю. Траектория обозначается зелеными точками.

– Где ты перемещалась? По своей комнате? – не удержалась я.

Ала не замечает моей язвительности.

– Я обошла несколько магазинов, побывала в парке и в еще одном торговом центре. Потом на твоем стадионе и на других семи стадионах. Микросхема фиксирует каждое движение, температуру тела, частоту дыхания, количество гормонов в организме, кровяное давление.

– Хорошо еще, что она мысли не сканирует.

– Смейся-смейся, ведь и тебе скоро ее вошьют.

– Как ты выдержала?

– Что выдержала?

– Как ты не устала?

После такой беготни Ала должна была пыхтеть, как в стародавние времена выброшенный на берег кит.

– У меня же сегвей.

И правда. Я про него забыла, потому что сама им почти не пользуюсь, даже в магазин хожу пешком. С этой электрической штукой на колесах еще и не такое возможно.

Я почти жалею о ней. Хотя мы с Алой совсем разные, но мы с ней столько проболтали – больше, чем с любым из почти тысячи моих друзей. Если я отключусь, как Мантас, мы больше никогда не увидимся.

– А может, организм ее отторгнет.

– Не отторгнет. Микросхему создают для каждого в соответствии с его ДНК.

– Но ведь во время операции…

– Теперь во время операции все будет хорошо. Не будет никакого отторжения.

– Значит, и никаких бракованных людей.

– Никаких бракованных людей. Можешь себе представить, как далеко мы шагнули?

Помолчав, она спрашивает:

– Ты чем занимаешься?

С тобой разговариваю, хочу ответить я.

Так мне говорит Мантас.

С тобой разговариваю, и больше ничего.

А вот от Алы такого не услышишь.

И ей этого не понять.

Ни малейшей возможности отторжения. Своя ДНК. Я уже начинала жалеть, что с Алой, может, придется расстаться, а теперь разозлилась.

– Ала, – говорю, – ты не жалеешь о том, что не знаешь брата?

– Какого еще брата? А, того? Я его даже братом не считаю.

– И никогда не задумывалась, где он?

– А где он может быть? Он в другом месте, и у него есть социальные родители. И знаешь что? Таких, как он, больше не будет. Их не останется.

– Почему их не должно остаться?

– А что им делать? От них даже предки избавлялись.

– Может, еще от кого-нибудь надо бы избавиться? – предлагаю я Але.

– От всяких упертых. Не сердись, но взять хотя бы Дану. Что делать ей и таким, как она, которые упорно не хотят пересадить себе глаза?

Когда Ала родилась, система уже существовала. Ну вот. Не Ала придумала систему, и не Ала определяет, каким людям здесь нечего делать и каких не должно остаться. Но она до того позитивно к этому относится, что мне становится нехорошо.

Как мне ее снять? А потом? Куда ее девать потом, когда сниму? Куда Мантас дел свою оболочку?

Сажусь в ускоритель, отключаю все кнопки и пытаюсь содрать оболочку. Почему в ускорителе? Может, потому, что ускоритель напоминает мне процедурный кабинет. А может, потому, что, закрывшись в ускорителе, нарушать безопаснее.

Не знаю, с какого конца начать. Так и не спросила Мантаса, как он ее снял.

Почти тысяча – ноль. В пользу оболочки.

Мантас говорит, что ему плохо, и ничего не объясняет. Все еще не хочет встречаться. Вот и доказательство, что в том, чтобы жить без оболочки, ничего хорошего нет. Но ведь не обязательно, сняв оболочку, и дальше жить без нее. Сниму, посмотрю, как там без нее будет, и снова натяну. А если нет? Если натянуть не получится? Тогда придется проситься в процедурный кабинет. Наверное, такой поступок будет приравнен к преступлению. Я могу только гадать, потому что никто так не делал.

– Почему мы живем в оболочке? – спрашивала я маму в пятом и шестом классе, а потом все реже.

– Потому что она защищает нас снаружи и изнутри, – отвечала мама.

Потому что она настраивает нашу гормональную систему. Выравнивает уровень кортизола, адреналина, тестостерона и эстрадиола.

Чем дальше, тем меньше я расспрашивала про оболочку, но продолжала бегать, и меня по-прежнему тянуло к живым людям и живой еде.

Теперь эти вопросы вернулись.

А не может такого быть, что оболочка…

Оболочка…

– Тебе всегда нравилась оболочка? – спрашиваю у мамы.

– Существуют такие вещи, которые просто существуют, – отвечает мама. – О которых не думаешь, нравятся они тебе или нет.

Мама и не может ответить по-другому.

– А есть такие, кто снял оболочку?

Для меня этот вопрос звучит чудовищно, но мама не удивилась. Она сама меня удивила:

– Наверное, есть. – И пожала плечами. – Но что с того?

Я и сама так говорю Мантасу.

– С оболочкой лучше?

– Сама знаешь. Сейчас не те времена, – помолчав, говорит мама.

– В каком смысле не те?

– Чтобы жить без нее.

Обе молчим. Потом мама говорит:

– Сама знаешь, от чего мы избавились и как это пошло на пользу.

Теперь я уж точно скажу, что думаю.

– Вам – на пользу, – говорю, – а я не знаю, от чего избавилась, потому и не могу сказать, что мне это на пользу.

Проступок моих родителей напрямую связан со мной. Они зачали меня под деревом, может, потому меня и тянет к деревьям. Они вдвоем осмелились сделать это сами, вместо того чтобы довериться лаборатории, которая выбрала бы самые лучшие клетки.

Трудно поверить, что я так зачата. Когда мама пыталась отговорить меня от операции и, вымерив шагами всю комнату, сказала об этом, мне пришлось прислониться к стенке. Хорошо, что оболочка подавляет ощущения, без нее я бы не приняла это так спокойно. Теперь нас учат, что зачатие должно быть стерильным, тогда и биосистема будет чистой, особенно мозги. Мы ведь не хотим быть такими же примитивными, как наши прадеды, особенно в том, что связано с ощущениями, эмоциями, чувствами. Интеллект и волю оставляем при себе, все остальное – балласт.

Не понимаю, как папа с мамой до такого додумались. Откуда у них вообще могло взяться нелепое желание зачать меня таким способом. Оба были нормальными, оба работали программистами, были не слишком сентиментальны, в блокнотах у них было по десять тысяч друзей, они и сами через блокнот познакомились. Мама сказала, что иногда такое случается. Срабатывает подсознание, действует миндалевидное тело, та лимбическая область коры головного мозга, которая сохраняет острые ощущения и воспоминания.

У папы такого хранилища уже нет.

– Тебе не грустно оттого, что он тебя покинул? – спросила я у мамы, когда она рассказала мне эту историю.

– Как и Мария, Йоланта, Аушра, Юрате?

Мама тогда ответила, что давно не думает о том, грустно ей или нет, – все, что ею утрачено, ни на каком диске не уместилось бы. Поначалу эти утраты были перед глазами, сменяя одна другую, и чувство было такое, будто кожу сдирают; самое интересное, что всем было больно, но никто не протестовал, потому что никто не хотел быть тормозом, каждый стремился стать частью новой жизни.

Все происходило постепенно, а когда произошло, последствия оказались настолько велики, что мы продвинулись на сотню лет вперед.

Я все забываю.

Родители, на свою беду, появились на свет и выросли раньше, чем была создана бионная оболочка. Взрослым такую оболочку не наденешь, на гормональную систему она действовать не будет. У Даны и у других стариков, у родителей есть другая оболочка, она называется компенсирующая. Такая оболочка начинается и заканчивается, как обтягивающий водолазный костюм. Она защищает кожу снаружи, ослабляя осязательные ощущения, но не защищает изнутри. Поэтому Дана, дедушка Мантаса и мои родители сами себя терзали. Из-за ощущений. Из-за гормонов.

Потому и Мантас страдает. К нему возвращаются естественные гормоны и эмоции.

Хочу ли я этого?

С другой стороны, если я не страдаю, так кто я?

И во что эта оболочка стремится меня превратить?

Я вот что подумала. Ина была зачата чисто, в лаборатории. Но это не гарантировало, что она будет совершенной и что ее организм не отторгнет микросхему. Значит, несовершенство завязывается не в момент зачатия. Оно переходит из поколения в поколение, и среди совершенных всегда вылезает кто-то, кто не вписывается в систему. Может, мы – нечто большее, чем носители специфических молекул ДНК? Не только скопление клеток? Смотрю туда, где ветер сорвал листок с дерева и, ни у кого не спрашиваясь, смело несет его все дальше, дальше…

* * *

Мантас опять не пришел. Сижу в сейфе и листаю старые тексты. Помню, что надо дробить образы, но делаю это все реже. Дроблю первые несколько книг, потом позволяю листкам стекать по мне, как вода из душа. Листок, который я таскаю в заднем кармане джинсов, заметно истерся, картинку не разглядеть. Не потому, что я часто на него смотрела, а потому, что подолгу сижу на этом месте. Сегодня читаю стихи. Пока нет Мантаса.

Снится дереву, что его корни свободны, Что питавшие его соки не текут Из черных глубин, А светлыми ручейками Пробиваются Сквозь золото листьев. Дерево легко восходит на гору, Чувствует: вот-вот Ветки обернутся зелеными крыльями…

Руки поднимаются к лицу. Надевать начали со ступней, тянули наверх и закончили у лица. Или у рта. Бион прирос и продолжал расти вместе со мной почти четыре года – может, надо поскрести сильнее? Где? Мне приходит в голову мысль: скальп! Волосы помешают мне стащить оболочку. Кто знает, как Мантас ее содрал? Ему-то волосы сбрить – как нечего делать.

Потерянный день. Даже стихи больше читать не могу. Наверное, температура снова подскочила. От добавок почти совсем отказалась, моя еда – яблоки и картошка. Почти ежедневно бываю на стадионе, бегаю, затем подолгу сижу на дереве. Все эти дни, пока нет Мантаса, залезаю посидеть. Может, мне недостает кого-то живого? Его? Ины?

Еще я заметила, что могу дольше пробыть без блокнота. Раньше, когда я отключалась, меня начинало слегка потряхивать, я не чувствовала себя в безопасности, будто крутилась в ускорителе, не пристегнувшись ремнем, и тело болталось, как кирпичик лего в пластиковом стакане.

– Что ты сегодня ела? – спрашивает мама.

– Яблоки.

– Сама знаешь, это ничего не дает.

– Но мне не хочется.

Я почти выдала себя – это значит, что терапия не помогает.

– Бион перестанет действовать, если не будешь его питать.

А я и не хочу его кормить.

– Сама знаешь, мне эта оболочка ни к чему.

– Хочешь натерпеться, как я?

Пожимаю плечами.

– Ты знаешь, что я не смогу постоянно тебе запрещать. И не уверена, что хочу. Но пойми, система не пожалеет тебя, как пожалела меня и папу. Потому что мы из тех времен, понимаешь? А ты родилась в системе.

Знаю. Знаю. Знаю.

– Хотя бы пятьдесят процентов твоего питания должна составлять химия. Иначе оболочка перестанет действовать.

– Я знаю, мама.

– Сколько времени ты этого не ела?

– Четыре недели.

Мама замолкает и долго молчит. Наконец я слышу:

– Ты идешь к преступлению.

Вряд ли оно произойдет. Несколько дней назад я все еще не чувствовала камня на ладони. И язык все такой же бесчувственный, резиновый. Бион действует отлично.

– Без нее только намучаешься.

Думаю про Мантаса и ничего не отвечаю.

– Мама, ты знаешь, что Ина планировала сбежать?

Она кивает.

Вот это новость. В последнее время все меня удивляют.

– И ты мне не сказала?

– Я сама узнала, наверное, тогда же, когда и ты.

Я не выдерживаю:

– А мы могли бы поселиться в одной комнате? Все равно и от меня, и от тебя толку никакого. Мы не сможем измениться.

Как бы ни старались.

Не получится.

Мамаааааааа!

* * *

Дана не принимает лекарств с тех пор, как я унесла ту упаковку. Она делает это ради меня. Про свои сны она никому не рассказывает, и система перестала к ней приставать с операцией.

– В ближайшие несколько месяцев приставать не должны, – говорит она.

Дана хочет сесть в свой угол, но я до нее дотрагиваюсь. Не могу поверить. Всегда подавляла это желание, а сейчас с ним не справилась.

– Вы могли бы сидеть и здесь.

