Растопыриваю пальцы и царапаю ногтями гладкую белую стену. Никаких полос на ней от моих таких же белых и гладких стерильных пальцев не остается. Обхожу комнату, не отрывая руки от стен. Они совершенно белые, и в голове на мгновение мелькает, что белый цвет означает спокойствие. Раньше в квартирах висели картины. Так сказала мама, и я сама про такое читала. Раньше люди жили, утопая в вещах. Кроме мебели были всякие мелкие шкафчики и столики, салфеточки, игрушки, множество письменных принадлежностей, планшетных компьютеров, бумаги. Да, бумаги, люди держали книги на полках. Сколько же на них пошло деревьев, сколько целлюлозы. И еще была одежда. Ботинки. Пальто. Люди меняли одежду как ненормальные, теперь все это можно делать в системе, не загрязняя окружающую среду. Для этого мы изменили свои потребности. Дети засыпали по ночам, обнимая какую-нибудь старую игрушку, полную пылевых клещей, или – вообще подумать страшно – живого человека.
У прошлого было полно недостатков. Потребительство душило Землю, она оказалась на грани самоуничтожения. Однако человеческий разум совершенствовался, и мышление положило конец безмерному потреблению. Даже физическому шуму пришел конец. Все переселилось в блокноты. Трансшум. Транслайф. Трансжизнь. Чтобы земной шар стал чище. Тише. Спокойнее.
Вот сколько всего в пользу современного существования.
Мантас теперь нарушитель, потому что он отключился. Не позволяет системе узнавать о нем, а это нарушает порядок. Так что, хотя преступников, какие были в старину, у нас не осталось, нарушители есть, потому что сделаться нарушителем, ослушаться системы очень легко.
– Как ты думаешь, много ли отключившихся? – спрашиваю я у Мантаса.
Он уверен, что они есть. Мантас считает, что, по теории вероятности, если кому-то одному пришла в голову странная мысль, так, может, и другим придет. Хотя, конечно, может, и не придет никогда.
Я на этот вопрос отвечаю более негативно. Ведь такие, как я, Мантас, Дана, – пережитки прошлого, и в будущем число таких несовершенных будет только уменьшаться. Терапия и операции окончательно исцелят людей.
Мы часто разговариваем по телефону, потому что Мантас чувствует ко мне то, чего я почувствовать не могу.
– Тебе не кажется, что мы слишком скучно живем?
Если я об этом и думаю, все равно трудно осознать, что означает это скучно. И Мантасу тоже трудно. Он, как и я, продукт современности. Может, у нас получилось бы сравнить свою жизнь с рассказами Даны. Я ее рассказы слушаю, как старинные сказки. Они мне нравятся, но свою жизнь я никогда с ними не сравниваю.
Почему?
Как сравнить оболочку и кожу? Это две совершенно несравнимые вещи.
– Мы ничего не делаем, – говорит Мантас.
Теперь, оказавшись вне системы, он и правда ничего не делает. Он знает, что, принадлежа к системе, делал бы много чего. Мог бы придумать для себя несколько образов, путешествовать, работать, создать семью, наблюдать за тем, как живет он сам. Заботиться об этом. Мы называем это транслайфом. Все можно делать, не расходуя попусту энергию, не истощая Землю, не рубя деревьев – бумагу оставили только детям в начальной школе, для домашних заданий. Теперь Мантас оказался в физическом мире, где ничего нет. Он бежит кросс на стадионе в пустом мире.
– Да, – говорю. – Мы могли бы делать больше. Но не хотим.
Я ведь и сама, хоть и подключена, создаю не намного больше, чем Мантас. Ничего достойного пока не сотворила, мой двойник только лениво крутится, выбирает дома, скупает все подряд и никак не сдаст последний экзамен в университете.
У Алы семь двойников, и она этим не хвастается, потому что у других бывает и побольше. У Рокаса целых семнадцать.
– Я имею в виду, действовать по-настоящему, – говорит Мантас.
– Как в старину?
Мантас не называет это стариной. Он убежден, что эта старина живет в нас и никуда мы от нее не убежим.
– Да что здесь можно делать, на этих улицах, – говорю я, и Мантас со мной соглашается, но потом вспоминаю про сейф. – Я знаю, чем мы можем заняться.
В некоторых квартирах разрешено держать старинную литературу, и одна из таких квартир – наша. Разрешение обходится дорого, и люди, получившие его, должны чаще посещать специалистов по здоровью, мерить температуру и пить больше добавок, чтобы сохранить совершенно нейтральное отношение к старью.
Для нашей квартиры разрешение купил дедушка, папин отец, я его почти не знала. Сейф два метра на семь вмонтирован в конец коридора, и в нем собран, я бы сказала, арсенал старинной литературы, включающий в себя газеты и журналы, – все свидетельства того, что способность наших предков производить информацию была ограниченной. Один только вред для окружающей среды, например для деревьев. В этом сейфе я и вычитала про поцелуи. Я отключаюсь, когда иду в сейф, и в книгах роюсь чаще всего отключившись, потому что это не рекомендуется. Не рекомендуется даже входить в сейф, не приняв хотя бы одного из новых средств, укрепляющих нейроны мозга. Вообще, никого из моих друзей старье не интересует; если бы кто узнал, решил бы, что я напрасно трачу время, только и всего.
Приглашаю Мантаса вместе порыться в сейфе. Маме я сказала, что придет один парень, мы с ним вместе готовим проект про старину. Может, не стоило врать маме? Но не встревожится ли она еще больше, если узнает, что я привожу в дом парня, которому нравится рыться в сейфе?
Папа все спрашивает, почему я в транслайфе сплю. А я ничего не могу с этим поделать, моя трансжизнь дремлет, потому что мне больше нравится старье. Теперь, когда меня на терапии научили мысленно дробить длинные тексты, я не боюсь копаться в сейфе, потому что знаю: появившиеся отклонения или эмоции будут уничтожены при помощи визуализации.
Но копаться – это и значит копаться, тратить время попусту, в прямом смысле слова. Когда я сказала Але, что докопалась до информации о поцелуях, так оно и было. Я неделями торчала в сейфе, листая страницы и кое-что почитывая, но многое пропуская, потому что тогда еще не приучилась обрабатывать длинные тексты. Вот так, роясь в грудах переработанной целлюлозы, я и наткнулась на текст с фотографией – два человека, слипшиеся приоткрытыми ртами. Сцепленные, словно их рты – две микросхемы, смонтированные на одной панели.
Иногда я в сейфе даже засыпаю и тогда вижу сны, а может, только воображаю, будто мне что-то снится. Я видела себя во сне на той фотографии с поцелуем. Вообще-то нам сны не снятся, потому что мы даже и не спим. Мы отключаемся, и только. Никаких снов, никаких зрительных образов, потому что в окружающей среде не осталось помех, которые раздражали бы сознание. Мы не переходим из фазы глубокого сна в REM-фазу – фазу быстрого сна – и обратно, как было у предков.
Мантасу бы понравилась информация про поцелуи, я уверена. Еще я могла бы сводить его к Дане, она точно была бы не против. Я бы ей сказала, что он тоже хочет послушать о прошлом. Разве это не была бы хоть какая-то деятельность?
* * *
У Мантаса горят глаза. Оказавшись в сейфе, он с головой зарывается в страницы. Берет журнал и, не открывая, гладит его ладонью. Когда он это делает, слышится такой звук, как будто он проводит рукой по мокрому стеклу.
Я тоже что-то похожее делаю, но только тогда, когда, зачитавшись, не замечаю, как начала теребить край страницы. В последнее время я даже принимаюсь тереть край блокнота. Но он все равно что стальной, его не изогнешь, как хочешь.
– В дедушкиной квартире тоже был такой сейф, – говорит Мантас.
– А теперь?
– Дедушки уже нет, так что сейф уничтожили.
Мантас мне мало рассказывал про своих родителей. Он их не видел, его вырастил дедушка. Само по себе это не трагедия. Главное, чтобы при ребенке, пока он растет, был хоть кто-то из взрослых. Все равно в системе ты не одинок, у тебя всегда есть друзья, ты можешь, когда захочешь, потребовать себе социальных родителей или даже создать несколько их вариантов.
А раньше, наверное, это была трагедия – остаться без родителей.
Мы уже не меньше часа сидим в сейфе. Мама не поверила, что нам это надо для школы, но не возражала. С тех пор как пришло сообщение о микросхемах, а потом и о первых имплантациях, мама стала снисходительнее к моим порокам. Она даже не спрашивает, измеряю ли я температуру, а я и правда перестала ее мерить. Не сомневаюсь, что я научилась управлять своим теплом – охлаждаю свое тело с помощью визуализации. Если надо, повторяю: «Я бион, бион, я процессор блокнота, я лазерный луч», – и сразу остываю.
Мне по-прежнему интересно, как Мантасу удалось отключиться. Я имею в виду – физически. Чувствовал ли он страх, впадал ли в панику? Ощущал ли, что задыхается? Мантасу не очень хочется об этом говорить. Он сидит напротив меня, прислонившись к стене, с «Чайкой по имени Джонатан Ливингстон» на коленях. Правую ногу подобрал под себя, а левую вытянул вдоль моей ноги. Лодыжка Мантаса вся в темных волосках и в жилках. Я снова задумалась, можно ли это назвать словом cool.
– А что, если мы будем читать друг дружке? – предлагает он.
Мысль, может, и неплохая. Только надо бы выложить маме всю правду, тогда не придется сочинять другие версии появления Мантаса. Все равно мы не смогли бы читать книги под деревом или еще где-нибудь. Даже в комнате нельзя. Чтобы это не считалось нарушением – только в сейфе.
Не дожидаясь моего ответа, Мантас берет книгу и читает.
«Флетчер, хочешь научиться летать?»
Я слушаю его, и у меня впервые появляется желание закрыть глаза. И тогда происходит чудо: хотя я многого не понимаю, вижу себя внутри этого рассказа. О чайке у меня представление смутное, я видела ее в системе, в блокноте, однако воображаю себя чайкой, и…
– Знаешь, – говорю я ему, – я почти увидела то, что ты читаешь.
У меня, наверное, глаза горят, потому что он уставился на меня.
– Можешь читать помедленнее? – прошу я.
Он читает дальше, потом просит:
– А теперь ты мне почитай.
Мама не спрашивает, как дела с нашим проектом. Позавчера не спросила, вчера не спросила, и сегодня тоже. Она знает, чем мы занимаемся, и ничего не говорит. А ведь мы напрасно тратим время – и она знает это, но позволяет.
– Послезавтра Ине вошьют микросхему, – говорит она.
Так вот почему мама разрешает нам рыться в сейфе? Потому что голова у нее занята Иной?
– Мне надо с ней поговорить.
– Только рассчитай время. За двадцать четыре часа до вшивания она должна прекратить общение вживую.
– А почему ты мне раньше не сказала? – спрашиваю я.
– О чем?
– Об операции.
– Сама только сегодня узнала.
Вот это новость! Разве мы – не информационное общество?
– Это из-за ее расстройства, – говорит мама. – Ты, понятно, сама сможешь выбрать дату.
– А ты?
Я знаю мамину историю. Они с отцом провинились.
– Мне дата назначена. Через три недели.
– А мне?
– Тебе? Ты, наверное, будешь одной из последних.
– Но… я же хожу на терапию.
– Ну и что?
– А то, что я дефективная.
Мама улыбается:
– Ты не знаешь, кто такие настоящие дефективные. Это те, кому не подходит система.
– Ты имеешь в виду тех, у кого организм отторгает пересаженные ткани и органы?
– Не только. Вообще саму систему.
Я все равно не понимаю.
– Ни одного такого человека не знаю, – говорю я. – Не слышала про таких.
– Возможно, – кивает мама. – Они чаще всего отключаются.
Мы снова читаем.
Мантас признается, что плохо себя почувствовал, вернувшись домой после первого раза.
Предлагаю ему сделать перерыв, но он мотает головой и садится на пол.
Не выходят из памяти мамины слова про отключившихся. Таких выбраковывают.
И операция, которую будут делать Ине, тоже из ума не идет.
У меня кружится голова, не сильно, но кружится. Может, оттого, что я не привыкла встречаться через день. С мамой и с Алой я встречаюсь редко, а с Иной не считается – Ина еще маленькая, она мало разговаривает и все время рядом со мной, как деталь обстановки.
– Что с тобой? – спрашиваю я.
Мантас молчит, значит, не может подобрать сравнения для того, что чувствует.
– Привыкну, – наконец говорит он. – Пойдем читать.
Сегодня начинаю я. Выбираю отрывок из «Винни-Пуха». Я даже мультфильм видела. Мантас «Винни-Пуха» не видел, зато смотрел «Вверх» и «Планету сокровищ», которых не видела я. Но ему понравилась фраза, которую я прочитала: «Ты сам виноват, Иа. Ты же никогда ни к кому из нас не приходишь. Сидишь как сыч в своем углу и ждешь, чтобы все остальные пришли к тебе. А почему бы тебе самому к нам не зайти?»
Очень хочу мысленно побыть с Пухом, но не могу перестать думать про Ину. Мантас знает, что сегодня мы закончим читать раньше.
Теперь его очередь, он читает «Чайку по имени Джонатан Ливингстон», потом берет Библию – книгу, которая некогда была самой популярной, и это свидетельствует об извращенной тяге предков к божественному.
«Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной».
Долина… Долина… Стараюсь вспомнить, когда видела ее в системе. Закрываю глаза и вижу стадион, местами зеленый, местами серый, – а на нем вижу себя и Ину. С одной стороны появляется Мантас, с другой – Дана. Мы медленно идем друг другу навстречу, и тут из-за угла выскакивает районный санитар.
– Сними ты эту оболочку.
Мантас смотрит на меня. Я открываю глаза, и картинки мгновенно исчезают.
– Что?
– Сними ее.
– Но это невозможно.
– А ты попробуй.
– Зачем? – спрашиваю я.
– Может, больше бы почувствовала.
Мне не надо чувствовать больше. Хватит и того, что я дефективная и должна посещать терапию. Кроме того, я не хочу видеть у себя на ногах все эти волоски с жилками, пусть лучше прячутся под бионом. Снять оболочку я смогу когда угодно. Когда-нибудь потом.
* * *
Слышу от Ины странные слова:
– Мне та кровь очень понравилась.
Это она сейчас так говорит. Через тридцать шесть часов, со вшитой микросхемой, она такого не скажет.
– Понравилась? – Я почти вплотную придвинулась к ней.
– Она такая настоящая.
С чем она сравнивает, что для нее настоящее? Уже давно все понятия поменялись, и не один раз.
– Она как песок около моря – тот, который пачкается.
– Или моделин, – подсказываю я.
Ина мотает головой:
– Моделин из лаборатории. Он не пачкается.
Ина себя в этом убедила. Сидела с голыми коленками на балконе, зажимала рану и от страха придумала, что вкус крови может понравиться.
Потом Ина рассказывает про Итру.
– Он за мной больше не гоняется.
Не знаю, о чем они между собой говорили. Ина поняла, что я приходила в школу, чтобы отругать Итру. Хотя мы не произносим слова ругать. Мы пользуемся другим словом – информировать.
Я ведь так и не спросила Ину, почему она тогда соврала, будто Итра ее не поднял. Может, потому, что я после разговора с Итрой сидела на лавке довольная, улыбалась. Мне очень понравилось болтать с Итрой, а значит, и сам Итра понравился.
– Давно вы дружите?
– Только с этого года
– Хорошо. Дружи с ним, – говорю я.
Ина внимательно смотрит на меня.
– А вдруг я после вшивания не захочу?
– С чего ты взяла?
– Рита сказала. Несколько девочек после вшивания перестали разговаривать с некоторыми подружками.
Я о таком и не слышала.
Разве микросхема позволяет понять, с кем стоит общаться, а с кем нет?
Ина поворачивается ко мне спиной, и мы сидим, прислонившись друг к дружке – единственное рекомендуемое физическое прикосновение.
– А если у меня с Итрой такое случится?
– Не думай об этом, – советую я.
Но мне и самой становится неспокойно. И Ина, вижу, мне не верит.
– Что вы еще делаете с Итрой?
– Всё. Играем в шашки, в мосты, в морской бой. Еще в покер – он меня учит.
Старинные игры. Видно, и у сестренки такие же наклонности, как у меня. Предрасположенность к…
– Но на прошлой неделе мы почти не разговаривали. И на этой тоже. Создавали себе бионов.
– Бионов?
Мы в начальной школе еще своих двойников не создавали. Зачем их так торопят? Ведь эту работу надо выполнять очень внимательно. Надо хорошо сосредоточиться и долго удерживать внимание, чтобы создать как можно более точную копию.
Смотрю на Ину. Я все еще не знаю ее. Почти. Как и многих других, с кем каждый день вижусь и разговариваю.
Ина была зачата в системе. Донора мама выбрала в банке, так что у нас с Иной разные биологические отцы. Потом клетки, мамину и этого донора, поместили в пробирку, и там произошло оплодотворение. Дальше эмбрионы развиваются в биоматке: это удобно, потому что там всё под наблюдением и всё фиксируется. В этой самой матке они могут провести и младенчество, если родители пожелают, но большинство младенцев пока растет при родителях.
