На земле моей отчизны горы смотрят в море, а дубравы на отрогах солоны как горе. Море яростным дыханьем горы овевает, и они в своей утробе море колыхают. О приморская Бискайя, кручи, бездорожье, пики гор целуют небо, море льнёт к подножьям! Твоё море, твои горы в сердце не исчезнут, я стремлюсь вершиной в небо, а корнями — в бездну.

* * *

Говоришь, я — загадка, ну и что, моё счастье? Ты — загадка другая, но горишь ко мне страстью. Разум мой — в цитадели за высокой стеною, ну и что, зато сердце — нагишом пред тобою. Твои мысли — потёмки, я не рвусь в них проникнуть; но зато твоё сердце предо мною — как книга. Ум не знает пределов, сердце смерти не знает. В твоем домике белом жить нам, не умирая.

* * *

То было под дубом ветвистым на самой вершине холма. Как ветер коснётся листьев — почуешь: память — жива. То было под дубом — вспомни! — у древних его корней, под сенью его укромной, что стала нам друга верней. Когда ты проходишь под дубом, — о счастье моё и боль! — неужто лиственным шумом в душе не ахнет любовь? Иль в сердце, что дуба упорней, нет места былым мечтам? То было под дубом горным, о вспомни, то было там!

* * *

Покоясь на постели, как в гробнице, я дожидался наступленья сна. А рядом спал в уютной колыбели мой сын. Чуть дальше, в глубине жилища, под зелёным светом лампы, три силуэта виделись неясно, три согнутые тени, что шептали "аве, Мария". То были мать, жена, сестра. И показалось мне, что нахожусь я в странном пограничье между мирами, тем и этим — и оба равно далеки. А вдоль по тихим комнатам, в которых витали души, ускользнув из тел моих детей, в глубокий сон доверчиво ушедших, скользили шёпоты, вбирая их дыханье. И мне в моём бессонном полусне подумалось: а вдруг я — умер? И неужели вечность — лишь виденье, картина в раме, символ бытия? Я чувствовал, что в тёмной колыбели рождается, как еле слышный вздох, ворочаясь во сне, душа младенца. Я протянул десницу, чтоб прикоснуться к маленькому тельцу и убедиться: сумерки пока ещё лелеют дитя из тёплой плоти, сгусток веса. И ощутив ладонью тепло его дыханья, я подумал в полудрёме: нет, я жив! А три согбенных тени, кучно слившись, не двигались, и свет зелёной лампы был столь же неподвижен, и тишина незыблемо стояла, и в этой атмосфере, сгущённой, словно ладана куренье, незримой, словно звук, рождались медленно, как капли рос ночных, и растворялись в тёмном небе слова — "аве, Мария". Я понял, что есть вечность… А дальше — пустота…

………………………………………………

Проснувшись поутру, и вглядываясь в смутные размывы, куда уходят все воспоминанья, я ощущал, как в отсвете зелёном витает неизменное виденье и медленно истаивают звуки: "аве, Мария".

* * *

"А я хочу жить один!" — заявил мой сын. — "И тогда я не буду ни стричься, ни мыться!" А сестра возразила: "Один? Одному легко заблудиться, будешь плакать — никто не услышит". Я же, деток подслушав, подумал: в самом деле, кто одинок, тот, сбившись с пути, заплачет, и никто не придёт на помощь, — только кто из нас не одинок? Каждый живёт один, каждый сам по себе, наша жизнь — одно одиночество, все мы плачем, блуждая по миру, и никто нас не слышит.