Дана не удивляется, к ней тысячи раз прикасались. Она послушно садится на прежнее место. А я рядом с ней дрожу от возбуждения.

– Твоя кожа… – Данины глаза устремлены на мою руку, которую я то сжимаю в кулак, то кладу поверх другой руки. – Она слишком гладкая. Я рада, что мне не пришлось с этим жить.

Она смотрит на меня сочувственно. Она знает, где я сижу, ощущает тепло, идущее от моего тела. Как же она права, Дана. Сколько раз я ее жалела, такую одинокую и видящую сны про ушедший мир. А теперь жалею себя.

Самое страшное – не зачатие под деревом. Родители сбросили эту оболочку, наверное, больше из любопытства. Наверное, почувствовали, что она не защищает ни от какого ужасного воздействия окружающей среды. Побегали босиком по хвое, а потом обнимались и целовались до одури, как двадцатилетние. Не современные, а тогдашние двадцатилетние, какие были в старину. Они заметили, что и без оболочки не слишком мерзнут, им не слишком жарко, хвоинки их не колют. Я могу только догадываться об этом, потому что мама больше ничего мне не объяснила. Мама имеет право не объяснять.

Так вот, это не самое страшное. Самое страшное – что они целовались. И, встречаясь, хотя бы пару раз в год, снова целовались.

Вот целоваться – это точно не принято. На поверхности половых органов меньше патологических микроорганизмов, чем во рту. Знала ли об этом Дана, когда целовалась чуть не сто лет назад? Но Дана говорит, что никто тогда не заболевал, и мама это подтверждает. Получается, здоровье у наших предков было железное, если они могли жить с такими обычаями, в которых, по словам Даны, немало была задействована химия.

– Поцелуи – это очень личное, – уже, наверное, в тридцатый раз повторяет Дана.

– Значит, мои родители один для другого были особенными.

Дана кивает.

– И они чувствовали эту… химию?

– В те времена легко было что угодно почувствовать, обычное дело. Кроме того, никто, целуясь, не думал о гигиене.

Не сомневаюсь, тем более – наслушавшись всяких историй о том, как люди кидались друг в друга снегом, парились в бане или делали куличики из мокрого песка.

Сигнал у двери оборвал мои мысли.

– Рита пришла.

– Они часто приходят?

– Некоторое время не появлялись, а недавно снова стали ходить, – говорит Дана.

Надеюсь, ничего плохого.

Надеюсь.

* * *

Включаю ускоритель, пристегиваюсь ремнями и кручусь. Думаю обо всем, что рассказала Дана. Особенно печально делается из-за того, что они везде свободно гуляли. Я кручусь вместе с Даной на лугу, посреди ржаного поля, в лесу, на холме, у дороги… Кручусь, раскинув руки, потом падаю на спину и чувствую, как земной шар подо мной раскачивается.

Меня впервые вырвало после того, как я вылезла из ускорителя. Я уже не переношу вращения?

Ала снова пылает в девятнадцать солнышек-смайликов, которые прыгают на ее лице и взрываются фейерверками.

– Не будет больше! Не будет!

– Чего, – спрашиваю, – не будет?

– Опять ты не прочитала. – Она бы сейчас вздохнула, если бы могла.

Так и сделала – поставила значок, в этом ничего плохого нет.

– Старья. Истории. Сейфов.

Открываю новости. И правда. Опять новый приказ, точнее, новая рекомендация.

– Мама, ты знаешь?

Она кивает. Больше никаких эмоций не показывает, и потому я продолжаю разговаривать с Алой.

– И чему ты так радуешься? – говорю ей.

– Я не радуюсь, я позитивная. Хоть какая-то помеха должна быть устранена.

– Особенно поцелуи.

Она меня спровоцировала. Я сильно обозлилась. Однако Ала этого не замечает. Мы давно друг дружку перестали понимать: и спорим не о том, и ссоримся не из-за того, из-за чего следовало бы.

– Виделась с твоей Иной, она такая лапочка. Мы сегодня побывали в парке.

Мне это неинтересно. Я должна была бы страшно обидеться, потому что она живой Ины не видела, а значит, даже и не знает, кто она вообще такая, эта Ина. Однако страшно обидеться можно было только в старину. И потому я стискиваю зубы. Не хочу, чтобы меня воспринимали как пережиток прошлого. Мы продолжаем болтать, ко мне заглядывает папа, хвалит за то, что я очень неплохо поработала со своим образом, обещаю чуть позже с ним поговорить.

Не могу придумать, как бы еще отбрить Алу, но она сама подставляется:

– Тебе бы надо вытащить их из кармана джинсов. Или ты больше их там не носишь?

Двойник Гриты, двойник Гриты… Метр восемьдесят, занимается программированием и созданием электронных комиксов для детей, еще она хирург и мать одного ребенка. Нет, двоих. Все никак не решу, сколько их должно быть, каждый день меняю. Еще я то и дело переодеваюсь, переделываю цвет глаз и волос, а потому мало работаю и путешествую со своим бионом.

– Ты застряла с ним на каком-то лугу, – говорит папа.

– Сейчас выберусь в города покрупнее. – Я усмехаюсь. В системе можно и смеяться, и хохотать, и даже… грязно ругаться.

– Тебе бы надо создать другого биона. Я мог бы тебе помочь. Сама знаешь. Вдруг с первым что-нибудь случится.

– Ты бы мог, да я бы не захотела. – Снова усмехаюсь.

Все папины бионы живут благополучно, заботятся о потомстве, покупают и продают, постоянно работают и почти не спят. Мы этого, наверное, не достигнем.

– Как у тебя со здоровьем? – спрашивает папа.

А у него, хочется мне спросить, как с памятью?

– Нормально, – отвечаю.

Я не говорю ему, что меня вырвало после ускорителя. Поскольку день был водный, следов не осталось.

– Вшила себе микросхему?

– Куда спешить?

– И я так думаю.

Папа веселый и деловой, как всегда.

– А ты знаешь, что я стал донором уже для четырехсот восемнадцати детей? Видела у меня на стене?

– Извини. Зайду поздравить.

Так и сделала.

А ты не скучаешь по моей маме?

Хотела спросить, но он такой веселый, до того веселый, по нему и так видно. Точно не скучает.

Ни с того ни с чего спрашиваю:

– Пап, а у тебя есть какой-нибудь план?

– Планы у нас есть всегда. По-другому не живем, – усмехается он.

– Я имею в виду – план планов. Похожий на мечту.

– Есть, – говорит папа. – Прожить шестьсот лет.

Ага, опять новости. Биологического отца и биологическую маму теперь рекомендуют называть не родителями, а биодонорами. Так даже точнее. Ведь не все дети общаются с биологическими родителями. У большинства для этого есть социальные родители, и не одни.

Родителей, как и друзей, можно иметь сколько хочешь. Так что рекомендуем.

Да, рекомендуем.

Никого не принуждаем.

Нет-нет, никакого принуждения.

Мантас со мной все еще не разговаривает. Я ему только один вопрос задаю:

– Ты знаешь, что все сейфы будут уничтожены?

– Да.

– Мантас. Как ты ее снял?

Он что-то невнятно пробормотал – и только.

* * *

Поговорили с мамой, она эту новость отрицательно не воспринимает.

– Такое название даже более точное, – говорит она. – Вспомни, что биодонором для ребенка может стать кто угодно. Позже ребенок выбирает себе совсем других родителей. Социальных.

Наверное. Теперь потрясти меня куда проще, но, еще немного подумав, я успокаиваюсь. Припоминаю, что половина моих одноклассников со своими биологическими родителями-донорами никогда даже и не разговаривали, они общаются совсем с другими родителями. А биодоноров только поздравляют в свой день рождения.

Вполне логично. Став отцом стольких детей, сколько их у моего папы, со всеми не наобщаешься.

Вижу, что Ала везде роет, строит, путешествует и одновременно болтает с семьюдесятью подружками. А я, когда болтаю с ней, так только с ней одной. Мой терапевт подчеркнула, что мне надо общаться со многими людьми одновременно.

– Иначе твой мозг не будет развиваться, – объяснила она. – Твое внимание должно быть рассеянным, а не линейным. Линейное направлено только на один или несколько объектов, а в системе оно должно охватывать почти все.

Мы стремимся к тому, чтобы делать все одновременно. Так мы сберегаем ценное время.

Сегодня мы празднуем день рождения Рокаса, Алиного друга – только не того, который три раза терял равновесие, вылезая из душевой кабины, а нового. Самое странное, что дни рождения мы празднуем почти так же, как наши предки, во всяком случае, других развлечений по этому поводу не придумали. Умираю от скуки, еле сдерживаюсь, чтобы не сбежать на стадион. Мы все приготовили по тортику и сложили их на общем столе в огромную тортовую мозаику. Каждый заранее написал на своем одно слово про Рокаса. По случаю дня рождения мы и стишки сочиняем, только чаще всего нас хватает на два-три слова. Рокас молодец. Выстроил дворец. По-ло-жи-тель-ный. Рас-су-ди-тель-ный. Всегда улыбается. Ни с кем не ругается. Настоящий он герой. Скромный и незаурядный… заурядный… заурядный… Мы все заурядные. Как отличишься, чем удивишь, если в системе возможно все. Хотя бы и заржать во все горло. На столе – тысячи тортиков. Мы, девять тысяч друзей Рокаса, празднуем его день рождения. Среди нас еще примерно семьсот Рокасов, в том числе, наверное, и Алин бывший, лень проверять. Есть тортики, украшенные головой пирата или лазерным лучом, есть в виде блокнота или космического корабля. Есть в виде курительной трубки с надписью «Веселая травка» и припиской: «Глубоко не затягивайся, вредно для здоровья». Для Рокаса придумывают вопросы, и он на все отвечает. Когда ты в системе, можно разве что притвориться, будто чего-то не знаешь.

Насколько различаются по яркости спирали галактик Веретено и Сомбреро? Где применяется метод наименьших квадратов? Какие инфракрасные лучи за долю секунды проделают дырку в бетоне? Сколько органов могли заменить себе предки? Сколько органов можем заменить мы?

Нас, подумала я, ничем не удивишь. А потом, забывшись, стала напевать, примерно так: мммммммммм…

– Ты что-то сказала, Грита? – спрашивает Валюс.

– Нет, ничего.

Забыла, что мы подключены и слышен каждый шорох. А может, мы еще способны друг друга удивить?

Утром Инин двойник опять странно на меня уставился. Я задавала ему вопросы, которых нет в системе.

– Ина, послушай, – сказала я и прочитала:

Снится дереву, что его корни свободны, Что питавшие его соки не текут Из черных глубин, А светлыми ручейками Пробиваются Сквозь золото листьев… Скажи, Ина, что снится тебе.

Пришло время пятнадцать раз подбросить Рокаса вверх. Он садится на трехмерный стул, который мы только что для него смоделировали и написали на спинке его имя. То есть сажает на стул один из своих образов. Мы подбрасываем его вверх. Образ Рокаса и сам Рокас с экрана одновременно взвизгивают.

Ты даже не знаешь, что это за чувство, мелькает у меня в голове.

Когда тебя подкидывают вверх.

Не знаю, почему меня разбирает странная злость, – ведь и я сама этого ни разу не испытывала. Дана рассказывала, что на одном дне рождения ее так раскачали, что веревки оборвались и она вместе с доской качелей полетела вниз. К счастью, под ней оказался не бетон – Дана вместе с доской упала на кучу соломы. И осталась живая и счастливая. А на другом дне рождения, кажется семнадцатом, сказала Дана, ее схватили за руки и за ноги и кинули в воду. В одежде.

– И вы даже не сговаривались?

– О чем не сговаривались?

– Что в программе… что кинут?

– Это же день рождения! В день рождения должны быть неожиданности!

Не понимаю, почему я иногда ухожу от Даны злая. Может, из-за вещей, которых мне никогда не доведется испытать.

Рокас катает нас по странам, по которым путешествовал в этом году. Все, наверное, только притворяются, будто им весело, на самом-то деле все в этих странах побывали. Он рассказывает, чем там занимался, хотя кому интересно – и сам может прочитать.

– В Австралии я построил третье здание. Это моя инженерная работа.

Потом Рокас объясняет, где работают его клоны. Все они конструируют космические корабли в физической лаборатории.

– Земля слишком мала. Эта система слишком мала. Солнечная система слишком ничтожна. Надо ориентироваться на другие солнца и другие системы.

