4.1 Территориальный альтруизм
Как образец альтруизма в первую очередь приводят материнскую заботу о своих малышах.
Эфроимсон даже утверждает, что в природе первоначально не было ничего похожего на самопожертвование, кроме самопожертвования материнского. И именно из этой самоотверженной заботы о потомстве, как из зародыша, пишет он, развился альтруизм вообще.
Правда, родительский инстинкт — вещь приходящая. Когда малыши становятся взрослыми, он проходит.
Поэтому, говорит Эфроимсон, альтруизм не мог развиться из родительского инстинкта у животных — малыши у них слишком быстро взрослеют. Чтобы родительский альтруизм, стал постоянным свойством животного, нужно, чтобы родители очень долго опекали своих детей.
И благородная привычка жить для других могла появиться только у человека.
Человеческие детеныши очень долго оставались беспомощными, и родители очень долго должны были что-то отрывать от себя, чтобы сохранить потомство. Причем заботы одних родителей было недостаточно. Требовалась «жертвенная храбрость, сильнейшее чувство товарищества и прочная спайка» всей общины.
Природа, справедливо считает Эфроимсон, «безжалостно истребляла те общины, в которых недостаточно охранялись беспомощные дети, в которых недостаточно о них заботились».
Эфроимсон, короче говоря, считает, что у альтруизма есть прямая родственная связь с материнской любовью. И, альтруизм, это растянутая во времени материнская любовь.
Он уверен, что жертвовать собой ради потомства самку заставляет материнская любовь, в существовании которой верят еще охотней, чем в непорочное зачатие.
«Чудо материнства, — почитайте у Фромма, — это, когда посреди мира насилия и бед начинает действовать божественный принцип любви, мира и единения».
Но Фромм, как с ним часто бывает, идеализирует действительность и приписывает материнству прекрасные фантазии человеческого сердца. Хотя и мне лично больше хочется верить Фромму, чем биологам, которые не видят в отношениях родителей и детей никакого божественного принципа.
«Рисуемая нашим сознанием идиллическая картина счастливой семьи, где заботливые родители готовы пожертвовать собой ради благополучия своих несмышленых отпрысков, — пишет Панов, — зачастую весьма далека от суровой реальности».
Да, человек — не зверь. Но и в его природе не заложено то, чему Фромм умиляется с таким восторгом. Об этом можно судить по многочисленным древним культам принесения в жертву младенцев и малолетних детей.
В ветхозаветную эпоху принесение детей в жертву было обычным делом. Во время раскопок ханаанейского храма в Гезере археологи обнаружили детские трупы со следами ожогов.
«По-видимому, — пишет Зильберман, — детей, подержав над огнём для очищения, ещё живых и кричащих, засовывали в кувшины, в большинстве случаев головами вниз, чтобы заглушить крик. Затем хоронили в «святом месте».
Когда Рамсес Второй осадил ханаанский город Асколон — рассказывает другой писатель — осажденные, взывая о помощи к богам, бросали своих детей с городских стен навстречу стрелам.
А когда Агафолп подошел к Карфагену, жители города, чтобы задобрить божество, сожгли сразу пятьсот детей. Двести малышей из знатных семейств были назначены в жертву властями. И триста детей родители пожертвовали для убийства добровольно.
Еще совсем недавно по сравнению с ветхозаветной древностью, шведский король Аун для спасения собственной жизни принес в жертву Одину девять своих сыновей.
И Аллах заклинал арабов: «не убивайте ваших детей из боязни обеднения: Мы пропитаем их и вас; поистине, убивать их — великий грех!»
В Риме патриархальный домовладыка имел право выбросить новорожденного ребенка или продать в рабство. Право выбрасывать новорожденных детей — пишет Дионисий Галикарнасский — было запрещено Ромулом, хотя окончательно было уничтожено только в эпоху империи.
Еще дольше продержалось право домовладыки продавать детей. Такую возможность на случай безысходной крайности допускали классические римские юристы. И даже Константин подтвердил это право своим указом.