Маленькие дети и ученики начальной школы чаще встречаются с близкими, чем пятиклассники и те, кто еще старше. Им пока не говорят, что тянуться к живым людям ненормально. Я читала, что в будущем станет по-другому. Такие дети, как Ина, которая бежит то ко мне, то к маме, больше по комнатам бегать не будут. Ина, как и я, еще успела попользоваться свободой. Хотя, может, в будущем эти воспоминания о свободе станут для Ины всего лишь ненужными помехами.
Когда Ина пойдет в пятый класс, она переселится в отдельную комнату и там закроется. У нее и теперь есть отдельная комната, как у всех, – с первого месяца жизни. Ко мне или к маме Ина может зайти в любой момент, даже ночью. Но ночью Ина крепко спит. Не просыпаясь. По крайней мере, спала до тех пор, пока не подружилась с Итрой и не упала. Теперь она спит не так спокойно.
– У тебя есть мечта? – спрашивает меня Ина.
Это еще что, откуда она знает такое слово? От Итры услышала?
– Не знаю. – Я пожимаю плечами, потому что в последнее время моя жизнь – сплошное укрощение нездоровых наклонностей, и мечты входят в их число.
– А у нас с Итрой есть, – говорит Ина и улыбается.
Она изменилась, а я и не заметила. Может, потому, что сама была погружена в терапию, встречи с Даной и разговоры с Мантасом.
– И какая же, – спрашиваю, – у вас мечта?
– Итра сказал, что можно скрыться из системы.
Смотрю на Ину и вспоминаю все разговоры с ней. Их за всю нашу с ней жизнь набралось не много. Даже тогда, когда Ина приходила в мою комнату, мы не обязательно разговаривали. Чаще всего сидели с блокнотами в руках и, как те мальчишки в парке, хихикали, не отрывая взгляда от блокнотов, не поднимая головы, не переглядываясь. Иногда прислонялись друг к дружке спинами.
* * *
В день, на который Ине назначена процедура, Мантас плохо себя чувствует. И мне тоже плохо, но по-другому. Я понимаю, что не могу так часто с ним видеться. Оказывается, каждый день встречаться, каждый день сидеть в сейфе – это для моего организма совсем не годится.
– Давай сделаем перерыв, – предлагаю я Мантасу.
Он смотрит на меня и морщится:
– А если тебе вошьют эту штуку?
– Не вошьют. Мама говорит, я не дефективная.
Я даже хихикаю, но Мантаса это не убеждает. Он какой-то раздраженный, всерьез раздражен.
– Тебе плохо, – глядя на него, говорю я.
– Ага. Но не оттого же, отчего тебе.
– Откуда ты знаешь? – удивляюсь я.
– Твою боль видно. Ты ерзаешь, не можешь усидеть на месте, скребешь затылок, трешь виски, жмуришься.
– Ты бы мог стать терапевтом.
Мантас пожимает плечами:
– Со мной было примерно так же.
– Было? А теперь?
– Теперь боль изменилась. Ушла внутрь.
У Мантаса не только на ногах, но и на руках жилки видны. Один раз он пробовал до меня дотронуться, потянулся к плечу, но передумал.
– Ты с ней, – сказал он. – Значит, не почувствуешь.
Прекрасно помню, как мне в пятом классе ее надевали. Я лежала на процедурном столе в медицинском кабинете совершенно голая и дрожала от страха. Мне дали что-то пожевать, чтобы лежала спокойно, какую-то красную резинку. Санитарка щипцами вытащила из ванночки оболочку, которая мокла там в щелочном растворе. Оболочка. Обязательная новая кожа и защита от неблагоприятного воздействия окружающей среды. Санитар держал меня за левую пятку, а санитарка начала натягивать оболочку на ступню. Когда она поднималась вверх по лодыжке, ощущение было такое, будто я превращаюсь в резинового человека или кто-то меня заталкивает в тесную пластиковую пробку. Затянутые в перчатки руки санитарки двигались вверх по бедрам, а санитар прижимал оболочку к коже, чтобы не оставалось никаких складочек. Процедура длилась около часа, я жевала резинку, и у меня не было панической атаки, какая иногда случалась у других.
После процедуры я должна была тридцать шесть часов лежать и ждать, пока клетки биона слипнутся с моей кожей. Бион – живая, дышащая кожа, которая должна расти вместе со мной. Я и живу с ней уже целых четыре года. В ней есть щелочка, через которую я писаю, она не прикрывает радужки глаз и ноздри. И рот. Она такая тонкая, что на голове у меня сквозь нее пробились отрастающие волосы, которые пришлось сбрить перед процедурой.
Первые несколько дней я казалась себе резиновой, и ощущения притупились. Один раз я пошатнулась на краю тротуара, потому что не чувствовала его, и с трудом удержала равновесие, в другой раз подняла с дороги камешек, и он показался мне каким-то не таким – был похож на пластиковый. Потом эти странности пропали, все пришло в норму.
Некоторых, когда на них натягивают оболочку, охватывает паника, но такое случается редко.
Мантас признался, что и он запаниковал тогда. Ему показалось, будто его засунули под стекло и он остался там навечно.
* * *
На самом деле нам известно, что такое чувства, только они у нас все в системе. Там мы смеемся, деремся, ненавидим, заваливаем друг друга сотнями смайлов. Вопим, лопаемся от счастья, рассыпаемся фейерверками. Не только мы, но и наши двойники наслаждаются всем, чего мы себе в физическом мире не позволяем. Наши двойники могут выпачкаться в грязи и изваляться в снегу. И целоваться могут.
Для размножения в физическом мире оставлены лаборатории. Влюбленность, любовь – это все в системе. В физическом мире мы друг к другу почти не прикасаемся.
Нельзя сказать, чтобы мы себя обделили, мы просто перенесли всё в другой мир. Теперь физический мир стал чистым, спокойным, без грязи, без необходимости усмирять одуревших подростков или гнаться по улице за обидчиком, отнявшим у прохожего сумку. А сколько мы сэкономили, отказавшись от ненужных профессий.
Не представляю себе, как ее снять. Все равно что зуб у себя вырвать. А если бы я ее и сняла – дальше-то что? Система бы это зафиксировала, санитары бы заметили – я бы только маму огорчила. И все эти ощущения… Кто знает, как бы я ощущала воздух, стул, на котором сижу? А если бы понадобилось – даже подумать об этом не могу – влезть на дерево? Мантас говорит, ничего страшного, хотя поначалу все ему казалось слишком живым.
– А тебе не больно?
– Что там может болеть?
– Хорошо, а не знобит, не холодно? И не чешется?
– Теперь уже нет.
– Значит, раньше было.
– Но мы ведь когда-то жили без этой оболочки.
Мантас прав. Мы десять лет жили без оболочки и всего четыре года – с ней. И как это может быть, что я настолько к ней привыкла?
– Спроси у Даны. Она-то уж точно успела пожить без всякой оболочки.
Мы как раз к ней и идем.
– А зачем это надо?
– Что?
– Быть без оболочки, – говорю я.
– А оболочка зачем?
– Чтобы мы отказались от ненужных ощущений. Чтобы избегали раздражения. Стали бы… – Не могу заставить себя выговорить это слово. – Чтобы беречь окружающую среду. С этой кожей нам не требуется столько одежды, сколько предкам.
Мантас кивает после каждой моей фразы.
– И ты еще много чего не знаешь, – говорит он.
– Мы не можем не знать. Сейчас не времена Шерлока Холмса. Нас информируют.
– Само собой, информируют. И это не ложь. Но информация может быть не исчерпывающей.
Мы спорим. Мне нравится спорить с Мантасом, потому что после этого не хочется перестать с ним общаться, нажать на какую-нибудь кнопку «OFF» в голове. С Алой так не получается, мы не выдерживаем, как начнем спорить – сразу прощаемся, чтобы избежать негативных эмоций. В другой раз поговорим. Чаще всего Ала решает, когда ей исчезнуть, и исчезает почти всегда улыбаясь. НИКАКИХ отрицательных эмоций – людям, которых сопровождает удача, положено улыбаться.
Мы так хорошо спорим, что даже мимо Даниного подъезда промахиваемся.
– Давай еще кружок сделаем, – предлагает Мантас.
Он разволновался. Ничего, главное – слишком сильно не жестикулировать на улице. Вытаскиваю блокнот – так будет безопаснее. С другой стороны, если мы и привлечем к себе внимание, в худшем случае получим вежливое предупреждение.
Все еще разговариваем про оболочку.
– Ты говорил, что чуть не умер, когда на тебя ее напялили.
– Хотя такого слова и нет, ответ положительный.
Мантас объясняет, что эти тридцать шесть часов, которые надо пролежать после процедуры надевания оболочки, был без сознания.
– А раньше тебе не приходило в голову ее снять?
– И да и нет. Я тогда жил с дедушкой. Мы с ним встречались чаще, чем другие.
– Насколько чаще?
– Часто. Очень часто.
Вот как.
– Он почти не приспособился к системе и страдал. Посещал терапию. Очень хотел, чтобы я приспособился.
– Почему?
Мантас пожимает плечами.
– Чтобы мне не пришлось испытать того же, что ему, – говорит он и замолкает. – Мы договорились, что я останусь в системе, а он будет рассказывать мне о прошлом, – помолчав, прибавляет он. – Мы так договорились, и ему стало легче видеть сны.
– Как Дане, – говорю я.
Мантас не отвечает. Потом говорит:
– Когда его не стало, я решил избавиться от оболочки.
– Но что это тебе дает?
Мантас поднимает с земли пару камешков, один бросает мне.
– Почти ничего.
Он катает камешек на ладони, я делаю то же самое. С виду моя ладонь ничем не отличается от его, потому что оболочка прилегает безупречно, и она телесного цвета, как кожа у Ины и Мантаса.
– Видишь камень?
– Ну…
– Неровный?
– Неровный.
– Но ты никогда не узнаешь, что он сырой, разве что на язык положишь.
– А он сырой?
– Да.
– Разве так бывает?
– Как бывает? Чтобы камень намок? Грита, только что дождь прошел.
– Ты реально чувствуешь, что он мокрый? – Я кручу камешек в пальцах, и он кажется мне искусственным, как игральный кубик.
– Я же говорю.
Мне хочется поспорить:
– Ну и что делать с этой реальностью, когда ты один?
– Я не один, – говорит он. – Ты ведь здесь.
Мотаю головой:
– Нет, пока не совсем.
Сжимаю камешек в руке: смешная пластиковая игрушка, деталька лего из прошлого.
Поднимаясь к Дане, натыкаемся на Риту – социальную работницу. Стоит, наклонившись вперед под углом в тридцать градусов, один глаз закрыт. Мы знаем, что это означает.
– Разве в наше время еще кто-то перегорает? – спрашиваю я.
– Да, но скоро они станут совершеннее.
– Мы должны сообщить, – говорю я.
Переглядываемся.
– Пусть сами разбираются, – отмахивается Мантас. – Это их проблемы.
Мы не хотим создавать хлопот Дане и потому не говорим, что на ее лестничной площадке стоит перегоревшая Рита. Рано или поздно датчики системы подадут сигнал, что с одним из биороботов случилась авария.
Я догадываюсь, что Дана знакома с Мантасом.
– А это не иначе Мантас, – говорит Дана, даже не приподнимаясь со своего стула в углу.
– Откуда вы знаете? – удивляюсь я, хотя должна была бы разозлиться. Я-то столько времени ломаю голову, как бы не потревожить Дану, когда приведу к ней Мантаса.
– Он – тот третий работник, про которого я рассказывала.
– А, – говорю.
Что мне еще остается?
– Растратчик времени, – прибавляет Дана.
– И давно Мантас растрачивает время у вас? – спрашиваю я.
Дана не отвечает. И Мантас не отвечает – улыбаются, и все. Он сидит рядом со мной, совсем близко. Так близко друг к другу мы садимся только в сейфе, но там не считается.
Я отодвигаюсь, но тут же об этом жалею. Он, наверное, почувствовал.
– Дана, – говорю я, – вот вы нам рассказывали…
– Откуда ты знаешь, что я Мантасу рассказываю? – Не вставая со стула, Дана подается ко мне.
Вижу, как она широко улыбается. Такая маленькая и живая. Впервые мы, три человека, улыбаемся втроем в одной комнате. Почти историческое событие, даже жаль, что свидетелей нет.
– Расскажите нам о тех временах, когда все жили без оболочки, – прошу я, и Дана начинает рассказывать.
* * *
Мы не прощаемся, выйдя от Даны, – обходим вокруг ее дома и идем в парк, туда, где я в прошлый раз встречалась с Алой. В парк мы идем просто так, беговых дорожек там нет, так что мы попусту тратим время. Нет рядом с ним и никаких зданий общественного назначения, например магазинов.
– Незарегистрированное свидание, – говорю я.
– Ага, – кивает Мантас.
– Будем надеяться, что датчики санитаров этого не зафиксируют.
Я впервые подумала про санитаров, что они – сторожевые псы. Хотя на самом деле они всего лишь выполняют свои скучноватые обязанности. Может, из-за этого они негативные?
В парке мы довольно долго болтаем. А потом с Мантасом что-то происходит. Он скидывает обувь и пускается бежать по земле – по земле под несколькими еще сохранившимися деревьями, покрытой тонким слоем травы. Мчится, кричит, вопит.
Спрашиваю, что это с ним, он отвечает, что хочет почувствовать каждую травинку и каждую ямку.
Разуваюсь и шагаю следом за ним. Повторяю каждое его движение, ставлю ногу туда, куда ступала его нога. Но я – резиновая и под собой чувствую только резину. Как будто у меня под ногами насыпаны поролоновые шарики, соломинки, мячики. Я со всех сторон защищена.
Странно – в парке ни одного санитара. Некому сказать нам, что мы перестарались и у нас повысится температура.
Мантас оборачивается и смотрит на меня. Смотрит, как я равномерно ставлю ноги, не вздрагиваю и не ойкаю, а мое лицо изо всех сил старается удерживать положительное выражение.
– Когда будешь без нее, почувствуешь то же, что и я, – говорит он и убегает дальше.
Вернувшись домой, узнаю́, что Ины нет. Мама стоит в дверях, она бледнее обычного.
– Ты была отключена, – говорит она.
– Прости.
Мама рассказывает, что Ина не пришла в себя после вшивания.
– Что-то у них разладилось.
– Что разладилось? – Я чуть не взвыла.
– Или будем разговаривать спокойно, или через блокноты, если ты по-другому не можешь.
– Хорошо, поговорим через эти дурацкие блокноты. Я и оттуда буду орать тебе в экран.
– Ори, если хочешь, только знай, что мне тяжелее.
Откуда ей знать, кому тяжелее. Ина всегда была со мной. Единственный живой человек в моей жизни. Мантас появился недавно, а она была всегда.
– Ты даже не виделась с Иной!
– Потому что она виделась с тобой.
– Что?
– Мне было рекомендовано не тратить напрасно ее энергию. Я видела, что вы с ней ладите. А мы могли поговорить и так.
И так – через блокноты.
Передо мной появляется Ала, я ее отключаю.
– Что это за новая дурацкая рекомендация? Не растрачивать энергию?
– Check it, – говорит мама. – Проверь.
Она отвечает вежливо, терпеливо, а я все время ору. Однако мне мама кажется не терпеливой, а тупой и холодной.
Злиться, орать, вопить – больше я ничего не могу.
– Что говорит ее отец?
– Он огорчен, – отвечает мама.
И показывает. Так и есть. Я огорчен, – написано у него на стене. Потерял двести первого ребенка. Имя, фамилия. Дата. Возраст. Зеленый цвет показывает, что он подключен, и ему могут прислать тысячи комментариев по этому поводу. Раньше такие комментарии назывались соболезнованиями.
Ала оставляет голосовое сообщение, потому что я ее все время сбрасываю.
«Почему ты не сообщила у себя на стене? Все знают, вся школа, родители сделали записи, а ты даже не упомянула сестру. Неужели она для тебя ничего не значит?»
У меня ноет в животе, я прислоняюсь к ускорителю. Как будто кто-то страшный хочет пробраться через мою оболочку, какой-то зверь, которого долго сдерживали.
– Нам разрешат с ней проститься? – шепчу я маме.
– Грита, ты же знаешь.
– Можно же сделать исключение! Она была такая маленькая!
– Хоть бы я и тысячу раз обращалась, сама знаешь, что они ответят.
Понятно, что с Иной простятся, и еще как. Ина уже в транслайфе, и, если я нажму несколько кнопок, она снова помашет мне рукой и улыбнется, потому что ее папа помог ей себя создать. У нее есть долгая жизненная история, созданная на годы вперед. Я могла бы с ней поговорить, и довольно свободно, потому что Ина создала себя так, чтобы у ее биона был богатый словарный запас. В него введены несколько тысяч ответов на разные вопросы, как если бы и правда говорила она сама – живая, несовершенная Ина с разбитой коленкой.
Ее фото и видео будут вечно жить в системе, и все будут видеть Ину, как видели до сих пор. Разницы, можно сказать, никакой. Друзья Ины смогут и дальше создавать для себя ее двойников по своему вкусу и пониманию.
Утрата почти не ощущается. Никто не собирается на поминки. Когда человек умирает, его тело попадает в эксимер-лазерную машину и там под воздействием специфических кислот и лазерных лучей уничтожается. Но перестает существовать только физический облик человека, а все прочее остается. Остаются его значки в системе. Другие его формы. А это самое главное.
Мы избавились от всего, в том числе и от скорби.
* * *
Я вру.