Постой, Земля слишком мала? И это говорит человек, который ни разу не купался в море?

Знаю, что сказал бы Мантас. Он мне уже говорил:

– Давай читать медленнее.

Мы с Мантасом тогда подумали, что, если прочитаем все книги, сколько есть в сейфе, нам нечем будет заняться.

– Давай читать медленнее, – повторил он.

– Мы сможем перечитывать те, которые нам понравились, – предложила я.

– Сможем, – согласился он. – Что ты станешь перечитывать?

Когда Мантас замедлял темп, его голос звучал так красиво. Было похоже на сказку, которую Дане перед сном рассказывали папа или бабушка. Только у Мантаса голос был не как у папы и не как у бабушки. Однако он звучал так спокойно, что я закрывала глаза и расслаблялась. Однажды так расслабилась, что даже в сон провалилась.

– Система сна разладилась, – сказала я, проснувшись, а Мантас засмеялся.

Мы спим по четыре, а иногда – всего по три часа, сидя в креслах, приспособленных к форме нашего тела. Не как попало и не где попало, а уж тем более не лежа на спине в сейфе.

Мантас снова спит по восемь часов.

Рокасу я хочу сказать то же самое. Медленнее. Но мне приходит в голову другая мысль. Может, и глупая, должна признаться. Тем временем слова Мантаса, к моему удивлению, произносит кто-то еще из друзей Рокаса. Слышу, как кто-то говорит ему:

– Приятель, а что, если бы ты все делал медленнее и с одним клоном?

Не знаю того, кто это сказал, его нет среди моих друзей. Я даже не обратила внимания на то, как его зовут, не могу его найти. А лица он не показал, когда говорил, потому что можно говорить, отключив видео.

Выстраиваю по времени список голосовых сообщений. Никаких шансов. Одновременно хотя бы по одному слову произнесли несколько сотен. Жалко. Обилие людей – большой минус, думаю я.

У Рокаса на стене написано, что он чувствует себя слегка нерешительным. Все его подбадривают. Ведь в пятнадцать лет так себя чувствовать естественно. На тортиках написано много слов про Рокаса. Удалой. Стремительный. Открытый. Улыбчивый. Прогрессивный. Талантливый. Быстрый. Что здесь еще напишешь, думаю я. Рисую кроссовку. У Рокаса заблестели глаза, вижу его лицо во весь экран. Он мне подмигивает, да так, что я обалдеваю: глаза превращаются в щелочки, подбородок собирается складками, как у бульдога, а улыбка и правый уголок рта с редкими усиками до того настоящие, что хочется пальцем потрогать. Я и потрогала. Гладкая поверхность.

– Крутая обувка. – Он снова подмигивает.

Рисунок хвалят еще примерно шестьсот его друзей, пятьсот из них у нас общие.

– Грита, что ты хотела мне этим сказать? – Рокас выдувает пузырь из жвачки прямо у меня перед носом – видно, перенял у Алы ее привычку.

Всякий, кто свяжется с Алой, тут же начинает жевать мятную резинку, хотя вкус у этой резинки совершенно химический.

Не хочу говорить при всех, поэтому посылаю личное голосовое сообщение: «Беги». Пусть как хочет, так и понимает.

В ответ получаю: «Грита, ты же знаешь, что я не бегаю».

«Сегодня – нет, а завтра – неизвестно. Мы в любой момент можем измениться», – отправляю ему.

«Иногда, Грита, ничего не менять – это достоинство. Вокруг и так все меняется. Хочется быть таким, каким был всегда».

И каким Рокас был всегда? Таким, как все. С ограниченными ощущениями, не пробежавший ни одного круга, ни разу не искупавшийся в озере, вода – только из душа. Не целовался и не будет целоваться так, как на том клочке бумаги, – однако в системе он может все. Вот он и думает, что ничего не теряет и потому может оставаться таким, каким хочет.

«Так и будь. Не меняйся, – пишу ему. – Потому что, может, поймешь, что всегда хотел бегать».

Рокас смеется, хихикает. Потом показывает, что опять смеется. Он говорит, что многие меня не ценят, но у меня на самом деле есть чувство юмора. Не зря я у него в друзьях.

А потом я сваляла дурака. Не отключившись, удрала на стадион, потому что в комнате захирела от скуки. Бегу один круг, другой, третий – и наблюдаю за тем, как несколько сотен друзей продолжают поздравлять Рокаса, желая ему само собой разумеющихся вещей. К счастью, я еще без микросхемы, а то они услышали бы, как я шумно дышу, увидели бы мою траекторию. Я еще свободна… Я засмеялась. В каком мире я живу, если сегодня в системе могу себя почувствовать более свободной, чем буду завтра!

– Грита, ты смеешься? Символов не видно! Отметь это, – слышу я.

Вот тут я ляпнула, чего не следовало. Когда я бегу, клетки мозга, которые должны действовать нейтрально, наполняются кислородом. А он так помогает мыслить по-другому.

– Давайте, – говорю, – все соберемся.

Это и была та мысль, которая раньше пришла мне в голову. Надеюсь, меня услышал тот, кто сказал Рокасу: «А если бы ты делал все медленнее…»

Ала не была бы Алой, если бы не врезала мне по подбородку. Выскочила передо мной и прямо трясется вся, даже символы по голове так и скачут.

– Что с тобой случилось? Хочешь все испортить?

– Уже испортила.

– Да, Грита, и в самом деле. Ты какая-то… извращенка.

У Алы кружится голова, когда она со мной видится. У меня кружилась голова, когда я стояла в вестибюле Ининой школы. А если бы теперь столько людей сошлись в одном месте? Что бы тогда было? Взрыв. Экологическое преступление против планеты. Крики, шум, может, даже столкновения, преступления.

Эмоции. Эти дурацкие ужасные поцелуи.

Ничего, точно ничего хорошего. Ничего достойного. Я извращенка.

Открываю дверцы ускорителя, забираюсь внутрь. Из головы не идет день рождения Рокаса. Девять тысяч человек и этот голос: «Приятель, а если бы ты делал все медленнее…» Никто ни с кем не поссорился, все хорошо провели время.

Это только у таких дефективных, как я, с этим проблемы. А другие, наверное, и со всеми биологическими потомками могут общаться.

* * *

Это называется день ОБЛАЧЕНИЯ. Наблюдаю за группой четвероклассников, которые гуськом шагают по направлению к клинике, где проводятся процедуры. Вспоминаю себя. Только я шла не в группе, а одна, потому что в день церемонии приболела.

Отважные четвероклассники. Три дня они ничего не ели, кроме белково-глюкозных коктейлей утром и вечером. Один из этих дней провели без воды. И никаких живых встреч, никаких контактов с полимерной глиной, клеем или красками. Они друг с другом не разговаривают, не улыбаются. Это для того, чтобы сохранять спокойствие. Суперспокойствие.

День перехода, превращения. До сих пор они были чистые, необработанные, raw material, сырье, так сказать. А теперь белые перчатки, вымоченные в дезинфицирующем растворе, натянут на них гормональную оболочку, и естественные ощущения будут подавлены навсегда. Чтобы оболочка действовала, ее надо питать, и они будут старательно это делать. Может быть, у кого-то из них случится ПА – паническая атака, как у Мантаса. Возможно, некоторые утратят равновесие и будут спотыкаться на ровном месте. Однако мир вокруг превратится в набор деталек лего для них всех.

Они не будут различать, холодно вокруг или жарко, не ощутят сырости. Ничего не почувствуют, наступив на колючку.

Но потеря ли это? Они не будут дефективными, не будут страдать из-за несовершенной гормональной системы, с которой приходилось жить их предкам, не будут реагировать на раздражители. Новые люди.

Не привиделось ли мне – сегодня день не водный, и я неважно себя чувствую, – что какой-то мальчик вышел из вереницы и собирается бежать в ему одному известном направлении? Никто за ним не гонится, даже воспитательница. Она только поднимает руку и что-то говорит. Говорит долго, но короткими предложениями. По выражению ее лица видно, что голос она не повысила. Детская фигурка разворачивается и размеренно топает обратно, к остановившейся веренице. А мое сердце тем временем безрадостно ему выстукивает: НЕ ХОДИ НЕ ХОДИ НЕ ХОДИ.

* * *

Как ни позвоню Мантасу – всякий раз бужу, всегда попадаю на те часы, когда он спит. Он чувствует себя лучше, но предупреждает, чтобы я не пугалась, когда его увижу.

– А что, – спрашиваю, – может, ты обезьяний хвост отрастил?

Он засмеялся, и меня кольнуло: как же я соскучилась по его смеху.

Мантас говорит, он кое-что конструирует и скоро мне покажет. Надеется этим сконструированным им предметом удивить меня больше, чем собой? Ну, пусть попробует – я про всякие конструкции и начиталась, и наслушалась до тошноты.

Сегодня иду в тот парк, в котором Мантас, разувшись, бегал по хвое и в котором я в последний раз ждала Алу.

Пинаю камешки. Только три нашла, все остальные слишком мелкие. Меня нервирует мысль о том, что, разувшись, опять их не почувствую. Даже не поднимаю с земли. Парк не совсем пустой, и на улицах людей тоже больше, чем обычно. Катят на сегвеях, некоторые разгуливают с резиновыми наколенниками и налокотниками, и голова тоже защищена. А я надеялась побыть одна под деревьями, может, даже залезть, посидеть на ветке. Прощайте, посиделки! Чего они все повылезли из своих безопасных белых коробочек? И тут до меня доходит: микросхемы! Теперь это стало своеобразной игрой, все друг друга фиксируют и всё измеряют – температуру, давление, дыхание – и даже, если верить Але, очень интенсивные эмоции.

– Таких мы не испытываем, – сказала я ей.

– Вне дома все еще испытываем. Если закатимся в лужу или увидим на тропинке живое существо.

Живое существо? В системе можно пощекотать леопарда или шакала и даже похихикать над этим, а потом написать у себя на стене. А здесь только черви-мутанты – единственные пугающие твари, которые приспособились жить под асфальтом. Еще одна тварь, при виде которой эмоции могут зашкаливать, – обычная ворона.

Расхаживаю среди деревьев и незаметно начинаю опираться то на одно, то на другое. Ины больше нет. Мантас не показывается. Есть только я. Нападает сильная негативность. Поговорить бы сейчас с мамой, но я сдерживаюсь, хочу вытерпеть свое негативное одиночество. Вспоминаю, что мама говорила о себе и подругах – о том, как тоскуешь, когда долго человека не видишь. Может ли у меня быть подобное чувство?

Могу ли я тосковать по Мантасу? Не знаю. Все равно никто этого не подтвердит. В системе трудно что-нибудь чувствовать, потому что ты сам должен давать названия вещам, которые не с чем сравнить. Может быть, большая часть так и останется неназванной.

– Я не могу тебе этого объяснить, – не раз говорил Мантас.

В парке все заняты своими делами. На самом деле их совсем не парк интересует. Им все равно, куда они пришли, в сквер с единственной скамейкой или на такую же улицу, как пять других, по которым они прошли перед тем. Уткнувшись в свои блокноты, они проверяют, как действуют микросхемы. И как мне сразу в голову не пришло.

Повиснув на ветке, начинаю раскачиваться. Никто даже и не обернется. Упираюсь ногой в ствол, правой рукой хватаюсь за ветку повыше и подтягиваюсь. Я вешу немного, никто в наше время много не весит, ничего лишнего, никаких округлостей ни там, ни здесь, мы все – кости да кожа. А с пятого класса – еще одна кожа поверх кожи. Лезу на дерево. Голова не кружится, и меня охватывает восторг. Вижу ползущего по стволу муравья, он, наверное, тоже мутант, но я представляю себе, что это прежний муравей. Таких, Дана рассказывала, люди сажали на живот, чтобы муравей брызнул на кожу своей кислотой. Смотрю сквозь листья вниз, поглядываю между веток направо и налево – так я и думала, никому я в физическом мире не интересна.

Тосковать можно только по тому, с кем общался иначе, – по кому-то живому. Так говорят мама и Дана. Я чувствую, что тоскую по Ине и Мантасу. И по Дане. А по маме, как ни странно, нет. Но она сама виновата. Не проявляет желания со мной встретиться. Упрямо верит, что я изменюсь, и не хочет мне мешать.