Альтруизм, одним словом, не мог развиться из материнской любви и из любви вообще. Альтруизм, это проявление того самого «безжалостного и аморального закона живой природы», которому Эфроимсон противопоставляет инстинкты и эмоции «величайшей нравственной силы».
И альтруизм матери, это частный случай поведения, которое производит впечатление жертвенности.
Хорошо известно, что во время выхаживания потомства самка становится особенно агрессивной.
Врачи из Университета штата Висконсин не так давно обнаружили, что выраженность материнского инстинкта напрямую зависит от содержания в крови так называемого адренокортикотропин-релизинг фактора.
Если выработка этого гормона по каким-то причинам оказывается ниже нормы, материнский инстинкт практически исчезает. По словам исследователей, от этого гормона зависит уровень материнской агрессии.
По словам Стефена Гамми, который руководил этим проектом, химические основания бесстрашного поведения у животных, отсутствие страха у матери связано еще и с низким содержанием пептида в головном мозге. Снижение уровня пептида происходит при родах и при кормлении грудью.
Обычно кормящая мышь набрасывается даже на отца своих малышей, если он появляется около гнезда. Но после того как ей вводили высокую дозу пептида, мышь становилась неагрессивной и даже не пыталась защищать потомство.
Когда речь идет об агрессивности самки, это не нужно понимать в том смысле, что она самоотверженно борется за своих малышей.
Лоренц в своей знаменитой книге об агрессии приводит пример взаимоотношений индейки со своими индюшатами. Индейка может подпустить к себе и ухаживать, как за цыпленком, за всем, что пищит по индюшачьи. Если лиса научится пищать как маленький индюшонок, а настоящие цыплята потеряют голос, индейка будет защищать лису от своих собственных цыплят.
Из этого Лоренц делает вывод, что в отношениях индейки со своим выводком не существует ничего, кроме агрессии матери и условного сигнала умиротворения, которым индюшата тормозят эту агрессию.
Попросту говоря, к своим малышам мать относится так же агрессивно, как и ко всем на кого нападает, и она уничтожила бы своих детей, если бы не существовало возможности умиротворения ее агрессии.
То, что принято называть родительской заботой, впервые появляется у некоторых костистых рыб, и проявляется в территориальной агрессии.
«Стремление отца монополизировать свою роль защитника и опекуна потомства, — пишет Панов, — коренится в большой степени в его частнособственнических наклонностях».
Перед нерестом самцы начинают друг с другом конфликтовать, отстаивая свою территорию. И «все, что находится в пределах этой территории, самец рассматривает как свою бесспорную собственность».
Эту собственность, включая гнездо с оплодотворенной икрой, самец охраняет до окончания сезона размножения. Он не подпускает к гнезду даже самку, которая выметала икру.
Таким образом, самоотверженная защита потомства, это не какая-то специальная цель, не отчаяние беззаветной любви, а агрессивная защита собственного пространства. Животное насмерть стоит за свою территорию, и благодаря этому под защитой оказываются все, кто на этой территории находится.
4.2 Иерархический альтруизм
У не территориальных животных альтруизм проявляется тогда, когда они защищают свое социальное пространство.
Тут есть и воспетая во всех искусствах и жанрах помощь ближнему, и преодоление опасности, которое легко принять за самопожертвование.
Де Ваал наблюдал за иерархическими коллизиями в колонии шимпанзе.
Трон переходил из рук в руки, и иногда на него садился молодой самец по имени Луит.
«Луит, — рассказывает Де Ваал, — показал себя мудрым и зрелым лидером. Когда два шимпанзе дрались, он вставал между ними и спокойно прекращал столкновение. И когда он занимал сторону одной воюющей стороны, это всегда была сторона проигравшая».
Точно известно, что сторону слабого занимают и рыси.
Когда рысята переходят на твердый корм, между ними начинаются драки, и мать «изо всех сил старается разнять драчунов». При этом она «занимает сторону слабейшего и в дальнейшем не подпускает к нему агрессора».
Конрад Лоренц пишет, что у галок высокоранговые птицы заступаются за своих слабых сородичей и дает этому факту свое объяснение.
