Фру Марта Оули

Унсет Сигрид

Роман «Фру Марта Оули» (Fru Marta Oulie, 1907) норвежской писательницы, лауреата Нобелевской премии Сигрид Унсет (1882-1949), принесший ей успех и признание, повествует о любовном треугольнике. Образ героини в чем-то перекликается с образом ибсеновской Норы, в чем-то и противоположен ему.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«Я была неверна своему мужу», – я записываю на листке бумаги эту фразу и с удивлением смотрю на слова: в них то, что не дает мне покоя. Рука выводит имя, и я пристально вглядываюсь в буквы: Отто Оули, Отто Оули, Отто Оули.

26 марта 1902 г.

По вторникам и субботам неизменно приходят письма от Отто. Он в хорошем расположении духа и пишет, что дела его идут на поправку. Но после прочтения этих писем всегда остается чувство разочарования, они такие безликие, хотя он постоянно рассуждает о наших детях, о нашем доме, однако то, что он пишет о детях и доме, вполне могло относиться к каким угодно детям и к какому угодно дому. В то же время он совершенно ничего не пишет о своей жизни в санатории. Мне так стыдно, что я обращаю внимание на всякие мелочи, на то, что почерк у него типичный для коммерсанта и что его послания ко мне написаны в стиле деловых бумаг; ведь я же вижу по этим письмам, как он скучает по всем нам, живя там, среди гор, бедный мой мальчик, ведь он так любит всех нас.

Да и сама я никак не могу написать ни одного непринужденного письма. Я пишу ему только о детях и вижу, какие ужасные письма у меня получаются, как будто они обращены вовсе не к Отто.

2 апреля 1902 г.

Сегодняшнее письмо от Отто было самым грустным из всех. Он страшно скучает по дому. Он пишет, как целый вечер сидел и перечитывал мои письма, а также письма от наших мальчиков, как смотрел на наши портреты. «Каждый вечер, задувая свечу, я целую маленькое фото, которое висит над моей кроватью, то самое, где Хенрик запечатлел тебя и Эйнара около нашего летнего домика».

Он молит Бога о том, чтобы я могла навестить его на Пасху; конечно же, друг мой, я обязательно приеду. Ведь я тоже так тоскую по тебе, Отто. Но больше всего меня гложет другое – я отдала бы свою жизнь и бессмертную душу только для того, чтобы иметь чистую и незамутненную совесть. И если бы она у меня была, ничто не могло бы повергнуть меня в уныние и ты мог бы черпать поддержку, надежду, жизненную силу в каждом моем слове, написанном или высказанном тебе, а я смогла бы стать детям и матерью и отцом, пока тебя нет с нами.

Тогда бы у меня не было ни единой мысли о себе, только о вас, моих дорогих, близких, только о том, чтобы ты, Отто, был здоров. Я так корю себя за то, что постоянно погружена в собственные мысли и грезы и не могу отделаться от этого даже на мгновенье. Теперь осознавать прошедшее так же тяжело, как тогда, когда все это случилось, даже еще хуже. Ведь я должна нести все это одна, это как кровоточащая рана в моем сердце. Я вспоминаю об этом по двадцати раз на дню – и до чего же невыносимо читать в письмах Отто вопросы о том, не довелось ли мне случайно встретить Хенрика и часто ли он навещает нас. Почти в каждом письме он спрашивает о нем. И потом, все эти приветы Осе, «нашей прелестной малышечке, которую папе почти не довелось видеть», о ней он хотел бы знать как можно больше.

О боже, что будет, если я когда-нибудь скажу Отто: «Осе не твое дитя, мы с Хенриком – самые близкие тебе люди, те, кому ты верил больше всех на свете, – мы предали тебя; это Хенрик отец Осе».

Я не знаю, что он может тогда сделать, просто не представляю, но знаю одно: его жизнь будет вконец загублена, ибо он не снесет это безмерно ужасное оскорбление. А наше предательство сквозит во всем, в каждой мелочи. С тех пор как мы поженились, Отто жил только ради семьи и ради детей, мы его должники, ведь каждый час его жизни, каждое эре, которое он зарабатывает, принадлежит нам. Он никогда даже и не задумывался о таких вещах, как измена, крах супружеской жизни, лично его никак не могло коснуться такое. Временами до него доходили слухи о том, что «кто-то приволокнулся за дамой», а у кого-то жена оказалась «шлюхой», его мнение было всегда однозначно: такого или такую надо пристрелить или сбросить в реку.

Бедный мой Отто, и я тоже бедная.

3 апреля 1902 г.

Я снова стала вести дневник – я вела дневник и в то время, когда была влюблена в Отто, но тогда я писала не так много, мне тогда было не до того, чтобы сидеть и подолгу размышлять о себе.

В те времена я просто приходила в ярость, когда читала в книгах о том, что женщина бывает счастлива «раствориться в другом человеке». А теперь я уже согласна с этим полностью, как и со многими прописными, избитыми истинами, которые так решительно отвергала в дни своей молодости. Теперь-то я прекрасно понимаю, почему преступник способен на явку с повинной, почему католички так любят ходить на исповедь. Когда-то я имела неосторожность заявить, что могла бы совершить убийство и продолжать жить дальше со спокойной совестью, не мучаясь мыслями о возможном приговоре суда. Боже мой, теперь я только и думаю о том, как бы признаться, открыть перед кем-то душу; предположим, мои дети уже стали взрослыми и кто-то из них в минуту душевного смятения пришел довериться своей матери, и вот тут-то я и могла бы все рассказать ему в назидание, чтобы помочь и поддержать…

Какое это счастье – стоять на коленях перед окошком исповедальни, за занавесочкой которой сидит священник и слушает тебя, а потом, облегчив душу, идти домой. Или искупить свой грех в каком-нибудь исправительном заведении.

А вместо этого я сижу здесь и строчу страницу за страницей. Боже, какое я ничтожество. Убедила себя в том, что надо меньше думать обо всем этом днем и не позволять бессоннице одолевать меня по ночам. Вот в каком состоянии я пребывала, пока меня, слава богу, не отвлекла от всего этого уборка дома перед Пасхой.

Завтра еду в Лиллехаммер.

22 июня 1902 г.

Снова начинаю вести дневник, потому что мысли переполняют меня. Как будто какая-то ужасная сверхчеловеческая фантазия сделала все вокруг таким невыносимым и мучительным. Я близка к тому, чтобы вновь обратиться к вере в Провидение.

Я обманывала своего мужа, такого молодого, красивого, милого, преданного, обманывала с его лучшим другом, компаньоном и моим кузеном, которого я хорошо знаю с детства и который когда-то и познакомил нас. И вот теперь Отто находится на излечении в санатории Грефсене, у него чахотка, а мой любовник оплачивает его лечение и содержит всех нас. Отто же вовсе ничего не подозревает и беспрестанно говорит о своем несравненном друге Хенрике и о своей несравненной жене. И в довершение всего, из четырех наших детей именно эта девочка, которую мы навязали ему, стала самым дорогим его сердцу ребенком, о котором он готов слушать без конца.

Всю глубину постигшего меня несчастья я осознала, только побывав у Отто на Пасху. Он рвался домой, а я его удерживала, говоря, что ехать нужно только тогда, когда выздоровеешь окончательно, и тогда он заявил, что не может принимать таких огромных жертв со стороны Хенрика, ведь, отправляясь в санаторий, он надеялся, что через пару месяцев вылечится и продолжит работу в конторе. В тот же раз я впервые узнала, что, когда была образована компания, Хенрик вложил весь свой капитал в маленькое предприятие Отто. А я-то была уверена, что Отто унаследовал кое-что после смерти своего отца, теперь я знала, что отец не оставил ему ничего. Дело росло, приобретались все новые связи, но оборотного капитала недоставало, и даже такому хорошему предпринимателю, как Отто, было трудно работать, и Хенрик при всех этих обстоятельствах поступил как настоящий друг.

«Пока я был здоров, я работал как вол, – объяснил Отто. – И совесть мне вполне позволила поехать в санаторий, когда Хенрик предложил мне это, но я отнюдь не намеревался целый год находиться в одном из наших самых дорогих санаториев».

В ответ на это я чуть было не призналась ему во всем, все это было так ужасно. И мне ничего не оставалось, как согласиться с ним, я предложила, чтобы мы сняли квартиру за городом и там я смогла бы ухаживать за ним так хорошо, так хорошо… Одному Богу известно, как я умоляла Отто согласиться. Я была просто одержима порывом что-то сделать для него, и он был очень тронут, плакал, положив голову мне на плечо и беспрестанно гладя мои щеки и руки. Но он не соглашался из-за детей – бедненький мой, он не осмеливался вести прежнюю семейную жизнь. Ужасно было видеть, как он напуган, страдает и цепляется за жизнь.

Но он все же поехал со мной из санатория и три недели пробыл дома. Я была так рада его приезду, потому что далее находиться одной было невыносимо, но, боже мой, как все это было ужасно. Видеть, как он боится заразить детей, в то время как он тянется к ним, а они тянутся к нему.

Каждый день он ходил в свою контору, а возвращаясь, беспрестанно рассказывал о Хенрике, приводил его к нам то к обеду, то к ужину. Хенрику это тоже было тяжело, что служило для меня утешением. Я чувствовала себя такой несчастной, наедине с собой я постоянно размышляла о том, не поседел ли Хенрик за последние два года, но ни малейших признаков перемены в нем после его поездки в Англию я не заметила.

Сейчас Отто в Грефсене, по возвращении туда у него открылось сильное кровохарканье, и потому он лежит в постели.

После окончания каникул я получила место в своей прежней школе. Конечно же, я была несказанно рада этому. Теперь и я, и дети почти полностью сможем существовать на мое жалованье безо всякой помощи со стороны фирмы. С другой стороны, я уже отвыкла ходить на службу, за последние годы у меня сложилась привычка большую часть времени проводить дома.

Честно говоря, я предпочла бы просто сидеть целые дни в кресле, предаваясь своим размышлениям, мне и в самом деле боязно снова приступать к работе.

В тот самый вечер, когда было решено, что Отто снова поедет в санаторий, в детскую, где я находилась в это время, пришел Хенрик.

«Пока Отто болен, давай постараемся вести себя так, как будто между нами ничего нет, Марта, – сказал он. – Это просто необходимо».

Ничего себе, такого, как Хенрик, следует повесить.

25 июня 1902 г.

Завтра Осе исполняется годик. Этот год был самым длинным в моей жизни. Меня мучает совесть перед моей малышечкой, мне кажется, я не была хорошей матерью для нее, впрочем, как и для троих старших. В последнее время они отнюдь не получали от семьи то, на что имели полное право.

Милые мои детки, я возьму себя в руки и сделаю все, чтобы дома вас окружал только солнечный свет, улыбки и ласковые слова. В последнее время все – увы! – разладилось. И не потому, что мальчики подросли и не подходят ко мне приласкаться, как прежде, когда в послеобеденное время я собираю их всех вокруг себя; они уже больше не прижимаются к моей груди своими головками и не ссорятся из-за того, кто будет ближе к мамочке. Я страшусь завтрашнего дня. У меня нет денег на традиционный шоколад для детей. Эйнар и Халфред подходили ко мне и просили помочь вытрясти деньги из копилок. Они хотят купить подарки нашей крошке. Я старалась изо всех сил выглядеть спокойной, чтобы они не заметили мое состояние, но они все равно заметили и ушли прочь такие грустные. Бедняжки… Ко всему прочему завтра мне предстоит поездка к Отто.

3 июля 1902 г.

Сегодня день нашей свадьбы.

Троих старшеньких я взяла с собой, просто не отважилась ехать одна. Я заметила, что сегодня Отто не очень-то обрадовался, что я привезла с собой детей. Шел проливной дождь, и, по мнению Отто, хотя бы по этой причине их было совершенно ни к чему брать с собой. «Хорошо ли они одеты? Пощупай у них ноги – не озябли ли? А как ты сама, Марта? Милая моя, дорогая, будь очень осторожна, ведь ты понимаешь, как это важно. Ради бога, смотри, чтобы никто из вас не простудился».

Отто встал с постели и сидел в кресле. Всякий раз, когда я смотрела на него, я была готова разрыдаться, ведь он совсем исхудал и одежда прямо-таки болталась на нем. Он пытался говорить о чем-то со мной и детьми, но беседа не клеилась. Эйнар, Халфред и Ингрид сидели опустив голову, каждый на своем стуле. Мы собрались выпить немного вина, чокнулись, и тут Отто взял мои руки в свои и тихо поцеловал их. «Спасибо, Марта, милая», – это единственное, что он сказал мне, я расплакалась, а тут и Ингрид подняла крик и спрятала лицо у меня на груди. Я взяла ее на руки и прижала к себе, чтобы успокоить. Когда я вновь взглянула на Отто, он сидел, откинувшись в кресле с закрытыми глазами, у губ залегла скорбная морщинка.

Понемногу распогодилось, и детей можно было отослать в парк. Из окна были видны три маленькие фигурки, которые трусили по березовой аллее. «Зачем же ты все-таки привезла их сюда, Марта, – упрекнул меня Отто. – Не очень-то веселое место для них!»

Я ничего не ответила.

«Невеселое место для детей», – повторил он раздраженно.

Пожалуй, самым грустным во всем этом был тот болезненно-раздраженный тон, каким он произносил эти слова. Когда он был здоров, подобный тон никогда ему не был свойственен.

"Нам с тобой надо было предвидеть это еще одиннадцать лет назад, – сказал он тихо. – Если бы мы все это предвидели, тебе бы не пришлось оказаться в положении матери четверых детей, у которой муж калека.

Да, как все это не похоже, Марта, на то, что мы ожидали от будущего года. Помнишь, – сказал он, сжимая мне руки так, что стало больно. – Одиннадцать лет назад в тот же самый день… Как быстро пролетели эти годы, Марта, милый мой дружочек. Ты ведь понимаешь, как много значишь для меня? Как я благодарен тебе за все".

Снова пошел дождь, и дети вернулись из парка. Было уже поздно, и с вечерним обходом пришел доктор. Когда мы собрались уходить, Отто притянул к себе детей: «Надеюсь, что вы все это время вели себя хорошо. Никогда, никогда не огорчайте маму, дети. Ты слышишь, Эйнар, ты самый старший, запомни, что папа говорит тебе, всегда будь добрым и хорошим мальчиком, всегда старайся ради мамы и младших, и ты, Халфред, мой малыш».

Они плакали, и я плакала. Жалкой процессией шли мы гуськом к трамваю, каждый держа свой зонтик. Ингрид промокла, и мне пришлось взять ее на руки, иначе мы вообще никогда бы не добрались до города. Я шла, держа на руках ребенка, боялась уронить зонт, да еще надо было подбирать подол, а позади меня шлепали по бездонным лужам и размытой проливным дождем дороге двое моих мальчуганов.

В этот же самый день ровно год назад я лежала в постели после родов. Отто сидел рядом и старался развлечь меня. «Все будет хорошо, – успокаивал он меня, – и мы с тобой еще доживем до золотой свадьбы». Он ни на секунду не допускал мысли, что может не дожить до этого дня.

А два года назад в годовщину свадьбы, как всегда, мы были в нашем летнем домике, выпили там шампанского, пожелая здоровья друг другу, и Отто заявил, что считает себя самым счастливым мужем в Норвегии. А я сидела и размышляла о том, как бесконечно несчастлива я, как бесконечно мы чужды друг другу, при том что он этого не понимал. Тогда я даже и не представляла, что такое настоящее горе!

На следующий год я, верно, стану вдовой.

Наш летний домик решено продать, и мы уже дали объявление. Но я надеюсь, что в это ужасное для нас время домик не будет продан чересчур быстро, по крайней мере, при жизни Отто.

Когда я размышляю о нашей с Отто супружеской жизни, то понимаю, что все сложилось так, как должно было сложиться. С другой стороны, все это так нелепо. И вся моя печаль обращается в гнев и горечь, а излить их я могу только на саму себя. Собственно говоря, изменить что-либо в этом мире невозможно. Если бы мы хотя бы догадывались о будущем, о том, что нам предстоит, когда мы стали отдаляться друг от друга, мы, наверное, могли бы жить так, чтобы быть счастливыми вплоть до сегодняшнего дня. И тем не менее, если бы мне вновь предстояло прожить последние пять-шесть лет, оставаясь такой, какой я была раньше, я уверена, что эти годы были бы именно такими.

Моя первая встреча с Отто произошла второго сентября. В сиянии солнечного света шла я по Церковной улие в своем черном шелковом платье и студенческой шапочке. Я шла отметить окончание учебного года вместе с сокурсниками. По дороге я встретила Хенрика, и он пошел провожать меня. Мимо нас стремительной походкой прошел какой-то господин, он поклонился. Копна огненно-рыжих волос, лицо, покрытое веснушками, и внушительный вид – таково было мое первое впечатление. Я спросила у Хенрика, кто это такой.

«А, да это Оули, – ответил Хенрик. – Он служит в Берга и Бахе, „Древесные отходы“, ты знаешь».

«Какая у него красивая походка», – сказала я и повернулась в сторону господина. Он тоже остановился и посмотрел нам с Хенриком вслед.

«Это удивительно милый, славный парень», – заметил Хенрик.

«Тебе привет от Оули, – сказал мне Хенрик через пару дней. – Кажется, ты произвела на него сильное впечатление».