Маме хорошо, она знает, что такое живое общение, однако мне такой возможности не дает. Не дает возможности видеться с ней чаще. С другой стороны, я не могу очень уж на нее сердиться. Если бы я была мамой, поступала бы так же. Сижу на дереве, считаю муравьев: один, два… И вдруг мне приходит в голову мысль. Я не хочу! Не хочу быть мамой в такой системе. Не хочу, чтобы на моего ребенка напялили такую оболочку, которую он не мог бы снять и только ломал бы голову над тем, как от нее отделаться.

Спускаюсь ниже, повисаю на ветке и спрыгиваю на землю. Ступне больно – видно, я на что-то накололась. Не знаю, можно ли сказать, что боль сильная, мне не с чем сравнивать, но я вскрикиваю.

* * *

Сними эту оболочку.

Сними. Сними.

Сними.

Мне теперь почти каждую ночь снятся сны. Снится, как Мантас меня упрашивает, вцепился в край моей куртки и тащит. Или мы держимся за руки, и он поднимает меня наверх, только во сне так и остается непонятным – куда. В конце концов мы валимся на траву и хохочем.

Сны у меня стали как у Даны.

– Я почти каждую ночь вижу сны, – говорю ему.

Он усмехается. Я уже понимаю, что Мантас меня дискриминирует. Избегает встречи со мной. Видно, из-за того, что чувствует себя другим, чем я. А я молчу о том, что он мне снится.

– Во сне я валялась на траве, как Дана, – говорю я ему. – Видишь, не так уж я от нее и отличаюсь.

– И ты спишь? – спрашивает он.

Я морщу лоб, но Мантас продолжает допытываться:

– Тебе хочется спать дольше?

– На час дольше.

Теперь я сплю уже по пять часов.

– Мама об этом знает?

Киваю.

– И что? – спрашивает он.

– Ничего, – говорю я.

И тут он говорит:

– Мама у тебя чудесная.

Мантаса трудно объективно оценивать, так я ему и говорю, и мы смеемся.

– Меня в парке уколола хвоинка, – вспоминаю я.

– Угм, – мычит он, явно не веря. – Хочешь меня утешить?

– Даже и не думаю. – Я начинаю сердиться. – Она бы мне ногу насквозь проткнула, если бы не оболочка.

– Да-да, как же, – язвит Мантас, – чем докажешь?

До чего же глупо с ним разговаривать!

– Хорошо, печальное божество, – отвечаю, стараясь сохранить дружеский тон. – Давай встретимся.

Опять я его умоляю. Только что хотела подразнить, а теперь уже не хочется.

– Хорошо, – соглашается он.

Но я знаю, что мы не встретимся.

– На дне рождения у Рокаса был один, который посоветовал ему все делать медленнее, – рассказываю я.

– Как это?

– А вот так.

– К чему ты об этом вспомнила?

– К тому, что ты не один такой, и можешь не комплексовать.

– Ага.

– Меня вырвало, когда я вылезла из ускорителя. Видно, он мне уже не подходит. И сны мне снятся, и…

– Правда затошнило?

– Затошнило? Я же сказала – меня вырвало.

Он молчит.

– Что с тобой? – спрашиваю я. – Ну, вырвало и вырвало. Это же не конец системы!

– А жаль. – Он развеселился.

Его голос за время разговора изменился несколько десятков раз. Или мне чудится, или я и правда начинаю слышать больше оттенков голоса. Раньше я столько не различала, если не поясняли символами.

– Не закрывайся, – говорю ему.

– Я и не закрываюсь.

– Приходи хотя бы к Дане.

– Я к ней и хожу. И не только к ней.

– Ты ходишь к Дане? Еще одна новость! Дана мне ничего не говорила.

– Я везде хожу. И бегаю. – Он хихикает.

И на стадионе бегает? И даже не предлагает бегать вместе?

Как же я по нему соскучилась!

Чуть было не сказала ему об этом. Но он все равно бы не поверил. Хотя кто знает.

– Может, ты виделась с Итрой? – Он не впервые об этом спрашивает.

– Нет, – говорю, Итры не оказалось у Ины в друзьях. – Вот теперь и видны ваши недостатки, вас и захочешь – не найдешь, – упрекаю я его.

Мантас снова улыбается и ничего не отвечает. Соскучилась я по нему, стосковалась. Провожу рукой по его лицу, но он ничего не чувствует, ха-ха, можешь гладить сколько хочешь.

– Эй, а я дотронулась до Даниной руки.

– Знаю, она мне сказала.

– Она тебе сказала? Так вы что – говорите обо мне? – удивляюсь я.

А он кивает:

– Ага, говорим.

Какой он интересный. Разговаривает обо мне, а встречаться не хочет. Может, лучше вообще все прекратить? Так и спрашиваю.

Немного помолчав, он отвечает:

– Не болтай глупостей. Ведь в системе все так общаются.

– Но с тобой мы начали по-другому.

– Да. Но мы и по телефону много разговариваем.

– Ты пытаешься вернуть меня в систему?

– Не знаю.

– Не знаю, не знаю, – передразниваю его. – Говори яснее!

– Не ори, – просит он.

– Не умрешь, я в экран ору.

Оба смеемся, только как-то раздраженно.

– Ты правда хочешь встретиться? – сомневается он.

Правда ли я хочу встретиться? Да я почти каждый день об этом прошу, что это с ним?

– У тебя же несколько сотен друзей, – напоминает он.

– Почти тысяча, – говорю я, а сама думаю: может, ему завидно? Хотя нет, не может быть. – Ты что, завидуешь мне?

Он мотает головой, потом – не могу поверить – вижу, что у него глаза покраснели.

– Что ты там делаешь? – спрашиваю я, и мне как-то не по себе.

– С тобой разговариваю.

Ала бы не сказала так, она постоянно чем-то занята.

– Ты попусту тратишь время, – говорю я, и мы дружно хихикаем.

Он что-то долго не перестает смеяться, и у меня начинает колоть под ребрами. Так и тянет спросить, что с ним, но мне приходит в голову, что у меня-то глаза даже не покраснели. Они никогда не краснеют – вот и доказательство, что я для него слишком искусственная.

– В котором часу ты бегаешь? – спрашиваю я.

Если он не придет, думаю я, сама к нему пойду.

Он бы только посмеялся, услышав такое. Знает, что я этого не сделаю.

Мы уже говорили на эту тему, и я ему пообещала.

Пока я ломала себе голову, как бы Мантаса хотя бы к Дане зазвать, встретилась с ним совсем в другом месте. В магазине.

Набрав себе кучу яблок – это значит целых шесть, потому что больше взять нельзя, не рекомендуется, – продолжаю крутиться в плодово-овощном отделе. Мне захотелось чего-нибудь зеленого, неплохо было бы выбрать себе здесь авокадо или зеленый лимон. Если запить несколькими литрами воды, может, желудок не стянется. Каждый день выпиваю по полтора литра, а раньше – только пол-литра. Маме это не нравится.

Вижу, как работники аккуратно переставляют бутылочки в дальнем конце зала. Вспоминаю, как Ине нравилось смотреть на их руки, на кисти рук, как она разглядывала кольца и прочие детали. И вдруг весь фруктовый отдел заволокло туманом, потому что, обернувшись, я увидела его.

– Что с тобой? Испугалась? – спрашивает он.

Ой нет, меня захлестнула сильная эмоция, из тех, от каких – так и хочется сказать – микросхемы плавятся.

Мантас стоит напротив – нисколько не изменившийся и веселый, каким всегда был со мной. Со-вер-шен-но не изменился.

– Обезьяний хвост у тебя не вырос. И зачем надо было от меня скрываться?

Он впивается в меня глазами. Как моя мама, подумала я. Не хочет и не скажет.

– Не сердись, – говорит он.

– Даже и не думала сердиться. Успешных людей должны сопровождать только положительные эмоции. – Это я вспоминаю, что говорила Ала.

– Я вовсе не хочу, чтобы ты была успешным человеком. Я хочу, чтобы ты была Гритой, и только.

Может, в другое время такой ответ показался бы осмысленным, но теперь он ничего не означает: Мантас начитался афоризмов или чего-то в этом роде из дедушкиного сейфа. В нашей системе есть сотни Грит. Какой Гритой должна быть я? По-ло-жи-тель-ной? Рас-су-ди-тель-ной? Как Рокас? Один Рокас засомневался, и его тут же заменили другим Рокасом.

– Банальности изрекаешь, – сказала я ему и – не могу поверить! – треснула его корзинкой с шестью яблоками и лимоном.

Мантас тоже не может в такое поверить. Я снова замахнулась, но он схватил меня за руку. Как ошпарил.

– Ты, может, за провода держался? – отчаянно трясу рукой. – Чуть кожу мне не сжег.

В магазине пищит звуковой сигнал. Вижу, что к нам резво катит работник.

– Идем, пробьем покупки. – Мантас разворачивается, но работник уже подкатил. На карточке указано, что его зовут Бау.

– Магазин предназначен для того, чтобы делать покупки. Никаких недозволенных действий, – предупреждает Бау.

– Правильно. Нечего корзинами размахивать, а то как бы у всех температура не повысилась. – Мантас на меня и не взглянул.

Ирония обидная, потому что Мантас сказал это почти громко. Все будет записано в память Бау, вместе с тембром голоса.

– Ты нарочно так сказал?

– А ты нарочно это сделала?

– Что сделала?

– Треснула меня.

– Я ничего такого не делала.

– Хорошо, не делала, – соглашается Мантас.

Сдурел он или что? Не видел, может, как боксируют на ринге? Он на стадионе упал и до крови оцарапал коленку, а тут всего-навсего я его треснула, не о чем и говорить.

– Хорошо, треснула. – Я уступаю. – Само собой вышло.

Мантас замирает передо мной, донельзя изумленный.

– Само собой вышло, – повторяю я. – Не смогла удержаться.

Мы уже почти у кассы, но Мантас кивает в сторону, и мы катим в основной продуктовый отдел.

– Это означает, что она не действует, – шепчет Мантас.

Таращусь на него.

– Оболочка, – поясняет он. – У меня тоже так было. Гормоны, которые должны тебя охранять и попадать в кровь, туда больше не попадают.

Надо же! Как у него глаза заблестели! Он бы, наверное, кинулся меня обнимать, если бы не боялся снова обжечь.

– Так что с ней станет? – спрашиваю я.

– Ничего. Распадется и впитается в клетки твоей кожи.

– И это необратимо?

– Кто его знает, мы же первые.

Он стоит рядом со мной. Глаз с меня не сводит. И я чувствую – если такое возможно почувствовать, – как на затылке дыбом встают волоски, которые еще не успели прорасти сквозь оболочку. В корзине у Мантаса – несколько бутылочек химической еды.

– Ты теперь на нее перешел?

Мантас кивает. Да. Да.

– Давно планировал проверить, как на меня действуют яды.

– Как понимать – яды? Это же еда.

– Для оболочки. А для меня уже давно яд.

– И сколько времени, – спрашиваю, – ты этого не ел?

На кассе мои покупки не пропускают. Можно унести только шесть живых единиц и в три раза больше нормальной еды – новая рекомендация.

Я смотрю в свою корзину. Оставляю в ней зеленый лимон, авокадо и четыре яблока. Подкатываю к ближайшему стеллажу и сметаю в корзину все витамины группы В, которые нравились Ине.

– Зеленые лимоны у нас последнюю неделю, – говорит работница. – Зафиксированы несколько случаев отравления, значит, для человеческого организма они не годятся. И некоторые сорта яблок тоже, – прибавляет она.

– А случаев отравления химией не зафиксировано? – Прижимаю к себе мешок с покупками, как будто прячу своего двойника в системе от ревущего тигра.

– Вы имеете в виду – нормальной едой?

– Как бы вы там ее ни называли, – резко отвечаю я.

– Не случалось зафиксировать, – говорит продавщица и проверяет покупки Мантаса. – У вас образцовая корзина, – улыбается она.

– Я много чего делала не задумываясь. Тебе так не кажется? – Мне надо еще кое-что прояснить с Мантасом.

Он отвечает, что не кажется, еще немного – и мы начнем спорить, как раньше.

– Нет? А когда мы читали в сейфе?

– Решала ты. И всегда это было в определенное время.

А я и не замечала.

– Но это же нормально – сговориться о времени, – все-таки упираюсь я.

– Нормально. Но когда время предлагал я, тебе оно никогда не подходило.

Может, я в это время занималась чем-то другим? Но, если я и была чем-то занята, теперь это не важно, главное – я никогда не меняла планов. И еще он напоминает мне про Дану.