Галки «испытывают постоянное раздражение лишь к своим непосредственным подчиненным». Зато они снисходительны к тем, кто занимает низшее положение в иерархии стаи. Все, что в самом низу, они рассматривают «не более как песок у своих ног».
И, ввязываясь в чужую драку, высокопоставленная галка обязательно займет сторону слабого, потому что слабая галка не вызывает в ней такого раздражения, как сильная.
«Третейский судья, — пишет Лоренц, — всегда более агрессивен к вышестоящему из двух первоначальных бойцов».
Правда, Лоренц не объясняет, почему высокоранговая птица вообще вмешивается в драку низкоранговых птиц, до которых ей нет дела.
Судя по всему, нападение сильной птицы на слабую доминант рассматривает, как претензию на трон.
Высокоранговая птица знает, что в этой стае только она имеет законное право судить и наказывать, проявлять власть. И если какая-нибудь выскочка позволяет себе делать то же самое в присутствии доминанта, она ставит под сомнение его высокий иерархический ранг.
Тут никто вовсе и не думает про своего слабого сородича, который нуждается в защите. Сильная птица, на чтобы это не было похоже со стороны, нападает на обидчика только потому, что не напасть — значит отдать символы власти в руки первого встречного наглеца.
И, кажется, не только доминирующие, но и подчиненные животные хорошо это понимают.
Подтверждение этому предположению есть у Лавика-Гудолла.
В стае гиеновых собак доминирующее положение среди самок занимала Ведьма, второй в иерархии была Черная Фея, самое низкое положение занимали Лилия и Юнона.
Однажды Черная Фея сделала несколько шагов в сторону Юноны, потом подскочила к Ведьме, потерлась подбородком об ее голову, снова бросилась к Юноне и стала ее кусать. К удивлению Гудолла, Ведьма отогнала Фею от Юноны и устроила ей взбучку.
Лавик-Гудолл скоро сообразил, что Фея собиралась напасть на Юнону и для этого пыталась получить у Ведьмы разрешение. Во всяком случае, Ведьма всегда занимала сторону низкоранговых собак, когда Фея на них набрасывалась.
«Стоило Черной Фее укусить другую самку — Юнону или Лилию, — рассказывает Лавик-Гудолл, — как Ведьма, очевидно для поддержания порядка, тотчас кусала Черную Фею».
Человек, постигший очевидную связь между агрессивным поступком и благом других, расправляясь со своими соперниками, внушает окружающим мысль, что заботится не о себе, а о благе ближних, что он не нападает, а защищает. И это не всегда лукавство.
В этом состоит нравственная идея государства и власти.
Поэтому у ветхозаветных пророков, государство рассматривается не как субъект права, а как субъект этики. Пророки, в отличие от Павла, не считали, что всякая власть от Бога.
«Князья твои — законопреступники и сообщники воров, — говорит Исайя, — все они не защищают сироты, и дело вдовы не доходит до них».
И напрасно эти князья топчут дворы Господа и приносят всесожжения овнов и туком откормленного скота.
«Научитесь делать добро, — говорит Господь князьям, — ищите правды, спасайте угнетенного, защищайте сироту, вступайтесь за вдову. Тогда придите — и рассудим».
Хаммурапи начертал «свои драгоценные слова» на черном столбе, «чтобы сильный не притеснял слабого, чтобы оказать справедливость сироте и вдове, и притесненному оказать справедливость».
Уруинимгина сообщает на своих конусах, что он провел реформы, «чтобы бедняк (и) вдова человеку сильному не предавались». В другом переводе, Уруинимгина заключил завет с богом, которого в Лагаше рассматривали в том числе, как божество, устанавливающее справедливость, «чтобы сироте и вдове сильный человек не причинил зла».
А Ману говорит, что «если бы не было царей, сильные изжарили бы слабых на вертелах».
Не это ли имеет в виду Новгородцев, когда говорит, что «истинная сущность права состоит в границе, полагаемой им для силы, а не в той опоре, которую дает ему сила»?