Через два дня Хенрик пригласил меня к себе на кофе и пунш. И первое, что бросилось мне в глаза в его комнате, это рыжая шевелюра Отто. Хенрик ушел, и мы были вдвоем с Отто и еще с какой-то дамой.

Мне было тогда двадцать два года, и я еще ни в кого не была влюблена. Я много и усердно занималась, и учеба шла вполне успешно. Многие считали меня чересчур заносчивой, а я была тихой и неразговорчивой, просто-напросто застенчивой.

В обществе Отто я впервые ощутила уверенность в себе, я поняла, что Хенрик был прав: я действительно произвела глубокое впечатление на Оули и внезапно осознала, что он нарочно попросил Хенрика познакомить его со мной. Когда я поблагодарила его за переданный мне привет и наилучшие пожелания, он покраснел. «Вы не рассердились на меня тогда? – несколько раз переспрашивал он меня. – Я столько слышал о вас, все говорят, вы ужасно способная, уже успели получить аттестат и сдать кандидатский экзамен».

В тот вечер он проводил меня до дому. Засыпая, я поняла, что с удивительной отчетливостью помню все детали его внешности. Его резко очерченное скуластое лицо, рыжие волосы, большие ореховые глаза, множество темных веснушек, красивые пухлые губы, великолепные зубы, правда, один передний зуб находит на другой. Я помню, как отчетливо видела его рот перед собой. Еще при первой встрече я отметила, как хорошо он сложен, до встречи с Отто мне никогда не доводилось видеть мужчину со столь хорошей фигурой, такого стройного, изящного, гибкого, было что-то очень изысканное в его манерах, что неожиданно навевало мысль о породистом животном.

Он казался моложе своих лет, хотя ему через несколько месяцев должно было исполниться двадцать семь; но в тот вечер у Хенрика, глядя на его сияющее лицо, я думала о том, что ему не может быть больше двадцати двух – двадцати четырех.

Через день я встретила его, возвращаясь с занятий в школе. С тех пор мы стали встречаться ежедневно. Поначалу как бы случайно, а потом договариваясь о встречах. «Господи, ну что в этом особенного, разве я не могу просто так встретиться с приятелем», – повторяла я самой себе.

Как-то днем мы отправились погулять, и начался страшный ливень. А мы как раз оказались на той улице, где он жил.

«А что, если я приглашу вас заглянуть ко мне, – спросил он неуверенно. – Между прочим, у меня довольно уютно».

В углу стояла высокая железная кровать и жестяной умывальник на ножках. У стены в центре располагался плюшевый диван, стол и два кресла, как в кондитерской. В углу стояло зеркало с жардиньеркой и цветком в горшке, кроме того, в комнате у него было пианино. Прежде чем провести меня в комнату, в передней он долго совещался с хозяйкой, немного погодя она появилась с кофе и булочками. На ней был передник с хардангерским [] узором, да и вообще вид у нее был весьма почтенный. Отто представил меня ей: «Фрекен Беннеке, кандидат философии».

В качестве хозяина Отто держался очень торжественно. Когда я разливала кофе, мои руки слегка дрожали. Кажется, и у него они дрожали, когда он подносил огонь к моей сигарете. Взглянув на себя в зеркало, я заметила, что щеки у меня пылают, а волосы совсем растрепались и из-за дождя пошли мелкими кудряшками. Я нашла, что мне это идет, и по лицу Отто увидела, что и он того же мнения.

Потом я попросила его спеть. Я знала, что он посещает хоровой кружок при «Торговом союзе». «Собственно, я почти ничего не знаю», – сказал он, усаживаясь за пианино. Он запел «Я изумлен увиденным вокруг…». У него был очень красивый тенор, а манера петь слегка сентиментальная.

Все это время я ощущала легкую дрожь внутри, как будто от какого-то напряженного ожидания. Мне хотелось ходить по комнате, прикасаться к вещам, которые постоянно окружают его. И хотя мы успели так мало сказать друг другу, я чувствовала, насколько мы с ним уже близки.

Надевая шляпу перед зеркалом, я украдкой сорвала цветок комнатного растения и спрятала его в перчатку. Потом Отто вставил этот цветок в маленький золотой медальон, и этот день стал для нас как бы священным, мы стали отмечать его как праздник. Когда Отто подал мне жакет, у меня неожиданно возникло желание наклонить голову назад и прижаться шеей к его руке. И тут я осознала, что дальнейшее развитие наших отношений целиком зависит от меня. Меня охватила бурная, всепоглощающая радость оттого, что я могу сдержать себя – сегодня больше ничего не должно произойти.

Потом Отто пригласил меня к себе на день рождения. Было еще несколько гостей. Но я их не замечала. Я сидела у окна на складном стуле, Отто принес маленькую скамеечку и сел у моих ног, да так и просидел весь вечер: его лицо постоянно было внизу, рядом со мной. О чем мы говорили в тот вечер, ни он, ни я не помнили.

«Однако, Оули, – воскликнул Хенрик. – Мы тут хотим выпить за твое здоровье».

«О, да, конечно», – сказал Отто и подошел к столу. Я откинулась на спинку стула, как после долгого напряжения, и сразу не догадалась, что мне стоит подойти к столу и чокнуться со всеми.

Немного погодя Отто вновь сидел на маленькой скамеечке у моих ног. У меня было чувство, что воздух вокруг нас накален и трепещет, как вокруг пламени костра.

Уходя от Отто, мы договорились, что на другой день пойдем все вместе кататься на санях.

Отто хотел прокатить меня непременно по всем холмам. Я сидела на санях, глубоко погрузившись в собственные мысли и пристально вглядываясь в плечи Отто. «Какой он сильный», – думала я и ощущала прилив счастья внутри себя. Последние месяцы я, собственно говоря, жила в постоянном нервном напряжении, но только теперь по-настоящему поняла, как сильно люблю Отто, – это чувство переполняло меня, оно лишало меня сил, в нем одновременно уживались и страх, и робость, и гордость, и блаженство.

В «избушке» было множество людей, воздух был насыщен табачным дымом и чадом из кухни, люди разговаривали так громко, как будто кругом были одни глухие, впрочем, все это, казалось, находится далеко от меня. Отто сидел напротив. На нем была нансеновская куртка, а под ней синяя фланелевая рубашка с мягким отложным воротником. Он выглядел разгоряченным, здесь и в самом деле было жарко. Я в смущении не осмеливалась взглянуть на его шею пониже кадыка, хотя меня так и тянуло это сделать.

«За твое здоровье, Марта!» – произнесла одна из дам.

«Ну что вы», – пролепетала я. Тут и меня бросило в жар.

Когда мы вышли на свежий воздух, Отто заговорил каким-то странным глухим голосом, поскольку хранил молчание все это время: «Садитесь, я прокачу вас». Мы взобрались на вершину Фрогнерсетерена, и он сел за мной в санки. Я откинулась назад и прижалась к нему, чувствуя, что тем самым отдаю себя целиком и полностью в его власть.

Со всей компанией мы распрощались на улице Спурьвей. «Я намерен проводит фрекен Беннеке домой», – сказал Отто. Он довез меня до входа в мой дом. Когда я поднялась с саней, оказалось, что я забыла ключ от входной двери.

«А может быть, мой подойдет?» – спросил он срывающимся голосом и открыл уличную дверь.

«Спокойной ночи!»

«Спокойной ночи», – он зашел со мной в парадное. Здесь он неожиданно обнял и поцеловал меня. Меня еще никогда не целовал мужчина. И мне показалось, что я унеслась куда-то далеко-далеко.

Войдя в свою комнату, я долго сидела на краю постели, не снимая промокшего лыжного костюма. Я была словно в состоянии опьянения, меня била дрожь, и я чувствовала, как прерывисто бьется мое сердце. Боже мой, какая я счастливая! Я проснулась, когда хозяйские часы пробили четыре. Раздеваясь, я почувствовала, что вся горю и мне страшно. Несколько раз я задавала себе вопрос, а что, если он не любит меня так, как я люблю его, что, если это просто порыв страсти? На миг в моем сознании возникали слова и мысли других людей, но тотчас мгновенно исчезали как не имеющие никакого значения, и счастье вновь опьяняло меня.

На следующее утро, когда я шла по улице, держа под мышкой стопку учебников и тетрадей, на углу улицы я встретила Отто Оули. Он взял у меня из рук тетради и произнес: «А что, если бы ты стала моей возлюбленной, Марта?!»

Я звонко рассмеялась: «И вправду, а что, если?..»

Он признался мне, что очень долго думал, как именно сказать это мне: «Я так расстроился, когда, придя домой, понял, что так ничего и не сказал!»

В тот же день в два часа мы снова встретились. Через день, прогуливаясь по Пилестреде, мы встретили Хенрика, и Отто буквально обрушился на него: «Поздравь нас, дружище!»

Всякий день после окончания занятий в школе Отто провожал меня до дому, а вечером я заходила за ним в контору. Мы решили пожениться летом, во время школьных каникул. Отто зарабатывал восемьсот крон, а я намеревалась продолжать учительствовать и дальше. Все складывалось просто замечательно.

Я была застигнута врасплох, со мной что-то происходило. Я не просто встретила Отто: в глубине моего существа забили какие-то новые родники. Я сидела и прислушивалась к этой новой музыке внутри себя; долгими вечерами, после того как мы пожелали друг другу «спокойной ночи», я просто сидела и слушала эти незнакомые мне звуки.

То, что мы с Отто такие разные, казалось мне великим счастьем, и я пребывала в постоянном восторженном изумлении, что мы, столь несхожие, нашли друг друга в этом мире.

Учительница рисования из моей школы была помолвлена с одним из моих сокурсников. Она приходила в мою меблированную комнату и буквально изводила меня своими разговорами о любви.

«Это просто замечательно, когда у тебя есть человек, который до конца понимает тебя, с которым можно говорить обо всем, совершенно обо всем!»

Вот они с женихом имеют обыкновение прогуливаться по Киркевейен и говорят при этом обо всем – абсолютно обо всем.

«Ты знаешь, Марта, я считаю, что главное в любви – доверие, только тогда любовь можно назвать идеальной. К тому же если между любящими нет духовного общения, что же тогда им остается, скажи-ка мне на милость!»

«L'amour sans phrase» [], – произнесла я и с гордостью засмеялась.

«Эта сторона любви просто-напросто мучение, это животные чувства, ты уж извини меня, Марта!»

«Ах, оставь!» – смеялась я еще громче.

«L'amour sans phrase», – все повторяла я, оставаясь наедине с собой.

Любовь, любовь – ничего другого для меня тогда просто не существовало, это единственное, ради чего стоило жить. Я любила так страстно, что буквально сгорала от любви.

Я чувствовала, как день за днем эта любовь делала меня красивей, здоровей, моложе, заставляла светиться, давала мне совершенно неожиданное жизненное восприятие, делала меня мудрой, жизнерадостной, бесконечно гордой собой. Боже ты мой, раньше, вплоть до сегодняшнего дня, я была всего-навсего по-стариковски умным ребенком, пока не ощутила, что значит быть по-настоящему юной.

Я всегда получала удовольствие от книжных знаний, но теперь поняла, что все они только средство, а отнюдь не цель, это, если можно так выразиться, оружие в жизненной борьбе, оно помогает жить, а вот любовь – это сама жизнь.

Я ощущала себя такой сильной и уверенной, что у меня не было ни малейших сомнений ни в своей любви, ни в любви Отто. Я ощущала потребность любить и быть любимой, в этом, наверное, мужчины никогда не поймут меня. Да, насколько все же я была права, относясь с отвращением к этой примитивной бабьей болтовне о «взаимопонимании» – ведь многим женщинам просто хочется, чтобы мужчина был как бы часовщиком, который постоянно приводил бы в движение их куриные сумасбродные мозги и тратил бы свое время на удовлетворение их тщеславия.

Ах, все эти «непонятые женщины», которые кружат головы целой толпе поклонников, а потом, когда их сердце окончательно зачерствеет, начинают искать какого-то «взаимопонимания».

Я тогда очень хорошо понимала Отто, даже сама не осознавала, насколько хорошо понимала, каков он есть на самом деле. И отнюдь не требовала от него того, чего он не мог бы мне дать.

Он вырос отнюдь не среди каких-то там малокровных кабинетных людей, обитающих в душных комнатах, сплошь заставленных мебелью красного дерева, среди вышитых тетушками подушечек; его отец был торговец лесом, и сам он предприниматель до мозга костей, спортсмен и любитель вольной жизни на природе; и лес, в котором я искала перемены пейзажей и игры света, для него такая же естественная исконная среда обитания, как для другого детская комната. Войдя в мою жизнь, Отто принес в нее солнечное тепло и порыв свежего ветра, и я стряхнула с себя книжную пыль и выбежала навстречу стихии.

Вряд ли можно было сыскать другого такого мужчину, который более нежно и бережно обращался бы с молодой девушкой, влюбленной в него, чем Отто обращался со мной, даже тогда, когда мы оба теряли голову. И так продолжалось все годы, которые мы были вместе.

Если бы он хоть на минуту задумался о том, что между нами нет достаточного взаимопонимания, он бы с готовностью пошел мне навстречу с той искренней добросовестностью, на которую способен только он, мой Отто. Но в то время он никак не вмешивался в мои дела. Просто восхищался всеми моими увлечениями – интересом к женскому вопросу, просвещению народа и прочему, – все это было для него так естественно. Он восхищался моей «удивительной интеллигентностью», так же как восхищался всем, что ему было дорого в этом мире, – детьми, мной, Хенриком, домом, садом.

Впоследствии меня стало раздражать его неизменное слепое восхищение всем тем, что он считал принадлежащим ему; но в то время я была права, видя только одно: как он искренен в своей наивной радости.

Порой он не был способен понять что-либо, и суждения его бывали резки и ограниченны. Но ведь это был добрый, здоровый, сильный человек, а таким людям всегда свойственно судить поверхностно, не пытаясь проникнуть глубоко. Сейчас я отношусь ко многому гораздо снисходительней, просто потому, что чувствую себя соучастницей. Когда же я была молода и совсем неопытна, я судила строже.

Век живи, век учись – но, Господи, если бы ты мог избавить нас от этого. Все понять – значит все простить, но, Боже, избавь меня от тех, кто способен прощать все на свете. Подобная терпимость – самообман, и за нее мы прячемся, когда жизнь скручивает нас в бараний рог, и мы успеваем натворить такого, чего стыдились бы в лучшие времена. А быть может, у нас просто не хватает мужества и напора прожить жизнь по-своему. Вот мы и начинаем занижать свои претензии, но в конце концов человек и получает в этой жизни в соответствии со своими требованиями. Существует всегда один прямой путь к блаженству, а юность бескомпромиссна, и если она чего-то стоит, то идет напролом. Потом, с годами, человек начинает видеть разные пути в жизни, но порой и они кажутся ему схожими – и он не решается идти ни одним из них. Рассуждать о терпимости, понимании могут лишь те, кто уже более не способен ни на что в жизни; только прямолинейность и напор имеют значение, а они присущи только юности.

20 июля 1902 г.

Сегодня я впервые отпустила своих мальчиков от себя: совсем одних, они отправлены погостить к тете Хелене. Какие они были милые в своих новеньких синеньких «нурфолковских» курточках со множеством кармашков, которые я им сшила.

Посадив их на поезд, мы с Ингрид поехали к Отто. Я решила повезти к нему нашу дочурку, ведь она просто прелесть. К тому же она тоже заслужила путешествие, раз уж ей не разрешили ехать вместе с братьями. Я надела на нее розовое платьице, а ее блестящие темно-рыжие кудряшки украсила двумя красными бантиками. Вся она такая хорошенькая, ну прямо воздушное пирожное, невозможно оторваться, глядя на ее белую шейку, обрамленную воротничком платья, на алый ротик и огромные ореховые глаза.

Мы сидели с Отто на скамейке в парке, а она резвилась возле нас. Муж был на редкость бодр сегодня.

Никогда окружающий пейзаж не казался мне таким прекрасным. Быть может, потому что наконец светило солнце – это ужасное лето с нескончаемыми дождями любого здорового сделает больным. Перед нами высились огромные зеленые склоны холмов, спускающихся к фиорду; внизу был город; гряда невысоких холмов словно пыталась ограничить пространство, но оно все равно оставалось незамкнутым. Сегодня фиорд весь блестел серебром, и все кругом было подернуто легкой дымкой…

Мы с Отто сидели рядом, прижавшись друг к другу, он обнимал меня, и мы оба были погружены в какое-то одновременное грустное и сладостное забытье.

«Я не перестаю верить, что мы снова будем вместе, – произнес Отто, – с каждым днем я чувствую себя все лучше. Заживем опять по-прежнему, все вместе, Марта».

Я тоже верила в это. У меня есть мой муж, мои дорогие дети, и впереди меня ждет счастье и благополучие. Конечно же, не избежать множества трудностей и испытаний после выздоровления Отто – ну и что из этого, да для меня будет просто счастьем иметь возможность работать, Господь знает, как я могу работать ради моих родных и любимых. Они никогда не узнают, насколько я отдалилась от них, оступившись однажды, и я надеюсь, что воспоминания о моем позоре, об этом опасном блуждании по безрадостной пустыне моей души, когда-нибудь навсегда исчезнут из моей памяти. Теперь я усвоила, насколько бережно и осторожно должна я лелеять каждую искорку тепла и счастья нашего семейного очага. Этот урок дорого мне стоил, и надеюсь, что заплатила я не зря. Теперь-то я прекрасно осознаю, что понятие женской чистоты не пустые слова, чистота эта – драгоценное сокровище. Но зато после всего этого я, пожалуй, могу дать другим больше, нежели прежде, могу быть более отзывчивой на душевные движения своих близких, особенно детей.