В системе еще есть люди, которые не избавились от чувств. В данном случае – это я и мама. Кто виделся с живыми близкими, те, потеряв их, испытывают чувство, похожее на скорбь. Потому в системе и обсуждается, так ли уж полезны встречи, и особенно – совместная жизнь родителей и детей. Не тормоз ли это на пути эволюции.
В эти дни я много бегаю. Очень много. На деревья залезать не хочется, только бегать. Бежать и бежать. Пару кругов я пробежала разутая, но все равно под ступнями чувствовала резиновую поверхность. И еще мы все это время спорим с Мантасом.
– Не скрывай чувств, – говорит он.
– Я и не скрываю.
– Тебе хотелось плакать?
– Нет.
Мне хотелось только злиться. Мантас говорит, что не мог плакать, когда распалась дедушкина форма. Очень хотел, но не мог.
Вот и у меня примерно так же. Хочется разозлиться, но я только устаю, и ничего не получается.
Знаю, что раньше люди сильно горевали. Давно. В те времена, когда Дана была еще маленькая. У них была только одна форма. И еще несколько фотографий. Наверное, это было очень тяжело.
– Тяжело? – спрашивает Мантас, лицо у него на экране телефона, как у анимационного пришельца.
– Была бы я совершенной, было бы легче. А теперь сама виновата.
– По сравнению со мной ты совершенство.
Улыбаюсь. Он пытается меня утешить, и я это ценю.
– Вот только пользы от такого совершенства никакой.
– Это точно, – усмехнувшись, соглашается Мантас.
Мы некоторое время молчим.
– У нее была мечта, – говорю я. – Может, даже план. Скрыться от системы, исчезнуть.
– Ого. Она сама это придумала?
– С Итрой.
– Ты с ним знакома?
– И даже встречалась.
– Найди его, – говорит Мантас.
Смотрю на Ину, на ее светлые волосы и серо-голубые глаза. Ине нравились светлые цвета, и она их не меняла, хотя детям в младших классах уже разрешают перекрашиваться. Включаю программу и улыбаюсь. Она тоже улыбается. Говорю ей в шутку:
– Сегодня будем носиться как бешеные.
– Как бешеные в системе, – отвечает она.
Я шепчу:
– Сестринская шутка.
Ина отпускает три сестринских шутки, их даже Ала не знает. Тогда я говорю:
– Слушай, ты меня удивила, когда тебе понравился вкус крови.
Ина смотрит на меня широко раскрытыми глазами и молчит. Включается ее голос:
– Ошибка программы.
Вот так, я знаю, что это не Ина.
* * *
– Бам, – говорит Ала.
Ей уже вшили микросхемы. Процедура оказалась куда проще натягивания оболочки в пятом классе. Она продолжалась пятнадцать минут, и потом еще час надо было спокойно полежать. Одну микросхему вшили под кожу на лбу, другую – над трицепсом.
– Я попросилась раньше, – говорит она. – Чего этой очереди ждать. Если хочешь, могу попросить, чтобы и тебя взяли.
– Может, я уже дождусь своей очереди. Возьми с собой Рокаса.
– Рокас к этому относится скорее негативно, чем позитивно.
Вот это новость!
– Он засомневался? А в чем там сомневаться?
– Вот и я так считаю. И потом, знаешь что? Если тебе не понравится, в любой момент сможешь ее вытащить.
– Не смогу.
– Ты совсем непросвещенная. – Ала улыбается. – Ничего страшного, система никого не преследует. Не понравится – вытащишь.
Конечно, так все говорят. Не понравится – вытащишь. Никакого принуждения. Только рекомендации. А потом оказывается, что никто даже не думает эти рекомендации нарушать. А тех, кто попытался, ласково и вежливо называют дефективными или больными.
– Ты же знаешь, что у Рокаса проблемы с равновесием?
– Угу, – говорю.
Мне и сказать больше нечего. Может, он боится, что его организм отторгнет микросхему, как случилось с Иной? Но ведь утрата равновесия, как и любое отмирание ощущения, – положительное и естественное изменение нетренированного тела.
– А он хочет его восстановить. Вернуть себе совершенное равновесие.
Что за чудеса? Зачем Рокасу совершенное равновесие? Что он собирается с ним делать? Только бы не проболтаться Але, как я себя чувствую в системе. И как себя чувствует Мантас. Мы – словно мухи в паутине, которых все равно съедят, но сначала все соки высосут.
– Ну вот. Я ему это и сказала.
– Что сказала?
– Что если у него такие желания, то нам не по пути.
Ала покупает билеты на японский искусственный пляж.
Как там она говорит? Не один, так другой? Она может выбирать из трехсот других Рокасов.
– Ты уже подумала? – спрашиваю у нее.
– О чем?
– О другом. О совершенном доноре для своих детей.
Она знает, что это шутка, но отвечает с самым серьезным видом:
– Ну конечно. В ту самую минуту, как мы расстались.
* * *
Мокрый.
Мокрый. Мы знаем, что у нас нет ощущений. Нет того, что было у предков.
Равновесия, например. Рокас зашатался, вылезая из душевой кабины. У Алы кружится голова, когда она смотрит на ветки деревьев.
Предки не придавали этому значения. Не придавали значения тому, как много у них есть. Они развивали технологии, стремились к тому, чтобы постепенно все стало таким, как теперь. Их ум был движущей силой. Это они постарались, чтобы мы создали такую систему, какую имеем.
Мантас не поверил бы, что я могу так поступить. Пробежав круг, я поискала камешек и – вот он, конец света, которого так боялись предки! – сунула его в рот.
И что?
А ничего.
Я ничего не почувствовала. На языке – все та же резиновая масса, никакого вкуса, никакой текстуры.
Выплевываю камешек.
Как мне от нее избавиться?
Но и тогда…
Что с того?
Мантас все хуже себя чувствует и больше не хочет со мной встречаться. Вот и прекрасно, что не хочет, мне надо сосредоточиться, побыть одной. Хотя у меня намного реже кружится голова, когда мы с ним вместе, мне нравится быть одной. Те тысячи друзей – не в счет.
– Ты опять слишком часто отключаешься, – упрекает меня Ала. – Терапия тебе не помогает.
– Не тебе решать.
– Это звучит негативно.
Ужасно? Бессмысленно? Мне хочется ее подразнить, но не хочется себя выдавать – а вдруг удастся осуществить Инин план?
– Мы с Рокасом испытывали микросхему, – рассказывает Ала. – Он видел у меня на стене, куда я перемещаюсь, что делаю. Траектория обозначается зелеными точками.
– Где ты перемещалась? По своей комнате? – не удержалась я.
Ала не замечает моей язвительности.
– Я обошла несколько магазинов, побывала в парке и в еще одном торговом центре. Потом на твоем стадионе и на других семи стадионах. Микросхема фиксирует каждое движение, температуру тела, частоту дыхания, количество гормонов в организме, кровяное давление.
– Хорошо еще, что она мысли не сканирует.
– Смейся-смейся, ведь и тебе скоро ее вошьют.
– Как ты выдержала?
– Что выдержала?
– Как ты не устала?
После такой беготни Ала должна была пыхтеть, как в стародавние времена выброшенный на берег кит.
– У меня же сегвей.
И правда. Я про него забыла, потому что сама им почти не пользуюсь, даже в магазин хожу пешком. С этой электрической штукой на колесах еще и не такое возможно.
Я почти жалею о ней. Хотя мы с Алой совсем разные, но мы с ней столько проболтали – больше, чем с любым из почти тысячи моих друзей. Если я отключусь, как Мантас, мы больше никогда не увидимся.
– А может, организм ее отторгнет.
– Не отторгнет. Микросхему создают для каждого в соответствии с его ДНК.
– Но ведь во время операции…
– Теперь во время операции все будет хорошо. Не будет никакого отторжения.
– Значит, и никаких бракованных людей.
– Никаких бракованных людей. Можешь себе представить, как далеко мы шагнули?
Помолчав, она спрашивает:
– Ты чем занимаешься?
С тобой разговариваю, хочу ответить я.
Так мне говорит Мантас.
С тобой разговариваю, и больше ничего.
А вот от Алы такого не услышишь.
И ей этого не понять.
Ни малейшей возможности отторжения. Своя ДНК. Я уже начинала жалеть, что с Алой, может, придется расстаться, а теперь разозлилась.
– Ала, – говорю, – ты не жалеешь о том, что не знаешь брата?
– Какого еще брата? А, того? Я его даже братом не считаю.
– И никогда не задумывалась, где он?
– А где он может быть? Он в другом месте, и у него есть социальные родители. И знаешь что? Таких, как он, больше не будет. Их не останется.
– Почему их не должно остаться?
– А что им делать? От них даже предки избавлялись.
– Может, еще от кого-нибудь надо бы избавиться? – предлагаю я Але.
– От всяких упертых. Не сердись, но взять хотя бы Дану. Что делать ей и таким, как она, которые упорно не хотят пересадить себе глаза?
Когда Ала родилась, система уже существовала. Ну вот. Не Ала придумала систему, и не Ала определяет, каким людям здесь нечего делать и каких не должно остаться. Но она до того позитивно к этому относится, что мне становится нехорошо.
Как мне ее снять? А потом? Куда ее девать потом, когда сниму? Куда Мантас дел свою оболочку?
Сажусь в ускоритель, отключаю все кнопки и пытаюсь содрать оболочку. Почему в ускорителе? Может, потому, что ускоритель напоминает мне процедурный кабинет. А может, потому, что, закрывшись в ускорителе, нарушать безопаснее.
Не знаю, с какого конца начать. Так и не спросила Мантаса, как он ее снял.
Почти тысяча – ноль. В пользу оболочки.
Мантас говорит, что ему плохо, и ничего не объясняет. Все еще не хочет встречаться. Вот и доказательство, что в том, чтобы жить без оболочки, ничего хорошего нет. Но ведь не обязательно, сняв оболочку, и дальше жить без нее. Сниму, посмотрю, как там без нее будет, и снова натяну. А если нет? Если натянуть не получится? Тогда придется проситься в процедурный кабинет. Наверное, такой поступок будет приравнен к преступлению. Я могу только гадать, потому что никто так не делал.
– Почему мы живем в оболочке? – спрашивала я маму в пятом и шестом классе, а потом все реже.
– Потому что она защищает нас снаружи и изнутри, – отвечала мама.
Потому что она настраивает нашу гормональную систему. Выравнивает уровень кортизола, адреналина, тестостерона и эстрадиола.
Чем дальше, тем меньше я расспрашивала про оболочку, но продолжала бегать, и меня по-прежнему тянуло к живым людям и живой еде.
Теперь эти вопросы вернулись.
А не может такого быть, что оболочка…
Оболочка…
– Тебе всегда нравилась оболочка? – спрашиваю у мамы.
– Существуют такие вещи, которые просто существуют, – отвечает мама. – О которых не думаешь, нравятся они тебе или нет.
Мама и не может ответить по-другому.
– А есть такие, кто снял оболочку?
Для меня этот вопрос звучит чудовищно, но мама не удивилась. Она сама меня удивила:
– Наверное, есть. – И пожала плечами. – Но что с того?
Я и сама так говорю Мантасу.
– С оболочкой лучше?
– Сама знаешь. Сейчас не те времена, – помолчав, говорит мама.
– В каком смысле не те?
– Чтобы жить без нее.
Обе молчим. Потом мама говорит:
– Сама знаешь, от чего мы избавились и как это пошло на пользу.
Теперь я уж точно скажу, что думаю.
– Вам – на пользу, – говорю, – а я не знаю, от чего избавилась, потому и не могу сказать, что мне это на пользу.
Проступок моих родителей напрямую связан со мной. Они зачали меня под деревом, может, потому меня и тянет к деревьям. Они вдвоем осмелились сделать это сами, вместо того чтобы довериться лаборатории, которая выбрала бы самые лучшие клетки.
Трудно поверить, что я так зачата. Когда мама пыталась отговорить меня от операции и, вымерив шагами всю комнату, сказала об этом, мне пришлось прислониться к стенке. Хорошо, что оболочка подавляет ощущения, без нее я бы не приняла это так спокойно. Теперь нас учат, что зачатие должно быть стерильным, тогда и биосистема будет чистой, особенно мозги. Мы ведь не хотим быть такими же примитивными, как наши прадеды, особенно в том, что связано с ощущениями, эмоциями, чувствами. Интеллект и волю оставляем при себе, все остальное – балласт.
Не понимаю, как папа с мамой до такого додумались. Откуда у них вообще могло взяться нелепое желание зачать меня таким способом. Оба были нормальными, оба работали программистами, были не слишком сентиментальны, в блокнотах у них было по десять тысяч друзей, они и сами через блокнот познакомились. Мама сказала, что иногда такое случается. Срабатывает подсознание, действует миндалевидное тело, та лимбическая область коры головного мозга, которая сохраняет острые ощущения и воспоминания.
У папы такого хранилища уже нет.
– Тебе не грустно оттого, что он тебя покинул? – спросила я у мамы, когда она рассказала мне эту историю.
– Как и Мария, Йоланта, Аушра, Юрате?
Мама тогда ответила, что давно не думает о том, грустно ей или нет, – все, что ею утрачено, ни на каком диске не уместилось бы. Поначалу эти утраты были перед глазами, сменяя одна другую, и чувство было такое, будто кожу сдирают; самое интересное, что всем было больно, но никто не протестовал, потому что никто не хотел быть тормозом, каждый стремился стать частью новой жизни.
Все происходило постепенно, а когда произошло, последствия оказались настолько велики, что мы продвинулись на сотню лет вперед.
Я все забываю.
Родители, на свою беду, появились на свет и выросли раньше, чем была создана бионная оболочка. Взрослым такую оболочку не наденешь, на гормональную систему она действовать не будет. У Даны и у других стариков, у родителей есть другая оболочка, она называется компенсирующая. Такая оболочка начинается и заканчивается, как обтягивающий водолазный костюм. Она защищает кожу снаружи, ослабляя осязательные ощущения, но не защищает изнутри. Поэтому Дана, дедушка Мантаса и мои родители сами себя терзали. Из-за ощущений. Из-за гормонов.
Потому и Мантас страдает. К нему возвращаются естественные гормоны и эмоции.
Хочу ли я этого?
С другой стороны, если я не страдаю, так кто я?
И во что эта оболочка стремится меня превратить?
Я вот что подумала. Ина была зачата чисто, в лаборатории. Но это не гарантировало, что она будет совершенной и что ее организм не отторгнет микросхему. Значит, несовершенство завязывается не в момент зачатия. Оно переходит из поколения в поколение, и среди совершенных всегда вылезает кто-то, кто не вписывается в систему. Может, мы – нечто большее, чем носители специфических молекул ДНК? Не только скопление клеток? Смотрю туда, где ветер сорвал листок с дерева и, ни у кого не спрашиваясь, смело несет его все дальше, дальше…
* * *
Мантас опять не пришел. Сижу в сейфе и листаю старые тексты. Помню, что надо дробить образы, но делаю это все реже. Дроблю первые несколько книг, потом позволяю листкам стекать по мне, как вода из душа. Листок, который я таскаю в заднем кармане джинсов, заметно истерся, картинку не разглядеть. Не потому, что я часто на него смотрела, а потому, что подолгу сижу на этом месте. Сегодня читаю стихи. Пока нет Мантаса.
Руки поднимаются к лицу. Надевать начали со ступней, тянули наверх и закончили у лица. Или у рта. Бион прирос и продолжал расти вместе со мной почти четыре года – может, надо поскрести сильнее? Где? Мне приходит в голову мысль: скальп! Волосы помешают мне стащить оболочку. Кто знает, как Мантас ее содрал? Ему-то волосы сбрить – как нечего делать.
Потерянный день. Даже стихи больше читать не могу. Наверное, температура снова подскочила. От добавок почти совсем отказалась, моя еда – яблоки и картошка. Почти ежедневно бываю на стадионе, бегаю, затем подолгу сижу на дереве. Все эти дни, пока нет Мантаса, залезаю посидеть. Может, мне недостает кого-то живого? Его? Ины?
Еще я заметила, что могу дольше пробыть без блокнота. Раньше, когда я отключалась, меня начинало слегка потряхивать, я не чувствовала себя в безопасности, будто крутилась в ускорителе, не пристегнувшись ремнем, и тело болталось, как кирпичик лего в пластиковом стакане.
– Что ты сегодня ела? – спрашивает мама.
– Яблоки.
– Сама знаешь, это ничего не дает.
– Но мне не хочется.
Я почти выдала себя – это значит, что терапия не помогает.
– Бион перестанет действовать, если не будешь его питать.
А я и не хочу его кормить.
– Сама знаешь, мне эта оболочка ни к чему.
– Хочешь натерпеться, как я?
Пожимаю плечами.
– Ты знаешь, что я не смогу постоянно тебе запрещать. И не уверена, что хочу. Но пойми, система не пожалеет тебя, как пожалела меня и папу. Потому что мы из тех времен, понимаешь? А ты родилась в системе.
Знаю. Знаю. Знаю.
– Хотя бы пятьдесят процентов твоего питания должна составлять химия. Иначе оболочка перестанет действовать.
– Я знаю, мама.
– Сколько времени ты этого не ела?
– Четыре недели.
Мама замолкает и долго молчит. Наконец я слышу:
– Ты идешь к преступлению.
Вряд ли оно произойдет. Несколько дней назад я все еще не чувствовала камня на ладони. И язык все такой же бесчувственный, резиновый. Бион действует отлично.