– Ты не ходила к ней когда получится.

– Но Дана и не может когда получится, – защищаюсь я.

Дану я навещаю раз в неделю, и всегда в один и тот же день. И никак иначе. Жду этого единственного за неделю дня.

– Откуда ты знаешь?

И правда – не знаю, придумала так для себя.

– А можно к ней ходить каждый день? – И сама удивляюсь тому, как раньше планировала время – будто робот.

– В системе, наверное, нет.

Мы сидим в парке, и я снова рассказываю ему про тот раз, когда залезла на дерево, но никто этого не заметил. И про то, как укололась хвоинкой. Разуваюсь, задираю ногу, укладываю ступню на левую коленку.

– Видишь – ни следа. – Стащив носок, в пятидесятый, наверное, раз за последние несколько дней провожу пальцем по этому месту.

– Потому что она все еще защищает тебя от внешних воздействий.

– Скоро перестанет?

– Наверное.

– Когда перестанет, упаду и поцарапаюсь, как ты, – говорю я Мантасу, а он только улыбается.

Мы оба вспоминаем, как он тогда упал.

– И ты не убежала, – говорит он мне.

– А ты нарочно шлепнулся? – спрашиваю.

Он молчит, потом кидает камень – как можно дальше.

– Мы этого, наверное, уже не узнаем.

– Главное, что ты знаешь, – говорю я. – И еще знаешь что? Ты уже тогда понял, что я другая, на том стадионе. Почему же ты потом стал меня избегать?

– Не то чтобы понял, что ты другая, – упирается Мантас. – Только что ты смелая.

– А это не одно и то же?

– Может, и да. Или нет.

С ним точно нелегко. Хватит об этом.

– Так что ты собираешься делать со своей образцовой корзиной?

– Съесть.

– Сколько, говоришь, ты не ел химии? Несколько месяцев? Или даже дольше? – Встаю и заявляю: – Когда станешь в себя заталкивать этот навоз, я буду рядом. И это будет в водный день.

Он улыбается, а потом кричит:

– Эй, ты бежишь?

Сам видит, что бегу. И что я без спортивной обуви, тоже видит, поэтому не спрашивает, пришла ли мысль сама собой.

– Теперь понимаешь? – спрашивает он.

Теперь понимаю. Он из-за меня не приходил. Не придумал другого способа мне помочь. Не мог признаться, что кожа не снимается, что она распадается сама собой. А распадается она, когда в организме начинают появляться посторонние вещи, например образуется много естественных гормонов и химических соединений феромонов. Для этого недостаточно только питаться по-другому и бегать. У Мантаса оболочка стала исчезать, когда он потерял дедушку. А у меня? Когда я потеряла Ину? Не только. Не только. Мантас не появлялся, и я по нему затосковала.

– Ты все-таки мог сказать, почему меня избегаешь, – упрекаю я.

– Сказал бы – ты бы успокоилась и восприняла это как план. И он бы не сработал.

– Как план, говоришь? Как план, а не как…

– А не как утрату.

Он знает, что много для меня значит. Но я еще не чувствую из-за этого стыда или неловкости. Большей части чувств я пока не испытываю, жду, когда они возродятся, и тогда… Тогда начнутся мои мучения.

Смешно, как подумаешь, что все очень стараются стать похожими на биороботов. В физическом мире мы оставляем роботам самые скучные дела – они работают кассирами, курьерами, разносят лекарства таким, как Дана, или чистят улицы лазерными пылесосами, – но сами-то все равно живем тухлой жизнью. Только система взрывается от эмоций. Наши двойники там радуются жизни и вытворяют такое, что в физическом существовании мы бы назвали глупостями.

– А когда по системе скучаешь – не считается? – спрашиваю я.

Вспоминаю первые дни, когда, отключаясь надолго, чувствовала беспокойство и хотела увидеть Алу, выдувающую мне в лицо мятный пузырь.

– Наверное, нет, – говорит он.

– Почему?

– Потому что никто подолгу без нее не остается. Она всегда рядом, достаточно нажать на кнопку. А когда по человеку скучаешь, не можешь поманить пальцем или нажать на кнопку. Зовешь-зовешь его, просишь-просишь – и не замечаешь, как начинаешь тосковать.

Давлю ногами комья земли. Приятно чувствовать, как под твоими подошвами что-то рассыпается на мелкие комочки. Я еще не чувствую того, что Мантас называл сыростью. Но обязательно, обязательно почувствую. Спрашиваю у Мантаса, когда это произойдет, но он не знает, знает только, что оболочка перестанет подавлять мои природные гормоны, а это самое главное. И предупреждает, чтобы я не пугалась, если мне станет хуже.

– А что со мной будет?

– Почувствуешь все, что показывают эти смайлики в системе, – усмехается он. – Только все намного сильнее. Сначала подумаешь, будто у тебя крыша едет, потому что так это и будет выглядеть, потом крыша окажется там, где ей и надо быть.

Крыша едет. Явно нашел в словаре предков.

– Тогда, – говорю, – не так уж и страшно.

– Не страшно, когда ты с тем, кто чувствует то же самое. А когда ты один такой – еще как страшно.

Вот почему он меня избегал – резиновую, заторможенную искусственными гормонами.

Давлю ногой еще один земляной комок. Мускулистая рука Мантаса возле моей. Он держится за перила, под кожей просвечивают тонкие жилки. Мне хочется прикоснуться к этой руке, как я прикоснулась бы к Даниной, но вспоминаю, как ошпарило меня его прикосновение и как хотелось избавиться от ощущения ожога на ладони. Хватит с меня.

Мы сидим рядом. Как тогда у Даны на софе. Наверное, для стадиона это слишком близко, но мы уже давно перестали оглядываться. Когда начались массовые вшивания, санитаров в районе заметно поубавилось. Только не сегодня.

– Санитар, – говорю я, и мы отползаем друг от друга на полметра.

Санитар двигается к нам так же резво, как работник Бау в магазине «Мега». Чем мы его зацепили? Напрасно растрачиваем время? Мантас встает и делает несколько шагов ему навстречу. Однако не успевает он приблизиться к санитару, как тот внезапно замирает на полдороге.

– Что это с системой происходит? – удивляюсь я. – Ведь им вмонтированы обновляющиеся батареи.

– Наверное, это из-за микросхем, – догадывается Мантас. – Для них требуются коллекторы возобновляемой энергии, и потому санитарам вставляют старинные аккумуляторы.

Может, он и прав. Только на этой неделе микросхемы вшили всем первоклашкам города. Случаев отторжения, таких, как у Ины, было еще два.

Подходим к санитару. С виду он ничем от нас не отличается. Мантас обходит его сбоку, потом ни с того ни с сего начинает поглаживать.

– Видишь, он ничего не чувствует.

– Он, – говорю, – и не должен чувствовать.

Хотя мне странно, что Мантас так делает, я тоже начинаю гладить санитара. Провожу рукой сбоку у локтя – там, где должна быть трехглавая мышца. Кожа мягкая, никаких признаков, что это не человеческое тело. Только не дышит.

На спине куртки санитара мои пальцы нечаянно соприкасаются с пальцами Мантаса. И я, и он отдергиваем руки.

– Ты что? – спрашиваю.

– Мы тоже такими станем когда-нибудь. – Глаза у Мантаса странно блестят. – Это цель эволюции.

Знаю. Давно знаю. Ала так говорила. Но от Мантаса такое услышать страшно.

* * *

Мне пришло письмо.

Зафиксировано отклонение в поведении Гриты XXXCVXXX. Она не сообщила о перегреве работницы Риты. В зрительной памяти Риты зафиксировано, что Грита и не существующая в системе личность посещали Дану XXXVGGXXX. Нарушение порядка по статье ХХ101000. Другое нарушение порядка – в соответствии с пунктом XXYZ101: Грита XXXCVXXX прикасалась к не обнаруженному системой живому человеку в магазине «Мега». Ее продуктовая корзина проверена.

Грита XXXCVXXX посещает терапию. Жалоб нет, методы применяет, однако в системе второй месяц не фиксируются показатели температуры. У Гриты есть родители, совершившие нарушение. Сестра Гриты XXXCVXXX родилась с аномалией. Вышла из системы из-за технической ошибки.

Грите XXXCVXXX рекомендуется в срочном порядке вшить микросхему. По просьбе биологической матери Гриты вшивание будет выполнено в течение трех недель.

Про меня, наверное, знают все. В письме написано – личное, однако в системе такие письма могут прочитать все, мы же информационное общество.

Не понимаю, почему мама избегает встречи со мной.

У папы спросить не могу, потому что он считает отказ от встреч положительным явлением. Всю работу по созданию моего клона я переложила на него и ни о чем даже не спрашиваю. Папа радостно показывает мне, что с ним сделал, а я в ответ только мычу – мммммм, мммммм, стараясь, чтобы этот звук – ммм – в записи тянулся не слишком долго.

– Беспокоишься из-за этого вшивания? Читал, что тебе рекомендуется. Все будет хорошо, вот увидишь.

– Папа, ты со мной одной разговариваешь?

– Нет, конечно, что за вопрос.

Он же не Мантас, а безупречный отец.

– Ты со всеми своими детьми будешь общаться?

– Ты имеешь в виду – с потомками? – переспрашивает он. – Вполне возможно.

Вполне возможно – не означает, что он этого хочет. Но я не решаюсь спросить у папы, хочет ли он этого.

Все равно я буду отличаться от других папиных потомков. Все равно я была зачата по-другому, когда родители сбросили этот противный скафандр под деревом. Под каштаном, под дубом? На прошлой неделе я начала учить названия деревьев, но Ала только смеется надо мной.

Так вот, я – другой ребенок, но что с того, если папа об этом не помнит. Или только говорит, что у него нет об этом воспоминаний. Разве это возможно – взять и прооперировать память, как какой-нибудь негодный орган, почку, червеобразный отросток или грудь? А если возможно – я для него ничем не отличаюсь от других. И если об этом знаю только я, а он даже и не догадывается, имеет ли это значение? Если ты что-то чувствуешь, а другой не чувствует ровно ничего, разве может между такими людьми появиться связь?

– Как ты думаешь, – спрашиваю я у Мантаса, – почему мама меня избегает?

Он не знает, зато ему известно, что мама хочет мне что-то сказать.

– Что она хотела бы мне сказать?

– Не знаю, но ты узнаешь точно. Твоя мама мудрая.

Мудрая, чудесная – он не впервые такое говорит.

Я ему сказала, что родители меня зачали старинным способом, но Мантаса это не удивляет. Наверное, таких, как я, больше, чем я думала.

– А ты? – интересуюсь я.

Мантас выглядит куда более ненормальным, чем я, однако насчет этого он ничего сообщить не может.

– Я родителей не знал, только дедушку. Если меня и зачали под деревом, он этого особо не подчеркивал.

Мне смешно.

– В дедушкином мире это было естественно. Как шлепать в детстве по лужам. Что тут особо подчеркивать, а?

– Многое в то время было естественным. – Мантас отстраняется. – Даже слишком многое.

Он о чем-то умалчивает, лицо почти хмурое, суровое. Потом что-то приходит ему в голову, он встряхивается, смотрит на меня и говорит:

– Я скучал по твоему смеху.

Значит, как и я.

Мама, приходи. Мама, приходи, мама, приходи. Приходи. Или я приду.

Теперь мне снятся такие сны. Снится, что я зову маму и не могу дозваться.

Мантас мне больше не снится. Приснилось только раз, что мы, как на той фотографии, крепко целовались. Проснулась я в своем кресле, хихикая, так это было странно. Во сне Мантас сказал:

– Губы у тебя без всякого вкуса. Она еще держится.

Она еще держится.

Она еще держится.

Оболочка.

– Ты начала мне сниться, – говорю я маме.

– Правда?

– Знаешь, по-моему, ты поступаешь ужасно неправильно, хуже Алы. Не хочешь встречаться.

– Мы обязательно встретимся.

Мама разулыбалась до ушей. И даже стала приглаживать волосы. Не так, сбоку, а челку, посреди лба. Она так делала раньше, когда я была в четвертом классе.

– Мне же предложили вшить эту дурацкую штуку.

– И что?

– И что, говоришь? А может, мне еще что-нибудь заменят. Память, например. Как папе. И я ничего не вспомню.

– Не ходи, если ты так боишься, – помолчав, сказала мама.