Будучи молодой девушкой, я полагала материнство одной из величайших ценностей в этом мире. Мне казалось это таким чудом! А когда выяснилось, что я сама жду ребенка, я едва могла поверить в это. Ожидание Эйнара настолько поглотило меня, что мне порой даже бывало совестно, как будто в целом мире не существовало ничего другого, кроме того ребенка, которого я носила под сердцем и мысли о котором переполняли меня днем и ночью; а ведь я настроилась отнестись к предстоящему событию просто и естественно, ведь это происходит повсюду с каждой женщиной. При этом я и жаждала, и боялась – неизвестно, что ожидало меня, от этого можно и умереть.

И все же, несмотря на то что я любила своих детей так сильно, как дано любить лишь матери, и одновременно по-человечески пестовала их душевное развитие, я должна признаться, что Отто многое видел лучше меня и привлекал мое внимание к тем или иным чертам развития их индивидуальности. Кроме того, помимо собственных детей у меня всегда были и другие интересы, но я была твердо убеждена, что они не отнимали у моих детей ни единой крупицы заботы и ласки. (Это началось только тогда, когда я стала замыкаться в себе, размышляя о том, почему я не могу считать себя вполне счастливой.) А так мне кажется, что и дети отвечают мне взаимностью: они привязаны ко мне гораздо больше, нежели большинство детей к своим родителям. И все же отношения между ними и Отто более живые и непосредственные, потому что сам Отто гораздо более живой и непосредственный человек, нежели я.

И все дети так похожи на него, Эйнар, например, даже до смешного. И не только внешне, но и манерами. Скажем, в эти дни, когда он так энергично упаковывал с Халфредом вещи: рассовывал по карманам кошельки, билеты, носовые платки и ключи, выслушивал мои наставления, как осуществить пересадку в Хамаре, – это был просто-напросто маленький Отто.

Халфред, кажется, меньше похож на отца, он даже не рыжеволосый. «Это твое дитя, – говорит Отто. – Он, как и ты, стремится проникнуть в самую суть вещей». И впрямь, Халфред ужасно любит задавать вопросы. У него всегда наготове «почему» да «зачем». А если попросишь его поменьше спрашивать, он тут же возразит: «Но почему же, мамочка?»

Осе, как ни странно, тоже похожа на Отто. Это так удручает меня. Я как-то читала о подобном в одном романе, но мне это казалось невозможным.

21 июля 1902 г.

Сегодня рано утром я отправилась к Отто. Мы пошли в парк и уселись на нашей любимой скамейке. И тут появился Хенрик.

Поскольку он намеревался обсудить с Отто какие-то дела, я хотела уйти, но Отто, естественно, не позволил. Он попросил меня остаться, ведь Хенрик потом может проводить меня до города.

Так, втроем, мы шли по аллее и беседовали. Отто вел меня под руку, а Хенрик шел рядом с другой стороны. Настроение у Отто было приподнятое, он громко шутил по поводу того, что начал толстеть. «А ведь Марте всегда нравились только худощавые. Так, пожалуй, она скоро со мной не захочет знаться».

Меня выводило из себя полное самообладание Хенрика, то, что он способен вот так прогуливаться и непринужденно беседовать со мной и Отто.

Теперь я чувствую себя почти такой же несчастной, как и раньше. Я с таким трудом обрела душевное равновесие, дорогие нам с Отто воспоминания вселили в нас надежду на счастливое будущее. И тут появился Хенрик. Боже мой, неужели и он окажется в этом будущем? Прямо-таки не представляю, как избавиться от него.

22 июля 1902 г.

С самого начала Отто совершенно по-другому смотрел на наши отношения. Для меня это была чувственная страсть, для него – осознание серьезной ответственности.

Мне тогда и в голову не приходило распространяться о своих мыслях и чувствах или о том, как я жила до встречи с ним. Подобные разговоры начинал всегда Отто.

«Ты знаешь, Марта, – признался он как-то, – я ведь не очень-то христианин».

Мне этот день очень запомнился, это было первое воскресенье марта, мы катались на лыжах в Нурмарке. Яркое солнце, лес в снегу, болотистая равнина, пересеченная лыжней, казалась фиолетовой. Немного устав, мы присели, чтобы отдохнуть и поесть апельсинов. Неподалеку от нас под снегом струился ручеек, а вокруг него стояли деревья, которые совсем заледенели и напоминали массивные, прозрачные изваяния. Я указала на одно из них и спросила, верит ли он, что и на нем когда-нибудь снова распустятся листочки. И мы снова заговорили о вере.

«Не очень-то христианин» – по-моему, это великолепное выражение. Отто растолковывал мне, во что он верит, а во что нет, с такой горячностью, словно ожидал возражений. Он считал абсурдным требования священников слепо верить во все, о чем сказано в Библии, чтобы обрести блаженство, а коли, мол, обратишься к разуму, то будешь проклят. Неужели можно безоговорочно верить в том, что дьявол лазил по деревьям и соблазнял людей украсть яблоко или что Господь Бог сосбтвенноручно обучал Ноя, как строить и даже смолить Ковчег. Разум Отто восставал против этого, он не принимал слепой веры. И его высказывания порой были очень резки. Тем не менее он не допускал и мысли рассматривать христианство просто как одну из многих религий. И свою негодующую тираду он закончил следующими словами: «Но несмотря ни на что, я верю в Бога, ты понимаешь?!»

Но мне было трудно понять это, и я принималась объяснять ему, почему именно я не верю в персонифицированного Бога, ведь слишком много в мире несправедливости.

"Я и сам часто думаю об этом, – проговорил Отто, откинувшись на снег и испуганно взглянув на меня. – Мир огромен, а мы – всего-навсего крохотные букашки в нем, и, в общем-то, никому нет до нас дела.

Неужели ты не веришь в вечную жизнь души?" – тихо спросил Отто.

«Нет».

В тот же самый вечер, когда мы завершили нашу лыжную прогулку по обыкновению чаепитием в моей комнате, он вновь возобновил разговор о Боге. Из-за этого он даже задержался у меня, несмотря на свою привычку уходить в «подобающее время». Прощаясь, он заметил: «В сущности, это нехорошо, что ты знаешь намного больше меня, Марта!»

Когда он ушел, меня охватило чувство неловкости. А что, если к такому выводу мы пришли бы уже будучи женатыми. Ведь и впрямь я недооценивала Отто, потому что смотрела на него свысока – как бюргер смотрит на деревенского мужика. Это сквозило и в отношениях между Хенриком и Отто – во многих случаях мой кузен считался только со своим мнением и не позволял Отто высказать свое. Теперь меня охватило чувство негодования по этому поводу, ведь не было у нас никакого права на это – ни у меня, ни у него! Этот дурацкий университетский снобизм: Отто, видите ли, всего-навсего предприниматель. Я, правда, мысленно прибавляла к этому определению свои собственные восторженные определения – прекрасный спортсмен, дитя природы, замечательный, удивительный человек, принадлежащий стихии и вольному воздуху. Но в тот вечер мне стало стыдно, потому что я даже не попыталась вникнуть в образ мыслей этого человека.

Еще большую неловкость ощутила я в другой раз.

Это было незадолго до нашей свадьбы. Мы зашли на нашу будущую квартиру. Я помню, Отто очень хотелось устроить турецкий уголок – с низкой тахтой и маленьким столиком. «Здесь мы будем пить кофе, по стенам развесим ковры. Все должно быть в синих тонах, – рассуждал Отто. – В ярких синих васильковых тонах. Тут повсюду мы разбросаем синие подушки разнообразных оттенков. Ведь тебе, Марта, больше всего идет синий цвет».

После обеда все время шел дождь, и теперь, ближе к вечеру, воздух был влажный, теплый и напоенный запахом цветов, как в оранжерее. Весь город наслаждался запахом каштанов и сирени, а когда мы пошли вверх по улице Киркевейен, у меня прямо-таки закружилась голова от весеннего разнообразия: клейкие березовые листочки и множество садовых цветов, мне почудились пионы, чей тонкий аромат почему-то всегда напоминает запах япнских лакированных шкатулок. Хотя в городе все-таки царили каштаны и сирень… Вокруг была удивительная цветовая гамма: ярко-фиолетовые кусты сирени на фоне серых свинцовых туч, плывущих на восток.

В тот вечер мир казался мне прекрасным, как никогда. Мы поднимались на холм у пасторской усадьбы, которая купалась в золотистых лучах заходящего солнца, по небу проплывали белые облака, роились комары над ручьем, ивы склонились у дороги. Капли дождя сверкали на траве, на листве, они звонко капали со старой черепичной крыши пасторского дома. Гроздья белой сирени свешивались через изгородь, а телеграфные провода, золотые от солнца, походили на струны арфы.

Мы вошли в рощицу. Я всегда очень любила это место. Одной стороной сюда примыкало кладбище. Среди изумительной шелковистой травы под лиственными деревьями цвела хрупкая нежно-зеленая адокса мускусная.

Мы уселись на камень. Мимо него проходила дорожка к кладбищу.

Все это время Отто был молчалив. Он долго сидел на камне, упершись локтем в колени и спрятав лицо в ладонях, пока наконец не промолвил: «Ты знаешь, есть нечто важное. Я чувствую, что я должен сказать тебе это». Он запнулся, а потом продолжал: «Я… Я не был… я знал других женщин раньше… Тебе это кажется ужасным, я вижу это по твоему лицу, – добавил он. – Я понимаю, тебе это должно казаться ужасным. Я никак не мог заставить себя сказать тебе это прежде. Ты этого, естественно, не понимаешь, и я не могу объяснить… и простить меня ты, конечно, не можешь».

Я хотела возразить, но он не дал мне говорить.

«Правда, этого не было в последние годы. С тех пор как умерла моя сестра Лидия – ты знаешь, фру Йенсен. Она была так несчастлива в браке. Бывало, что я позволял себе кое-что… Но только до смерти Лидии. Это – то, чего тебе не понять… Для молодого мужчины… Это не так-то легко…»

«Отто, не говори ничего больше».

«Неужели ты считаешь, что все это настолько ужасно?» – произнес он, вставая.

Я тоже поднялась. Меня охватило чувство смущения за самое себя; я была потрясена. Ведь я никогда не задумывалась ни о чем таком с тех пор, как стала невестой Отто, хотя еще несколько лет назад любила поразглагольствовать о том, в чем мужчина должен признаться своей будущей жене и т. д. и т. п. Многие тогда об этом рассуждали, и у меня выработались свои взгляды на этот счет. Но когда Отто стал признаваться мне и я увидела, как ему это тяжело, как он серьезно относится к таким вещам, мне стало вдруг так стыдно, что я не смела поднять глаза. Никогда, никогда я бы не стала у него выпытывать ни о чем таком, меня это просто не интересует. Главное, чтобы он принадлежал мне, восхищался мной, ласкал и целовал меня; чтобы я могла опереться на его широкие сильные плечи… и я отнюдь не охотилась за его душой, не стремилась проникнуть в нее.

«Нет, нет, Отто, не говори ничего больше. Милый мой, разве я имею право на подобную откровенность? Ведь я-то сама и не предполагала расписывать все свои сумасбродства, каяться во всех своих сквернах, мелочных мыслях и наклонностях и даже не подумала, в отличие от тебя, о том, насколько следует исправиться мне, вступая в брак с тобой».

"Тебе? О Марта, моя Марта. Говори мне обо всем, о чем тебя тянет рассказать… Я уверен, что теперь вполне могу понять тебя. Но я прошу тебя, говори мне только то, о чем тебе действительно хочется поведать мне как близкому другу, но ничего большего я не требую. И не считаю себя вправе расспрашивать. Мы ведь знаем, что можем доверять друг другу и так сильно… так сильно любим друг друга, ведь правда?

О, ты даже не представляешь, насколько сильно мое чувство к тебе, потому что ты смогла так отнестись к этому".

И, тесно прижавшись друг к другу, мы пошли вдоль старинной мокрой аллеи, на нас падали сверкающие на солнце капли, а я была смущена и несказанно счастлива оттого, что Отто так восхищался мной.

«Скорей бы уж мы с тобой поженились», – сказал Отто после долгого и страстного поцелуя, такого, что у нас перехватило дыхание. По дороге домой я ощущала снисходительную жалость по отношению ко всем встречным влюбленным парочкам.

К нам на свадьбу приехали отец Отто и его зять. Моему свекру казалось, что все делается не так. Он считал, что нам следовало приехать к ним в Лейтен и венчаться там, раз моих родителей нет в живых. Но ведь мы с Отто уже гостили в Лейтене на Пасху, и мне там совсем не понравилось. И хотя его родные очень старались быть приветливыми со мной, я поняла, что они надеялись, что Отто женится на богатой, а меня сочли «задавакой», но, Бог видит, я изо всех сил старалась выглядеть тихоней и скромницей, насколько это было возможно. Сам Отто был настолько мил, деликатен и заботлив по отношению ко мне, что все остальное имело так мало значения и поездка все-таки оставила приятное впечатление; и к тому же моя золовка Хелена оказалась милейшим существом.

Мы сочетались браком в ратуше, а потом был устроен обед в Гранд-отеле, в этом мне помогли две мои подружки; все удалось на славу, так что и мой свекор, и муж Хелены Томас Нурдрос пришли в самое веселое расположение духа, а тут и подошло время нам с Отто прощаться со всеми.

Вернувшись в свою комнатку, чтобы сменить свое роскошное голубое платье и лаковые ботинки, я увидела, что хозяйка уже начала здесь уборку. С постели было снято белье, скатерть свернута на краю стола, а мои вещи сложены в углу, вечером их должны были перенести на нашу с Отто квартиру.

Переодеваясь, в порыве сентиментальности я обронила несколько слезинок. В тот момент, когда я застегивала пуговицы на платье, вошел Отто; он забыл постучать.

«Извини, я просто хотел поторопить тебя, ведь уже почти четыре часа».

Он принялся упаковывать мой рюкзак, вынул оттуда часть вещей и положил в свой. Под руку ему попались кое-какие принадлежности дамского туалета, и он слегка покраснел.

«Надеюсь, ты берешь с собой достаточно чулок?» – спросил он, вновь затягивая ремни у моего рюкзака.

Погода была великолепной, и мы отправились пешком к хорошему знакомому Отто – купцу Хельгесену, который должен был отвезти нас в Ниттедал.

Усадьба Хельгесена с ее просторным двором, амбарами и сараями, колонкой в центре и голубями на крыше производила такое отрадное впечатление сельского уклада, что навеяла мне самые счастливые воспоминания детства.

«А я-то уже думал, что вы не придете, – сказал Хельгесен. – А это и есть ваша супруга, Оули? Вполне хорошенькая».

И он приветствовал меня крепким рукопожатием.

Во время поездки Отто беседовал с Хельгесеном об общих знакомых, жителях Ниттедала и Маридала, – никого из этих людей я не знала. Тем не менее и их беседа, и все остальное казалось мне таким милым и приятным, а суетная городская жизнь виделась отсюда далекой и нереальной. В усадьбах, расположенных по берегам озера Маридалсванн, стояли стога сена, кое-где уже начали жать рожь, и до нас доносился шум и стрекот косилок. Отто с Хельгесеном были совершенно поглощены разговором о видах на урожай. Когда мы въехали в лес, Отто молча сжал мою руку.

«Ну что же, желаю вам полного благополучия. Счастливо оставаться, Оули, и вам счастливо, фру!» – Хельгесен многозначительно улыбнулся.

И так молча мы зашагали по лесной тропе. Правда, Отто несколько раз оглянулся назад, спрашивая, не слишком ли быстрый темп он взял. Потом он заметил с сожалением, что буря повалила много деревьев, местами они даже преграждали нам путь, позднее он обратил внимание, что уровень воды в болоте уж очень высок. А один раз Отто остановился, чтобы нарвать букетик лесных фиалок, который протянул мне со словами: «Правда прелесть? Приколи себе на грудь. Они тебе так к лицу».

Было уже довольно поздно, и заходящее солнце начало золотить склоны холмов. Солнечные лучи то падали на тропу, по которой мы шли, то скользили по горному склону, внизу которого пенилась река, то сверкали на мокрых стволах берез и на зарослях ольхи. В лесу росло множество крупных колокольчиков и лютиков.

«Какие великолепные цветы», – произнесла я, и Отто обернулся ко мне.

«Тебе они нравятся? И впрямь хороши. Их растет так много возле нашего домика. Однако… вот это да, мостик-то снесло».

Мы подошли к небольшому водопаду, река здесь была уже и широкой и глубокой, а с одного берега на другой кто-то перебросил всего лишь одно бревно.

«Дай мне руку, – сказал Отто. – Но, милая моя, дорогая Марта, что с тобой?»

У меня вдруг так забилось сердце, я вся задрожала и побледнела. Моя рука была ледяной.

«Милая, неужели ты так испугалась?» – прошептал Отто.