– Без нее только намучаешься.
Думаю про Мантаса и ничего не отвечаю.
– Мама, ты знаешь, что Ина планировала сбежать?
Она кивает.
Вот это новость. В последнее время все меня удивляют.
– И ты мне не сказала?
– Я сама узнала, наверное, тогда же, когда и ты.
Я не выдерживаю:
– А мы могли бы поселиться в одной комнате? Все равно и от меня, и от тебя толку никакого. Мы не сможем измениться.
Как бы ни старались.
Не получится.
Мамаааааааа!
* * *
Дана не принимает лекарств с тех пор, как я унесла ту упаковку. Она делает это ради меня. Про свои сны она никому не рассказывает, и система перестала к ней приставать с операцией.
– В ближайшие несколько месяцев приставать не должны, – говорит она.
Дана хочет сесть в свой угол, но я до нее дотрагиваюсь. Не могу поверить. Всегда подавляла это желание, а сейчас с ним не справилась.
– Вы могли бы сидеть и здесь.
Дана не удивляется, к ней тысячи раз прикасались. Она послушно садится на прежнее место. А я рядом с ней дрожу от возбуждения.
– Твоя кожа… – Данины глаза устремлены на мою руку, которую я то сжимаю в кулак, то кладу поверх другой руки. – Она слишком гладкая. Я рада, что мне не пришлось с этим жить.
Она смотрит на меня сочувственно. Она знает, где я сижу, ощущает тепло, идущее от моего тела. Как же она права, Дана. Сколько раз я ее жалела, такую одинокую и видящую сны про ушедший мир. А теперь жалею себя.
Самое страшное – не зачатие под деревом. Родители сбросили эту оболочку, наверное, больше из любопытства. Наверное, почувствовали, что она не защищает ни от какого ужасного воздействия окружающей среды. Побегали босиком по хвое, а потом обнимались и целовались до одури, как двадцатилетние. Не современные, а тогдашние двадцатилетние, какие были в старину. Они заметили, что и без оболочки не слишком мерзнут, им не слишком жарко, хвоинки их не колют. Я могу только догадываться об этом, потому что мама больше ничего мне не объяснила. Мама имеет право не объяснять.
Так вот, это не самое страшное. Самое страшное – что они целовались. И, встречаясь, хотя бы пару раз в год, снова целовались.
Вот целоваться – это точно не принято. На поверхности половых органов меньше патологических микроорганизмов, чем во рту. Знала ли об этом Дана, когда целовалась чуть не сто лет назад? Но Дана говорит, что никто тогда не заболевал, и мама это подтверждает. Получается, здоровье у наших предков было железное, если они могли жить с такими обычаями, в которых, по словам Даны, немало была задействована химия.
– Поцелуи – это очень личное, – уже, наверное, в тридцатый раз повторяет Дана.
– Значит, мои родители один для другого были особенными.
Дана кивает.
– И они чувствовали эту… химию?
– В те времена легко было что угодно почувствовать, обычное дело. Кроме того, никто, целуясь, не думал о гигиене.
Не сомневаюсь, тем более – наслушавшись всяких историй о том, как люди кидались друг в друга снегом, парились в бане или делали куличики из мокрого песка.
Сигнал у двери оборвал мои мысли.
– Рита пришла.
– Они часто приходят?
– Некоторое время не появлялись, а недавно снова стали ходить, – говорит Дана.
Надеюсь, ничего плохого.
Надеюсь.
* * *
Включаю ускоритель, пристегиваюсь ремнями и кручусь. Думаю обо всем, что рассказала Дана. Особенно печально делается из-за того, что они везде свободно гуляли. Я кручусь вместе с Даной на лугу, посреди ржаного поля, в лесу, на холме, у дороги… Кручусь, раскинув руки, потом падаю на спину и чувствую, как земной шар подо мной раскачивается.
Меня впервые вырвало после того, как я вылезла из ускорителя. Я уже не переношу вращения?
Ала снова пылает в девятнадцать солнышек-смайликов, которые прыгают на ее лице и взрываются фейерверками.
– Не будет больше! Не будет!
– Чего, – спрашиваю, – не будет?
– Опять ты не прочитала. – Она бы сейчас вздохнула, если бы могла.
Так и сделала – поставила значок, в этом ничего плохого нет.
– Старья. Истории. Сейфов.
Открываю новости. И правда. Опять новый приказ, точнее, новая рекомендация.
– Мама, ты знаешь?
Она кивает. Больше никаких эмоций не показывает, и потому я продолжаю разговаривать с Алой.
– И чему ты так радуешься? – говорю ей.
– Я не радуюсь, я позитивная. Хоть какая-то помеха должна быть устранена.
– Особенно поцелуи.
Она меня спровоцировала. Я сильно обозлилась. Однако Ала этого не замечает. Мы давно друг дружку перестали понимать: и спорим не о том, и ссоримся не из-за того, из-за чего следовало бы.
– Виделась с твоей Иной, она такая лапочка. Мы сегодня побывали в парке.
Мне это неинтересно. Я должна была бы страшно обидеться, потому что она живой Ины не видела, а значит, даже и не знает, кто она вообще такая, эта Ина. Однако страшно обидеться можно было только в старину. И потому я стискиваю зубы. Не хочу, чтобы меня воспринимали как пережиток прошлого. Мы продолжаем болтать, ко мне заглядывает папа, хвалит за то, что я очень неплохо поработала со своим образом, обещаю чуть позже с ним поговорить.
Не могу придумать, как бы еще отбрить Алу, но она сама подставляется:
– Тебе бы надо вытащить их из кармана джинсов. Или ты больше их там не носишь?
Двойник Гриты, двойник Гриты… Метр восемьдесят, занимается программированием и созданием электронных комиксов для детей, еще она хирург и мать одного ребенка. Нет, двоих. Все никак не решу, сколько их должно быть, каждый день меняю. Еще я то и дело переодеваюсь, переделываю цвет глаз и волос, а потому мало работаю и путешествую со своим бионом.
– Ты застряла с ним на каком-то лугу, – говорит папа.
– Сейчас выберусь в города покрупнее. – Я усмехаюсь. В системе можно и смеяться, и хохотать, и даже… грязно ругаться.
– Тебе бы надо создать другого биона. Я мог бы тебе помочь. Сама знаешь. Вдруг с первым что-нибудь случится.
– Ты бы мог, да я бы не захотела. – Снова усмехаюсь.
Все папины бионы живут благополучно, заботятся о потомстве, покупают и продают, постоянно работают и почти не спят. Мы этого, наверное, не достигнем.
– Как у тебя со здоровьем? – спрашивает папа.
А у него, хочется мне спросить, как с памятью?
– Нормально, – отвечаю.
Я не говорю ему, что меня вырвало после ускорителя. Поскольку день был водный, следов не осталось.
– Вшила себе микросхему?
– Куда спешить?
– И я так думаю.
Папа веселый и деловой, как всегда.
– А ты знаешь, что я стал донором уже для четырехсот восемнадцати детей? Видела у меня на стене?
– Извини. Зайду поздравить.
Так и сделала.
А ты не скучаешь по моей маме?
Хотела спросить, но он такой веселый, до того веселый, по нему и так видно. Точно не скучает.
Ни с того ни с чего спрашиваю:
– Пап, а у тебя есть какой-нибудь план?
– Планы у нас есть всегда. По-другому не живем, – усмехается он.
– Я имею в виду – план планов. Похожий на мечту.
– Есть, – говорит папа. – Прожить шестьсот лет.
Ага, опять новости. Биологического отца и биологическую маму теперь рекомендуют называть не родителями, а биодонорами. Так даже точнее. Ведь не все дети общаются с биологическими родителями. У большинства для этого есть социальные родители, и не одни.
Родителей, как и друзей, можно иметь сколько хочешь. Так что рекомендуем.
Да, рекомендуем.
Никого не принуждаем.
Нет-нет, никакого принуждения.
Мантас со мной все еще не разговаривает. Я ему только один вопрос задаю:
– Ты знаешь, что все сейфы будут уничтожены?
– Да.
– Мантас. Как ты ее снял?
Он что-то невнятно пробормотал – и только.
* * *
Поговорили с мамой, она эту новость отрицательно не воспринимает.
– Такое название даже более точное, – говорит она. – Вспомни, что биодонором для ребенка может стать кто угодно. Позже ребенок выбирает себе совсем других родителей. Социальных.
Наверное. Теперь потрясти меня куда проще, но, еще немного подумав, я успокаиваюсь. Припоминаю, что половина моих одноклассников со своими биологическими родителями-донорами никогда даже и не разговаривали, они общаются совсем с другими родителями. А биодоноров только поздравляют в свой день рождения.
Вполне логично. Став отцом стольких детей, сколько их у моего папы, со всеми не наобщаешься.
Вижу, что Ала везде роет, строит, путешествует и одновременно болтает с семьюдесятью подружками. А я, когда болтаю с ней, так только с ней одной. Мой терапевт подчеркнула, что мне надо общаться со многими людьми одновременно.
– Иначе твой мозг не будет развиваться, – объяснила она. – Твое внимание должно быть рассеянным, а не линейным. Линейное направлено только на один или несколько объектов, а в системе оно должно охватывать почти все.
Мы стремимся к тому, чтобы делать все одновременно. Так мы сберегаем ценное время.
Сегодня мы празднуем день рождения Рокаса, Алиного друга – только не того, который три раза терял равновесие, вылезая из душевой кабины, а нового. Самое странное, что дни рождения мы празднуем почти так же, как наши предки, во всяком случае, других развлечений по этому поводу не придумали. Умираю от скуки, еле сдерживаюсь, чтобы не сбежать на стадион. Мы все приготовили по тортику и сложили их на общем столе в огромную тортовую мозаику. Каждый заранее написал на своем одно слово про Рокаса. По случаю дня рождения мы и стишки сочиняем, только чаще всего нас хватает на два-три слова. Рокас молодец. Выстроил дворец. По-ло-жи-тель-ный. Рас-су-ди-тель-ный. Всегда улыбается. Ни с кем не ругается. Настоящий он герой. Скромный и незаурядный… заурядный… заурядный… Мы все заурядные. Как отличишься, чем удивишь, если в системе возможно все. Хотя бы и заржать во все горло. На столе – тысячи тортиков. Мы, девять тысяч друзей Рокаса, празднуем его день рождения. Среди нас еще примерно семьсот Рокасов, в том числе, наверное, и Алин бывший, лень проверять. Есть тортики, украшенные головой пирата или лазерным лучом, есть в виде блокнота или космического корабля. Есть в виде курительной трубки с надписью «Веселая травка» и припиской: «Глубоко не затягивайся, вредно для здоровья». Для Рокаса придумывают вопросы, и он на все отвечает. Когда ты в системе, можно разве что притвориться, будто чего-то не знаешь.
Насколько различаются по яркости спирали галактик Веретено и Сомбреро? Где применяется метод наименьших квадратов? Какие инфракрасные лучи за долю секунды проделают дырку в бетоне? Сколько органов могли заменить себе предки? Сколько органов можем заменить мы?
Нас, подумала я, ничем не удивишь. А потом, забывшись, стала напевать, примерно так: мммммммммм…
– Ты что-то сказала, Грита? – спрашивает Валюс.
– Нет, ничего.
Забыла, что мы подключены и слышен каждый шорох. А может, мы еще способны друг друга удивить?
Утром Инин двойник опять странно на меня уставился. Я задавала ему вопросы, которых нет в системе.
– Ина, послушай, – сказала я и прочитала:
Пришло время пятнадцать раз подбросить Рокаса вверх. Он садится на трехмерный стул, который мы только что для него смоделировали и написали на спинке его имя. То есть сажает на стул один из своих образов. Мы подбрасываем его вверх. Образ Рокаса и сам Рокас с экрана одновременно взвизгивают.
Ты даже не знаешь, что это за чувство, мелькает у меня в голове.
Когда тебя подкидывают вверх.
Не знаю, почему меня разбирает странная злость, – ведь и я сама этого ни разу не испытывала. Дана рассказывала, что на одном дне рождения ее так раскачали, что веревки оборвались и она вместе с доской качелей полетела вниз. К счастью, под ней оказался не бетон – Дана вместе с доской упала на кучу соломы. И осталась живая и счастливая. А на другом дне рождения, кажется семнадцатом, сказала Дана, ее схватили за руки и за ноги и кинули в воду. В одежде.
– И вы даже не сговаривались?
– О чем не сговаривались?
– Что в программе… что кинут?
– Это же день рождения! В день рождения должны быть неожиданности!
Не понимаю, почему я иногда ухожу от Даны злая. Может, из-за вещей, которых мне никогда не доведется испытать.
Рокас катает нас по странам, по которым путешествовал в этом году. Все, наверное, только притворяются, будто им весело, на самом-то деле все в этих странах побывали. Он рассказывает, чем там занимался, хотя кому интересно – и сам может прочитать.
– В Австралии я построил третье здание. Это моя инженерная работа.
Потом Рокас объясняет, где работают его клоны. Все они конструируют космические корабли в физической лаборатории.
– Земля слишком мала. Эта система слишком мала. Солнечная система слишком ничтожна. Надо ориентироваться на другие солнца и другие системы.
Постой, Земля слишком мала? И это говорит человек, который ни разу не купался в море?
Знаю, что сказал бы Мантас. Он мне уже говорил:
– Давай читать медленнее.
Мы с Мантасом тогда подумали, что, если прочитаем все книги, сколько есть в сейфе, нам нечем будет заняться.
– Давай читать медленнее, – повторил он.
– Мы сможем перечитывать те, которые нам понравились, – предложила я.
– Сможем, – согласился он. – Что ты станешь перечитывать?
Когда Мантас замедлял темп, его голос звучал так красиво. Было похоже на сказку, которую Дане перед сном рассказывали папа или бабушка. Только у Мантаса голос был не как у папы и не как у бабушки. Однако он звучал так спокойно, что я закрывала глаза и расслаблялась. Однажды так расслабилась, что даже в сон провалилась.
– Система сна разладилась, – сказала я, проснувшись, а Мантас засмеялся.
Мы спим по четыре, а иногда – всего по три часа, сидя в креслах, приспособленных к форме нашего тела. Не как попало и не где попало, а уж тем более не лежа на спине в сейфе.
Мантас снова спит по восемь часов.
Рокасу я хочу сказать то же самое. Медленнее. Но мне приходит в голову другая мысль. Может, и глупая, должна признаться. Тем временем слова Мантаса, к моему удивлению, произносит кто-то еще из друзей Рокаса. Слышу, как кто-то говорит ему:
– Приятель, а что, если бы ты все делал медленнее и с одним клоном?
Не знаю того, кто это сказал, его нет среди моих друзей. Я даже не обратила внимания на то, как его зовут, не могу его найти. А лица он не показал, когда говорил, потому что можно говорить, отключив видео.
Выстраиваю по времени список голосовых сообщений. Никаких шансов. Одновременно хотя бы по одному слову произнесли несколько сотен. Жалко. Обилие людей – большой минус, думаю я.
У Рокаса на стене написано, что он чувствует себя слегка нерешительным. Все его подбадривают. Ведь в пятнадцать лет так себя чувствовать естественно. На тортиках написано много слов про Рокаса. Удалой. Стремительный. Открытый. Улыбчивый. Прогрессивный. Талантливый. Быстрый. Что здесь еще напишешь, думаю я. Рисую кроссовку. У Рокаса заблестели глаза, вижу его лицо во весь экран. Он мне подмигивает, да так, что я обалдеваю: глаза превращаются в щелочки, подбородок собирается складками, как у бульдога, а улыбка и правый уголок рта с редкими усиками до того настоящие, что хочется пальцем потрогать. Я и потрогала. Гладкая поверхность.
– Крутая обувка. – Он снова подмигивает.
Рисунок хвалят еще примерно шестьсот его друзей, пятьсот из них у нас общие.
– Грита, что ты хотела мне этим сказать? – Рокас выдувает пузырь из жвачки прямо у меня перед носом – видно, перенял у Алы ее привычку.
Всякий, кто свяжется с Алой, тут же начинает жевать мятную резинку, хотя вкус у этой резинки совершенно химический.
Не хочу говорить при всех, поэтому посылаю личное голосовое сообщение: «Беги». Пусть как хочет, так и понимает.
В ответ получаю: «Грита, ты же знаешь, что я не бегаю».
«Сегодня – нет, а завтра – неизвестно. Мы в любой момент можем измениться», – отправляю ему.
«Иногда, Грита, ничего не менять – это достоинство. Вокруг и так все меняется. Хочется быть таким, каким был всегда».
И каким Рокас был всегда? Таким, как все. С ограниченными ощущениями, не пробежавший ни одного круга, ни разу не искупавшийся в озере, вода – только из душа. Не целовался и не будет целоваться так, как на том клочке бумаги, – однако в системе он может все. Вот он и думает, что ничего не теряет и потому может оставаться таким, каким хочет.
«Так и будь. Не меняйся, – пишу ему. – Потому что, может, поймешь, что всегда хотел бегать».
Рокас смеется, хихикает. Потом показывает, что опять смеется. Он говорит, что многие меня не ценят, но у меня на самом деле есть чувство юмора. Не зря я у него в друзьях.