Защита сироты и вдовы, это художественный образ правовой идеи. Смысл ее состоит в том, что «обиженная жена может пожаловаться мужу, угнетаемый сын обычно зовет на помощь отца. Поскольку у вдовы и сироты нет никого, кто мог бы придти к ним на помощь, они жалуются Мне». Это значит, что беззащитные находятся под охраной суверена. И тот, кто покушается на подзащитных суверена, ставит под сомнение его способность их защитить.
Нравственная сущность права состоит в том, что она всегда направлена против сильного. Но это не значит, что законодатель ставит перед собой задачу защитить слабого. Законодатель принимает законы против сильного, чтобы защитить собственную власть.
Так же думает, например, Фуко, когда рассматривает публичную пытку не только как судебный, но и как политический ритуал. И даже больше, как политический, чем судебный.
Публичная пытка, пишет он, это церемония, в которой «власть показывает себя».
Согласно праву классического века, правонарушение помимо ущерба, который оно причиняет потерпевшей стороне, «посягает на право того, кто защищает закон» и наносит «оскорбление его достоинству».
Другими словами, «помимо непосредственной жертвы преступление направлено против суверена» поскольку закон представляет его волю, и поскольку «сила закона есть сила государя».
Поэтому вмешательство суверена, это не третейский суд, который разрешает спор двух противников, а ответ человеку, оскорбившему государя.
«Значит, — пишет Фуко, — наказание не должно расцениваться как возмещение ущерба и даже соизмеряться с ущербом; в наказании всегда должна присутствовать доля, принадлежащая государю».
Эта доля «является наиболее важным элементом уголовно-правовой ликвидации преступления», потому что «всякое преступление — своего рода бунт против закона и преступник — враг государя».
Публичная казнь, так же, как и не публичная, не восстанавливала справедливость, она восстанавливала пошатнувшуюся власть суверена.
И можно сказать, что в наказании, преследующем политические интересы, интересы приобретения или сохранения власти, присутствует и доля, принадлежащая жертве преступления или насилия.
Эта доля и называется альтруизмом.
4.3 Природа альтруизма
Таким образом, заблуждение этической философии состоит в том, что она рассматривает альтруизм как преднамеренное деяние, как цель, к которой человек стремится специально. На самом деле, благо других, это не цель нравственного поступка, а его непроизвольный, побочный результат.
Этот непроизвольный результат агрессивного поведения этическое сознание перемещает с периферии в центр этических отношений. Из не намеренного оно делает преднамеренное. Из самозабвения самоотречение. Из целесообразного бескорыстное.
Это то же самое, что утверждать, будто предприниматель стремится к тому, чтобы у наемных рабочих были средства к существованию. Но всем хорошо известно, что он живет для себя, и не целью, а следствием его стремления к получению прибыли становится благополучие пролетариев.
4.4 Этология и психология
Здесь я отвлекусь, и скажу несколько слов о своем праве применять к человеку знания, добытые наукой о поведении животных.
Гуманитарии говорят, что зверь — раб инстинктов, а человек — дитя культуры.
Это нужно понимать в том смысле, что культура освободила человека от инстинктов, и уже не инстинкты, а она выступает распорядителем человеческих поступков.
В лучшем случае признают, что «социальная деятельность человека имеет базовые биологические факторы, которые прошли столь глубокую культурную «переплавку», что изменились до неузнаваемости».
На самом деле культура, это не противоположность инстинктов, а искусство управления инстинктами. Она пытается их запрещать или наоборот поощряет. Причем поощряет не только хорошие, с ханжеской точки зрения, инстинкты, но и плохие.
Секацкий, рассказывая про деревенские драки, которые были «неотъемлемой частью праздника», пишет, что главным персонажем таких мероприятий был гармонист.
Гармонист играл «особую, прерывистую музыку, мелодию ярости и гнева», от которой люди зверели.
Так же, например, у черкесов любое сражение превращалось в спектакль, и, по словам Бажнокова, существовал даже институт профессиональных наблюдателей за ходом таких представлений. Это были народные певцы — джегуако.
Перед началом сражения джегуако занимали места на возвышенности, с высоты наблюдали за ходом сражения, и тут же сочиняли и пели песни о сражении, которое происходило у них на глазах.