Я обвила руками его шею и спрятала лицо у него на груди. Наверное, дело было не в страхе, а в общем физическом напряжении. В это же самое мгновение моя нога соскользнула с болотной кочки, и вода попала в ботинок – и мне стало еще холоднее, тело покрылось гусиной кожей, и я так замерзла, как будто была совсем голой.

«Скоро мы уже доберемся, осталось преодолеть один подъем», – шептал мне Отто.

Подъем оказался крутым.

«Ну вот», – сказал Отто, останавливаясь и переводя дыхание.

Перед нами лежало большое прозрачное озеро. А немного дальше, на зеленом склоне, в лучах заходящего солнца виднелась серая избушка.

«Вот мы и дома», – проговорил Отто, обнимая меня. Мы поцеловались, и я ощутила, что теперь он целует меня по-другому – это был совсем новый приветственный поцелуй. Вот мы и дома. Мы прошли через лужайку, где росло множество фиалок, анютиных глазок, то там, то здесь виднелись синие акониты и ландыши. Внизу, среди берез и зарослей ольхи, сверкало озеро. На каменной ступеньке у входа в дом мы нашли кувшин с молоком, корзину с картофелем и огромный букет полевых цветов.

Отто отпер дверь и пропустил меня вперед в полутемную избушку.

Провели мы в нашем домике всего-навсего две недели – летний отпуск Отто. Боже мой, как быстро пролетело то время. И когда я пытаюсь вновь погрузиться в него в своих воспоминаниях, оно распадается на тысячи счастливых мгновений.

Помню, как, проснувшись однажды ранним утром, когда еще только брезжил рассвет, я долго сидела на постели и всматривалась в спящего Отто. Ощущение счастья настолько переполняло меня, что мне не хотелось просто лечь и снова заснуть.

Наконец я решила встать, накинула шаль прямо на ночную рубашку да так и просидела на ступеньках крыльца все это тихое туманное утро, пока солнце совсем не взошло.

Вдруг до меня донесся голос: «Милая моя, ты, оказывается, сидишь на крыльце. Поднялась так рано?» Из-за смущения или боязни, что он не поймет меня, я сказала, что встала так рано, чтобы приготовить ему кофе и подать в постель.

Однажды поздно вечером мы заблудились. Ночь была темной, для лета очень темной, и мы оказались в незнакомом месте в лесу, у края какого-то болота.

«Мне кажется, лучше всего нам заночевать прямо здесь. Ты не боишься провести ночь под открытым небом?» – спросил Отто.

Я сочла, что это будет просто замечательно. Мне еще никогда не доводилось ночевать в лесу.

Мы устроили себе ложе между двумя черничными кочками. Ноги мы укрыли курткой Отто и моим жакетом. Я лежала, положив голову ему на плечо, и всматривалась в небо: несмотря на ночной сумрак, оно было светло-голубым, на его фоне рельефно выступали темные очертания холмов, изумительная по красоте золотистая полоска горизонта двигалась к востоку, отражаясь в болотной воде.

Мы с Отто то погружались в сон, то вновь продолжали разговор. И вдруг он сказал: «Знаешь, если у нас родится мальчик, давай назовем его Эйнар. У меня был брат Эйнар».

Он уже несколько раз говорил со мной о своем брате, когда я гостила у его родных на Пасху. Мы ходили на кладбище, навещали могилы его родных, и я узнала, что Эйнар погиб от случайного выстрела на охоте.

Теперь Отто рассказал мне о том, как все это произошло: однажды зимним вечером они на лыжах отправились на охоту в горы, и Эйнар по нелепой случайности получил полный ружейный заряд в бедро. Отто рассказывал, как они старались перевязать ему ногу, как не могли остановить кровь и как положили Эйнара на лыжи, а по дороге домой он обморозил ноги.

"А тут еще случилась истерика с нашим товарищем Андреасом, мы никак не могли его успокоить, к тому же мы не очень-то хорошо знали дорогу домой, то есть фактически знали только направление, и потому шли долго.

Ночь была такая звездная, – продолжал вспоминать Отто. – Ярко светила луна, выпал снег. Как я молил Бога спасти моего брата, каким маленьким и жалким ощущал себя. Знаешь, и сейчас, в эту ночь, я чувствую себя таким же. Я все думаю о том, что ты говоришь о Боге… А если он существует, то мы с тобой сейчас перед ним просто как две мышки в норе".

Я прижалась к Отто в восторженном изумлении, ведь он высказал вслух мои собственные мысли.

Вплоть до самой поздней осени мы постоянно ездили в нашу избушку.

Это было еще до того, когда иметь дачу стало обычным делом для всех. А у нас была всего-навсего бедная крестьянская избушка. И пока мы ее не перестроили, она вся состояла, собственно говоря, из единственного помещения – кухни с очагом да единственной кроватью под пологом, и никакой другой мебели, кроме этой, оставшейся после прежнего владельца, не было. Отто привез сюда несколько складных стульев и множество кувшинов и керамических вазочек для цветов; он очень любил цветы, и у него была своя манера расставлять их: всего несколько цветков в один сосуд – иначе вся красота пропадает, считал он.

Все лето мы самозабвенно украшали наше жилище: привезли вышитую скатерть, разбросали подушки по скамье у окна.

В чулане стояла небольшая плита, и на ней мы стряпали. Поваром был Отто; засучив рукава, он вовсю орудовал у плиты, то и дело восклицая: «Ты ничего в этом не смыслишь, Марта!»

Каждый вечер мы ходили в Лиллеруд за молоком. Жители этого хутора были близкими друзьями Отто и готовы были и меня полюбить как свою. Долгими прохладными вечерами лежали мы, бывало, с хозяйской дочкой Рагной на лужайке; вокруг нас резвились ее малыши, а с вершины холма доносились звуки колокольчиков, там в лесу свободно паслись лошади. Я вслушивалась в звуки голоса Отто, он сидел на крыльце и беседовал с мужем Рагны и ее матерью.

Счастливая жизнь на природе, безусловно, придавала гармонию и нашим с Отто отношениям. Нежная и радостная доверительность возникала сама собой, когда мы отправлялись в лес за ягодами: в зарослях малинника, где я страшилась встретить змею среди старых пней, где алела брусника, среди черничника, где лучи солнца золотили бархатный мох, или среди болот, где Отто скакал по кочкам, срывая редкие ягоды морошки, поставив себе цель собрать их для меня все до единой. При этом он вспоминал, сколько морошки растет в его родных местах, и мы принимались наперебой рассказывать друг другу разные истории из своего детства и юности. Отто прекрасно знал каждую тропинку и каждый камень в Ниттедале и Нурмарке, он превосходно распознавал птичьи голоса, знал повадки зверей, умел предсказывать погоду и находить дорогу по звездам – ведь он с младенчества сроднился с лесом и полями. Здесь я была просто его малышечкой, которую он вел за руку, объясняя все окружающее.

Тот домик в городе, в котором мы поселились сразу же после свадьбы, теперь снесен. Сейчас я почти рада этому, ведь было бы так мучительно видеть, что здесь живут другие. Но несколько лет назад мы с Отто как-то проходили мимо и увидели, что домик собираются ломать; мы оба замерли в растерянности и молча воззрились друг на друга, я расплакалась, да и Отто, видимо, было не по себе. Дом был пуст, забор снесен, среди кустов смородины, посаженных Отто, были свалены срубленные деревья. Пройдясь по саду, мы увидели, что дверь на веранду открыта. И тогда мы вошли в дом и обошли все его пустые, уже без окон, комнаты. На обратном пути мы не проронили ни слова, настолько мы были подавлены, лишившись приюта своих воспоминаний. Именно в этот период началось у меня недовольство своей жизнью, и мне кажется глубоко символичным, что именно тогда была уничтожена обитель моего счастья.

Когда мы вернулись домой, Отто вышел в сад и начал сосредоточенно возиться с розами, прикрытыми соломой на зиму, – ведь уже была поздняя осень. Я вышла на веранду и позвала его ужинать, оно подошел и сказал мне с грустью: «Когда мы переезжали, нам следовало бы забрать с собой все наши розы, теперь мне так их жалко. Да и смородиновые кусты, которые едва подросли».

Да, не бог весть уж каким был наш первый дом, но мы любили его. Когда-то он был всего-навсего кучерской. А может, имел какое-то другое хозяйственное назначение, пока к нему не пристроили деревянную веранду. Тупик, на которой одной стороной он выходил, Отто прозвал «слепой кишкой». Сплетаясь между собой, густые кроны садовых деревьев образовывали здесь своеобразную арку или галерею; в осеннюю непогоду дорога здесь превращалась в непролазную жижу. Дети возвращались с прогулки, перемазавшись, как поросята, но у меня недоставало духу бранить их. Порой мне самой хотелось вновь стать малышкой и печь куличики из черной липкой грязи, а потом продавать их, стоя за прилавком-дощечкой, положенной на два кирпича.

А каких только безделиц не приносил домой Отто, желая украсить наше жилье! Сейчас мне сдается, что многие из них были достаточно безвкусны – все эти вазочки, подставочки, но я видела только то, что Отто был трогательно изобретательным, изо всех сил стараясь доставить мне удовольствие, украшая наш дом, которым он так гордился. Он любил вставать рано, и пока я одевалась, успевал сходить в сад и посмотреть, какие из роз распустились за ночь, или надергать редиски к завтраку.

Он был ужасно ребячливым. Во время нашей помолвки он так старался скрыть это, так боялся показаться наивным или провинциальным, но когда мы поженились, он перестал стесняться этого: ведь я уже не могла скрывать, насколько влюблена в него, и он стал бравировать своей ребячливостью. У него появилась склонность говорить не совсем приличные вещи, но всегда таким невинным мальчишеским тоном. Он любил, к примеру, порассуждать о том, какое неприличное имя у нашей горничной – Олерина, фи! – Олерина-Урина – ведь это навевает на мысли о моче.

Он от души потешался над теми историями из школьной жизни, которые я ему рассказывала. В одно из воскресений весь мой класс пришел к нам в гости пить шоколад. Отто оказался на редкость гостеприимным хозяином, он от души развлекал девочек, и все девятнадцать просто ошалели от веселья. С того времени весь класс влюбился в «папочку нашей фрекен». Мы тогда были женаты второй год, а Эйнару было всего несколько месяцев.

Боже мой, как я гордилась этим малышом, да и Отто прямо-таки сходил по нему с ума; а как он ухаживал за мной все то время, пока я оставалась в постели после родов. Он купил висячую лампу для столовой – это должен был быть сюрприз для меня, – но сам не утерпел и рассказал мне о ней раньше времени, а потом, завернув меня в шерстяное одеяло, отнес на руках в столовую, чтобы я оценила приобретение.

Всякий раз, когда мне доводится слышать шум машинки для стрижки газона, я вспоминаю то лето, когда Эйнар был совсем крохотным. Я сидела на веранде и дремала над книжкой или шитьем, а Отто, засучив рукава, трудился в поте лица: стриг газон по крайней мере через день, с радостью используя купленную по случаю машинку.

Под лестницей, ведущей на веранду, у него хранилось множество различных садовых инструментов, вероятно, их могло хватить даже для ухода за парком вокруг королевского дворца. Звук машинки для стрижки травы навевал покой, и я сидела молча, отдаваясь этому чувству, пока не приходил Отто и не просил то стереть пот со лба, то дать лимонаду, то спуститься вниз и посмотреть, как там у него растут огурцы и цветная капуста. А Эйнар дремал, купаясь в солнечных лучах под прозрачным пологом, такой краснощекий, с пухлыми ручонками, которыми он так крепко цеплялся за мою грудь во время кормления.

Собственно говоря, все началось с какой-то усталости, пресыщенности счастьем. Я где-то читала, что счастье утомительно. Так оно и оказалось.

Родился Халфред, и через какое-то время я вновь возобновила преподавание в школе. Второй ребенок вторгся в нашу жизнь, требуя бесконечных хлопот, внимания, работы, но ведь на этом, собственно говоря, и держится семейная жизнь, семейный очаг. Отто вновь окружил меня нежной заботой и вниманием – все было как в ту пору, когда появился на свет наш первенец, Эйнар. Тогда я так радовалась этому, но теперь все казалось докучным, комичным, просто-напросто раздражало меня. «Боже, зачем все это?» – думала я. К тому же Отто высказал пожелание, чтобы я оставила работу в школе – его дело процветало, и, как он считал, время для этого было самое подходящее. У нас бывало много народу, в основном друзья Отто, предприниматели. Я с грустью думала о том, что он может превратиться в настоящего буржуа, задатки которого у него были и раньше. И вот теперь, потворствуя его желаниям, я должна буду оторваться от своей среды, своих интересов, которые, как я всегда считала, можно сохранить, даже будучи замужем и имея детей. Старая как мир история. Я стану злой и сварливой, рожая одного ребенка за другим. И все сведется к тому, что я окажусь всего лишь частью комфорта коммерсанта Отто Оули.

Нельзя сказать, что все вдруг стало мне так ясно, но причина моего плохого настроения была именно в этом. Я чувствовала, что дальше так продолжаться не может, поскольку мы рискуем отдалиться друг от друга. И я всеми силами цеплялась за свою работу и детей, ведь надо же иметь в запасе какой-то тыл, если вдруг доведется пережить разочарование в самом главном.

Отто вообразил, что я просто нездорова, и посылал нашего семейного врача ко мне наверх, в спальню, принуждал меня понемногу пить вино и принимать железо, настаивал, чтобы я погостила у Хелены или отдохнула бы в нашем летнем домике, но особенно он настаивал на том, чтобы я взяла расчет в школе сразу же после летних каникул. Я отвергала все его предложения, хотя, честно говоря, было так ново, интересно и приятно сидеть в кресле грустной и усталой и предаваться размышлениям, особенно когда Отто присаживался рядом и начинал сочувственно расспрашивать: «Моя милая, дорогая Марта, что же это с тобой такое? Пожалуйста, не болей, хотя бы ради нас, милый дружочек!»

«Спасибо, я ни в чем не нуждаюсь, Отто», – говорила я, отвечая на его поцелуй. Вероятно, я питала тайную мысль таким образом привязать его к себе.

И вот, отправляясь как-то в свою обычную деловую поездку в Лондон, Отто стал уговаривать меня поехать с ним. А я противилась, прежде всего потому, что не хотела покидать детей. Впрочем, была и другая причина. Еще в молодости, мечтая о дальних странствиях, я пришла к убеждению: чтобы по-настоящему познать неповторимость того или иного места, узнать людей, ощутить атмосферу, необходимо подольше пожить там. А эта поездка предполагалась как нечто совсем иное.

Конечно, в конце концов я все же согласилась. И прекрасно сделала. И хотя я пробуждалась по ночам в то самое время, когда имела обыкновение вставать к детям, чтобы посмотреть, не раскрылись ли они во сне, и с грустью обнаруживала, что нахожусь в гостиничном номере, и начинала тосковать по своим крошкам в далекой Кристиании, но все же оказалось, что тоскую я не так уж и сильно, как ожидала. И я корила себя за это. Отто решил, что раз уж мы покинули дом, то нам следует еще и прокатиться в Париж, где мы и провели несколько чудесных дней. Отто добросовестно водил меня по всем тем местам, которые обычно посещают приезжие: музеям, театрам, увеселительным заведениям. Последние он простодушно принимал за олицетворение парижских тайн. Он купил мне новую шляпку, дорожный костюм, два гарнитура шелкового белья, весьма изящный корсет и шелковую нижнюю юбку – и вот, нарядившись в обновки, я танцевала с Отто канкан, это было ранним утром, когда мы, возвратившись в отель часа в четыре утра, пили шампанское в нашей комнате, заранее предвкушая, как будем всем рассказывать о том, как мы «прожигали жизнь» в Париже.

Возвратясь домой, я в хорошем настроении приступила к работе в школе и два последующих года была почти довольна жизнью.

Пропасть между нами образовывалась постепенно, складываясь, в сущности, из пустяков.

Мы нуждались в более просторной квартире. Наша стала тесной, прямо-таки негде было повернуться, а я уже ждала третьего ребенка: ясное дело, переезд назрел. Хорошо было бы, конечно, расширить наше жилье за счет мансарды, но семья столяра, занимавшая ее, и не помышляла о переезде.

Новая квартира сразу же не понравилась мне, несмотря на все кажущиеся преимущества. Придя туда, я была просто в ярости; все это происходило осенью, в ужасную погоду. У Отто было на примере по крайней мере еще семь квартир, а я позволила уговорить себя остановиться на этой. Хотя я заранее твердо знала, что мне никогда здесь не понравится.

Сама улица показалась мне крайне неприятной; обитатели ее – сплошь надутые мещане, живущие в уродливых крохотных виллах, окруженных запущенными садами с неизменными беседками, в которых никто никогда не сидит, с гранитными столбиками у входа и скучными фамилиями на дощечках, с кремовыми шторами и майоликовыми цветочными горшками на окнах. А если заглянешь в окна, непременно увидишь колонны, высокие лампы на полу и обязательно пальмы в кадках.

А Отто считал, что район просто замечательный, и когда я страдальчески повисла на его руке, он только заметил: «Ты сама виновата в своем состоянии, Марта. Нужно делать все так, как велит доктор».