А потом я сваляла дурака. Не отключившись, удрала на стадион, потому что в комнате захирела от скуки. Бегу один круг, другой, третий – и наблюдаю за тем, как несколько сотен друзей продолжают поздравлять Рокаса, желая ему само собой разумеющихся вещей. К счастью, я еще без микросхемы, а то они услышали бы, как я шумно дышу, увидели бы мою траекторию. Я еще свободна… Я засмеялась. В каком мире я живу, если сегодня в системе могу себя почувствовать более свободной, чем буду завтра!
– Грита, ты смеешься? Символов не видно! Отметь это, – слышу я.
Вот тут я ляпнула, чего не следовало. Когда я бегу, клетки мозга, которые должны действовать нейтрально, наполняются кислородом. А он так помогает мыслить по-другому.
– Давайте, – говорю, – все соберемся.
Это и была та мысль, которая раньше пришла мне в голову. Надеюсь, меня услышал тот, кто сказал Рокасу: «А если бы ты делал все медленнее…»
Ала не была бы Алой, если бы не врезала мне по подбородку. Выскочила передо мной и прямо трясется вся, даже символы по голове так и скачут.
– Что с тобой случилось? Хочешь все испортить?
– Уже испортила.
– Да, Грита, и в самом деле. Ты какая-то… извращенка.
У Алы кружится голова, когда она со мной видится. У меня кружилась голова, когда я стояла в вестибюле Ининой школы. А если бы теперь столько людей сошлись в одном месте? Что бы тогда было? Взрыв. Экологическое преступление против планеты. Крики, шум, может, даже столкновения, преступления.
Эмоции. Эти дурацкие ужасные поцелуи.
Ничего, точно ничего хорошего. Ничего достойного. Я извращенка.
Открываю дверцы ускорителя, забираюсь внутрь. Из головы не идет день рождения Рокаса. Девять тысяч человек и этот голос: «Приятель, а если бы ты делал все медленнее…» Никто ни с кем не поссорился, все хорошо провели время.
Это только у таких дефективных, как я, с этим проблемы. А другие, наверное, и со всеми биологическими потомками могут общаться.
* * *
Это называется день ОБЛАЧЕНИЯ. Наблюдаю за группой четвероклассников, которые гуськом шагают по направлению к клинике, где проводятся процедуры. Вспоминаю себя. Только я шла не в группе, а одна, потому что в день церемонии приболела.
Отважные четвероклассники. Три дня они ничего не ели, кроме белково-глюкозных коктейлей утром и вечером. Один из этих дней провели без воды. И никаких живых встреч, никаких контактов с полимерной глиной, клеем или красками. Они друг с другом не разговаривают, не улыбаются. Это для того, чтобы сохранять спокойствие. Суперспокойствие.
День перехода, превращения. До сих пор они были чистые, необработанные, raw material, сырье, так сказать. А теперь белые перчатки, вымоченные в дезинфицирующем растворе, натянут на них гормональную оболочку, и естественные ощущения будут подавлены навсегда. Чтобы оболочка действовала, ее надо питать, и они будут старательно это делать. Может быть, у кого-то из них случится ПА – паническая атака, как у Мантаса. Возможно, некоторые утратят равновесие и будут спотыкаться на ровном месте. Однако мир вокруг превратится в набор деталек лего для них всех.
Они не будут различать, холодно вокруг или жарко, не ощутят сырости. Ничего не почувствуют, наступив на колючку.
Но потеря ли это? Они не будут дефективными, не будут страдать из-за несовершенной гормональной системы, с которой приходилось жить их предкам, не будут реагировать на раздражители. Новые люди.
Не привиделось ли мне – сегодня день не водный, и я неважно себя чувствую, – что какой-то мальчик вышел из вереницы и собирается бежать в ему одному известном направлении? Никто за ним не гонится, даже воспитательница. Она только поднимает руку и что-то говорит. Говорит долго, но короткими предложениями. По выражению ее лица видно, что голос она не повысила. Детская фигурка разворачивается и размеренно топает обратно, к остановившейся веренице. А мое сердце тем временем безрадостно ему выстукивает: НЕ ХОДИ НЕ ХОДИ НЕ ХОДИ.
* * *
Как ни позвоню Мантасу – всякий раз бужу, всегда попадаю на те часы, когда он спит. Он чувствует себя лучше, но предупреждает, чтобы я не пугалась, когда его увижу.
– А что, – спрашиваю, – может, ты обезьяний хвост отрастил?
Он засмеялся, и меня кольнуло: как же я соскучилась по его смеху.
Мантас говорит, он кое-что конструирует и скоро мне покажет. Надеется этим сконструированным им предметом удивить меня больше, чем собой? Ну, пусть попробует – я про всякие конструкции и начиталась, и наслушалась до тошноты.
Сегодня иду в тот парк, в котором Мантас, разувшись, бегал по хвое и в котором я в последний раз ждала Алу.
Пинаю камешки. Только три нашла, все остальные слишком мелкие. Меня нервирует мысль о том, что, разувшись, опять их не почувствую. Даже не поднимаю с земли. Парк не совсем пустой, и на улицах людей тоже больше, чем обычно. Катят на сегвеях, некоторые разгуливают с резиновыми наколенниками и налокотниками, и голова тоже защищена. А я надеялась побыть одна под деревьями, может, даже залезть, посидеть на ветке. Прощайте, посиделки! Чего они все повылезли из своих безопасных белых коробочек? И тут до меня доходит: микросхемы! Теперь это стало своеобразной игрой, все друг друга фиксируют и всё измеряют – температуру, давление, дыхание – и даже, если верить Але, очень интенсивные эмоции.
– Таких мы не испытываем, – сказала я ей.
– Вне дома все еще испытываем. Если закатимся в лужу или увидим на тропинке живое существо.
Живое существо? В системе можно пощекотать леопарда или шакала и даже похихикать над этим, а потом написать у себя на стене. А здесь только черви-мутанты – единственные пугающие твари, которые приспособились жить под асфальтом. Еще одна тварь, при виде которой эмоции могут зашкаливать, – обычная ворона.
Расхаживаю среди деревьев и незаметно начинаю опираться то на одно, то на другое. Ины больше нет. Мантас не показывается. Есть только я. Нападает сильная негативность. Поговорить бы сейчас с мамой, но я сдерживаюсь, хочу вытерпеть свое негативное одиночество. Вспоминаю, что мама говорила о себе и подругах – о том, как тоскуешь, когда долго человека не видишь. Может ли у меня быть подобное чувство?
Могу ли я тосковать по Мантасу? Не знаю. Все равно никто этого не подтвердит. В системе трудно что-нибудь чувствовать, потому что ты сам должен давать названия вещам, которые не с чем сравнить. Может быть, большая часть так и останется неназванной.
– Я не могу тебе этого объяснить, – не раз говорил Мантас.
В парке все заняты своими делами. На самом деле их совсем не парк интересует. Им все равно, куда они пришли, в сквер с единственной скамейкой или на такую же улицу, как пять других, по которым они прошли перед тем. Уткнувшись в свои блокноты, они проверяют, как действуют микросхемы. И как мне сразу в голову не пришло.
Повиснув на ветке, начинаю раскачиваться. Никто даже и не обернется. Упираюсь ногой в ствол, правой рукой хватаюсь за ветку повыше и подтягиваюсь. Я вешу немного, никто в наше время много не весит, ничего лишнего, никаких округлостей ни там, ни здесь, мы все – кости да кожа. А с пятого класса – еще одна кожа поверх кожи. Лезу на дерево. Голова не кружится, и меня охватывает восторг. Вижу ползущего по стволу муравья, он, наверное, тоже мутант, но я представляю себе, что это прежний муравей. Таких, Дана рассказывала, люди сажали на живот, чтобы муравей брызнул на кожу своей кислотой. Смотрю сквозь листья вниз, поглядываю между веток направо и налево – так я и думала, никому я в физическом мире не интересна.
Тосковать можно только по тому, с кем общался иначе, – по кому-то живому. Так говорят мама и Дана. Я чувствую, что тоскую по Ине и Мантасу. И по Дане. А по маме, как ни странно, нет. Но она сама виновата. Не проявляет желания со мной встретиться. Упрямо верит, что я изменюсь, и не хочет мне мешать.
Маме хорошо, она знает, что такое живое общение, однако мне такой возможности не дает. Не дает возможности видеться с ней чаще. С другой стороны, я не могу очень уж на нее сердиться. Если бы я была мамой, поступала бы так же. Сижу на дереве, считаю муравьев: один, два… И вдруг мне приходит в голову мысль. Я не хочу! Не хочу быть мамой в такой системе. Не хочу, чтобы на моего ребенка напялили такую оболочку, которую он не мог бы снять и только ломал бы голову над тем, как от нее отделаться.
Спускаюсь ниже, повисаю на ветке и спрыгиваю на землю. Ступне больно – видно, я на что-то накололась. Не знаю, можно ли сказать, что боль сильная, мне не с чем сравнивать, но я вскрикиваю.
* * *
Сними эту оболочку.
Сними. Сними.
Сними.
Мне теперь почти каждую ночь снятся сны. Снится, как Мантас меня упрашивает, вцепился в край моей куртки и тащит. Или мы держимся за руки, и он поднимает меня наверх, только во сне так и остается непонятным – куда. В конце концов мы валимся на траву и хохочем.
Сны у меня стали как у Даны.
– Я почти каждую ночь вижу сны, – говорю ему.
Он усмехается. Я уже понимаю, что Мантас меня дискриминирует. Избегает встречи со мной. Видно, из-за того, что чувствует себя другим, чем я. А я молчу о том, что он мне снится.
– Во сне я валялась на траве, как Дана, – говорю я ему. – Видишь, не так уж я от нее и отличаюсь.
– И ты спишь? – спрашивает он.
Я морщу лоб, но Мантас продолжает допытываться:
– Тебе хочется спать дольше?
– На час дольше.
Теперь я сплю уже по пять часов.
– Мама об этом знает?
Киваю.
– И что? – спрашивает он.
– Ничего, – говорю я.
И тут он говорит:
– Мама у тебя чудесная.
Мантаса трудно объективно оценивать, так я ему и говорю, и мы смеемся.
– Меня в парке уколола хвоинка, – вспоминаю я.
– Угм, – мычит он, явно не веря. – Хочешь меня утешить?
– Даже и не думаю. – Я начинаю сердиться. – Она бы мне ногу насквозь проткнула, если бы не оболочка.
– Да-да, как же, – язвит Мантас, – чем докажешь?
До чего же глупо с ним разговаривать!
– Хорошо, печальное божество, – отвечаю, стараясь сохранить дружеский тон. – Давай встретимся.
Опять я его умоляю. Только что хотела подразнить, а теперь уже не хочется.
– Хорошо, – соглашается он.
Но я знаю, что мы не встретимся.
– На дне рождения у Рокаса был один, который посоветовал ему все делать медленнее, – рассказываю я.
– Как это?
– А вот так.
– К чему ты об этом вспомнила?
– К тому, что ты не один такой, и можешь не комплексовать.
– Ага.
– Меня вырвало, когда я вылезла из ускорителя. Видно, он мне уже не подходит. И сны мне снятся, и…
– Правда затошнило?
– Затошнило? Я же сказала – меня вырвало.
Он молчит.
– Что с тобой? – спрашиваю я. – Ну, вырвало и вырвало. Это же не конец системы!
– А жаль. – Он развеселился.
Его голос за время разговора изменился несколько десятков раз. Или мне чудится, или я и правда начинаю слышать больше оттенков голоса. Раньше я столько не различала, если не поясняли символами.
– Не закрывайся, – говорю ему.
– Я и не закрываюсь.
– Приходи хотя бы к Дане.
– Я к ней и хожу. И не только к ней.
– Ты ходишь к Дане? Еще одна новость! Дана мне ничего не говорила.
– Я везде хожу. И бегаю. – Он хихикает.
И на стадионе бегает? И даже не предлагает бегать вместе?
Как же я по нему соскучилась!
Чуть было не сказала ему об этом. Но он все равно бы не поверил. Хотя кто знает.
– Может, ты виделась с Итрой? – Он не впервые об этом спрашивает.
– Нет, – говорю, Итры не оказалось у Ины в друзьях. – Вот теперь и видны ваши недостатки, вас и захочешь – не найдешь, – упрекаю я его.
Мантас снова улыбается и ничего не отвечает. Соскучилась я по нему, стосковалась. Провожу рукой по его лицу, но он ничего не чувствует, ха-ха, можешь гладить сколько хочешь.
– Эй, а я дотронулась до Даниной руки.
– Знаю, она мне сказала.
– Она тебе сказала? Так вы что – говорите обо мне? – удивляюсь я.
А он кивает:
– Ага, говорим.
Какой он интересный. Разговаривает обо мне, а встречаться не хочет. Может, лучше вообще все прекратить? Так и спрашиваю.
Немного помолчав, он отвечает:
– Не болтай глупостей. Ведь в системе все так общаются.
– Но с тобой мы начали по-другому.
– Да. Но мы и по телефону много разговариваем.
– Ты пытаешься вернуть меня в систему?
– Не знаю.
– Не знаю, не знаю, – передразниваю его. – Говори яснее!
– Не ори, – просит он.
– Не умрешь, я в экран ору.
Оба смеемся, только как-то раздраженно.
– Ты правда хочешь встретиться? – сомневается он.
Правда ли я хочу встретиться? Да я почти каждый день об этом прошу, что это с ним?
– У тебя же несколько сотен друзей, – напоминает он.
– Почти тысяча, – говорю я, а сама думаю: может, ему завидно? Хотя нет, не может быть. – Ты что, завидуешь мне?
Он мотает головой, потом – не могу поверить – вижу, что у него глаза покраснели.
– Что ты там делаешь? – спрашиваю я, и мне как-то не по себе.
– С тобой разговариваю.
Ала бы не сказала так, она постоянно чем-то занята.
– Ты попусту тратишь время, – говорю я, и мы дружно хихикаем.
Он что-то долго не перестает смеяться, и у меня начинает колоть под ребрами. Так и тянет спросить, что с ним, но мне приходит в голову, что у меня-то глаза даже не покраснели. Они никогда не краснеют – вот и доказательство, что я для него слишком искусственная.
– В котором часу ты бегаешь? – спрашиваю я.
Если он не придет, думаю я, сама к нему пойду.
Он бы только посмеялся, услышав такое. Знает, что я этого не сделаю.
Мы уже говорили на эту тему, и я ему пообещала.
Пока я ломала себе голову, как бы Мантаса хотя бы к Дане зазвать, встретилась с ним совсем в другом месте. В магазине.
Набрав себе кучу яблок – это значит целых шесть, потому что больше взять нельзя, не рекомендуется, – продолжаю крутиться в плодово-овощном отделе. Мне захотелось чего-нибудь зеленого, неплохо было бы выбрать себе здесь авокадо или зеленый лимон. Если запить несколькими литрами воды, может, желудок не стянется. Каждый день выпиваю по полтора литра, а раньше – только пол-литра. Маме это не нравится.
Вижу, как работники аккуратно переставляют бутылочки в дальнем конце зала. Вспоминаю, как Ине нравилось смотреть на их руки, на кисти рук, как она разглядывала кольца и прочие детали. И вдруг весь фруктовый отдел заволокло туманом, потому что, обернувшись, я увидела его.
– Что с тобой? Испугалась? – спрашивает он.
Ой нет, меня захлестнула сильная эмоция, из тех, от каких – так и хочется сказать – микросхемы плавятся.
Мантас стоит напротив – нисколько не изменившийся и веселый, каким всегда был со мной. Со-вер-шен-но не изменился.
– Обезьяний хвост у тебя не вырос. И зачем надо было от меня скрываться?
Он впивается в меня глазами. Как моя мама, подумала я. Не хочет и не скажет.
– Не сердись, – говорит он.
– Даже и не думала сердиться. Успешных людей должны сопровождать только положительные эмоции. – Это я вспоминаю, что говорила Ала.
– Я вовсе не хочу, чтобы ты была успешным человеком. Я хочу, чтобы ты была Гритой, и только.
Может, в другое время такой ответ показался бы осмысленным, но теперь он ничего не означает: Мантас начитался афоризмов или чего-то в этом роде из дедушкиного сейфа. В нашей системе есть сотни Грит. Какой Гритой должна быть я? По-ло-жи-тель-ной? Рас-су-ди-тель-ной? Как Рокас? Один Рокас засомневался, и его тут же заменили другим Рокасом.
– Банальности изрекаешь, – сказала я ему и – не могу поверить! – треснула его корзинкой с шестью яблоками и лимоном.
Мантас тоже не может в такое поверить. Я снова замахнулась, но он схватил меня за руку. Как ошпарил.
– Ты, может, за провода держался? – отчаянно трясу рукой. – Чуть кожу мне не сжег.
В магазине пищит звуковой сигнал. Вижу, что к нам резво катит работник.
– Идем, пробьем покупки. – Мантас разворачивается, но работник уже подкатил. На карточке указано, что его зовут Бау.
– Магазин предназначен для того, чтобы делать покупки. Никаких недозволенных действий, – предупреждает Бау.
– Правильно. Нечего корзинами размахивать, а то как бы у всех температура не повысилась. – Мантас на меня и не взглянул.
Ирония обидная, потому что Мантас сказал это почти громко. Все будет записано в память Бау, вместе с тембром голоса.
– Ты нарочно так сказал?
– А ты нарочно это сделала?
– Что сделала?
– Треснула меня.
– Я ничего такого не делала.
– Хорошо, не делала, – соглашается Мантас.