– Боюсь? Я не боюсь. Как ты сказала – не ходить? Думаешь, это возможно?

– Поговори с Мантасом.

Ничего не понимаю. Почему я должна поговорить с Мантасом?

– Ты, – спрашиваю, – с ним разговаривала?

Мама опять не отвечает. Несколько минут мне кажется, будто она отключилась, но я вижу, что лампочка горит.

Я сбиваюсь с мысли, чувствую себя маленькой и одинокой. Сегодня утром включила ускоритель, стояла рядом с ним, слушала, как он крутится, и меня от одного этого звука дрожь пробирала. Теперь ни за что бы в него не села.

– Мама. Мама!

– Да.

– Представляешь, я больше не могу крутиться в ускорителе. Несколько раз плохо становилось, каждый раз рвало, а сегодня даже испугалась его скорости.

– Угу. – Голос у мамы слишком равнодушный.

– Что – угу? Ты понимаешь, что это значит? Я могу погибнуть, как Ина, во время операции вшивания! Ты же говорила, что она несовершенная.

Да, Ина была несовершенная. У нее была трисомия двадцать первой хромосомы. Ина была зачата в пробирке, in vitro. Клетки делились с космической скоростью, и через сорок часов выяснилось, что она будет бракованной.

Все это знали. Система это знала. Мама это знала. Но не отказалась родить Ину. А система еще разрешала несовершенным рождаться – на пользу науке. У Ины мозги не работали как следует. Когда она была младенцем, не хотела расставаться с пустышкой. И ей требовалась не одна, а целых три: две во рту и одна в руке. Ей обязательно надо было что-то трогать. Когда она начала ползать, не могла обойтись без маминых песен, никакие искусственные звуки ее не устраивали, никакая музыка из системы не годилась, Ина только маме в рот и смотрела. Потом она стала развиваться, и ей даже разрешили посещать школу. Ина перестала стремиться к физическому контакту с мамой и потянулась ко мне. Ей достаточно было прибежать ко мне и посидеть, мы прекрасно проводили время вместе и без разговоров. Однако ее терапевт предупредил, что в будущем всякое может случиться. Оно и случилось во время вшивания, отчасти для того и придуманного, чтобы отсеивать и уничтожать людей с неправильным количеством клеток.

Вот за это я и не люблю Алу – за то, что она слишком весело говорит про брата. Ее совершенные родители отказались от несовершенного ребенка – у него была та же самая трисомия, и он развивался в лаборатории. Они даже не захотели узнать, будет ли эмбрион уничтожен или ему позволят жить во благо науки.

Ала говорит, что ничего страшного в этом нет, таких случаев полно, чуть ли не в каждой семье. Потому что наши клетки все еще испытывают стресс, и есть поврежденные. И что таким людям делать в нашей системе? Точно ничего хорошего они не сделают, будут только в игрушки играть, как Ина.

Так что в каждой совершенной семье скрываются несовершенные.

Ты не погибнешь, не погибнешь.

Не погибнешь. Не погибнешь.

Во сне мама повторяет одни и те же слова.

Теперь мне нравится спать, потому что неизвестно, что еще приснится. Может, что-нибудь из Даниных рассказов, может, чем-нибудь займемся с Мантасом, может, снова встречусь с Иной или снова буду ссориться с мамой из-за того, что она не хочет встречаться. Один раз мне приснилось, что мама бегает на стадионе и машет мне. Выглядела она совсем как Мантас. Увидев меня, она открыла рот, но я не дала ей ничего сказать. «Нельзя, – остановила ее я, – ты еще у меня не в друзьях, я должна тебя пригласить».

В последние дни Мантас какой-то грустный. Наверное, знает, что скоро вшивание, и хотел бы меня утешить. Но мы еще не научились друг друга утешать. Поскольку мы не общаемся как другие, он не может меня забросать всякими утешительными смайликами и потому часто лишь таращится на меня, открывает рот и опять сжимает губы.

– Можешь почитать мне стихи, если хочешь, – предлагаю я ему.

Мы сидим в сейфе. Это последний день существования сейфов. Надо бы его отметить, но мы не знаем, как это сделать. Завтра придут работники, и в физическом мире не останется ни одной книги. Когда я сказала Але, что это насилие, она ответила, что я не права. Что все эти пожелтевшие книги, которые только место занимают в физическом мире, давно перенесены в систему и кто угодно может их читать когда угодно, но вряд ли кто-то их откроет, потому что тексты слишком длинные. Может, в будущем эти тексты начнут сокращать. То есть – выделять суть. В идеале они все стали бы как новости – до десяти строк, не длиннее. Длиннее могут быть только научные исследования. Там каждая строчка важна.

– Будешь вспоминать, как мы здесь сиживали? – спрашивает Мантас.

– Если мне мозги не обработают, – говорю.

Мантас грустно улыбается.

Мы ведь сможем и дальше читать эти книги. Они будут в системе – откроем свои блокноты и почитаем друг дружке. Но все равно будет не то. В этом сейфе мы сидели совсем рядом, здесь мы перетрогали столько книжных страниц. Мантас опять хмурится. Я это уже и без символов узнаю. Грустит из-за сейфа? Из-за того, что не сможет почувствовать между пальцами шелестящий краешек листа?

– Ты не думаешь, что мы стали наркоманами?

– А? – Он не понимает.

– Большинство предков пользовались электронными книгами, а мы закапываемся в один из худших их обычаев.

– Угу. – Мантас уплыл куда-то далеко.

– Мы же и дальше будем друг другу читать, правда?

Мантас кивает, не глядя на меня.

– Знаешь, – говорю я ему, – мне приснилось, что мы с тобой целовались. Примерно как на той фотографии.

Мантас знает, о чем я, ему эта картинка противной не показалась.

Он поднимает на меня глаза и как-то странно смотрит, потом говорит:

– Пойдем к Дане.

– А как же наш сейф? Сегодня последний день!

– Скорее! – Он меня даже не ждет.

Впервые с тех пор, как начала ходить к Дане, не застаю ее дома.

Дверь открывает Рита – она опять действует. В ее системной памяти будет зафиксировано каждое слово и каждое движение – как тогда.

– Мы к Дане.

– Вы не можете быть у Даны, сегодня ее нет.

– А где она?

– На терапии.

– На терапии? Но…

– Она начала посещать терапию.

– Но она ничего не сказала.

– Наверное, она не обязана вам говорить.

Не случилось ли чего-нибудь с Даной? Она никогда не жаловалась. Поглядываю на Мантаса. По его лицу ничего не поймешь – никаких эмоций. Мы прощаемся, и Рита говорит:

– Мы никогда день не путаем, посмотрите, может, вы спутали.

Пока мы спускаемся по лестнице, Мантас просит:

– Разреши мне войти в твой аккаунт. Хочу временно подключиться.

Он хочет подключиться?

– Зачем тебе подключаться?

– Наберись терпения.

Поел этой еды из бутылочек и хочет подключиться? Мы, наверное, не можем быть по-настоящему другими. И не станем.

– Я буду немного занят, – говорит он. – Так что…

– Так что неограниченное время к тебе не лезть.

– Звонить можешь. – Он снова улыбается.

Мы словно поменялись местами: меня жжет изнутри, а он остыл и успокоился. Словом, стал таким, какой раньше была я.

Хотя нет. Неправда. Я никогда не была спокойной.

– На тебя тоже что-то нашло? – Я почти ругаюсь.

И он, и мама отказываются встречаться вживую, хотя знают, что меня ожидает эта процедура.

– Знаешь, кто вы с моей мамой такие? Несознательные люди. Решите уже наконец, на какой вы стороне. Уж лучше тогда быть в системе. – Сбегаю по ступенькам.

– Скажи, когда пойдешь туда, – слышу за спиной его голос.

Он озабочен, точно, почти раскаивается. Но не догоняет меня.

Один раз мне приснилось то, о чем рассказывала Дана.

Она рассказывала, как они с подругой ехали на велосипедах по лесной дороге. Полил дождь, и так полил, что им пришлось слезть с велосипедов и укрыться под деревьями. Ветки от ливня не спасали, обеих колотило, как в лихорадке, и тогда им впервые захотелось сделаться резиновыми.

– Представляешь, мы об этом мечтали, – засмеялась Дана.

И еще им с подругой хотелось стать резиновыми, когда они пасли корову, заигрались и сосед поколотил их палкой, потому что эта давно уже не существующая скотина – корова – разорила его огород.

Мне снилось, что меня, как Дану, лупят палка и дождь и я так же уязвима, как она.

Алину маму прооперировали. Заменили ей почку, суставы, перелили кровь и поменяли цвет глаз – с синего на бирюзовый.

Ала так и скачет от счастья.

– Я тоже поменяю цвет глаз. На этой неделе.

– На этой неделе?

– Подросткам разрешили. Раз-ре-ше-но. Мы собрались и проголосовали. Сколько можно. Зачем ждать совершеннолетия!

Только этого и недоставало для полного счастья в системе.

Сегодня у меня проверка перед вшиванием. Мне надо идти к врачу. Не знаю, что я делаю на этом стадионе. Опять я Дану дома не застала, и мне хочется бежать на край света. Мама со мной не встречается. Хочется вволю подраться, как на боксерском ринге. Разнести душевую, выломать дверцы ускорителя, разбить всех системных Рит и смахнуть с полок бутылочки в магазинах «Мега». Только я не могу. А поскольку и убежать на край света тоже не могу, накручиваю круги на стадионе: один… другой… третий… вперед, вперед. А когда захожу на девятый круг, звонит Мантас.

– Когда у тебя это вшивание?

– Сегодня, – говорю я.

– Сегодня?

– А что тут такого? Если и не сегодня, так попрошу, чтобы сделали сегодня.

Врач недовольна. Она этого не показывает, но я пытаюсь себе представить, что таится за ее поджатыми губами.

– У тебя температура повышенная. Две недели перед вшиванием должно быть не больше тридцати четырех и трех десятых. – Она поднимает глаза на меня. – И в ускорителе не надо бы крутиться.

Я молчу. Она листает мою карту.

– У тебя возросла потребность в движении.

Стараюсь сохранять спокойствие. Что там еще понаписано?

– Надо бы давать тебе лекарства.

– Да?

– Подавляющие потребность двигаться.

Она осматривает меня, лазером высвечивает глазное дно, просит высунуть язык, проверяет рефлексы медицинским молоточком.

– Слишком возбудима, – говорит она, проведя им вдоль моего тела, отчего я невольно прогибаюсь. – Пульс неправильный. В состоянии покоя пятьдесят восемь ударов в минуту. Температура тридцать шесть и одна. – Она записывает. – Отложим операцию. Отложить… отложить… – бормочет она, потом говорит: – Откладывать операцию нельзя. Не рекомендуется.

Смотрит в блокнот, там точно есть все сведения обо мне.

Опять что-то пишет.

– Мы можем предложить тебе стационар.

– Стационар?

– До операции. Разве что ты сможешь гарантировать…

– Могу. Выпишите мне лекарства. Не надо стационара.

Терапевт долго смотрит на меня.

– И еще кое-что. – Она показывает на мое бедро, к которому ни за что не притронется. – Мышцы у тебя слишком развиты.

– Я делаю приседания.

Она что-то помечает.

– Ускоритель не помогает?

– Только в последний месяц.

– Почему же ты мне не сказала, надо было сразу сказать. – Опять помечает. – Сколько времени ты посещаешь терапию?

– Два месяца. Три.

– Да, здесь записано, уже нашла. Ты говорила терапевту, что у тебя такая проблема?

– Нет.

– Почему?

– Я тогда работала с другой проблемой.

– Надо работать со всеми проблемами одновременно. Это называется дисперсной концентрацией. Если у человека есть одна проблема, значит, у него есть и другие.

Если у человека есть одна проблема, значит, у него есть и другие.

– Другая твоя проблема разрешилась?

– Да, – говорю я.

Терапевт смотрит на меня. Неужели поняла, что я пытаюсь ее обмануть?

– Ты знаешь, что с твоим голосом кое-что произошло?

– Что произошло? – У меня мурашки бегут по телу.

– Тембр слишком сильно меняется, генерируются эмоции. У нас ведь нейтральный разговор, как тебе кажется?

– Что?

– Это ведь деловой разговор?

– Да.

– Ты чем-то обеспокоена?

– Нет.

– Знаешь, сколько раз у тебя изменился голос за время разговора?