Нам нужна была большая квартира. И именно такую, в два раза просторней прежней, мы заимели. Отто купил кожаную мебель для курительной комнаты и все захаживал в магазин, приглядывая мебель для гостиной; какой она должна быть, у нас не было единого мнения. Как-то во время вечерней прогулки в витрине одного магазина мы заметили большой мебельный гарнитур из красного дерева, который очень понравился Отто. «Это мебель в русском стиле», – заявил он, хотя одному Богу известно, с чего он это взял. Я согласилась, мне действительно понравилась обивка из тисненого бархата бирюзового цвета. В течение всей недели Отто загадочно вел себя, а однажды вечером привел на новую квартиру. В ней красовался «русский» гарнитур!

Родилась Ингрид. Наконец-то исполнилось задушевное желание Отто иметь дочку. Он был от нее в полном восторге, так много времени занимался ею, что это даже раздражало меня. Придя домой из конторы, даже прежде чем войти и поздороваться со мной, он шел в детскую. Мне казалось смехотворным, что такой большой мужчина ходит по дому с малышкой на руках и сюсюкает: «Ах ты моя холесая! А ну-ка давай дадим гадкой мамусеньке!» И он совал мне в лицо малышку, не обращая никакого внимания на то, чем я была в данный момент занята.

«О господи, что ты такое читаешь? – говорил он. – И охота тебе!»

«Тьфу, как мне надоела эта девчонка, прямо тошнит», – сказал однажды Эйнар, когда Отто по обыкновению носился с малышкой. Отто рассердился, а я только засмеялась и обняла Эйнара.

Когда Ингрид должна была вот-вот появиться на свет, я насовсем ушла из школы. Дела в фирме Отто шли просто отлично, а в первые годы нашей совместной жизни мы тратили совсем немного. Отто хотел, чтобы мне во всех отношениях жилось легко и удобно, чтобы мы могил себе позволить держать больше прислуги. Так что я снова смогла мноо читать, прослушала несколько лекций на интересующие меня темы, стала посещать несколько клубов и обществ.

Все это не нравилось Отто. Прямо он мне этого не говорил, но когда ко мне в гости приходила какая-нибудь дама, одна из приятельниц по кружку, то вел он себя не очень-то любезно, изображая домашнего тирана.

Как-то раз, когда у меня кто-то был в гостях и мы пили чай, рассуждая о чем-то, и на минуту смолкли, Отто вдруг спросил: «Мальчики! Я, кажется, что-то забыл сделать сегодня, что же это такое могло быть?» И мои сыновья с восторгом воскликнули в один голос:

«Ты забыл высечь мамочку!»

«Ах, вот что, напомни мне об этом вечером, Эйнар!»

Все трое хохотали от души. А потом он взял каждого за ухо, и со словами «а теперь все мужчины удаляются» они покинули комнату и, как стадо диких зверей, резвились в курительной комнате.

Однажды Отто пришел обедать домой, держа в руках щеночка, которого только что купил. Это был терьер, мы назвали его Пейк, и все ужасно привязались к нему. «Пейк гораздо лучше младшей сестрички!» – заявил как-то Халфред.

Бедненький Пейк! Он прожил у нас всего лишь полгода, а потом попал под лошадь. Отто пришлось самому пристрелить его. При этом и он плакал, и дети рыдали, и я заливалась слезами.

И вот некоторое время спустя, когда я сидела, погруженная в свои мысли, ко мне подошел Отто и сердито набросился на меня:

«Просто не представляю, как ты могла допустить такое, Марта! На этот раз несчастье произошло с бедным животным, но ведь в следующий раз на его месте может оказаться кто-то из твоих детей!»

«Что же, Отто, теперь я вижу, что ты человек нервный. Но если ты просто недоволен тем, что помимо семьи у меня есть и другие интересы, то так прямо и скажи».

«Тебе прекрасно известно, что я ничего против не имею, что твои интересы достойны всяческого признания, одобрения и прочее, но я убежден, что на какое-то время ты могла бы отойти от этих проблем, ведь у тебя трое маленьких детей».

«Господи помилуй, Отто, ведь еще необозримо долгое время я буду занята маленькими детьми».

«Ты что же, не рада тому, что у тебя есть дети, Марта?»

«Даже не хочу тебе ничего отвечать на это, но ты поистине делаешь все, чтобы мне от них стало тошно, Отто».

«Послушай, Марта, нам, мужчинам, по горло хватает нашей работы или, скажем, предпринимательской деятельности. На другое у нас просто не остается сил. И когда вы, женщины, выходите за нас замуж, вы прекрасно знаете, что вам предстоит, какая именно работа предстоит вам. И мне сдается, это не такая уж докучная работа – ухаживать за своими собственными детьми и содержать в порядке свой собственный дом. Делать все, чтобы у меня душа не болела за семью. И если бы ты хоть на какое-то время могла отложить в сторону свои собственные интересы, это было бы как раз то, на что мы, мужчины, рассчитываем в браке. Боже мой, неужели ты считаешь, что у меня есть время потакать собственным интересам?»

«Но ведь ты же поешь в своем хоре?»

«Всего-навсего раз в неделю. Ты находишь, что это слишком часто?»

«Нет, пожалуй, это даже слишком редко».

Вот так мы с ним препирались.

7 августа 1902 г.

Дождь все льет и льет. От такого лета с ума можно сойти. Хуже всего это для Отто, он мог бы выздоравливать гораздо быстрей, если бы погода была солнечной и теплой. Безо всякого сомнения, дела у него идут на поправку, но мне кажется, как-то слишком медленно. И хотя доктор ободряет нас, чувство тревоги меня не покидает. Наверное, это просто нервы. У меня всегда было отвратительное свойство – позволять погоде влиять на мое расположение духа. Бедный мой Отто, сегодня он говорил только о своих родных местах. Я привезла ему букет от Рагны, она заезжала к нам вчера и все расспрашивала о нем и детях.

Я пробыла у Отто всю первую половину дня, а после обеда занималась с Ингрид, вырезала для нее из бумаги разные фигурки – она постоянно пристает ко мне с этим. Потом я поехала в город, а вернувшись, увидела, что бумажные игрушки разбросаны по всему полу; положительно няня никуда не годится.

Не прижилась я здесь, в этом районе. Вероятно, ужасно глупо придавать такое значение всем этим внешним обстоятельствам, и я изо всех сил старалась победить свой нрав. Но ведь этот новый район и вправду невыносим. Полная незавершенность, недостроенные дома выглядят уже обветшавшими. А все эти крошечные квартирки, обставленные кричащей претенциозной мебелью, тесные балкончики, чересчур ярко выкрашенные двери парадных. В каждом дворе – гастрономическая лавка и сапожная мастерская. А на каждом углу – новый магазин «колониальных товаров», они растут как грибы, каждую неделю открывается новый.

Жители этого района удивительно схожи между собой. То и дело появляется новая чета молодоженов, а другую часть населения составляют те, у кого доход колеблется между тремя и четырьмя тысячами в год, и при этом в каждой семье по шесть-восемь детей; а еще здесь много дам в просторных капотах, что называется, «в интересном положении». Все как один привозят совершенно одинаковую мебель, по три гарнитура, для каждой комнаты: обитый плюшем для гостиной, дубовый – для столовой, а для спальни – кровати и комоды из красного дерева. Господи, иметь общий вход вместе с восемью другими семействами, одну общую прачечную на шестнадцать квартир да балкон, на который пялят глаза жители еще пятнадцать квартир, не считая балконов других домов. И в довершение всего дождь с ветром заливает и прибивает к земле посаженные мной на террасе мои любимые красные герани, из которых я намеревалась составить букет для Отто.

Как все-таки замечательно иметь свой сад. Может быть, когда-нибудь он у нас снова будет. И телефон!

Детям здесь как будто и не так уж плохо. Для мальчиков раздолье – носиться по всем этим пустырям, неприбранным дворам. А вот для Ингрид и Осе остается единственное развлечение – сидеть вместе с няней где-нибудь на задворках и играть в песочек. Я вспоминаю, как росли старшие, и мне становится жалко этих малышек. Ингрид ничего не остается, как беспрестанно насыпать песок в свое красное железное ведерко и переносить его от одной кучи к другой. Впрочем, в последнее время и для этого не было сносной погоды. Хотя, слава тебе, Господи, ты избавил меня в эти дни от застирывания детских вещиц на кухне.

10 августа 1902 г.

В последнее время я чувствую себя такой одинокой и покинутой, особенно по ночам, когда я тоскую по Отто, который сейчас в санатории в Грефсене, и по мальчикам, гостящим у тети Хелены. Иногда я беру к себе в постель Осе, тогда мне становится не так грустно.

Днем легче. Я тщательно обдумываю планы на будущее, и меня охватывает лихорадка нетерпения. Боже мой, Боже мой! Сколько же это может продолжаться? Кажется, мое сердце готово разорваться. И Отто все спрашивает, что же такое со мной происходит, он стал теперь таким чутким.

Просто невероятно, насколько его изменила болезнь, он научился замечать даже самые незначительные перемены в моем настроении.

Никогда еще я не любила своего мужа так сильно, как теперь.

На второй год нашего супружества из Англии вернулся Хенрик, он получил наследство от дяди, и они с Отто образовали компанию.

Со времени нашей с Отто помолвки я потеряла Хенрика из виду. Почти одновременно с нашей женитьбой он уехал в Англию и нашел там прекрасное место. Будучи в Англии, мы навестили Хенрика, и какое-то время они с Отто переписывались, а иногда я делала приписку на письмах Отто и в ответ тоже получала поздравления с днем рождения или по случаю прибавления семейства.

В период создания фирмы сложилось так, что Хенрик часто бывал в нашем доме, и мы много времени проводили вместе, втроем ходили в театр, иногда ужинали в ресторане и прочее.

Отто просто неописуемо восхищался Хенриком. И я с первого мгновения была невероятно рада ему, ведь его присутствие сближало нас с Отто. Собираясь вместе, мы любили говорить обо всем на свете. Хенрик всегда имел склонность к ораторскому искусству. И, как и в прежние времена, у тети Гулетты, в меблированной комнате Хенрика, мы дружно примерялись к разным точкам зрения, «обсасывали» всевозможные современные идеи.

Правда, сейчас многое изменилось. Хотя бы потому, что мы все приобрели жизненный опыт и научились лучше выражать свои мысли. Стали более лаконичными. Особенно Хенрик. Он, как всегда, был готов произнести по всякому поводу речь, но теперь его речи стали краткими, тщательно продуманными. Мне сдается, он стремился помочь нам в нашей семейной жизни. Наблюдая со стороны, он знал нас обоих достаточно хорошо и видел, как складывались наши отношения. Хенрик первый заводил речь о вещах, так или иначе касающихся наших отношений, при этом разговор носил общий характер; делая вид, что все это нас как будто вовсе не касается, мы с Отто в то же время успевали так много сказать друг другу, а Хенрик то и дело приводил новые аргументы «за» и «против», так что у нас с Отто прямо-таки открывались глаза. Это у нас-то, которые о многом и не подозревали, хотя оно и составляло нашу жизнь. Можно сказать, мы достигали равновесия и избавлялись от всего наносного. И вот когда многое наносное было удалено, я вдруг почувствовала какую-то опустошенность. Это было опасное чувство. Ведь мне было так хорошо в тот период, я могла позволить себе сколько угодно носиться со своими чувствами и ощущениями. На такого человека, как Отто, происходящее, несомненно, действовало плодотворно: он стал гораздо больше считаться со мной. Довольно долго он выстраивал мою жизнь, отнюдь не заботясь о том, что я, быть может, и не в таком уж восторге от своего семейного очага, от собиравшегося у нас общества и тех нравов, которые он упорно насаждал для всех нас. Ему было невдомек, что мои возражения – это отнюдь не причуды, обращать внимание на которые у него нет времени, ведь он, видите ли, так занят, чтобы наилучшим образом обустроить мою жизнь. И вот теперь он неожиданно понял, что убеждения Хенрика во многом совпадают с моими. Я убеждена, что большинство мужчин гораздо больше доверяют какому-нибудь своему другу, с которым встречаются лишь изредка, нежели своей жене, с которой прожили вместе, скажем, восемь-десять лет. Во всяком случае, к Отто это уж точно относится. Конечно же, участливое внимание со стороны Хенрика сильно укрепило мое чувство самоуважения. В глубине души я всегда восхищалась Хенриком, его привлекательной внешностью, умением красиво говорить. Вернувшись из-за границы, он сумел возбудить новый интерес к себе. Я ощутила какую-то особую пикантность в том, чтобы возобновить старые доверительные отношения. Поговаривали, что за последние два года он «многое повидал в жизни», во всех смыслах. На это намекал и Отто, и дамы из моего окружения. Последние находили его очень милым, привлекательным мужчиной, и я вполне соглашалась с ними и, таким образом, находилась под влиянием их мнения в гораздо большей степени, нежели сама осознавала это.

Так я и плыла по течению, лелея свои собственные настроения и ощущения.

Хенрик устроил себе уютный холостяцкий дом в мансарде на Мункенвеен. М ы с Отто часто проводили там вечера: я обыкновенно сидела на угловом диванчике на террасе и болтала с Хенриком, который показывал мне свои художественные поделки и папки с рисунками, а Отто сидел за роялем. Он в то время серьезно увлекался музыкой, брал уроки у самой фру Онархей и разучивал очень трудные вещи. Для меня эти тихие вечера у Хенрика были подлинным отдохновением.

«Черт возьми! До чего же все благородно обставлено в доме у Хенрика! – сказал Отто, когда однажды вечером мы возвращались домой. – У него все так не похоже на другие дома, например, на наш».

«Да, это так, – согласилась я. – Но ведь в нашем доме все устроено исключительно согласно твоему вкусу… и если тебе самому не нравится…»

"Господи помилуй, у нас чудесный, красивый дом, я просто имею в виду, что он не такой оригинальный, как у Хенрика.

Ко всяким таким штукам я не так уж привычен, не знаю по-настоящему толк в этом, – добавил он немного погодя. – Но знаешь, Марта… ты-то могла бы устроить кое-что у нас в таком же духе".

Уж не помню, о чем нам с Отто довелось препираться как-то после обеда, кажется, о каких-то пустяках. Я была ужасно раздражена, замучилась, снаряжая детей на какой-то детский праздник. Мы сидели на террасе и пили кофе, и я была такой непримиримой, что Отто не выдержал и заметил: «Черт побери, но признай, что не всегда ты знаешь все лучше всех».

Тут как раз пришел Хенрик, а вслед за ним появились и дети бакалейщика Хейдала, которые зашли за нашими детьми. Меня порой просто бесило наивное восхищение Отто этими отпрысками крупного буржуа, особенно девочками, напоминающими взрослых дам в миниатюре, казалось, он даже был польщен, что эти дети снисходят дружбы с нашими. Теперь Отто сидел на веранде и внимал маленькой Юдит, которая подробно расписывала все балы, на которых ей довелось побывать за эту зиму, при этом девочка жеманилась и явно привирала.

Неожиданно послышались крики Эйнара и Халфреда, которые не поладили в чем-то, и Отто бросился в детскую разнимать их.

Мы с Хенриком невольно переглянулись и обменялись улыбками. Я смутилась, Хенрик, кажется, тоже. Чтобы как-то сгладить это свое смущение, я сама впервые завела откровенный разговор о наших с Отто отношениях. «Он ничего не замечает», – сказала я, как бы в оправдание ему, но мои слова прозвучали как обвинение.

«Да, он не замечает, что ты не такая, как все», – сказал Хенрик, пытаясь оправдать друга, но вышло это неубедительно.

Вернулся Отто, он поднял меня со стула и поцеловал.

«Правда Марте очень идет это платье? Разве она у меня не красавица?»

Он сказал это, несомненно, чтобы загладить запальчивость в недавнем споре. И тут же ушел.

«Ну, что же, поздравляю с новым платьем», – сказал Хенрик, взглянув на меня. И тут же отвел глаза.

Но недостаточно быстро – я успела перехватить этот взгляд, и голос у него был какой-то странный. У меня забилось сердце. Да ведь он влюблен в меня!

Я тогда не отнеслась к этому серьезно, решила, что это просто забавно. Боже мой, даже семнадцатилетняя девчонка не смогла бы воспринять это более бездумно, испытать более эгоистическую радость.

В тот вечер я кокетничала с Хенриком вполне сознательно и довольно-таки примитивно. У меня в туфельке был гвоздь, который мне мешал, я сбросила ее с ноги и попросила Хенрика забить гвоздик. Он забил и надел туфельку мне на ногу.

«Надо же, я и не знал, какая ты шикарная дама. Ходишь в будни в шелковых чулках».

«Это Отто вошел во вкус и накупил для меня всякой всячины в Париже». – И я поведала Хенрику, как танцевала канкан.

Хенрика это покоробило: «Не станцевать ли тебе перед ним еще раз?»

«Не думаю, чтобы это помогло теперь, – возразила я и продолжила: – Видишь ли, все хорошо в свое время, считает Отто. И по его мнению, время канканов уже прошло. Теперь мы должны тратить наши усилия только на обустройство домашнего очага. И если я не создаю уют, то тем хуже для меня. Ведь он не замечает, что творится со мной. И отнюдь не потому, что он не думает обо мне, напротив, он как раз много думает, но почти всегда как о своей собственной вещи, хотя и особенной вещи, не похожей ни на какую другую».

И мы вновь обсуждали Отто.