Сдурел он или что? Не видел, может, как боксируют на ринге? Он на стадионе упал и до крови оцарапал коленку, а тут всего-навсего я его треснула, не о чем и говорить.
– Хорошо, треснула. – Я уступаю. – Само собой вышло.
Мантас замирает передо мной, донельзя изумленный.
– Само собой вышло, – повторяю я. – Не смогла удержаться.
Мы уже почти у кассы, но Мантас кивает в сторону, и мы катим в основной продуктовый отдел.
– Это означает, что она не действует, – шепчет Мантас.
Таращусь на него.
– Оболочка, – поясняет он. – У меня тоже так было. Гормоны, которые должны тебя охранять и попадать в кровь, туда больше не попадают.
Надо же! Как у него глаза заблестели! Он бы, наверное, кинулся меня обнимать, если бы не боялся снова обжечь.
– Так что с ней станет? – спрашиваю я.
– Ничего. Распадется и впитается в клетки твоей кожи.
– И это необратимо?
– Кто его знает, мы же первые.
Он стоит рядом со мной. Глаз с меня не сводит. И я чувствую – если такое возможно почувствовать, – как на затылке дыбом встают волоски, которые еще не успели прорасти сквозь оболочку. В корзине у Мантаса – несколько бутылочек химической еды.
– Ты теперь на нее перешел?
Мантас кивает. Да. Да.
– Давно планировал проверить, как на меня действуют яды.
– Как понимать – яды? Это же еда.
– Для оболочки. А для меня уже давно яд.
– И сколько времени, – спрашиваю, – ты этого не ел?
На кассе мои покупки не пропускают. Можно унести только шесть живых единиц и в три раза больше нормальной еды – новая рекомендация.
Я смотрю в свою корзину. Оставляю в ней зеленый лимон, авокадо и четыре яблока. Подкатываю к ближайшему стеллажу и сметаю в корзину все витамины группы В, которые нравились Ине.
– Зеленые лимоны у нас последнюю неделю, – говорит работница. – Зафиксированы несколько случаев отравления, значит, для человеческого организма они не годятся. И некоторые сорта яблок тоже, – прибавляет она.
– А случаев отравления химией не зафиксировано? – Прижимаю к себе мешок с покупками, как будто прячу своего двойника в системе от ревущего тигра.
– Вы имеете в виду – нормальной едой?
– Как бы вы там ее ни называли, – резко отвечаю я.
– Не случалось зафиксировать, – говорит продавщица и проверяет покупки Мантаса. – У вас образцовая корзина, – улыбается она.
– Я много чего делала не задумываясь. Тебе так не кажется? – Мне надо еще кое-что прояснить с Мантасом.
Он отвечает, что не кажется, еще немного – и мы начнем спорить, как раньше.
– Нет? А когда мы читали в сейфе?
– Решала ты. И всегда это было в определенное время.
А я и не замечала.
– Но это же нормально – сговориться о времени, – все-таки упираюсь я.
– Нормально. Но когда время предлагал я, тебе оно никогда не подходило.
Может, я в это время занималась чем-то другим? Но, если я и была чем-то занята, теперь это не важно, главное – я никогда не меняла планов. И еще он напоминает мне про Дану.
– Ты не ходила к ней когда получится.
– Но Дана и не может когда получится, – защищаюсь я.
Дану я навещаю раз в неделю, и всегда в один и тот же день. И никак иначе. Жду этого единственного за неделю дня.
– Откуда ты знаешь?
И правда – не знаю, придумала так для себя.
– А можно к ней ходить каждый день? – И сама удивляюсь тому, как раньше планировала время – будто робот.
– В системе, наверное, нет.
Мы сидим в парке, и я снова рассказываю ему про тот раз, когда залезла на дерево, но никто этого не заметил. И про то, как укололась хвоинкой. Разуваюсь, задираю ногу, укладываю ступню на левую коленку.
– Видишь – ни следа. – Стащив носок, в пятидесятый, наверное, раз за последние несколько дней провожу пальцем по этому месту.
– Потому что она все еще защищает тебя от внешних воздействий.
– Скоро перестанет?
– Наверное.
– Когда перестанет, упаду и поцарапаюсь, как ты, – говорю я Мантасу, а он только улыбается.
Мы оба вспоминаем, как он тогда упал.
– И ты не убежала, – говорит он мне.
– А ты нарочно шлепнулся? – спрашиваю.
Он молчит, потом кидает камень – как можно дальше.
– Мы этого, наверное, уже не узнаем.
– Главное, что ты знаешь, – говорю я. – И еще знаешь что? Ты уже тогда понял, что я другая, на том стадионе. Почему же ты потом стал меня избегать?
– Не то чтобы понял, что ты другая, – упирается Мантас. – Только что ты смелая.
– А это не одно и то же?
– Может, и да. Или нет.
С ним точно нелегко. Хватит об этом.
– Так что ты собираешься делать со своей образцовой корзиной?
– Съесть.
– Сколько, говоришь, ты не ел химии? Несколько месяцев? Или даже дольше? – Встаю и заявляю: – Когда станешь в себя заталкивать этот навоз, я буду рядом. И это будет в водный день.
Он улыбается, а потом кричит:
– Эй, ты бежишь?
Сам видит, что бегу. И что я без спортивной обуви, тоже видит, поэтому не спрашивает, пришла ли мысль сама собой.
– Теперь понимаешь? – спрашивает он.
Теперь понимаю. Он из-за меня не приходил. Не придумал другого способа мне помочь. Не мог признаться, что кожа не снимается, что она распадается сама собой. А распадается она, когда в организме начинают появляться посторонние вещи, например образуется много естественных гормонов и химических соединений феромонов. Для этого недостаточно только питаться по-другому и бегать. У Мантаса оболочка стала исчезать, когда он потерял дедушку. А у меня? Когда я потеряла Ину? Не только. Не только. Мантас не появлялся, и я по нему затосковала.
– Ты все-таки мог сказать, почему меня избегаешь, – упрекаю я.
– Сказал бы – ты бы успокоилась и восприняла это как план. И он бы не сработал.
– Как план, говоришь? Как план, а не как…
– А не как утрату.
Он знает, что много для меня значит. Но я еще не чувствую из-за этого стыда или неловкости. Большей части чувств я пока не испытываю, жду, когда они возродятся, и тогда… Тогда начнутся мои мучения.
Смешно, как подумаешь, что все очень стараются стать похожими на биороботов. В физическом мире мы оставляем роботам самые скучные дела – они работают кассирами, курьерами, разносят лекарства таким, как Дана, или чистят улицы лазерными пылесосами, – но сами-то все равно живем тухлой жизнью. Только система взрывается от эмоций. Наши двойники там радуются жизни и вытворяют такое, что в физическом существовании мы бы назвали глупостями.
– А когда по системе скучаешь – не считается? – спрашиваю я.
Вспоминаю первые дни, когда, отключаясь надолго, чувствовала беспокойство и хотела увидеть Алу, выдувающую мне в лицо мятный пузырь.
– Наверное, нет, – говорит он.
– Почему?
– Потому что никто подолгу без нее не остается. Она всегда рядом, достаточно нажать на кнопку. А когда по человеку скучаешь, не можешь поманить пальцем или нажать на кнопку. Зовешь-зовешь его, просишь-просишь – и не замечаешь, как начинаешь тосковать.
Давлю ногами комья земли. Приятно чувствовать, как под твоими подошвами что-то рассыпается на мелкие комочки. Я еще не чувствую того, что Мантас называл сыростью. Но обязательно, обязательно почувствую. Спрашиваю у Мантаса, когда это произойдет, но он не знает, знает только, что оболочка перестанет подавлять мои природные гормоны, а это самое главное. И предупреждает, чтобы я не пугалась, если мне станет хуже.
– А что со мной будет?
– Почувствуешь все, что показывают эти смайлики в системе, – усмехается он. – Только все намного сильнее. Сначала подумаешь, будто у тебя крыша едет, потому что так это и будет выглядеть, потом крыша окажется там, где ей и надо быть.
Крыша едет. Явно нашел в словаре предков.
– Тогда, – говорю, – не так уж и страшно.
– Не страшно, когда ты с тем, кто чувствует то же самое. А когда ты один такой – еще как страшно.
Вот почему он меня избегал – резиновую, заторможенную искусственными гормонами.
Давлю ногой еще один земляной комок. Мускулистая рука Мантаса возле моей. Он держится за перила, под кожей просвечивают тонкие жилки. Мне хочется прикоснуться к этой руке, как я прикоснулась бы к Даниной, но вспоминаю, как ошпарило меня его прикосновение и как хотелось избавиться от ощущения ожога на ладони. Хватит с меня.
Мы сидим рядом. Как тогда у Даны на софе. Наверное, для стадиона это слишком близко, но мы уже давно перестали оглядываться. Когда начались массовые вшивания, санитаров в районе заметно поубавилось. Только не сегодня.
– Санитар, – говорю я, и мы отползаем друг от друга на полметра.
Санитар двигается к нам так же резво, как работник Бау в магазине «Мега». Чем мы его зацепили? Напрасно растрачиваем время? Мантас встает и делает несколько шагов ему навстречу. Однако не успевает он приблизиться к санитару, как тот внезапно замирает на полдороге.
– Что это с системой происходит? – удивляюсь я. – Ведь им вмонтированы обновляющиеся батареи.
– Наверное, это из-за микросхем, – догадывается Мантас. – Для них требуются коллекторы возобновляемой энергии, и потому санитарам вставляют старинные аккумуляторы.
Может, он и прав. Только на этой неделе микросхемы вшили всем первоклашкам города. Случаев отторжения, таких, как у Ины, было еще два.
Подходим к санитару. С виду он ничем от нас не отличается. Мантас обходит его сбоку, потом ни с того ни с сего начинает поглаживать.
– Видишь, он ничего не чувствует.
– Он, – говорю, – и не должен чувствовать.
Хотя мне странно, что Мантас так делает, я тоже начинаю гладить санитара. Провожу рукой сбоку у локтя – там, где должна быть трехглавая мышца. Кожа мягкая, никаких признаков, что это не человеческое тело. Только не дышит.
На спине куртки санитара мои пальцы нечаянно соприкасаются с пальцами Мантаса. И я, и он отдергиваем руки.
– Ты что? – спрашиваю.
– Мы тоже такими станем когда-нибудь. – Глаза у Мантаса странно блестят. – Это цель эволюции.
Знаю. Давно знаю. Ала так говорила. Но от Мантаса такое услышать страшно.
* * *
Мне пришло письмо.
Зафиксировано отклонение в поведении Гриты XXXCVXXX. Она не сообщила о перегреве работницы Риты. В зрительной памяти Риты зафиксировано, что Грита и не существующая в системе личность посещали Дану XXXVGGXXX. Нарушение порядка по статье ХХ101000. Другое нарушение порядка – в соответствии с пунктом XXYZ101: Грита XXXCVXXX прикасалась к не обнаруженному системой живому человеку в магазине «Мега». Ее продуктовая корзина проверена.
Грита XXXCVXXX посещает терапию. Жалоб нет, методы применяет, однако в системе второй месяц не фиксируются показатели температуры. У Гриты есть родители, совершившие нарушение. Сестра Гриты XXXCVXXX родилась с аномалией. Вышла из системы из-за технической ошибки.
Грите XXXCVXXX рекомендуется в срочном порядке вшить микросхему. По просьбе биологической матери Гриты вшивание будет выполнено в течение трех недель.
Про меня, наверное, знают все. В письме написано – личное, однако в системе такие письма могут прочитать все, мы же информационное общество.
Не понимаю, почему мама избегает встречи со мной.
У папы спросить не могу, потому что он считает отказ от встреч положительным явлением. Всю работу по созданию моего клона я переложила на него и ни о чем даже не спрашиваю. Папа радостно показывает мне, что с ним сделал, а я в ответ только мычу – мммммм, мммммм, стараясь, чтобы этот звук – ммм – в записи тянулся не слишком долго.
– Беспокоишься из-за этого вшивания? Читал, что тебе рекомендуется. Все будет хорошо, вот увидишь.
– Папа, ты со мной одной разговариваешь?
– Нет, конечно, что за вопрос.
Он же не Мантас, а безупречный отец.
– Ты со всеми своими детьми будешь общаться?
– Ты имеешь в виду – с потомками? – переспрашивает он. – Вполне возможно.
Вполне возможно – не означает, что он этого хочет. Но я не решаюсь спросить у папы, хочет ли он этого.
Все равно я буду отличаться от других папиных потомков. Все равно я была зачата по-другому, когда родители сбросили этот противный скафандр под деревом. Под каштаном, под дубом? На прошлой неделе я начала учить названия деревьев, но Ала только смеется надо мной.
Так вот, я – другой ребенок, но что с того, если папа об этом не помнит. Или только говорит, что у него нет об этом воспоминаний. Разве это возможно – взять и прооперировать память, как какой-нибудь негодный орган, почку, червеобразный отросток или грудь? А если возможно – я для него ничем не отличаюсь от других. И если об этом знаю только я, а он даже и не догадывается, имеет ли это значение? Если ты что-то чувствуешь, а другой не чувствует ровно ничего, разве может между такими людьми появиться связь?
– Как ты думаешь, – спрашиваю я у Мантаса, – почему мама меня избегает?
Он не знает, зато ему известно, что мама хочет мне что-то сказать.
– Что она хотела бы мне сказать?
– Не знаю, но ты узнаешь точно. Твоя мама мудрая.
Мудрая, чудесная – он не впервые такое говорит.
Я ему сказала, что родители меня зачали старинным способом, но Мантаса это не удивляет. Наверное, таких, как я, больше, чем я думала.
– А ты? – интересуюсь я.
Мантас выглядит куда более ненормальным, чем я, однако насчет этого он ничего сообщить не может.
– Я родителей не знал, только дедушку. Если меня и зачали под деревом, он этого особо не подчеркивал.
Мне смешно.
– В дедушкином мире это было естественно. Как шлепать в детстве по лужам. Что тут особо подчеркивать, а?
– Многое в то время было естественным. – Мантас отстраняется. – Даже слишком многое.
Он о чем-то умалчивает, лицо почти хмурое, суровое. Потом что-то приходит ему в голову, он встряхивается, смотрит на меня и говорит:
– Я скучал по твоему смеху.
Значит, как и я.
Мама, приходи. Мама, приходи, мама, приходи. Приходи. Или я приду.
Теперь мне снятся такие сны. Снится, что я зову маму и не могу дозваться.
Мантас мне больше не снится. Приснилось только раз, что мы, как на той фотографии, крепко целовались. Проснулась я в своем кресле, хихикая, так это было странно. Во сне Мантас сказал:
– Губы у тебя без всякого вкуса. Она еще держится.
Она еще держится.
Она еще держится.
Оболочка.
– Ты начала мне сниться, – говорю я маме.
– Правда?
– Знаешь, по-моему, ты поступаешь ужасно неправильно, хуже Алы. Не хочешь встречаться.
– Мы обязательно встретимся.
Мама разулыбалась до ушей. И даже стала приглаживать волосы. Не так, сбоку, а челку, посреди лба. Она так делала раньше, когда я была в четвертом классе.
– Мне же предложили вшить эту дурацкую штуку.
– И что?
– И что, говоришь? А может, мне еще что-нибудь заменят. Память, например. Как папе. И я ничего не вспомню.
– Не ходи, если ты так боишься, – помолчав, сказала мама.
– Боюсь? Я не боюсь. Как ты сказала – не ходить? Думаешь, это возможно?
– Поговори с Мантасом.
Ничего не понимаю. Почему я должна поговорить с Мантасом?
– Ты, – спрашиваю, – с ним разговаривала?
Мама опять не отвечает. Несколько минут мне кажется, будто она отключилась, но я вижу, что лампочка горит.
Я сбиваюсь с мысли, чувствую себя маленькой и одинокой. Сегодня утром включила ускоритель, стояла рядом с ним, слушала, как он крутится, и меня от одного этого звука дрожь пробирала. Теперь ни за что бы в него не села.
– Мама. Мама!
– Да.
– Представляешь, я больше не могу крутиться в ускорителе. Несколько раз плохо становилось, каждый раз рвало, а сегодня даже испугалась его скорости.
– Угу. – Голос у мамы слишком равнодушный.
– Что – угу? Ты понимаешь, что это значит? Я могу погибнуть, как Ина, во время операции вшивания! Ты же говорила, что она несовершенная.
Да, Ина была несовершенная. У нее была трисомия двадцать первой хромосомы. Ина была зачата в пробирке, in vitro. Клетки делились с космической скоростью, и через сорок часов выяснилось, что она будет бракованной.
Все это знали. Система это знала. Мама это знала. Но не отказалась родить Ину. А система еще разрешала несовершенным рождаться – на пользу науке. У Ины мозги не работали как следует. Когда она была младенцем, не хотела расставаться с пустышкой. И ей требовалась не одна, а целых три: две во рту и одна в руке. Ей обязательно надо было что-то трогать. Когда она начала ползать, не могла обойтись без маминых песен, никакие искусственные звуки ее не устраивали, никакая музыка из системы не годилась, Ина только маме в рот и смотрела. Потом она стала развиваться, и ей даже разрешили посещать школу. Ина перестала стремиться к физическому контакту с мамой и потянулась ко мне. Ей достаточно было прибежать ко мне и посидеть, мы прекрасно проводили время вместе и без разговоров. Однако ее терапевт предупредил, что в будущем всякое может случиться. Оно и случилось во время вшивания, отчасти для того и придуманного, чтобы отсеивать и уничтожать людей с неправильным количеством клеток.