И знать не хочу, как эти роботы или микросхемы фиксируют изменения моего голоса, удары сердца, в зависимости от этого устанавливая, нормальна ли я.

Потом она говорит:

– Когда одна проблема исчезает, чаще всего исчезают и другие.

Я молчу.

– Вшивание через десять дней. До того – стационар.

Я еле отпросилась. С большим трудом. Она, наверное, почувствовала, что перед ней сидит настоящая нарушительница системы. Когда я уходила, она еще сказала, что язык у меня красноватый. Слишком яркий. Сжимаю в горсти список лекарств и упаковку таблеток. Одну таблетку она меня заставила принять у нее на глазах.

Внизу меня ждет Мантас.

– Слава богу, – громко говорит он.

Впервые. В системе мы имени бога не упоминаем. Только блокноты.

– Слава богу, – повторяет он.

* * *

Во сне мы целуемся. Как ненормальные.

Странно, потому что, когда я не сплю, настроение совсем не то. Мозги гудят, как холодильник: «Опасность… опасность… надо что-то делать… делать». И поцелуй с Мантасом исчезает, едва я поднимаю голову с кресла.

Мама знает, что меня через десять дней прооперируют. Завтра мы с ней встречаемся. Ура. Наконец я ее уговорила. Может, и ей что-то заменили? Почему она так неспешно отзывается? Но лучше уж иметь родителей-полуроботов, чем никого. В самом деле? А как же Мантас? Как он, у которого никого нет, себя чувствует? Мы об этом не говорили. Мы много о чем не говорили.

Мне надо учиться концентрироваться дисперсно, на многих предметах одновременно. Сейчас я сосредоточена только на трех. Вшивание. Мама. Дана. Вшивание. Мама. Дана.

Стою у двери Даны. Ее и сегодня нет. Рита снова внимательно меня разглядывает. Это мое посещение, наверное, тоже дополнит мой анамнез. Подожду и приду снова. Дана, вернись. Вернись с памятью, такая, какая есть. Пинаю камешек. Сажусь на лавку и открываю блокнот. Там друзья играют в загадки. Кто отключен двадцать три часа в сутки? Улыбаюсь: все меня склоняют. Кто меняет глаза, будто хамелеон? Ала, Зита, Вита… Постой, постой, кто еще отключен двадцать три часа в сутки? Передо мной бежит список имен… Ого, даже несколько десятков имен. Как знать, может, среди них есть и тот, кто посоветовал новому Алиному Рокасу все делать медленнее.

Ничего не выйдет. Так я его не найду. И я не могу найти Итру. Вхожу в Инин аккаунт, вижу, что зеленый не горит. Не горит примерно с тех пор, как не стало Ины. Набираю имя и фамилию: Итра XXHHZX. Не найден.

Не найден.

Внезапно раздается шум, и передо мной как в сказке появляется Мантас. Вижу его в телефоне. Сидит в двухместном самолетике.

– Иди ты!.. – Я даже привстала.

Из-за таких воздух еще сильнее загрязнен. Хотя и объявлено, что лазерные лучи трудятся в несколько сотен раз эффективнее деревьев, которые мы уничтожили.

– Это мой.

– Твой?

– Сам построил.

– И куда ты на нем полетишь?

– Без тебя – никуда.

До чего литературно. Пытаюсь себе представить, как втиснусь рядом с ним в маленькую кабину. От этой мысли кожа начинает гореть, словно ошпаренная. Нет, не хочу там сидеть.

– Без Даны я не полечу.

– Там хватит места и для Даны, и для Итры.

Для Итры, которого мы не нашли. Для Даны, которая, возможно, потеряла память. Спаситель мира.

– Ты спасешь меня?

– Ты уже почти спаслась.

– Ага.

– Я серьезно. Ты спаслась уже тогда, когда мы встретились, ты как раз перед тем уничтожила Данины лекарства.

Он помнит? Он помнит все обо мне.

– Другими словами, – я строю рожу, – я уже тогда была ненормальная. Главное было это не скрывать.

Мы смеемся, потом он говорит:

– Приходи ко мне во двор.

– Ты сказал, чтобы я никогда к тебе не приходила.

– Я имею в виду – в гараж. У моего деда был зарегистрированный, легальный гараж. Если там порыться, можно много чего придумать.

– Ты же знаешь, я эти самолеты терпеть не могу.

Я и сегвеи терпеть не могу, они превратили людей в инвалидов с усохшими мышцами.

– Систему надо использовать. Как и терапию. Сама говорила.

– А что у тебя в квартире такое, что туда нельзя?

– Винни-Пух. Дед Мороз. Мадагаскарские пингвины. Все те, кто нездоровым образом воздействуют на воображение. Все наши растратчики времени.

Хорошо сидеть рядом с гаражом Мантаса. Но мы даже не взглянули на самолет в гараже. Мама мне кинула ссылку на мультфильм про Винни-Пуха.

– Смотри, – показываю Мантасу. – Я перекину тебе в телефон. – И даже не спрашиваю, хочет ли он этого.

Сидим на земле и смотрим на дурацкого медвежонка.

– Он милый, – говорю я.

– Ему бы только поесть, других забот нет.

– Он двигается больше, чем мы.

– Но все равно кругленький.

– У него есть друг, поросенок, которого он любит.

– Наверное, это самая большая потеря нашего времени, – говорит Мантас.

– Что?

– То, что мы не можем любить. Только в цифрах можем показать: лав ю, лав ю, лав ю – и сотни сердечек.

Он прав. С другой стороны, если это и утрата, то такая давняя, что я и не вспомню. Разве можно тосковать по тому, чего не испытал? Читать об этом в книгах – одно, а…

– Но ты много читаешь, – говорю я Мантасу. – Намного больше, чем я.

– Еще конструирую. Больше заняться нечем.

Хотела пошутить, а вышло серьезно. Когда работники убрали сейф, у нас не осталось того единственного занятия, которое нам подходило. Он смотрит в телефон, а я в блокнот – мы точь-в-точь как те дети на лавочке в том парке.

– И мы почти не скорбим, ты заметила?

Мантас объясняет мне, что такое скорбь, но мне знакомо это слово – встречалось в текстах.

– Когда ушел дедушка, – говорит Мантас, – я не знал, что чувствовать. Это была первая утрата в моей жизни. И, поскольку я сразу отключился, остался один. Только потом на меня постепенно накатили эмоции.

– В системе, – говорю, – всё отмечают.

– В системе все избегают печальных эмоций. Особенно связанных с физическим уходом человека. Для системы это всего лишь один образ человека, другие в ней остаются.

Однако насчет скорби я с Мантасом не согласна: мы скорбим. Я до сих пор вспоминаю Ину. Разговариваю с ней. Когда она ушла, я страшно злилась, мне хотелось все растоптать. Хотелось растоптать и тогда, когда мама не захотела со мной встретиться. Ничего. Сегодня вечером встретится.

– Дедушки нигде не осталось. Было страшно.

– Ты с ним часто виделся?

– Мы вместе жили. Как в старину.

Каждый день?

О боже, это и правда страшно. Страшно отвыкать. У меня от тоски бион в тот же день распался бы.

– Как? От чего умер твой дедушка?

– Очень редкий случай. Во время терапии.

– Во время терапии?!

– А что? Что такое?

– Пойдем к Дане, – толкаю его блокнотом. – Ее сегодня опять не было. Может, ее уже совсем нет?

Дана есть. Мы сидим в ее комнате.

Она такая же, как раньше, нисколько не изменилась.

Как и Мантас, когда я увидела его в магазине без обезьяньего хвоста.

– Вы, наверное, уже знаете про мою ежедневную терапию, – говорит она ни весело, ни грустно.

Ежедневная терапия? Звучит угрожающе.

– Дана… – Я хочу сказать, чтобы она туда не ходила, как в тот раз сказала, чтобы не пила лекарств, но сейчас все не так просто.

Мне почудилось, будто Мантас хочет дотронуться до моего локтя. Я трепещу, как листок, который вот-вот оторвется. Сидя на софе, упираюсь ногами в пол. У меня никогда не было такой мебели. Дане разрешено иметь больше физических предметов.

– Дана, расскажите нам. Про прятки и жмурки.

– А я вам что-то разве рассказывала? Не может быть, – говорит Дана.

С меня, наверное, последние клочки оболочки осыпались, потому что такой холод охватил… Но Дана захихикала:

– Поверили, да? Не волнуйтесь, до моих мозгов они еще не добрались.

Мантас тоже вяло хихикнул. Дана снова раскачивается на стуле, качается и качается. А вместе с ней – леса, поля, грязь на животе, мамины поцелуи, дождь, который выстирал ее одежду. Мои леса, мои поля, мамины поцелуи – все, чего у меня никогда не было.

Если они что-нибудь сделают с Даной, если они что-нибудь сделают с Даной…

Я же знаю, что такое ежедневная терапия.

– Как они узнали?

– Увидели, что я во сне улыбаюсь, – тряхнув головой, отвечает Дана.

Когда Дана стала нам рассказывать, она и спать стала дольше. И даже улыбаться во сне.

– Они просили меня сказать, почему я улыбаюсь. И я не могла соврать.

– Дана, слушайтесь их. Я тоже послушалась. Используйте их методы и дробите сны быстрым дисперсным способом. Притворитесь, будто вылечились, тогда они быстрее оставят вас в покое. – Не знаю, что со мной делается, но я почти плачу.

Почти почти почти. Ежедневная терапия – это операция, которая называется неинвазивной. Я читала.

Они так поступают со стариками.

Они точно поменяют Дане память. Потеряет ее и сама даже не заметит. Потом и нас не впустит. Мантас говорит, не обязательно, я говорю, что обязательно.

– Твой дедушка умер во время терапии, – говорю я на лестнице, повернувшись к Мантасу. – Не хочу, чтобы так случилось с Даной.

– Знаю, – говорит Мантас. – Он очень любил Дану.

Пра-а-авда?..

Так, может, и в последние минуты, сидя на стуле во время терапии, он думал о ней? Может, те воспоминания, от которых он не в силах был отказаться, были о Дане?

После смерти деда Мантас нашел Дану. Дед не знал, что она жива.

– Он просто умер, – говорит Мантас. – Может быть, он просто умер.

– Ты так говоришь, чтобы тебе самому стало легче.

– Он ни одного органа не заменил. Ни одного. Ему время пришло. Я тоже не хочу жить вечно.

Этими словами он меня обидел. Он не хочет жить вечно? Хочет меня покинуть?

Провожаю Мантаса, потому что не хочу идти домой. Слишком расстроена и из-за себя, и из-за Даны.

– Я тебе скажу, – вдруг говорит Мантас.

– Что?

– Если с Даной случится что-то плохое, я тебе скажу. – И, помолчав, продолжает: – Вспомню все, что говорил дед, что говорила Дана, что говорили другие люди.

Я не сразу сообразила, о чем это он. Наверное, я слишком эгоистична и эгоцентрична. Ведь примерно то же могла бы сказать и я: «Не огорчайся, Мантас, я тебе напомню, что говорила Дана. Напомню, какими мы были людьми и какие это были времена».

Однако он решительно заканчивает:

– Но с Даной ничего не случится.

Гаражная дверь открывается. Перед нами красуется летательный аппарат на солнечных батареях. Уран, сталь, сверхпроводящий магнит. Двигатель работает бесшумно, число оборотов в минуту как у семи ускорителей. В системе все такие строят, и куда более мощные.

– Возьму с собой и Дану, и тебя.

– И Итру с мамой, – говорю я. – Как в сказке.

Но я смотрю не на самолет. Меня он не интересует. Я смотрю на Мантаса и хочу сказать, какой он положительный: чуткий, внимательный, добрый. Хочу к нему прикоснуться.

Пальцами, рукой – не треснуть корзинкой в магазине, не блокнотом толкнуть.

Просто дотронуться. Но я научилась хорошо владеть собой… Он ничего не заметит.

Он поворачивается ко мне.

– А… – начинает он. – А можно мне тебя поцеловать? Как раньше люди целовались.

– Знаешь что, – говорю я. – Хоть я и бракованная, но еще не извращенка.

* * *

Я не встретилась с мамой. Как я могла забыть! Мы очень долго пробыли у Даны. Она все говорила и говорила, а я сидела почти у ее ног, даже Мантасу было странно.

– Мама, прости. – Мне так стыдно.

– Ничего страшного. – Мама смотрит на меня с экрана. – Назови время, и мы встретимся.