Черкес играл свою героическую роль «не столько перед народными певцами, сколько через посредство последних — перед обществом».
Он, пишет Мирзоев, больше всего на свете боится быть прозванным трусом в национальных песнях — в этом случае он погиб: ни одна девушка не захочет быть его женой, ни один друг не подаст ему руки.
Только тот, кто играл роль, предписанную, морально-правовым кодексом — «адыгэ хабээ» — мог рассчитывать на уважение. И джегуако, этот представитель культуры и искусства, выступает, как свидетель и подстрекатель агрессивности джигита во время битвы.
Поведенческое отличие человека от животных состоит в том, что человек взаимодействует не непосредственно со своим окружением, а опосредованно с теми, кто господствует.
Примером такого взаимодействия человека и власти может служить королевский двор.
При дворе, пишет Элиас, идет борьба «за благосклонность короля». Шпага уже не играет большой роли. На ее место становятся «интриги, словесное фехтование», которые обеспечивают победителю «карьерный рост и социальный успех».
Для борьбы такого рода требуется «способность к суждению, расчету отдаленных последствий, самообладание».
При дворе «заявляет о себе специфическая форма дифференциации и внутреннего раскола личности: человек словно противостоит себе самому».
«Он, — пишет Элиас про этого человека, — «таит свои страсти», «изменяет своему сердцу», «поступает вопреки своему чувству».
Вне общества человек остается животным и действует «под влиянием мимолетных импульсов», там нет нужды «отыскивать скрытые мотивы» чужого поведения. Там «аффект прямо следует за аффектом, тогда как при дворе одно «вычисление» следует за другим».
Если опасность не может исходить непосредственно от этого человека, она может исходить от тех, кто за ним стоит, с кем он дружит, кому он доводится родственником.
Поэтому «придворное искусство наблюдения за людьми, — пишет Элиас, — никогда не сводится к наблюдению за изолированным человеком. Индивид всегда рассматривался, как человек в его отношениях с другими людьми».
Но что это меняет?
Гуманитарии говорят, что этологический подход предполагает фиксированную схему действий в ответ на предъявление социального релизера.
Но что значит фиксированная схема действий применительно к агрессии?
Это значит, что живое существо в ответ на опасность может выдать только одну из двух противоположных реакций, предписанных ему генетически — напасть или воздержаться от нападения.
Придворный, служащий, вообще любой человек, так же, как и животное оценивает человека с точки зрения его опасности. Только теперь опасность или неопасность представляет не сам по себе человек, а его связи и его влияние в обществе.
Как показывает Элиас, для придворного, если говорить о придворном, опасен только один человек — король, и, вступая в отношения со своим соперником, человек просчитывает, как отзовутся его отношения с этим человеком на его отношениях с королем.
И если король покровительствует сопернику, человек воздержится от нападения, потому что напасть на соперника, значит, напасть на самого короля.
Одним словом, поведенческая практика человека отличается от практики животным не тем, что человек не поддается власти инстинктов, а тем, что у человека более сложный механизм реагирования на социальные раздражители.
Можно сказать и по-другому. Человека от свободного проявления инстинктов сдерживает не культура, как нечто более совершенное, а первобытный животный страх перед наказанием, изощренной в таких делах культуры.
4.5 Вера Засулич и классовая природа нравственности
Человеческий альтруизм в отличие от альтруизма у животных, действительно, бывает более возвышенным, чистым и одухотворенным, потому что причина, из-за которой люди идут на каторгу и на смерть за других людей не всегда лежит на поверхности.
Но причина эта одна и та же — агрессия.
Таким исключительно человеческим случаем альтруизма было происшествие, которое произошло 24 января 1878 года.
В этот день мелкопоместная дворянка Вера Засулич стреляла в петербургского градоначальника Федора Трепова.
Федор Трепов был стариком шестидесяти шести лет от роду. Пишут, это был солдафон, не лишенный житейской сметки, властолюбец и самодур. По уровню культурного развития градоначальника сравнивали с околоточным, что, скорее всего, недостойные выдумки классовых врагов царского генерала.
Незадолго до происшествия Трепов посетил Петропавловскую крепость, и велел выпороть за неучтивость политического заключенного Боголюбова.