«Можно сказать, что он думает о других гораздо больше, нежели о себе. Но все остальные должны, так или иначе, принадлежать ему. Ведь именно поэтому он так хорошо и работает. Не думаю, чтобы он мог хорошо работать исключительно ради самой работы. Он готов умереть ради тебя и детей, Марта, но не ради дела».

«Деревенщина! – пронеслось у меня в голове. Но я мгновенно сказала себе: – Нет, ты не имеешь никакого права так отзываться о нем, это просто подло и низко». Я пыталась вытравить это слово из своего сознания, но не могла не смотреть на Отто свысока.

«Бедняга, он изо всех сил старается предугадать твои желания, и ему даже не приходит в голову, что другой человек может иметь совсем другие устремления, нежели он сам. Он уже давным-давно забыл, что ты не урожденная Оули».

«Ты знаешь, Хенрик, – сказала я. – Я бы хотела, чтобы вернулись те времена, когда он не был таким приторно милым, скажу больше: мне, пожалуй, хотелось бы даже, чтобы он побил меня. А сейчас, кажется, уже ничего нельзя изменить».

«Но ведь и ты отчасти виновата, ты могла бы с самого начала отстаивать свои права».

«Нет, я не могла, ведь я была так влюблена в него. А теперь уже…»

«А теперь?» – переспросил Хенрик тоном, который лишил меня уверенности.

Я потупилась и тихо промолвила: «Поздно, поздно… и ничего с этим не поделаешь».

«А знаешь, ты бери пример с самого Отто, – сказал Хенрик с чувством. – Ведь Отто – человек, который понимает, что такое жизнь. „Умеет жить и работать“, – говорят про таких. Он весь так и кипит энергией – настоящий вулкан, изрыгающий лаву. Ты даже не представляешь, какой он замечательный предприниматель, он прямо-таки одержим жаждой деятельности, и всякое дело у него спорится. Окружающие это видят и испытывают к нему доверие, он не будет тратить усилия попусту. И потому существует всеобщее убеждение: раз Отто Оули взялся за дело – стало быть, дело стоящее. В сущности, я совершенный дилетант по сравнению с ним».

«Ну уж, если бы это вправду было так, разве смог бы ты так преуспеть в Англии?»

«Там, скажем, мне просто-напросто повезло. Все мои недостатки заметны гораздо более здесь, дома. Там, в большом мире, гораздо легче проявить себя… А такие люди, как Отто, неустанно идут вперед, прокладывают себе путь, завершают один этап жизненного пути за другим; открывают новую жизненную страницу всегда с уверенностью, что она будет лучше предыдущей. И именно такие люди правы в жизни по большому счету, а отнюдь не те, кто вечно ждет у моря погоды, примеряясь к тому, что получилось, а что нет, и мечтая о несбыточном».

«Такие, как мы с тобой!» – воскликнула я.

«Да, такие, как мы с тобой».

«Хенрик! – обратилась я к нему. – Тебе бы надо найти в жизни пристанище».

«Спасибо за совет, но что ты имеешь в виду?»

«Ну, к примеру, ты бы мог жениться!»

Хенрик тихо засмеялся.

«Вот тебе и раз, и это предлагаешь мне ты!»

«Мужчина не может быть совсем несчастлив в браке. Если уж только попадется совсем скверная жена. Я считаю, например, что нет такого мужчины, который страдал бы в браке, даже если он любит другую женщину… если, конечно, его жена хороша собой и мила».

«Ты не можешь судить об этом».

Я сама испугалась своих слов или, вернее, того, как они были восприняты Хенриком. Я не собиралась говорить что-либо относящееся непосредственно к нам обоим. Хотя в этом был такой соблазн.

И соблазн усиливался тем, что мы вдвоем сидели в сумерках на террасе и он не отрывал от меня взгляда.

«Знаешь что, – тихо сказал Хенрик. – Если бы я тогда, когда вы только-только обручились, если бы я предсказал тебе, что у вас с Отто все сложится так, как сложилось теперь, ты наверняка не поверила бы. Уже тогда мне казалось, что из вашего брака ничего хорошего не выйдет, что вы слишком разные, но ведь ты была тогда такой счастливой, ты бы просто не стала меня слушать, к тому же я уверен, что все-таки хорошо, что ты вышла замуж за Отто. Ведь ты была счастлива».

«Наверное, все же лучше мне было не выходить замуж».

«Нет, – возразил Хенрик. – Ты представить себе не можешь, как может быть грустно тому, кто вынужден признаться самому себе, что никогда не был счастлив».

Я подошла к нему.

«Бедный Хенрик!» – сказала я и погладила его по щеке.

Я одновременно и сердилась на него, и жалела, ведь он так страдал из-за меня.

Внезапно Хенрик ухватил меня за запястье своей пылающей как огонь рукой. Потом вдруг резко поднялся и, пробормотав что-то вроде «спокойной ночи», схватил свою шляпу со стола и стремительно направился к выходу.

Я стояла в раздумье и смотрела ему вслед, когда вошла горничная и доложила, что Ингрид плохо себя чувствует и мне следует пойти к ней. У девочки болел животик, ее стошнило, и она громко плакала. Я немного успокоила ее и пыталась уложить в кроватку, но она стала противиться, ей хотелось остаться спать у мамы на ручках.

Я сидела на диване в гостиной, держа ее у себя на коленях, когда вдруг заметила чей-то силуэт за окном. Я вздрогнула. Уложив Ингрид, которая к тому времени уже заснула, на диван, я вышла в сад.

Это был Отто. Голос мой дрожал от страха, неловкости, необоснованного чувства вины.

«Боже мой, ты стоишь здесь и подглядываешь?»

В это время проснулась наша малышка и с удовольствием позволила папочке отнести себя в постельку. Я снова представила себе Отто стоящим в темном саду и заглядывающим в окно. «Как это все, право, странно с твоей стороны – стоять здесь и подглядывать», – сказала я недовольно.

Отто засмеялся и крепко обнял меня.

«Ну что ты, Марта! Разные бывают у людей причуды. Я вошел в наш сад и увидел свет в гостиной. И мне пришло в голову: а что, если вообразить, что я – не я, а какой-то незнакомец, который неожиданно оказался у нас в саду в эту весеннюю ночь и заметил свет в окошке? И вот, войдя в эту роль, я углубился в сад и подошел к дому, чтобы посмотреть, что за люди живут здесь. Проходя через сад, я увидел в окне прекрасную молодую даму с прелестным ребенком на руках. Боже мой, я стоял и завидовал самому себе!»

Тут Отто вновь залился своим звонким, сочным мальчишеским смехом, притянул меня к себе и поцеловал. Это был долгий, нежный, настоящий поцелуй. Тесно прижавшись друг к другу, мы обошли лужайку, засаженную розами.

«Скоро мы пойдем и ляжем в постельку, мое сокровище», – прошептал Отто. Мы шли, держась за руки, и вот что я вдруг услышала между поцелуями: «Ты знаешь, по-моему, Ингрид и вправду еще мала, чтобы бывать на детских балах».

Его слова были как ушат холодной воды. Этого еще не хватало в придачу ко всем треволнениям сегодняшнего дня. Я тихонько высвободилась из объятий Отто, и мы вошли в дом. Когда мы оказались в спальне, я осторожно отстранила его от себя, сославшись на головную боль.

«К ужину приходил Хенрик, у него тоже разболелась голова; было так душно, вероятно, будет гроза».

Отто согласился, что гроза надвигается, и стал соображать, стоит ли оставлять открытым окно, и решил, что стоит. Ведь, если загремит гром, он проснется.

Я лежала, закрыв глаза и со страдальческой улыбкой подставив Отто щеку для поцелуя. Он поцеловал меня, погладил мой лоб и пожелал, чтобы головная боль скорее прошла, а потом так грохнулся на свою кровать, что она затрещала.

Мне вспомнилась сказка о Синей Бороде, о том, как девушка терла пятно крови на ключе: чем больше она терла, тем сильнее и отчетливее оно проступало.

Во многом виной тому была моя неопытность, в самом деле, у меня в буквальном смысле не было никакого опыта. Познакомившись с Отто, я не имела никакого понятия о любви. Вот я и привыкла смотреть на себя его глазами, и когда наши отношения вошли в привычную колею и стали обыденностью, я прониклась убеждением, что теперь и подавно, независимо от моего желания, сама по себе я в жизни ничего не значу и теперь навсегда останусь лишь женой Отто и матерью его детей.

И вдруг такое открытие – в меня влюблен Хенрик! Я не могла опомниться от изумления. Оказывается, я и сама что-то собой представляю как личность, я не только супруга Оули и мамаша его отпрысков. Я смотрела на себя новыми глазами. Меня, конечно, можно назвать красивой молодой дамой. Но я отдавала себе отчет и в другом: та девушка, портрет которой украшает письменный стол Отто, исчезла, как прошлогодний снег; конечно же, трое родов не могли не отразиться на моей наружности. И теперь, стоя перед зеркалом, стройная, затянутая в корсет, в новом светлом летнем платье с высоко подобранными локонами, я могла убедиться, что я и впрямь молода и красива, несмотря на свои тридцать три года, троих детей и один искусственный зуб.

С того самого дня между мной и Хенриком начался флирт, тайная любовная игра, подогреваемая какой-то грустной взаимной симпатией. Что до меня, то с моей стороны в этом не было ни влюбленности, ни эротики. Я совершенно не думала о самом Хенрике, все наши встречи, наши прогулки в сумерках, когда запретный плод замаячил перед нами, мои визиты к нему, где я впервые начала замечать угрожающую нам опасность, его ласки были нужны мне не ради страсти, а ради удовлетворения моего тщеславия. Я жаждала его взглядов, прикосновения его рук, губ, его обожания, но я отнюдь не хотела принадлежать ему как своему повелителю, я хотела сама повелевать.

Во мне пробудился инстинкт, грубый и ненасытный, и я, «милая дама», жена коммерсанта, скромная и приветливая хозяйка дома, превратилась, в сущности, в дикого зверя. Это не было проявлением обычного житейского тщеславия, это было нечто более глубокое, какая-то сатанинская гордость.

Я стала для себя центром мироздания. Считала, что перед детьми совесть моя чиста, раз я забочусь о том, чтобы они были сыты и одеты, и я безо всякого стыда сходилась со своим любовником в комнате, почти соседствующей с детской. Меньше всего я думала при этом о самом Хенрике, он интересовал меня не более, чем туалетный столик в моей спальне. Мне даже не приходило в голову, что наши отношения могут причинить ему боль. А ведь он был гораздо лучше меня, потому что любил меня совершенно искренне, и если бы я сама не подала ему повод, ничего бы между нами не было. И поэтому с моей стороны просто чудовищно ненавидеть его теперь. Впрочем, ясное дело, что мужчина в тридцать восемь лет – отнюдь не какая-нибудь Гретхен и ради своего друга он мог бы проявить уважение к его жене, хотя она этого уважения и не заслужила. Отто!.. Как я была несправедлива к нему, мысленно называя его деревенщиной. Когда он возвратился из Лондона – после обычной деловой поездки, – я встретила его почти со злорадством, без малейшего чувства стыда и вины.

В первые дни по возвращении я не придала никакого значения его нервозности. Однажды он вдруг изъявил желание спать в кабинете: «Пока не пройдет этот кашель. А то я беспокою и бужу всех вас». «Да, пожалуй, – согласилась я. – Какой-то у тебя нехороший кашель, и продолжается он, кажется, с самой весны? Тебе необходимо показаться доктору».

Как-то ночью я неожиданно проснулась, мне показалось, что Отто заходил в спальню. Дверь в его кабинет была открыта, хотя он последнее время плотно прикрывал ее, чтобы не беспокоить меня своим кашлем. Я повернулась на другой бок, желая снова заснуть, но в полусне услышала, как он ходит по квартире.

Тут я совсем пробудилась и, охваченная страхом, просидела несколько минут на постели, потом зажгла лампу, взглянула на часы и увидела: половина третьего ночи.

Я вскочила и тихонько подошла к двери кабинета Отто. Кровать была пуста – в кабинете его не было. Заглянула в гостиную – мой муж, полностью одетый, стоял возле углового окна. Он услышал мои шаги и резко обернулся – и я увидела его лицо… И тут наша уютная тихая гостиная, освещенная привычным светом уличного газового фонаря, вдруг стала зловещей, как будто погрузилась во мрак и ужас.

Я разглядывала лицо Отто, бледное, несчастное, полное отчаяния, мокрое от слез лицо. «Он все знает», – внезапно пронеслось у меня в голове.

У меня замерло сердце, я пошатнулась. Потом сердце вновь забилось, все тело покрылось испариной, а руки похолодели. Мы стояли и смотрели друг на друга.

«Мне что-то не спится, – запинаясь, глухим голосом проговорил Отто. – Я решил одеться и прогуляться по саду… Ничего особенного. Иди и ложись, Марта!»

Он сделал несколько шагов и вдруг как подкошенный рухнул на диван, голова его упала на грудь, а рука безжизненно повисла на столе.

Охваченная страхом, я бросилась к нему и с трудом произнесла: «Боже! Что с тобой? Ты не болен, Отто?»

Он прижался лицом к столешнице и зарыдал.

Когда я увидела, как он рыдает, я ощутила, что это сама жизнь, живая жизнь, моя жизнь взывает ко мне. Я склонилась к нему, звала по имени, обнимала его голову и руки. Он собрался с духом и усадил меня на диван рядом с собой, притянул к себе и спрятал лицо у меня на груди, и сквозь тонкую материю ночной рубашки я ощутила его горячее дыхание, его слезы и почувствовала, что ко мне как бы возвращается частичка меня самой – та самая, которую сформировал этот человек, этот мужчина. И я плакала лишь потому, что плакал он; слезы лились как бы из самой глубины моего существа, так весенний поток пробивается сквозь тающий лед.

Отто чуть-чуть приподнялся, прижал голову к спинке дивана и наконец успокоился. Он обхватил ладонями мое лицо и бережно вытер слезы: «Бедная, бедная моя Марта! Как я напугал тебя. Полно, полно, не надо. Дело в том, – проговорил он, придя в себя, – что в Лондоне у меня открылось небольшое кровохарканье, совсем небольшое. Но я, естественно, тут же пошел к доктору, а он сказал, что у меня острое воспаление легких. Право же, в этом нет ничего страшного, просто у меня что-то нервы не в порядке, вот мне и не спится…»

Долго-долго сидели мы в сумраке гостиной и беседовали, стараясь ободрить друг друга. Уставшая, замерзшая, с мокрым от слез лицом, сидела я рядом со своим мужем, пытаясь успокоить его, в то время как мысли о произошедшем со мной за последний месяц наполняли меня несказанным ужасом. Только бы не думать об этом! Я шептала Отто нежные слова, гладила его заплаканное лицо, пытаясь тем самым и убежать от самой себя, и помочь ему, поддержать его своими слабыми руками, спасти от надвигающегося на него страха.

Он умолял меня пойти спать: «Ты здесь можешь простудиться, милая моя».

Он обнял меня и повел в спальню, а по дороге остановился у двери в детскую, где стояли освещенные ночным светом три кроватки, он невольно простер к ним руки: «Вот о ком я так же, как и о тебе, моя Марта, неустанно думаю… Боже мой, что ждет вас!»

Я обняла и поцеловала его: «Милый мой, воспаление легких совсем не опасная болезнь, доктора говорят, что редкий человек не болеет ею».

«Так-то оно так, Марта, но ведь моя мать умерла от этого… Да и обе мои сестры, и Лидия, и Магда. Я просто никогда не задумывался над этим. Здоровье у меня всегда было отменное, я был уверен, что со спокойной совестью могу жениться на тебе… Уж с моим-то здоровьем…»

Я пошла в спальню, легла в постель, но потом вновь встала посмотреть, заснул ли Отто. Подошла и укутала его одеялом, как дитя. Заснуть я смогла только на рассвете.

Проснулась я почти в одиннадцать часов, спросила у горничной об Отто, она ответила, что хозяин, как обычно, ушел в контору. Боже милостивый, не дай никому такого утра.

Я тут же написала Хенрику несколько слов о том, что все между нами должно быть кончено, что я в отчаянии и стыжусь самой себя. И ни слова больше. Я не написала, что ненавижу его, что желаю ему смерти всей душой. Если бы он умер, я, возможно, смогла бы все забыть. Время тянулось медленно, я с нетерпением ждала возвращения Отто из конторы и одновременно страшилась этого – ведь рано или поздно он мог узнать о наших с Хенриком отношениях. Я пыталась представить себе, каким именно образом это может случиться. Стоило мне подумать о нем, как во мне просыпалась прежняя любовь и нежность, нежность чисто физическая, но отнюдь не чувственная. Я ощущала желание прикоснуться к нему, погладить его лоб, глаза, рот, руки, прижаться к нему с каким-то материнским чувством, в котором затаились страх и смущение.

В последнее время я жила так, будто шла по канату над пропастью: когда надо идти вперед и ни в коем случае не оглядываться по сторонам, иначе закружится голова, сорвешься и полетишь вниз.

Я жила одним днем. Каждое утро я изо всех сил старалась целиком и полностью сосредоточиться на своих привычных заботах и обязанностях, крепилась, чтобы выглядеть спокойной перед детьми и Отто.

Я обнаружила, что беременна, но, как ни странно, это не повергло меня в отчаяние, казалось, меня просто еще крепче привязали к скамье, на которой пытали.