Вот за это я и не люблю Алу – за то, что она слишком весело говорит про брата. Ее совершенные родители отказались от несовершенного ребенка – у него была та же самая трисомия, и он развивался в лаборатории. Они даже не захотели узнать, будет ли эмбрион уничтожен или ему позволят жить во благо науки.
Ала говорит, что ничего страшного в этом нет, таких случаев полно, чуть ли не в каждой семье. Потому что наши клетки все еще испытывают стресс, и есть поврежденные. И что таким людям делать в нашей системе? Точно ничего хорошего они не сделают, будут только в игрушки играть, как Ина.
Так что в каждой совершенной семье скрываются несовершенные.
Ты не погибнешь, не погибнешь.
Не погибнешь. Не погибнешь.
Во сне мама повторяет одни и те же слова.
Теперь мне нравится спать, потому что неизвестно, что еще приснится. Может, что-нибудь из Даниных рассказов, может, чем-нибудь займемся с Мантасом, может, снова встречусь с Иной или снова буду ссориться с мамой из-за того, что она не хочет встречаться. Один раз мне приснилось, что мама бегает на стадионе и машет мне. Выглядела она совсем как Мантас. Увидев меня, она открыла рот, но я не дала ей ничего сказать. «Нельзя, – остановила ее я, – ты еще у меня не в друзьях, я должна тебя пригласить».
В последние дни Мантас какой-то грустный. Наверное, знает, что скоро вшивание, и хотел бы меня утешить. Но мы еще не научились друг друга утешать. Поскольку мы не общаемся как другие, он не может меня забросать всякими утешительными смайликами и потому часто лишь таращится на меня, открывает рот и опять сжимает губы.
– Можешь почитать мне стихи, если хочешь, – предлагаю я ему.
Мы сидим в сейфе. Это последний день существования сейфов. Надо бы его отметить, но мы не знаем, как это сделать. Завтра придут работники, и в физическом мире не останется ни одной книги. Когда я сказала Але, что это насилие, она ответила, что я не права. Что все эти пожелтевшие книги, которые только место занимают в физическом мире, давно перенесены в систему и кто угодно может их читать когда угодно, но вряд ли кто-то их откроет, потому что тексты слишком длинные. Может, в будущем эти тексты начнут сокращать. То есть – выделять суть. В идеале они все стали бы как новости – до десяти строк, не длиннее. Длиннее могут быть только научные исследования. Там каждая строчка важна.
– Будешь вспоминать, как мы здесь сиживали? – спрашивает Мантас.
– Если мне мозги не обработают, – говорю.
Мантас грустно улыбается.
Мы ведь сможем и дальше читать эти книги. Они будут в системе – откроем свои блокноты и почитаем друг дружке. Но все равно будет не то. В этом сейфе мы сидели совсем рядом, здесь мы перетрогали столько книжных страниц. Мантас опять хмурится. Я это уже и без символов узнаю. Грустит из-за сейфа? Из-за того, что не сможет почувствовать между пальцами шелестящий краешек листа?
– Ты не думаешь, что мы стали наркоманами?
– А? – Он не понимает.
– Большинство предков пользовались электронными книгами, а мы закапываемся в один из худших их обычаев.
– Угу. – Мантас уплыл куда-то далеко.
– Мы же и дальше будем друг другу читать, правда?
Мантас кивает, не глядя на меня.
– Знаешь, – говорю я ему, – мне приснилось, что мы с тобой целовались. Примерно как на той фотографии.
Мантас знает, о чем я, ему эта картинка противной не показалась.
Он поднимает на меня глаза и как-то странно смотрит, потом говорит:
– Пойдем к Дане.
– А как же наш сейф? Сегодня последний день!
– Скорее! – Он меня даже не ждет.
Впервые с тех пор, как начала ходить к Дане, не застаю ее дома.
Дверь открывает Рита – она опять действует. В ее системной памяти будет зафиксировано каждое слово и каждое движение – как тогда.
– Мы к Дане.
– Вы не можете быть у Даны, сегодня ее нет.
– А где она?
– На терапии.
– На терапии? Но…
– Она начала посещать терапию.
– Но она ничего не сказала.
– Наверное, она не обязана вам говорить.
Не случилось ли чего-нибудь с Даной? Она никогда не жаловалась. Поглядываю на Мантаса. По его лицу ничего не поймешь – никаких эмоций. Мы прощаемся, и Рита говорит:
– Мы никогда день не путаем, посмотрите, может, вы спутали.
Пока мы спускаемся по лестнице, Мантас просит:
– Разреши мне войти в твой аккаунт. Хочу временно подключиться.
Он хочет подключиться?
– Зачем тебе подключаться?
– Наберись терпения.
Поел этой еды из бутылочек и хочет подключиться? Мы, наверное, не можем быть по-настоящему другими. И не станем.
– Я буду немного занят, – говорит он. – Так что…
– Так что неограниченное время к тебе не лезть.
– Звонить можешь. – Он снова улыбается.
Мы словно поменялись местами: меня жжет изнутри, а он остыл и успокоился. Словом, стал таким, какой раньше была я.
Хотя нет. Неправда. Я никогда не была спокойной.
– На тебя тоже что-то нашло? – Я почти ругаюсь.
И он, и мама отказываются встречаться вживую, хотя знают, что меня ожидает эта процедура.
– Знаешь, кто вы с моей мамой такие? Несознательные люди. Решите уже наконец, на какой вы стороне. Уж лучше тогда быть в системе. – Сбегаю по ступенькам.
– Скажи, когда пойдешь туда, – слышу за спиной его голос.
Он озабочен, точно, почти раскаивается. Но не догоняет меня.
Один раз мне приснилось то, о чем рассказывала Дана.
Она рассказывала, как они с подругой ехали на велосипедах по лесной дороге. Полил дождь, и так полил, что им пришлось слезть с велосипедов и укрыться под деревьями. Ветки от ливня не спасали, обеих колотило, как в лихорадке, и тогда им впервые захотелось сделаться резиновыми.
– Представляешь, мы об этом мечтали, – засмеялась Дана.
И еще им с подругой хотелось стать резиновыми, когда они пасли корову, заигрались и сосед поколотил их палкой, потому что эта давно уже не существующая скотина – корова – разорила его огород.
Мне снилось, что меня, как Дану, лупят палка и дождь и я так же уязвима, как она.
Алину маму прооперировали. Заменили ей почку, суставы, перелили кровь и поменяли цвет глаз – с синего на бирюзовый.
Ала так и скачет от счастья.
– Я тоже поменяю цвет глаз. На этой неделе.
– На этой неделе?
– Подросткам разрешили. Раз-ре-ше-но. Мы собрались и проголосовали. Сколько можно. Зачем ждать совершеннолетия!
Только этого и недоставало для полного счастья в системе.
Сегодня у меня проверка перед вшиванием. Мне надо идти к врачу. Не знаю, что я делаю на этом стадионе. Опять я Дану дома не застала, и мне хочется бежать на край света. Мама со мной не встречается. Хочется вволю подраться, как на боксерском ринге. Разнести душевую, выломать дверцы ускорителя, разбить всех системных Рит и смахнуть с полок бутылочки в магазинах «Мега». Только я не могу. А поскольку и убежать на край света тоже не могу, накручиваю круги на стадионе: один… другой… третий… вперед, вперед. А когда захожу на девятый круг, звонит Мантас.
– Когда у тебя это вшивание?
– Сегодня, – говорю я.
– Сегодня?
– А что тут такого? Если и не сегодня, так попрошу, чтобы сделали сегодня.
Врач недовольна. Она этого не показывает, но я пытаюсь себе представить, что таится за ее поджатыми губами.
– У тебя температура повышенная. Две недели перед вшиванием должно быть не больше тридцати четырех и трех десятых. – Она поднимает глаза на меня. – И в ускорителе не надо бы крутиться.
Я молчу. Она листает мою карту.
– У тебя возросла потребность в движении.
Стараюсь сохранять спокойствие. Что там еще понаписано?
– Надо бы давать тебе лекарства.
– Да?
– Подавляющие потребность двигаться.
Она осматривает меня, лазером высвечивает глазное дно, просит высунуть язык, проверяет рефлексы медицинским молоточком.
– Слишком возбудима, – говорит она, проведя им вдоль моего тела, отчего я невольно прогибаюсь. – Пульс неправильный. В состоянии покоя пятьдесят восемь ударов в минуту. Температура тридцать шесть и одна. – Она записывает. – Отложим операцию. Отложить… отложить… – бормочет она, потом говорит: – Откладывать операцию нельзя. Не рекомендуется.
Смотрит в блокнот, там точно есть все сведения обо мне.
Опять что-то пишет.
– Мы можем предложить тебе стационар.
– Стационар?
– До операции. Разве что ты сможешь гарантировать…
– Могу. Выпишите мне лекарства. Не надо стационара.
Терапевт долго смотрит на меня.
– И еще кое-что. – Она показывает на мое бедро, к которому ни за что не притронется. – Мышцы у тебя слишком развиты.
– Я делаю приседания.
Она что-то помечает.
– Ускоритель не помогает?
– Только в последний месяц.
– Почему же ты мне не сказала, надо было сразу сказать. – Опять помечает. – Сколько времени ты посещаешь терапию?
– Два месяца. Три.
– Да, здесь записано, уже нашла. Ты говорила терапевту, что у тебя такая проблема?
– Нет.
– Почему?
– Я тогда работала с другой проблемой.
– Надо работать со всеми проблемами одновременно. Это называется дисперсной концентрацией. Если у человека есть одна проблема, значит, у него есть и другие.
Если у человека есть одна проблема, значит, у него есть и другие.
– Другая твоя проблема разрешилась?
– Да, – говорю я.
Терапевт смотрит на меня. Неужели поняла, что я пытаюсь ее обмануть?
– Ты знаешь, что с твоим голосом кое-что произошло?
– Что произошло? – У меня мурашки бегут по телу.
– Тембр слишком сильно меняется, генерируются эмоции. У нас ведь нейтральный разговор, как тебе кажется?
– Что?
– Это ведь деловой разговор?
– Да.
– Ты чем-то обеспокоена?
– Нет.
– Знаешь, сколько раз у тебя изменился голос за время разговора?
И знать не хочу, как эти роботы или микросхемы фиксируют изменения моего голоса, удары сердца, в зависимости от этого устанавливая, нормальна ли я.
Потом она говорит:
– Когда одна проблема исчезает, чаще всего исчезают и другие.
Я молчу.
– Вшивание через десять дней. До того – стационар.
Я еле отпросилась. С большим трудом. Она, наверное, почувствовала, что перед ней сидит настоящая нарушительница системы. Когда я уходила, она еще сказала, что язык у меня красноватый. Слишком яркий. Сжимаю в горсти список лекарств и упаковку таблеток. Одну таблетку она меня заставила принять у нее на глазах.
Внизу меня ждет Мантас.
– Слава богу, – громко говорит он.
Впервые. В системе мы имени бога не упоминаем. Только блокноты.
– Слава богу, – повторяет он.
* * *
Во сне мы целуемся. Как ненормальные.
Странно, потому что, когда я не сплю, настроение совсем не то. Мозги гудят, как холодильник: «Опасность… опасность… надо что-то делать… делать». И поцелуй с Мантасом исчезает, едва я поднимаю голову с кресла.
Мама знает, что меня через десять дней прооперируют. Завтра мы с ней встречаемся. Ура. Наконец я ее уговорила. Может, и ей что-то заменили? Почему она так неспешно отзывается? Но лучше уж иметь родителей-полуроботов, чем никого. В самом деле? А как же Мантас? Как он, у которого никого нет, себя чувствует? Мы об этом не говорили. Мы много о чем не говорили.
Мне надо учиться концентрироваться дисперсно, на многих предметах одновременно. Сейчас я сосредоточена только на трех. Вшивание. Мама. Дана. Вшивание. Мама. Дана.
Стою у двери Даны. Ее и сегодня нет. Рита снова внимательно меня разглядывает. Это мое посещение, наверное, тоже дополнит мой анамнез. Подожду и приду снова. Дана, вернись. Вернись с памятью, такая, какая есть. Пинаю камешек. Сажусь на лавку и открываю блокнот. Там друзья играют в загадки. Кто отключен двадцать три часа в сутки? Улыбаюсь: все меня склоняют. Кто меняет глаза, будто хамелеон? Ала, Зита, Вита… Постой, постой, кто еще отключен двадцать три часа в сутки? Передо мной бежит список имен… Ого, даже несколько десятков имен. Как знать, может, среди них есть и тот, кто посоветовал новому Алиному Рокасу все делать медленнее.
Ничего не выйдет. Так я его не найду. И я не могу найти Итру. Вхожу в Инин аккаунт, вижу, что зеленый не горит. Не горит примерно с тех пор, как не стало Ины. Набираю имя и фамилию: Итра XXHHZX. Не найден.
Не найден.
Внезапно раздается шум, и передо мной как в сказке появляется Мантас. Вижу его в телефоне. Сидит в двухместном самолетике.
– Иди ты!.. – Я даже привстала.
Из-за таких воздух еще сильнее загрязнен. Хотя и объявлено, что лазерные лучи трудятся в несколько сотен раз эффективнее деревьев, которые мы уничтожили.
– Это мой.
– Твой?
– Сам построил.
– И куда ты на нем полетишь?
– Без тебя – никуда.
До чего литературно. Пытаюсь себе представить, как втиснусь рядом с ним в маленькую кабину. От этой мысли кожа начинает гореть, словно ошпаренная. Нет, не хочу там сидеть.
– Без Даны я не полечу.
– Там хватит места и для Даны, и для Итры.
Для Итры, которого мы не нашли. Для Даны, которая, возможно, потеряла память. Спаситель мира.
– Ты спасешь меня?
– Ты уже почти спаслась.
– Ага.
– Я серьезно. Ты спаслась уже тогда, когда мы встретились, ты как раз перед тем уничтожила Данины лекарства.
Он помнит? Он помнит все обо мне.
– Другими словами, – я строю рожу, – я уже тогда была ненормальная. Главное было это не скрывать.
Мы смеемся, потом он говорит:
– Приходи ко мне во двор.
– Ты сказал, чтобы я никогда к тебе не приходила.
– Я имею в виду – в гараж. У моего деда был зарегистрированный, легальный гараж. Если там порыться, можно много чего придумать.
– Ты же знаешь, я эти самолеты терпеть не могу.
Я и сегвеи терпеть не могу, они превратили людей в инвалидов с усохшими мышцами.
– Систему надо использовать. Как и терапию. Сама говорила.
– А что у тебя в квартире такое, что туда нельзя?
– Винни-Пух. Дед Мороз. Мадагаскарские пингвины. Все те, кто нездоровым образом воздействуют на воображение. Все наши растратчики времени.
Хорошо сидеть рядом с гаражом Мантаса. Но мы даже не взглянули на самолет в гараже. Мама мне кинула ссылку на мультфильм про Винни-Пуха.
– Смотри, – показываю Мантасу. – Я перекину тебе в телефон. – И даже не спрашиваю, хочет ли он этого.
Сидим на земле и смотрим на дурацкого медвежонка.
– Он милый, – говорю я.
– Ему бы только поесть, других забот нет.
– Он двигается больше, чем мы.
– Но все равно кругленький.
– У него есть друг, поросенок, которого он любит.
– Наверное, это самая большая потеря нашего времени, – говорит Мантас.
– Что?
– То, что мы не можем любить. Только в цифрах можем показать: лав ю, лав ю, лав ю – и сотни сердечек.
Он прав. С другой стороны, если это и утрата, то такая давняя, что я и не вспомню. Разве можно тосковать по тому, чего не испытал? Читать об этом в книгах – одно, а…
– Но ты много читаешь, – говорю я Мантасу. – Намного больше, чем я.
– Еще конструирую. Больше заняться нечем.
Хотела пошутить, а вышло серьезно. Когда работники убрали сейф, у нас не осталось того единственного занятия, которое нам подходило. Он смотрит в телефон, а я в блокнот – мы точь-в-точь как те дети на лавочке в том парке.
– И мы почти не скорбим, ты заметила?
Мантас объясняет мне, что такое скорбь, но мне знакомо это слово – встречалось в текстах.
– Когда ушел дедушка, – говорит Мантас, – я не знал, что чувствовать. Это была первая утрата в моей жизни. И, поскольку я сразу отключился, остался один. Только потом на меня постепенно накатили эмоции.
– В системе, – говорю, – всё отмечают.
– В системе все избегают печальных эмоций. Особенно связанных с физическим уходом человека. Для системы это всего лишь один образ человека, другие в ней остаются.
Однако насчет скорби я с Мантасом не согласна: мы скорбим. Я до сих пор вспоминаю Ину. Разговариваю с ней. Когда она ушла, я страшно злилась, мне хотелось все растоптать. Хотелось растоптать и тогда, когда мама не захотела со мной встретиться. Ничего. Сегодня вечером встретится.
– Дедушки нигде не осталось. Было страшно.
– Ты с ним часто виделся?
– Мы вместе жили. Как в старину.
Каждый день?
О боже, это и правда страшно. Страшно отвыкать. У меня от тоски бион в тот же день распался бы.
– Как? От чего умер твой дедушка?
– Очень редкий случай. Во время терапии.
– Во время терапии?!
– А что? Что такое?