Закон запрещал пороть заключенных. Но Трепов велел, и Боголюбова выпороли. Правда, градоначальник успел посоветоваться с Паленом, и потом всем рассказывал, что высек Боголюбова «по совету и поручению» министра юстиции.
Пишут, общественность ждала, что Трепова накажут. Но его не наказали.
«Мне, — говорила Засулич на суде, — казалось, что такое дело не может, не должно пройти бесследно. Я ждала, не отзовется ли оно хоть чем-нибудь, но все молчало».
И тогда Засулич устроила самосуд. Она решила «ценою собственной гибели доказать, что нельзя быть уверенным в безнаказанности, так надругаясь над человеческой личностью».
Она записалась на прием к градоначальнику, и когда Трепов принял от нее прошение, достала револьвер и выстрелила наугад.
Председатель окружного суда Анатолий Кони, который как раз в этот день вступил в должность, немедленно приехал на место происшествия.
«За длинным столом, — пишет в своих мемуарах этот знаменитый судья, — сидела девушка. Она заявила, что решилась отомстить за незнакомого ей Боголюбова, о поругании которого узнала из газет».
Мнения о поступке Засулич разделились. Одни рукоплескали, другие сочувство?вали, третьи не одобряли. Но никто не видел в Засулич «мер?завку», и никто, не швырял грязью в преступницу.
Рассказывают, даже сам Трепов, оправившись от ранения, разъезжал в коляске по городу и всем говорил про Засулич, что «будет рад, если она будет оправдана».
«Она может выйти отсюда осужденной, — говорил адвокат Александров на суде, — но она не выйдет опозоренною».
И вот присяжные вышли из совещательной комнаты «теснясь, с бледными лицами, не глядя на подсудимую».
«Все, — пишет Кони, — затаили дыхание».
Старшина дрожащей рукой подал судье лист, и даже не смог выговорить до конца вердикт присяжных — не виновна.
«Крики несдержанной радости, истерические рыдания, отчаянные аплодисменты, топот ног, — вот, что началось в зале. — Даже в местах за судьями усерднейшим образом хлопали. Я оглянулся, — пишет Кони: — помощник генерал-фельдцейхмейстера, Баранцов, раскрасневшийся седой толстяк, с азартом бил в ладони».
Аплодировал решению присяжных не только «титулованный недоумок» Баранцов. Хлопал в ладоши и канцлер Горчаков, что, может быть не так уж и удивительно. Горчаков был лицейским товарищем Пушкина.
Александров не отрицал, что «самоуправное убийство есть преступление». Но он доказывал, что это преступление есть «высокочтимый подвиг гражданской доблести».
«Как бы мрачно ни смотреть на этот поступок, — говорил он, — в самых мотивах его нельзя не видеть честного и благородного порыва».
Этот случай обладает всеми достоинствами и пороками нравственного поступка.
Засулич поступила агрессивно: она напала на человека и причинила ему страдание.
Этот поступок похож на жертвоприношение.
«Она, — пишет Степняк-Кравчинский, склонный идеализировать революционеров, — была ангелом мести, жертвой, которая добровольно отдавала себя на заклание».
Жертвенность Засулич ни у кого и не вызывала сомнения. Кони, даже считает, что правосудие, оправдав Засулич, как бы испортило обедню. Если бы присяжные вынесли обвинительный приговор, «поступок Засулич, шедшей на кару и принявшей ее, приобретал бы характер действи?тельного, несомненного самоотвержения».
Наконец, поступок Засулич противоречил уголовному праву.
«Никто из разумных людей, — пишет в своих мемуарах князь Мещерский, — никак не мог понять, как могло состояться в зале суда такое страшное глумление над законностью. Ведь она стреляла в человека, тяжело ранила его, а ее признали невиновной и отпустили».
Конечно, с точки зрения закона Засулич должны были признать виновной. Но средний класс «в лице присяжных выразил, что насилие и произвол правительственных агентов возмущают его настолько, что из-за них он закрывает глаза на кровавый само?суд».