Больше всего меня угнетала жалость, которую заранее испытывал Отто к будущему ребенку. Я замечала, как он страдает, хотя после той ночи он постоянно следил за собой, сохранял присутствие духа и ни на что не жаловался. Ему даже как будто стало лучше, ведь он так берегся, и мы изо всех сил заботились о нем, и все же кашель не проходил, хотя крови не было.

Мы сняли дачу в Веттеколлене, и Отто проводил много времени с нами, бывая в конторе лишь по утрам.

Хенрика, по счастью, все это время я почти не видела. Удивительно, что мне удавалось быть вполне непринужденной при встрече с ним. Я даже сама от себя такого не ожидала.

20 августа 1902 г.

Сегодня утром ко мне зашла Миа Бьерке. Мы говорили о том, что я хочу снова возобновить преподавание в школе.

«И зачем только тебе это нужно, Марта? Разве есть какая-то в этом нужда, ведь и Отто теперь уже почти здоров».

Признаться, многим кажется мое намерение нелепым. И Отто относится к нему с неодобрением.

Большинство видели в этом мое всегдашнее желание выделиться. Им всегда так кажется.

Конечно же, эти люди замечали, что в их кругу я чувствую себя чужой. Тем не менее они во всем старались проявить доброжелательность. Естественно, прежде всего ради Отто, но еще и потому, что они сами по себе славные люди.

В воскресенье я была приглашена на дачу к Йенсенам. Сидя у них, я размышляла о том, как, в сущности, мне приятно бывать у них, несмотря на всю мещанскую обстановку: всякие там вазочки, пальмы, колонны; ведь не это главное в доме, главное – атмосфера, они сами.

Если бы я и в самом деле была такой одаренной натурой, какой воображала себя, я давно бы уже поняла, что в жизни только люди имеют значение и судьба каждого из нас – результат сцепления, взаимодействия окружающих нас людей. И тогда, попав в круг друзей Отто, этих здоровых, хороших, трудолюбивых людей, я бы сразу постаралась поладить с ними, отнюдь не поступаясь своей индивидуальностью, а это ведь так просто, надо лишь обратить к людям те свои качества, которые необходимы для обыденной жизни, и постараться развить их в себе.

Но я все время только и жила в воображаемом мире, как будто обдумывала реальность, а на самом деле не соприкасалась с ней. Я никогда, собственно, не пыталась проникнуть во внутренний мир этих людей, судила поверхностно, по их образу жизни, вкусам, взглядам – всему тому, что было как бы навязано им извне. Взять, к примеру, Миа. Ее приводит в восторг все, что выставлено в витринах модных магазинов. Мне это всегда претило, и я считала, что у нас с ней нет ничего общего, а ведь общее-то у нас есть: ведь мы обе замужем и растим детей.

Мне стало так стыдно перед ней сегодня. Ведь я уже два месяца собиралась зайти к ней, да так и не зашла. А она нашла время навестить меня да еще принести земляники и малины для варенья, а кроме того розы для Отто.

Бедная Миа! Ведь у нее тоже не такая уж сладкая жизнь: вечная возня с кучей орущих малышей. Уж я бы на ее месте вряд ли стала бегать по прихворнувшим знакомым, одаривая их розами и земляникой. А вот Миа способна на такое. Когда мы возвращались с ней вместе от Отто из его санатория, она сказала мне смущенно: «Что ж, кому-то выпадает и трудная доля на этом свете».

О жизнь, жизнь моя, жизнь моя! Жизнь!

О эти бесплодно прошедшие годы, они обступили меня и укоризненно взирали со всех сторон. Я чувствую себя столь одинокой среди всех других людей, потому что не пыталась понять их, обращала внимание только на случайные внешние проявления их сущности.

Что ж, пусть мне дано знать то, что недоступно им только потому, что университетские профессора и авторы прочитанных мною книг заполнили мои мозги вещами, которые им чужды. Какое все это имеет отношение к живой человеческой жизни! Пусть у кого-то черные волосы, а у кого-то русые, кто-то строен, а кто-то сутул, но телесная жизнь одинакова: у всех в жилах струится кровь и все нуждаются в еде и питье. И души наши также томятся голодом и жаждой, хотя им требуется разная духовная пища, и кто знает, быть может, душа – это только пламя, которое горит в наших телах, пламя наших мыслей и желаний.

Боже мой, в каком заблуждении я пребывала.

Отныне все будет по-другому. Я не познала сущности жизни, но знаю теперь, что одиночество – это не жизнь. Нельзя отгораживаться от других.

Мы рождаемся благодаря другим людям, и все наше существование может поддерживаться только благодаря другим людям, и смысл жизни можно приобрести, только отдавая другим частичку своего "я".

Порой, сидя на скамье в парке рядом с Отто, я испытываю сильнейшее желание упасть к его ногам, положить голову ему на колени и сказать сама не знаю что, но, право, лучше, быть может, ничего не говорить.

Нет, я никогда не смогу признаться ему во всем. Собственно, ведь потому-то я и веду дневник. Я так хочу стряхнуть с себя прошлое, иначе оно будет постоянно мешать мне в моей новой жизни.

Я слишком дорого заплатила за свой опыт, плата, по-моему, по всем человеческим меркам чрезмерная. Но что сожалеть об этом!

Послезавтра возвращаются домой мои мальчики, а на следующий за этим день я снова приступлю к занятиям в школе. Единственное, чего я хочу, – это только трудиться на благо моей семьи, не больше, но и не меньше. А скоро вернется домой и Отто. Мой единственный, бесценный друг!

Всякий раз, когда я вижу Хенрика или когда Отто ласкает маленькую Осе, я ощущаю душевную боль. Быть может, со временем я свыкнусь с ней. Ведь кому-то это удавалось. В моих силах наладить счастливую жизнь для моих дорогих и близких – я надеюсь на хорошее. Очень надеюсь.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Новогоднее утро 1903 г.

Сижу и листаю страницы дневника. Прошло всего лишь четыре месяца, а кажется, что четыре года. Тогда я была уверена, что все будет хорошо.

А эта осень пролетела так стремительно, как никакая другая пора моей жизни, незаметно прошла одна неделя за другой. Мне думалось, что учебный год только начался, а тут слышу, Халфред говорит мне: «Мама, до сочельника осталось всего три недели».

В этот сочельник Эйнар и Халфред были такие тихие, как в воду опущенные, особенно сначала. Зажигая свечи на елке, я не могла удержаться от слез: в прошлом году нас было больше в рождественском хороводе. Я ушла в столовую, чтобы дети и няня ничего не заметили. Бедняжки, пусть хоть сегодня они повеселятся. Я помню, как тяжело было мне в первые месяцы после смерти отца, когда мама все плакала и жаловалась. А Отто говорил: «Мы должны избавить детей от горя».

В столовую, где я сидела, вошел Халфред, он обнял и поцеловал меня. Он тоже глотал слезы, но старался держаться молодцом. Потом ко мне пришел и Эйнар.

Мальчики накупили так много подарков. Виноград и цветы для Отто, мне же они преподнесли, кроме всевозможных поделок, сделанных на уроках труда, еще и пару чудесных лайковых перчаток на меху. Когда я стала их упрекать, что они потратили на меня столько денег, Халфред с гордостью заявил, что они «копили всю осень, а в воскресенье встретили дядю Хенрика, и он добавил каждому по кроне».

Я с удовольствием запрятала бы эти перчатки как можно дальше, вообще избавилась бы от них, как от своей нечистой совести, но ради мальчиков я буду вынуждена носить их.

3 января 1903 г.

Отто не хочет возвращаться домой. В тот день, когда у него было сильное горловое кровотечение, он решил, что ему уже не суждено вернуться домой.

А виной тому моя злосчастная идея возобновить преподавание в школе. Отто усмотрел в этом разумную предусмотрительность с моей стороны и пришел к мысли, что ни я, ни доктор не верим, что к лету он поправится. Он потерял всякую надежду, а я была просто в отчаянии. Ведь истинных мотивов своего решения я ему объяснить не могу, а все другие выглядят неубедительными. Но как же бросить работу в школе? Место получить так нелегко, да и не в моем стиле так быстро менять решения, к тому же и впрямь мне нужно быть готовой самой обеспечивать детей.

Когда произойдет самое худшее, мне еще предстоит объяснение с Хенриком. Пока мы старательно избегали этого. Хотя как-то однажды, еще до последнего ухудшения состояния мужа, он сказал: «Когда Отто выздоровеет, я уеду в Лондон, придется мне приискать себе место там».

Боже мой, если бы только можно было сейчас не думать о таких вещах, как хлеб насущный, средства к существованию, преподавание в школе, а только целиком отдаться своему горю и ловить каждое мгновение, чтобы побыть рядом с Отто, прежде чем он уйдет от нас навсегда.

Я сама нахожусь словно в постоянной лихорадке, корю себя за каждый час, проведенный не с ним. А когда мы вместе, я так страдаю, что не могу открыть ему душу. Обыкновенно я просто сижу рядом с ним со своим шитьем и рассказываю ему о детях, о друзьях и знакомых, обо всяких городских новостях или читаю ему вслух его любимых писателей – Юнаса Ли, Хьелланна и Киплинга, смертельно боясь ненароком упомянуть о том, на чем сосредоточены наши мысли. И я знаю, что уже ничто, ничто не способно помочь нам, как ни старайся сберечь хотя бы искорку угасающей жизни.

8 января 1903 г.

Мы так любим друг друга и знаем, что должны расстаться. И нет ни малейшей надежды, никакого просвета в отчаянии. Мы ничего не говорим друг другу, не рыдаем и не стенаем, не жалуемся на жестокую судьбу. Сегодня, например, мы обсуждали крестины в семье Бьерке.

3 февраля 1903 г.

Я неустанно размышляю о том, как бы залучить Отто домой. Я уверена, что вполне могла бы найти для себя замену на это время. Но он не соглашается, говорит, что опасается за детей. Он всегда с такой озабоченностью расспрашивает об Ингрид, у которой часто болит животик. А позавчера он довольно строго обратился ко мне – как я поняла, он долго терзался, размышляя об этом: «А ты уверена, что это не туберкулез? Я так боюсь этого. Будь любезна, устрой, пожалуйста, чтобы доктор как следует осмотрел ее».

Вернувшись домой, я тут же стала советоваться с нашим домашним врачом, а вчера побывала с Ингрид у специалиста. Они оба в один голос утверждают, что ничего подобного у нее нет, но мне все равно страшно.

8 марта 1903 г.

«Как хочется дожить хотя бы до весны», – сказал Отто сегодня.

Ему стало трудно говорить, он жалуется на боли в горле, плохое зрение. Лицо у него как-то съежилось, и каждый раз, когда он делает вдох, у него под подбородком образуется какая-то ужасная впадина.

12 марта 1903 г.

Меня невероятно раздражает сочувствие посторонних. Особенно неприятно сочувствие пожилых коллег, а уж когда я слышу смех и болтовню молодых учительниц, я просто выхожу из себя. Я отнюдь не завидую их веселью и горько улыбаюсь, слыша разговоры о радостях жизни, при этом порой роняю презрительные слова, продиктованные мне житейской мудростью. К счастью, на них это, кажется, не производит никакого впечатления.

Как далеко я отошла от подобного душевного настроя. Честно говоря, я потеряла всякий интерес к своей учительской деятельности, она не приносит мне ни малейшей радости. Я делаю все машинально, а сама живу как бы в другом измерении.

19 марта 1903 г.

У Отто был пастор. Когда я пришла к нему сегодня и едва успела снять пальто, он крепко ухватил мою руку и усадил меня на край своей постели.

«Сегодня меня посетил пастор Лекке, Марта».

Я даже и не знала, что сказать ему на это.

"Я сам послал за ним. Видишь ли, Марта, я больше не могу… Я боролся с собой, начиная с осени, пока не понял… Я плохо сплю, а когда лежишь ночью без сна… Каждую ночь я думал: «Завтра поговорю с ней об этом». Но когда ты приходила ко мне и я видел, какая ты уставшая, замученная, издерганная, я уже не мог говорить. «Ведь ей и так сейчас достается», – думал я. А иногда меня одолевали сомнения, и я говорил себе: «Дружище, это у тебя все со страху. Просто лежишь тут и придумываешь всякое во время бессонницы». Это все не так просто, Марта. Когда я был сильным и здоровым, все мои мысли вращались вокруг моей предпринимательской деятельности, так сказать, нивы, на которой я трудился. Но когда окажешься в таком положении, как я теперь, то сразу прозреваешь и начинаешь понимать, что у человека есть бессмертная душа!

Да, Марта, жизнь человека, несомненно, отличается от жизни всех прочих живых существ на земле. Подумай, я знаю, что умру, и сознательно ожидаю этого уже в течение нескольких месяцев и размышляю о тех, кто останется после меня… Давай не будем обманывать друг друга, Марта, будто еще есть надежда. Так будет лучше, правда?"

Я опустилась на колени у его кровати и зарыдала. Отто взял мою руку и на мгновение прижал к своей бедной больной груди.

«Тебе, вероятно, это трудно понять, но для меня… – слезы душили его. Наконец он хрипло прошептал: – Должен же быть кто-то, кто сильнее людей».

Кажется, мое молчание было невыносимым, и чтобы утешить его, я прошептала:

«Ах, Отто, я и сама так же думаю».

Тогда он дотронулся рукой до моей щеки, заглянул мне в глаза и улыбнулся.

В тот день я пробыла у него долго-долго. А когда уходила, уже совсем стемнело. По счастью, у меня оказались попутчики до трамвая, какой-то господин с дамой, а то ведь в сумерках дорога от санатория ужасно неприятная.

Беседа с пастором Лекке очень утешила и ободрила Отто. Видимо, пастор на редкость хороший, милый человек. Отто пересказывал мне его слова, и я со всем соглашалась, и, по-моему, это очень благотворно действовало на Отто.

«Знаешь, Марта, – говорил он. – Ведь не может же быть так… У тебя есть на этом свете дорогие существа – жена… и четверо детей, которым ты дал жизнь, и вот ты умираешь, и всякие узы прерываются. Нет, не может этого быть».

На сегодня довольно. Просто неизъяснимо устала ото всех этих мыслей.

8 апреля 1903 г.

Сегодня Отто рассуждал о нашей семейной жизни. Оказывается, он всегда замечал гораздо больше, нежели я могла себе представить.

Сегодня у него снова был пастор Лекке, и Отто без умолку говорил о том, что переполняло его душу:

"Я обрел покой, Марта. Ведь это так прекрасно – найти вечное успокоение и отдых, уповая на Всемогущего и Милосердного. Я никогда не думал, что смогу так спокойно проститься с жизнью… Ведь я так молод и слишком многое привязывает меня к жизни. И я так люблю жизнь! Я всегда был таким сильным и здоровым… Но теперь-то я знаю, что не лишусь ничего из того, что столь дорого мне. Просто я буду обладать этим духовно, исключительно духовно… И я так рад, что и ты того же мнения. Значит, ты тоже понимаешь, что вечной разлуки не будет, раз мы по-настоящему принадлежали друг другу в этой жизни. Я говорил сегодня с пастором о тебе. И он сказал, что Господь наш Всемилостивый, вероятно, не потребует от тебя, чтобы ты перенесла ниспосланное тебе испытание невозмутимо и без жалоб, – утешение придет, хотя и не сразу.

А что касается детей, Марта, я верю, что из мира иного смогу следить за ними и поддерживать их. Быть может, даже каким-то образом оберегать их. Конечно, Господь Всемогущий будет им лучшим отцом, чем я… Но все же, думается, разлука не будет абсолютной… И мы с тобой, Марта, если встретимся в том мире, вероятно, сможем любить друг друга более глубоко и духовно, ведь нас уже не будут отвлекать, как здесь, на земле, всякие пустяки… Я понимаю, что ты не всегда была вполне счастлива со мной. Я замечал это… в последние годы… ведь по характеру ты у меня такая неугомонная. Я никогда не говорил с тобой об этом, боялся сделать хуже нам обоим… Но все же нам ведь было хорошо с тобой, Марта?"

Я сказала «да» и снова заплакала. Просто ужас, до чего я стала нервной, никак не могу сдержать слез, слушая Отто. Но, к счастью, это не так уж сильно и огорчает его, с тех поркак он обратился к вере.

«В сущности, мы всегда желали друг другу только добра. И когда-нибудь ты поймешь, почувствуешь, Марта, что нас разделяли чисто житейские мелочи, столь несущественные… Привычки, образование и прочее… Насколько они ничтожны, мы поймем в тот день, когда уже ничто в жизни одного из нас не будет скрыто от духовного взора другого».

Даже если бы я обрела веру в Бога, разве это могло бы служить утешением для меня, что ничто в жизни каждого из нас не будет скрыто от духовного взора другого! Увидеть души друг друга обнаженными только для того, чтобы понять, какие пустяки разделяли их? Если это так, то я готова на бунт в самом царствии небесном, потому что как же Он, Всемогущий и Всеведущий, мог допустить весь этот отвратительный позор и несчастье, духовное предательство, как Он мог позволить рассыпаться на мелкие кусочки драгоценному сосуду нашей любви.