– Пойдем к Дане, – толкаю его блокнотом. – Ее сегодня опять не было. Может, ее уже совсем нет?
Дана есть. Мы сидим в ее комнате.
Она такая же, как раньше, нисколько не изменилась.
Как и Мантас, когда я увидела его в магазине без обезьяньего хвоста.
– Вы, наверное, уже знаете про мою ежедневную терапию, – говорит она ни весело, ни грустно.
Ежедневная терапия? Звучит угрожающе.
– Дана… – Я хочу сказать, чтобы она туда не ходила, как в тот раз сказала, чтобы не пила лекарств, но сейчас все не так просто.
Мне почудилось, будто Мантас хочет дотронуться до моего локтя. Я трепещу, как листок, который вот-вот оторвется. Сидя на софе, упираюсь ногами в пол. У меня никогда не было такой мебели. Дане разрешено иметь больше физических предметов.
– Дана, расскажите нам. Про прятки и жмурки.
– А я вам что-то разве рассказывала? Не может быть, – говорит Дана.
С меня, наверное, последние клочки оболочки осыпались, потому что такой холод охватил… Но Дана захихикала:
– Поверили, да? Не волнуйтесь, до моих мозгов они еще не добрались.
Мантас тоже вяло хихикнул. Дана снова раскачивается на стуле, качается и качается. А вместе с ней – леса, поля, грязь на животе, мамины поцелуи, дождь, который выстирал ее одежду. Мои леса, мои поля, мамины поцелуи – все, чего у меня никогда не было.
Если они что-нибудь сделают с Даной, если они что-нибудь сделают с Даной…
Я же знаю, что такое ежедневная терапия.
– Как они узнали?
– Увидели, что я во сне улыбаюсь, – тряхнув головой, отвечает Дана.
Когда Дана стала нам рассказывать, она и спать стала дольше. И даже улыбаться во сне.
– Они просили меня сказать, почему я улыбаюсь. И я не могла соврать.
– Дана, слушайтесь их. Я тоже послушалась. Используйте их методы и дробите сны быстрым дисперсным способом. Притворитесь, будто вылечились, тогда они быстрее оставят вас в покое. – Не знаю, что со мной делается, но я почти плачу.
Почти почти почти. Ежедневная терапия – это операция, которая называется неинвазивной. Я читала.
Они так поступают со стариками.
Они точно поменяют Дане память. Потеряет ее и сама даже не заметит. Потом и нас не впустит. Мантас говорит, не обязательно, я говорю, что обязательно.
– Твой дедушка умер во время терапии, – говорю я на лестнице, повернувшись к Мантасу. – Не хочу, чтобы так случилось с Даной.
– Знаю, – говорит Мантас. – Он очень любил Дану.
Пра-а-авда?..
Так, может, и в последние минуты, сидя на стуле во время терапии, он думал о ней? Может, те воспоминания, от которых он не в силах был отказаться, были о Дане?
После смерти деда Мантас нашел Дану. Дед не знал, что она жива.
– Он просто умер, – говорит Мантас. – Может быть, он просто умер.
– Ты так говоришь, чтобы тебе самому стало легче.
– Он ни одного органа не заменил. Ни одного. Ему время пришло. Я тоже не хочу жить вечно.
Этими словами он меня обидел. Он не хочет жить вечно? Хочет меня покинуть?
Провожаю Мантаса, потому что не хочу идти домой. Слишком расстроена и из-за себя, и из-за Даны.
– Я тебе скажу, – вдруг говорит Мантас.
– Что?
– Если с Даной случится что-то плохое, я тебе скажу. – И, помолчав, продолжает: – Вспомню все, что говорил дед, что говорила Дана, что говорили другие люди.
Я не сразу сообразила, о чем это он. Наверное, я слишком эгоистична и эгоцентрична. Ведь примерно то же могла бы сказать и я: «Не огорчайся, Мантас, я тебе напомню, что говорила Дана. Напомню, какими мы были людьми и какие это были времена».
Однако он решительно заканчивает:
– Но с Даной ничего не случится.
Гаражная дверь открывается. Перед нами красуется летательный аппарат на солнечных батареях. Уран, сталь, сверхпроводящий магнит. Двигатель работает бесшумно, число оборотов в минуту как у семи ускорителей. В системе все такие строят, и куда более мощные.
– Возьму с собой и Дану, и тебя.
– И Итру с мамой, – говорю я. – Как в сказке.
Но я смотрю не на самолет. Меня он не интересует. Я смотрю на Мантаса и хочу сказать, какой он положительный: чуткий, внимательный, добрый. Хочу к нему прикоснуться.
Пальцами, рукой – не треснуть корзинкой в магазине, не блокнотом толкнуть.
Просто дотронуться. Но я научилась хорошо владеть собой… Он ничего не заметит.
Он поворачивается ко мне.
– А… – начинает он. – А можно мне тебя поцеловать? Как раньше люди целовались.
– Знаешь что, – говорю я. – Хоть я и бракованная, но еще не извращенка.
* * *
Я не встретилась с мамой. Как я могла забыть! Мы очень долго пробыли у Даны. Она все говорила и говорила, а я сидела почти у ее ног, даже Мантасу было странно.
– Мама, прости. – Мне так стыдно.
– Ничего страшного. – Мама смотрит на меня с экрана. – Назови время, и мы встретимся.
– Завтра утром, – говорю я. – Встретимся, как в старые времена.
Мама знает, что означает встретиться, как в старые времена: она приходит в мою комнату, обнимает меня, и мы сидим. Смеемся. Мне четыре, пять, шесть лет. Я не боюсь обниматься. Думаю, я уже подготовлена. У мамы никогда не было такой второй кожи, а у меня уже не осталось чужих гормонов, и я смогу почувствовать маму, как тогда. Когда я была в четвертом классе. Или когда мне было четыре года. Это было так давно. Во времена динозавров.
Хочу дождаться маму как раньше, когда ночью спала по четыре часа, сидя в кресле. В него вделаны магнитные застежки, которыми я могу пристегнуться. Ведь трудно не вертеться во сне, хотя кресло такое мягкое, и его форма приспосабливается к форме моего тела. Вертеться нельзя. И брыкаться нельзя. Вредно для мозгов.
Но я все равно отстегиваюсь.
Помню один из последних разговоров с Алой. Она меня спрашивала, идет ли ей новый цвет глаз. А я заговорила про Ину и Алиного брата и впервые ее отругала:
– Знаю, ты себя ставишь выше меня, но с братом нельзя так поступать.
И еще добавила, что, скорее всего, знаю, кто ее брат.
Ала ответила, что мне необходима терапия. И что я совершенно не ориентируюсь в том, какие теперь времена. И что только предки были такими моралистами.
– Бег тянет тебя назад. Ты это знаешь? – Она улыбнулась. – У тебя не только мозги размягчаются, но и мышцы растут.
– А ты стройная. И жестокая, – отрезала я. – Кстати, как поживает Рокас?
– Который Рокас? И о какой жестокости ты говоришь? Ее в системе нет, запомни это. Жестокими были только люди. Мы такими не будем.
Потом я поговорила с папой. Он знал, что мне ускорили вшивание, знал о моих проступках. Но был веселый и деловой, такой уж у меня папа.
– Вот увидишь, мой пупсик двести тринадцать, все будет хорошо, – сказал он.
– Что ты сказал?
– Ой, не туда голос направил. Грита, милая, не будет никаких проблем. С тобой так уж точно никаких проблем не будет.
– Да что ты? – Какая непомерная позитивность. – Ты всем так говоришь? Всем нескольким сотням своих детей?
– Грита, Грита. Только тебе и еще нескольким сотням. Остальные еще не родились. Когда родятся, конечно, буду и с ними говорить. Позитивность нас укрепляет.
Вдобавок к оболочке.
– Кроме того, я тебе это говорю, потому что ты – первый мой ребенок, и ты присоединилась к системе, несмотря ни на что.
– Несмотря на что?
– На то, что ты была зачата старинным способом.
– Ты это помнишь? – Не могу поверить.
– Помню, что твои биологические родители тебя зачали по своему разумению. Но ты, несмотря ни на что…
Папа себя больше не помнит с тех пор, как ему заменили память, говорит о себе в третьем лице. Что же ему туда всадили? Надо скорее забрать у них Дану.
Очень хотелось спать. Я уснула, и мне приснилось странное. Будто Мантас проглотил все питательные таблетки из бутылочки и ему понравилось. И он смёл все бутылочки с магазинных полок. Он облепил себя этими бутылочками. Голос у него сделался низким, как у одного системного работника.
– Грита, мы заблуждались, – сказал он этим низким голосом. – Это путь в никуда, тебе надо вшить микросхему.
В другом сне они с Даной поймали меня на стадионе и хотели огреть микросхемой, похожей на тарелку. Я проснулась с криком, свернувшись клубком на полу.
И ведь я знаю, что все было совсем не так. Что Мантас на самом деле выпил горстку таблеток – шесть штук, – и с ним ничего не произошло, он сказал «очень невкусно» и сгрыз мои яблоки. Последнее мы поделили, один раз он куснет, другой – я. Так и съели. Откусывали все меньше и меньше. Крошку ему. Крошку мне. Это и был наш первый поцелуй, потому что наша слюна смешалась. Как ни странно, мы от этого не умерли и даже не заболели. Я вспомнила, как попробовала на вкус Инину кровь. Может, это и спасло меня от терапии.
Ина, которая согласилась играть и упала на бегу.
Итра, который предложил ей побегать.
Такие, как Итра.
Такие, как Мантас.
Такие, как Ина, меня спасли.
Утром я узнала, что мамы давно нет. Она ушла, наверное, сразу после Ины. Мама тоже умерла во время вшивания. И совсем не из-за технической ошибки, как мы читали в новостях, а из-за хорошо продуманного плана. Микросхемы созданы в соответствии с ДНК совершенного человека. Для дефективных и провинившихся пребывание в системе невозможно. Я помню, что говорила Ала. Не бойся. Организм не отторгнет микросхему.
Истинная правда. Организм не отторгает, потому что гибнет. Только и всего. Микросхема побеждает. Как просто. Но мама знала, что я буду общаться с Иной. Знала, какие слова я ей скажу, знала, что Инин двойник будет только хлопать вытаращенными глазами и не сможет ответить, потому что система настолько скудная и убогая, что большей части слов и фраз в ней не существует. Весь словарь предков и литература, перенесенные в электронные книги, автоматически попадают в системный вакуум и не активируются. Мама это знала и потому долго работала над созданием языка программирования, который записывает мои слова, когда я с ней разговариваю, и находит для них десятки синонимов. Все это время, все последние недели, я разговаривала с маминым двойником в системе.
Мама оставила там себя.
Я ждала, что дверь откроется. Ждала и ждала. Пока не расплакалась. Я думала о том, что мама не может подвести. Что у нее есть подруги из тех времен, когда люди друг по другу тосковали, значит, она по-настоящему соскучилась, и дверь откроется.
А она все не шла. Я лежала, свернувшись клубком, и плакала, даже Мантасу не отвечала. Хотя от него были сообщения – SOS, SOS, SOS и ОПАСНОСТЬ. Так ничего и не дождавшись, я вошла в мамину комнату. Ее там не было. Давно не было, я по запаху поняла. Там воздух был стерильным, а я мамин запах помню с детства. У нее был собственный запах, потому что его не глушил бион. И температура у нее была выше, чем даже у меня, – тридцать шесть и шесть.
На столе я увидела блокнот, а в нем – маму. Это был ее двойник. Легче ли мне утешиться, чем Мантасу? Ему дедушка двойника не оставил.
Система безупречно водит нас за нос. Мама купила часть информации, и потому мне про нее не сообщили. Как я не знала и нигде не могла прочитать, что была зачата по-старому, так не узнала и о маминой смерти. Наверное, она решила, что надо как можно дольше от меня это скрывать. Мне даже Ала рассказать не могла – так строго действует система. Можно ли было так меня обманывать? Наверное, можно, потому что не обманывать, наверное, никакое не достоинство. Просто информация доходит раньше или позже, только и всего. Мама хотела, чтобы я думала, что она жива, и легче бы прошло тяжелое время после ухода Ины. Когда от тоски по Ине, Мантасу и маме стали распадаться и впитываться в мою кожу клетки оболочки. И начали мучительно возвращаться ощущения, эмоции, мои настоящие гормоны.
Мама упоминала о Мантасе. О чем я должна его спросить? Мама знала Мантаса? Разговаривала с ним?
Открываю блокнот. Срочно приглашают в стационар – они мне все-таки не поверили. Достаю из шкафа мамин шарфик. От него пахнет мамой, шарфик впитал ее запах. Система зафиксировала, что я прочла о мамином уходе. Завтра придут работники, заберут мамин шкаф и стол. И кресло. Три физических предмета из физического мира. Так было, когда умерла Ина.
Как немного места мы занимаем.
– Ты знал, что моей мамы нет?
– Знал. Прости меня.
Мантас почему-то тяжело дышит, наверное, на стройке работать устроился, как пошутили бы предки.
– Ты почему раньше не отзывалась, когда я тебе дозванивался?
– Почему не отзывалась? Наверное, потому, что ревела и ждала, когда мама войдет ко мне в комнату.
– Сочувствую. Знаешь, по-настоящему сочувствую.
– Ладно, проехали. Слушай, мама сказала, что ты мне поможешь.
– В чем помогу?
– Сбежать от вшивания.
– Умница мама. И как ей это только в голову пришло.
– А вы с ней разговаривали?
– Почти нет.
Иду к Мантасу. Раньше он просил не приходить, а сегодня сказал, что можно. У него однокомнатная квартира. Одна комната, и он жил в ней с дедушкой. И правда страшная утрата, когда теряешь того, с кем не разлучался. Что Мантасу пришлось испытать? И вдруг – не могу поверить – в комнату входит… Грита.
– Кто это? – спрашиваю.
– Двойник, наверное. – Мантас приближается ко мне, и у меня перехватывает дыхание.
– Стой, – говорю я, ничего не соображая. – Ты…
– С тех пор как тебя увидел, я создавал твоего клона.
Меня чуть не затошнило, так я испугалась. Он превратил свою комнату в мастерскую по изготовлению клонов.
– Я один раз встретился с твоей мамой. Она мне дала твой аккаунт.
– Так и я тебе давала свой аккаунт.
– Я попросил из вежливости.
Мне хочется ему врезать.
– Без него мы тебя не спасем, – объясняет он.
Я хватаю ртом воздух, а Грита мне улыбается.
– Как ты убедил маму, что не навредишь мне? – спрашиваю я.
– Несовершенный несовершенного видит издалека. – Теперь и он улыбнулся. – Я сказал, что люблю читать. И продекламировал.
– Что продекламировал?
– Ее любимые стихи. Байрона. Закрыв глаза.
Создать такого клона очень просто, объясняет Мантас. У него была возможность изучать перегоревших роботов в парках. Остановившись, даже самые разумные из них – не больше чем куклы из прадедовского цирка.
Потом Мантас объясняет, как он запрограммировал моего двойника.
– Мы подключим ее к твоему аккаунту, – говорит он. – Она сможет им отвечать, показывать, какая у нее температура, как она принимает лекарства. Они не распознают, что это не ты. А может, так никогда и не узнают. На самом деле мы им даже неинтересны. Но тебе надо отключиться, выйти из системы.
– Так отключай меня. – Чувствую, что слабею. – Нет, погоди, – останавливаю я его, – я сама.
Снимаю с головы бионную сетку, а с запястья – магнит, который посылает сигналы в блокнот. Мантас надевает сетку на голову другой Грите.
– Я нашел Итру, – говорит он. – И знаешь как?
Я настолько ослабела, что едва держусь на ногах. Ухватилась за край стола и увидела за ним… у меня дух захватило.
– Дедушкин клон, – говорит Мантас. – Только я еще не успел.
Лицо у Мантаса неописуемое.
Я почти злюсь на себя за то, что так с ним обращалась.
– Но мы не бросим Дану, – говорю я.
– Дана с Итрой в гараже. В самолете. – Мантас застегивает магнит на запястье моего двойника.
Меня нет, как и Мантаса. Кто теперь докажет.
И куда мы полетим? Как будем жить? Найдем ли место, где трава зеленее? Никто не знает, ведь все давно перестали исследовать физический мир.
Я себя уже не ощущаю. Может, и не хочу ощущать себя. Может, я всегда хотела ощутить кого-то другого.
– Грита. – Я слышу голос Ины, и мой клон на него реагирует.
Нас спасли достижения программирования. Точнее, Мантас, который научился их использовать.
Ему пришлось укоротить край бионной сетки, и он сдувает невидимые волокна с лезвия ножа. Разглядываю венку у него на шее.
Он оборачивается ко мне и без тени улыбки говорит:
– Ты ведь знаешь, что это почти невозможно. Все намного хуже, чем кажется. Нет никакого края света. Нас могут заметить уже завтра. Или уже заметили. Но вдруг есть и другие отключившиеся? И мы все… – Он хочет еще что-то сказать, но я не даю ему договорить.
– Поцелуй меня, – говорю я.
Я помню, что сказала Дана. Химия – это когда понимаешь, что не можешь не поцеловаться. И он, наверное, не может. Его губы приближаются к моим. Мы – два иссохших дерева, компьютеры, у которых рассыпалось сложное сознание. Он наклоняется и обеими руками обнимает меня. Так, словно все время с той минуты, как вскинул руку на стадионе, только это и хотел сделать.