По словам Кони, присяжные не отрицали того, что сделала Засулич, но «не вменяли ей этого в вину».
Я говорю, что альтруизм, это не преднамеренное деяние, что альтруист проявляет агрессию на опасность, которая угрожает лично ему, и альтруизм есть побочный, непроизвольный результат этой агрессии.
Поступок Веры Засулич на первый взгляд опровергает это представление о природе альтруизма.
То, что произошло в Петропавловской крепости, как будто не имело лично к ней никакого отношения и никак лично ей не угрожало. Она даже не знала Боголюбова лично.
Почему вдруг она взяла в руки револьвер и напала на градоначальника?
Это произошло вот почему.
Я уже говорил, что человек в отличие от животных чаще всего реагирует не на непосредственную действительность, а на тот образ действительности, который рисует его воображение.
Так, например, биографы Адлера рассказывают, как в детстве по дороге в школу будущему основоположнику индивидуальной психологии приходилось ходить через кладбище. Мальчика терзал страх, и мучила мысль, что он не такой смелый, как его товарищи. Однажды он даже несколько раз подряд пробежал через это кладбище, чтобы побороть страх.
Несколько лет спустя Адлер узнал, что никакого кладбища на самом деле не существовало. За кладбище он принимал обычный заброшенный двор. Биографы говорят, что, наверное, поэтому Адлер, как психолог, «считал важным не сам жизненный факт, а его оценку человеком».
В этой способности человека воспринимать действительность не непосредственно, а через мыслительные образы, и доверять этой виртуальной действительности больше, чем реальной, состоит серьезный недостаток по сравнению с животными, хотя бы потому, что «он готов увидеть опасность там, где ее в действительности нет».
«Человек, — пишет Фромм, — обладает не только способностью предвидеть реальную опасность в будущем, но он еще позволяет себя уговорить, допускает, чтобы им манипулировали, руководили, убеждали».
Фромм говорит об этой способности, чтобы объяснить, почему люди проявляют нравственное воодушевление, отстаивая ложные и опасные идеи.
Но эта же способность делает возможной родовую, корпоративную и классовую солидарность, готовность вступить в борьбу с врагами своего рода, класса или отечества.
Человек воспринимает опасность, которая нависла над членом его рода, класса или над соотечественником, как опасность, нависшую над ним лично.
Примером такого отношения к опасности служит война. Гражданин государства, на которое напал враг, не считает и не чувствует, что в опасности оказались только те люди, которые находятся около государственной границы. Он тоже чувствует себя в опасности и готов сражаться, хотя опасность лично до него еще не докатилась.
Поэтому оскорбление Боголюбова, Засулич принимала, как собственное оскорбление, и мстила, как бы это странно не звучало, не за Боголюбова, а за себя.
Боголюбов, рассуждает адвокат, не был другом или родственником Засулич. Она даже никогда не видела его. Боголюбов «был для Засулич — она сама».
«Политический арестант, — говорит Александров, — был ее собственное сердце, и всякое грубое прикосновение к этому сердцу болезненно отзывалось на ее возбужденной натуре».
Такое же побуждение к борьбе испытывала не одна Засулич, но и все, кто, так или иначе, принадлежал к сословию революционеров и был не доволен произволом государственных чиновников.
Морозов сидел в том же доме предварительного заключения, что и Боголюбов, и происшествие произошло у него на глазах.
И он пишет, что, узнав о распоряжении Трепова, он судорожно сжал пальцы в кулаки и крепко стиснул зубы.
«За это надо отомстить, — решил он, — отомстить, во что бы то ни стало. Если никто другой не отомстит до тех пор, то отомщу я, когда меня выпустят».
Морозов даже решил отомстить за Боголюбова не Трепову, а назначающему «нашими властелинами таких людей».
После порки Боголюбова «нервное возбуждение арестантов, — рассказывает Кони, — дошло до крайнего предела». У них началась истерика, они бросались на окна, и можно было ожидать покушений на самоубийство и массовых беспорядков.
Морозов рассказывает, что «метался из угла в угол, как тигр в своей клетке» и его воображение строило фантастические кровожадные романы «полные мести всем деспотам».