– Завтра утром, – говорю я. – Встретимся, как в старые времена.

Мама знает, что означает встретиться, как в старые времена: она приходит в мою комнату, обнимает меня, и мы сидим. Смеемся. Мне четыре, пять, шесть лет. Я не боюсь обниматься. Думаю, я уже подготовлена. У мамы никогда не было такой второй кожи, а у меня уже не осталось чужих гормонов, и я смогу почувствовать маму, как тогда. Когда я была в четвертом классе. Или когда мне было четыре года. Это было так давно. Во времена динозавров.

Хочу дождаться маму как раньше, когда ночью спала по четыре часа, сидя в кресле. В него вделаны магнитные застежки, которыми я могу пристегнуться. Ведь трудно не вертеться во сне, хотя кресло такое мягкое, и его форма приспосабливается к форме моего тела. Вертеться нельзя. И брыкаться нельзя. Вредно для мозгов.

Но я все равно отстегиваюсь.

Помню один из последних разговоров с Алой. Она меня спрашивала, идет ли ей новый цвет глаз. А я заговорила про Ину и Алиного брата и впервые ее отругала:

– Знаю, ты себя ставишь выше меня, но с братом нельзя так поступать.

И еще добавила, что, скорее всего, знаю, кто ее брат.

Ала ответила, что мне необходима терапия. И что я совершенно не ориентируюсь в том, какие теперь времена. И что только предки были такими моралистами.

– Бег тянет тебя назад. Ты это знаешь? – Она улыбнулась. – У тебя не только мозги размягчаются, но и мышцы растут.

– А ты стройная. И жестокая, – отрезала я. – Кстати, как поживает Рокас?

– Который Рокас? И о какой жестокости ты говоришь? Ее в системе нет, запомни это. Жестокими были только люди. Мы такими не будем.

Потом я поговорила с папой. Он знал, что мне ускорили вшивание, знал о моих проступках. Но был веселый и деловой, такой уж у меня папа.

– Вот увидишь, мой пупсик двести тринадцать, все будет хорошо, – сказал он.

– Что ты сказал?

– Ой, не туда голос направил. Грита, милая, не будет никаких проблем. С тобой так уж точно никаких проблем не будет.

– Да что ты? – Какая непомерная позитивность. – Ты всем так говоришь? Всем нескольким сотням своих детей?

– Грита, Грита. Только тебе и еще нескольким сотням. Остальные еще не родились. Когда родятся, конечно, буду и с ними говорить. Позитивность нас укрепляет.

Вдобавок к оболочке.

– Кроме того, я тебе это говорю, потому что ты – первый мой ребенок, и ты присоединилась к системе, несмотря ни на что.

– Несмотря на что?

– На то, что ты была зачата старинным способом.

– Ты это помнишь? – Не могу поверить.

– Помню, что твои биологические родители тебя зачали по своему разумению. Но ты, несмотря ни на что…

Папа себя больше не помнит с тех пор, как ему заменили память, говорит о себе в третьем лице. Что же ему туда всадили? Надо скорее забрать у них Дану.

Очень хотелось спать. Я уснула, и мне приснилось странное. Будто Мантас проглотил все питательные таблетки из бутылочки и ему понравилось. И он смёл все бутылочки с магазинных полок. Он облепил себя этими бутылочками. Голос у него сделался низким, как у одного системного работника.

– Грита, мы заблуждались, – сказал он этим низким голосом. – Это путь в никуда, тебе надо вшить микросхему.

В другом сне они с Даной поймали меня на стадионе и хотели огреть микросхемой, похожей на тарелку. Я проснулась с криком, свернувшись клубком на полу.

И ведь я знаю, что все было совсем не так. Что Мантас на самом деле выпил горстку таблеток – шесть штук, – и с ним ничего не произошло, он сказал «очень невкусно» и сгрыз мои яблоки. Последнее мы поделили, один раз он куснет, другой – я. Так и съели. Откусывали все меньше и меньше. Крошку ему. Крошку мне. Это и был наш первый поцелуй, потому что наша слюна смешалась. Как ни странно, мы от этого не умерли и даже не заболели. Я вспомнила, как попробовала на вкус Инину кровь. Может, это и спасло меня от терапии.

Ина, которая согласилась играть и упала на бегу.

Итра, который предложил ей побегать.

Такие, как Итра.

Такие, как Мантас.

Такие, как Ина, меня спасли.

Утром я узнала, что мамы давно нет. Она ушла, наверное, сразу после Ины. Мама тоже умерла во время вшивания. И совсем не из-за технической ошибки, как мы читали в новостях, а из-за хорошо продуманного плана. Микросхемы созданы в соответствии с ДНК совершенного человека. Для дефективных и провинившихся пребывание в системе невозможно. Я помню, что говорила Ала. Не бойся. Организм не отторгнет микросхему.

Истинная правда. Организм не отторгает, потому что гибнет. Только и всего. Микросхема побеждает. Как просто. Но мама знала, что я буду общаться с Иной. Знала, какие слова я ей скажу, знала, что Инин двойник будет только хлопать вытаращенными глазами и не сможет ответить, потому что система настолько скудная и убогая, что большей части слов и фраз в ней не существует. Весь словарь предков и литература, перенесенные в электронные книги, автоматически попадают в системный вакуум и не активируются. Мама это знала и потому долго работала над созданием языка программирования, который записывает мои слова, когда я с ней разговариваю, и находит для них десятки синонимов. Все это время, все последние недели, я разговаривала с маминым двойником в системе.

Мама оставила там себя.

Я ждала, что дверь откроется. Ждала и ждала. Пока не расплакалась. Я думала о том, что мама не может подвести. Что у нее есть подруги из тех времен, когда люди друг по другу тосковали, значит, она по-настоящему соскучилась, и дверь откроется.

А она все не шла. Я лежала, свернувшись клубком, и плакала, даже Мантасу не отвечала. Хотя от него были сообщения – SOS, SOS, SOS и ОПАСНОСТЬ. Так ничего и не дождавшись, я вошла в мамину комнату. Ее там не было. Давно не было, я по запаху поняла. Там воздух был стерильным, а я мамин запах помню с детства. У нее был собственный запах, потому что его не глушил бион. И температура у нее была выше, чем даже у меня, – тридцать шесть и шесть.

На столе я увидела блокнот, а в нем – маму. Это был ее двойник. Легче ли мне утешиться, чем Мантасу? Ему дедушка двойника не оставил.

Система безупречно водит нас за нос. Мама купила часть информации, и потому мне про нее не сообщили. Как я не знала и нигде не могла прочитать, что была зачата по-старому, так не узнала и о маминой смерти. Наверное, она решила, что надо как можно дольше от меня это скрывать. Мне даже Ала рассказать не могла – так строго действует система. Можно ли было так меня обманывать? Наверное, можно, потому что не обманывать, наверное, никакое не достоинство. Просто информация доходит раньше или позже, только и всего. Мама хотела, чтобы я думала, что она жива, и легче бы прошло тяжелое время после ухода Ины. Когда от тоски по Ине, Мантасу и маме стали распадаться и впитываться в мою кожу клетки оболочки. И начали мучительно возвращаться ощущения, эмоции, мои настоящие гормоны.

Мама упоминала о Мантасе. О чем я должна его спросить? Мама знала Мантаса? Разговаривала с ним?

Открываю блокнот. Срочно приглашают в стационар – они мне все-таки не поверили. Достаю из шкафа мамин шарфик. От него пахнет мамой, шарфик впитал ее запах. Система зафиксировала, что я прочла о мамином уходе. Завтра придут работники, заберут мамин шкаф и стол. И кресло. Три физических предмета из физического мира. Так было, когда умерла Ина.

Как немного места мы занимаем.

– Ты знал, что моей мамы нет?

– Знал. Прости меня.

Мантас почему-то тяжело дышит, наверное, на стройке работать устроился, как пошутили бы предки.

– Ты почему раньше не отзывалась, когда я тебе дозванивался?

– Почему не отзывалась? Наверное, потому, что ревела и ждала, когда мама войдет ко мне в комнату.

– Сочувствую. Знаешь, по-настоящему сочувствую.

– Ладно, проехали. Слушай, мама сказала, что ты мне поможешь.

– В чем помогу?

– Сбежать от вшивания.

– Умница мама. И как ей это только в голову пришло.

– А вы с ней разговаривали?

– Почти нет.

Иду к Мантасу. Раньше он просил не приходить, а сегодня сказал, что можно. У него однокомнатная квартира. Одна комната, и он жил в ней с дедушкой. И правда страшная утрата, когда теряешь того, с кем не разлучался. Что Мантасу пришлось испытать? И вдруг – не могу поверить – в комнату входит… Грита.

– Кто это? – спрашиваю.

– Двойник, наверное. – Мантас приближается ко мне, и у меня перехватывает дыхание.

– Стой, – говорю я, ничего не соображая. – Ты…

– С тех пор как тебя увидел, я создавал твоего клона.

Меня чуть не затошнило, так я испугалась. Он превратил свою комнату в мастерскую по изготовлению клонов.

– Я один раз встретился с твоей мамой. Она мне дала твой аккаунт.

– Так и я тебе давала свой аккаунт.

– Я попросил из вежливости.

Мне хочется ему врезать.

– Без него мы тебя не спасем, – объясняет он.

Я хватаю ртом воздух, а Грита мне улыбается.

– Как ты убедил маму, что не навредишь мне? – спрашиваю я.

– Несовершенный несовершенного видит издалека. – Теперь и он улыбнулся. – Я сказал, что люблю читать. И продекламировал.

– Что продекламировал?

– Ее любимые стихи. Байрона. Закрыв глаза.

Создать такого клона очень просто, объясняет Мантас. У него была возможность изучать перегоревших роботов в парках. Остановившись, даже самые разумные из них – не больше чем куклы из прадедовского цирка.

Потом Мантас объясняет, как он запрограммировал моего двойника.

– Мы подключим ее к твоему аккаунту, – говорит он. – Она сможет им отвечать, показывать, какая у нее температура, как она принимает лекарства. Они не распознают, что это не ты. А может, так никогда и не узнают. На самом деле мы им даже неинтересны. Но тебе надо отключиться, выйти из системы.

– Так отключай меня. – Чувствую, что слабею. – Нет, погоди, – останавливаю я его, – я сама.

Снимаю с головы бионную сетку, а с запястья – магнит, который посылает сигналы в блокнот. Мантас надевает сетку на голову другой Грите.

– Я нашел Итру, – говорит он. – И знаешь как?

Я настолько ослабела, что едва держусь на ногах. Ухватилась за край стола и увидела за ним… у меня дух захватило.

– Дедушкин клон, – говорит Мантас. – Только я еще не успел.

Лицо у Мантаса неописуемое.

Я почти злюсь на себя за то, что так с ним обращалась.

– Но мы не бросим Дану, – говорю я.

– Дана с Итрой в гараже. В самолете. – Мантас застегивает магнит на запястье моего двойника.

Меня нет, как и Мантаса. Кто теперь докажет.

И куда мы полетим? Как будем жить? Найдем ли место, где трава зеленее? Никто не знает, ведь все давно перестали исследовать физический мир.

Я себя уже не ощущаю. Может, и не хочу ощущать себя. Может, я всегда хотела ощутить кого-то другого.

– Грита. – Я слышу голос Ины, и мой клон на него реагирует.

Нас спасли достижения программирования. Точнее, Мантас, который научился их использовать.

Ему пришлось укоротить край бионной сетки, и он сдувает невидимые волокна с лезвия ножа. Разглядываю венку у него на шее.

Он оборачивается ко мне и без тени улыбки говорит:

– Ты ведь знаешь, что это почти невозможно. Все намного хуже, чем кажется. Нет никакого края света. Нас могут заметить уже завтра. Или уже заметили. Но вдруг есть и другие отключившиеся? И мы все… – Он хочет еще что-то сказать, но я не даю ему договорить.

– Поцелуй меня, – говорю я.

Я помню, что сказала Дана. Химия – это когда понимаешь, что не можешь не поцеловаться. И он, наверное, не может. Его губы приближаются к моим. Мы – два иссохших дерева, компьютеры, у которых рассыпалось сложное сознание. Он наклоняется и обеими руками обнимает меня. Так, словно все время с той минуты, как вскинул руку на стадионе, только это и хотел сделать.

Ссылки

[1] Пересказ Бориса Заходера.

[2] Другими словами – синдром Дауна. (Примеч. авт.)