Порой я сама тоскую об утраченной вере: как хорошо было бы сбросить с себя тоску из-за бессмысленности жизни, отделаться от угнетающего настроения – считать, что все происходящее исполнено глубокого смысла и благословения Божия. Но я не могу. Надо совсем отказаться от чувства здравого смысла, чтобы поверить в стоящего за всем этим Всемилостивейшего Бога-отца, возомнить о себе бог весть что – такую простую возможность спасительного раскаяния.

Пастор распространялся об испытаниях, которые Господь посылает строптивым. Стало быть, это Бог рабов!

Отто считает, что любая мать не может не верить в Бога, так как она сама дает жизнь. «Дитя – это непосредственное послание от Всевышнего», – довелось читать мне где-то. Выходит, что и юная девушка, которой совсем невдомек, что ее ждет, идущая под венец черт-те с кем, готовым загубить ее жизнь, оглушенная звуками органа, колоколов и речами пастора, и бедная женщина, жаждущая хоть немного развеять тоску и напивающаяся в стельку, чтобы забыться от беспросветной жизни, и девушка, изнасилованная на проселочной дороге каким-нибудь бродягой, – все они одинаково получают «послание от Всевышнего»?

Да какое отношение этот Всевышний может иметь к моим детям? Какое отношение может иметь к вечной жизни живое существо, которое возникло во мне в виде эмбриона. И если бы вдруг случилось несчастье и кто-то из моих детей умер бы сразу после рождения, как бы мы могли с ним вновь обрести друг друга? Ведь тогда бы жизнь для меня кончилась. Впрочем, если бы такое случилось, я бы, наверное, попыталась верить в это.

Принято считать, что мы, люди, созданы по образу и подобию того, кто правит бесконечным миром. Я пытаюсь осознать это – и думаю о своей жизни, о своей духовной близорукости. И прихожу к выводу: увы, все эти рассуждения – всего-навсего детский лепет.

12 апреля 1903 г.

В свое время я все терзалась тем, что Отто не понимает меня. И мне никогда в голову не приходило, что это я не понимаю Отто. Мы оба блуждали во тьме, и в то же время были настолько близко друг от друга, что стоило мне протянуть руку, как я всегда находила его рядом с собой. Наша юная страсть перегорела, это я дала ей угаснуть; я не осознавала, что вполне могла поддерживать огонь любви, который мог бы согревать нас обоих всю жизнь. Ведь я считала себя такой умной.

Отто видел, что что-то в нашей жизни разладилось, и он сокрушался об этом, хотя и не так горько, как я, ведь ему приходилось так много думать о своей работе, и к тому же он никогда не сосредотачивался, как я, на себе самом. Но ведь и он печалился. Тосковал по душевной гармонии. Но он даже не мог вообразить, насколько все разладилось, он никогда не осознавал этого до конца. Он так чтил «долг» и верность, что ему и в голову не могло прийти, чтобы мужчина и женщина, вступившие в брак по любви, имевшие семейный очаг и детей, могли вдруг стать настолько чужими друг другу. А я-то считала, что он просто ничего не видит.

Из наших теперешних разговоров я узнала о его тогдашних страданиях, но теперь для него это всего лишь отблеск былого. Все это уже не имеет для него значения. Оказалось, что ему легко было уверовать, теперь он весь – воплощенная вера.

Он спросил меня, не хочу ли я причаститься вместе с ним.

«Только если ты не хочешь, то не надо. Ведь ты не можешь на многие вещи смотреть так же, как я, ведь ты целиком принадлежишь жизни… Понимаешь, не нужно этого делать ради меня. Причастись, если у тебя лежит душа к этому».

Я была так рада, что тут же согласилась, он прямо весь просиял.

Каждый день я читаю ему вслух Библию, и мы ведем душеспасительные разговоры. Ему нельзя много говорить, его тихий хриплый шепот то и дело срывается, и я постоянно наготове с полосканием и питьем.

Его рассуждения уже не кажутся мне такими чуждыми, и в этой игре в веру есть даже какое-то утешение. Конечно же, в христианстве весьма ощутима внутренняя стройность и гармония, как будто стоишь в высоком соборе с цветными витражами, только я ведь никак не могу отвлечься от мысли, что подлинный мир и настоящий свет находятся там, за стенами собора.

Боже Всемогущий, какое отчаяние охватывает меня при мысли, что конец близок. А я все лгу и лгу, не осмеливаясь произнести вслух ни слова правды.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. РАЗРОЗНЕННЫЕ ЛИСТКИ

Лиллеруд, июль 1904 г.

Господи, но что же я в самом деле за человек? Я всегда считала себя умной и доброй. Да, я совершила большой грех, но почему-то думала, что вина лежит не на мне. Теперь все предстает передо мной совсем в другом свете. Теперь я осознаю, что была слепа и не способна на взаимопонимание, как никто другой. Моя жизнь совсем разбита. И причина наверняка где-то внутри меня самой.

Когда я обвожу взглядом комнату, где в кроватках почивают мои детки, я начинаю размышлять о том, какие разочарования и трагедии могут ждать меня в будущем. Неужели мне суждено так или иначе потерять их, как и многое другое в жизни? Мне представляется, что вся моя жизнь – это цепь неудач и несбывшихся надежд, которые покидали меня, но причина всего этого кроется во мне самой. Я так устала от всего, что даже не представляю, как жить дальше; пережив столько несчастий, я оказалась сломлена и подавлена и уже просто не осмеливаюсь подняться.

Я беру бумагу и письменные принадлежности, чтобы ответить на письмо Хенрика. Я перечитываю его еще раз и ощущаю в нем искру былого чувства, но мне самой нечем ответить на это. И все же я не могу сказать, что его письмо оставляет меня равнодушной, мне приятно, что я небезразлична ему. Не думаю, чтобы нам с ним довелось еще когда-нибудь свидеться в этой жизни, но все же приятно сознавать, что там, в Нью-Кастле, он вспоминает обо мне с теплотой. Наверное, он и впрямь глубоко привязан ко мне. По натуре-то он верная душа.

Тут все жалуются на солнце, которое так и шпарит целые дни напролет.

Я люблю сидеть у опушки леса или у реки. Повсюду все выжжено, а здесь мох, свежий и зеленый, и ольшаник, густой и тенистый. Река обмелела, но от нее веет прохладой, и так хорошо сидеть и вслушиваться, как она журчит по камням, и наблюдать за солнечными бликами среди листвы, которые заставляют сверкать и искриться и речную пену, и рои многочисленных мошек, резвящихся над водой.

А иногда я отправляюсь в горы, сплошь покрытые еловым лесом, кое-где его сумрак пронизывают солнечные лучи, отдельные деревья сбегают по низким округлым холмам, а вдали, на солнечном горизонте, синеет полоска горного хребта. В эти светлые, почти раскаленные летние дни в лесу царят мир и покой, как будто все погружено в вечный сон; кажется, будто слышишь, как струятся соки в стволах деревьев и стеблях вереска, и под конец явственно ощущаешь в своем теле тихое и сонное течение жизни, и постепенно скорбь тускнеет и стихает.

Детей я почти не вижу. Целые дни напролет они резвятся у нашего бывшего летнего домика: они играют с детьми нового владельца. Эйнар сначала было отказывался туда ходить, а теперь и он играет вместе с другими.

Только Осе остается на хуторе у Рагны и возится с ее сынишкой Томасом, который еще бегает без штанов. Когда я беру дочку к себе на руки и она начинает лепетать что-то большей частью для самой себя, я то вникаю в ее лепет, то предаюсь собственным мыслям, а потом вдруг ясно осознаю, что в ее маленькой головке помещается целый мир и вряд ли я способна хоть в какой-то мере проникнуть в него. Да и стоит ли пытаться? Душа даже собственного ребенка подобна незнакомой стране с бесконечным множеством извилистых путей и дорог. Всякая мать думает, будто хорошо знает и понимает своих детей, но наступает день, когда любой из них скажет, что это не так. И все же, сидя с Осе на руках, я ощущаю, что не одинока. Нет большей близости между двумя людьми, чем между матерью и ее ребенком, которого она держит на руках.

Когда после смерти Отто Хенрик предложил мне выйти за него замуж, я согласилась ради детей. Я была такая измученная, что просто сходила с ума от мысли, что придется одной выдерживать все жизненные невзгоды, растя четверых детей.

Хенрик сидел рядом со мной в часовне на похоронах Отто, и его лицо было таким же бледным, как и лицо Отто в гробу. Его трясло, как от холода, когда пастор Лекке говорил о Божьей благодати, которая снизошла на Отто во время его болезни, перед самой кончиной. Пастор говорил о том, что поначалу Отто предавался только земным заботам – занимался торговлей, – но в тяжкие дни испытаний обратил свои взоры к небу. Некоторые выражения в его речи казались мне уже слышанными от Отто, только сейчас они представлялись какими-то странными, искаженными, как будто бы услышанными во сне. Не преминул сказать пастор и о беззаветно преданной жене покойного, а также о его верном друге и компаньоне.

Я была как в бреду среди звуков псалмов, венков, множества чужих, неприятных людей в черных цилиндрах, среди старых друзей, почти забытых в последние годы.

Все происходящее было таким нереальным с того самого момента, когда за мной неожиданно прислали из санатория.

Отто был в сознании, он узнал меня, но почти не мог говорить. В какие-то мгновения он то лежал спокойно, то начинал метаться. Я представляла себе смерть совсем по-другому. По словам доктора, собственно агонии не было. Но я помню, как в комнате нарастала тревога, Отто держал меня за руку, и вдруг, взглянув куда-то мимо нас всех, он произнес: «Господь…»

А перед этим он сделал знак, что хочет сказать мне что-то важное, а когда я наклонилась к нему, прошептал: «Не нужно стоять, Марта, присядь, милая!»

Я жаловалась Хенрику: «Возможно ли возмездие страшнее того, что постигло нас?» Мы будем вместе ходить на могилу Отто, постоянно вспоминая о содеянном и сознавая, что уже ничем и никогда не сможем искупить свою вину! Нам остается только бесконечное раскаяние, а от него нет никакого проку.

«Ты права», – согласился Хенрик.

«Бедные мы, несчастные. Всю жизнь будем нести на себе бремя вины. Вины, которая сидит в нас так глубоко, как некая неизлечимая болезнь. И мы с тобой вполне осознаем это».

«Осознаем, но что именно, Марта? Что мы страдали, страдаем и будем страдать? Но к чему эти страдания, как они отразятся на нашей жизни? Этого мы не понимаем. Это нам неведомо».

«Это твое мнение. Это тебе неведомо. Потому что ты думаешь о жизни, а моя жизнь кончена».

Хенрик ничего не ответил. Он сидел, молча глядя перед собой.

Наконец он с трудом выдавил из себя:

«Послушай, Марта! Мы оба это понимаем, пройдет время, и мы придем к тому, что нам необходимо пожениться».

Я вскочила, вся горя от возмущения, я металась по комнате, осыпая его упреками.

«Ты обманул своего лучшего друга, – произнесла я с презрением. – Прошла всего неделя, как его прах покоится в земле, а ты уже ведешь речь о женитьбе».

«Да, – тихо согласился Хенрик. – Все это так. Ты права. Кара, постигшая нас, ужасна. Бурный поток страсти захватил нас когда-то, и его течение вынесло нас туда, где мы стоим теперь. И нам не уйти от стыда и от раскаяния. Но мы продолжаем жить, ведь не можем же мы взять и уйти из жизни. У тебя есть дети. Однако, кроме меня, у тебя нет никого, кто бы мог позаботиться о них, и разве для тебя будет лучше, если я умру? Мы с тобой неразрывно связаны. Нужно попытаться трезво посмотреть на вещи. И ты и я просыпаемся утром, начинается новый день, и мне и тебе его надо прожить, и почему же не попытаться прожить эти дни достойным образом?»

Я горько возразила:

«Прекрасно, ты уже, оказывается, способен рассуждать так благоразумно».

"Мне кажется, что теперь самое лучшее – быть честными перед самими собой и искренними друг с другом. О нашем грехе знаем только мы двое. И у нас с тобой, право, было довольно времени осознать происшедшее и подумать о том, что нас может ожидать в будущем. Если бы Отто выздоровел, я уехал бы отсюда навсегда, а ты… ты постаралась бы загладить свою вину перед ним. Но теперь его нет с нами, и уже не в наших силах сделать ему добро или зло, он живет только в нашей памяти. И если нам с тобой кажется, что мы считаемся с ним, то на самом деле мы считаемся лишь с собой, носимся со своими собственными мыслями и настроениями. Остались только мы с тобой, и нам надлежит подумать, как жить дальше. Конечно же, можно дождаться «подобающего момента», сделать вид, что мы убиты горем настолько, что ничего другого для нас просто не существует.

Но весь ужас-то именно в том, что наше горе связано с воспоминаниями о прошлом и надеждами на будущее.

Боже мой, Марта, неужели ты не веришь, что сейчас я хотел бы просто быть твоим братом, твоим другом, чтобы чистосердечно разделить твою скорбь. Чтобы то, что было между нами, исчезло и не существовало бы даже в наших воспоминаниях!"

«Конечно, все это так но мне трудно понять всю глубину твоих рассуждений. Ведь я не могла смотреть на это так, как смотришь ты. О Хенрик, ты не представляешь, насколько ужасна моя жизнь…»

«Да, Марта! – едва слышно отозвался Хенрик. – А можешь ли ты представить, каковой была моя жизнь все эти годы?»

Я все металась по комнате с рыданиями и стенаниями.

«Все кончено. Все, все, все. И нечего пытаться строить что-то новое из обломков былого. К чему это приведет? Из-за какого-то каприза, прихоти мы разбили друг другу жизнь».

«Ты не права, Марта, для меня это был не каприз, не прихоть, а самое главное в жизни».

Я замерла.

«Разве ты не знаешь, что я люблю тебя с самого детства?»

Несмотря ни на что, я все же решилась выйти замуж за Хенрика. Окончательно я ему пока ничего не обещала, и мы никогда больше не заводили об этом речь, но это как бы все время подразумевалось.

Хенрик заходил к нам почти каждый день. Он был так ненавязчив и так мил с детьми: по воскресеньям брал мальчиков с собой на лыжные прогулки, покупал им билеты в театр и много всякой всячины. И по отношению ко мне он был чрезвычайно внимателен, терпелив, стараясь постепенно вывести меня из горестного состояния.

Во мне Хенрик мог постоянно видеть воплощение отчаяния и скорби. Я сама нагнетала в себе всю эту боль, горечь, ожесточенность, которые обыкновенно приглушались дневными заботами. Сама внушала себе, сколь несчастно, сколь безотрадно и унизительно мое положение, так что Хенрику приходилось тратить невероятные усилия, чтобы развеселить и приободрить меня. Я великодушно предоставляла ему возможность говорить, отвечая на его слова скорбной снисходительной улыбкой либо бросая краткие загадочные реплики. Я рассматривала визиты Хенрика как обязанность с его стороны, а за собой признавала право мучить его.

Да, я, можно сказать, изощренно мучила Хенрика, а он переносил это с ангельским терпением. Я совсем не любила его, но охотно принимала его любовь, терзала его, раздирая его сердце.

«Я ничего не хочу, – сказала я ему однажды. – Я полностью утратила вкус к жизни, я чувствую, что погрязла в каком-то болоте, из которого не могу вырваться и даже, быть может, и не хочу».

Хенрик попытался было взять меня за руки, но я вырвалась и с гневом произнесла:

«Да оставь же меня!»

"Вот именно этого я как раз и не могу. Изволь собраться с духом, я понимаю, что гораздо легче просто сидеть, вперив свой взор в прошлое, но это чистое самоубийство. Ты просто обязана жить дальше. Пусть мертвые покоятся с миром. Ты же подумай о своем месте среди живых, как бы ни тяжелы были для тебя подобные мысли. И скажи на милость, что хорошего будет, если и я сяду рядом с тобой, тоже целиком предавшись тоске и отчаянию. Какова будет моя жизнь?

По натуре я человек порядочный, и поверь мне: если бы кто-то лет десять-двенадцать назад предсказал мне мои поступки, я поклялся бы, что это совершенно невозможно! Пожалуй, я кажусь тебе довольно-таки жалким теперь, Марта, но прошлое – это только прошлое, я же люблю тебя сейчас, а любовь – это как раз то, что может быть основой новой жизни!"

Мне приятно было слушать Хенрика. Он был у моих ног. Я наслаждалась тем, как он изливал свою любовь, как бы до конца выплескивая свою душу передо мной, хотя постепенно моя беспредельная тоска заражала его и я чувствовала, что энергия его иссякает и он перестает верить своим словам.

Под конец он совсем выдыхался, а я не успокаивалась до тех пор, пока окончательно не затаптывала пламя его несчастной любви, гасила последнюю искру мужества и надежды.

Но он вновь приходил и, как прежде, настойчиво уговаривал меня выйти за него замуж. Хотя теперь, пожалуй, лишь потому, что считал это своим долгом, понимая, что только в этом случае он сможет по-настоящему помочь и мне, и детям.

Видя, что любовь Хенрика постепенно угасает, я чувствовала себя все более и более несчастной. Это происходило не потому, что я сама любила Хенрика, а потому, что поняла, что из-за своей взбалмошности лишаюсь в жизни единственного человека, который был готов позаботиться обо мне. Сама же я могла только изощренно мучить его. И никак не могла остановиться.

При этом я и не думала порывать с ним. Я понимала, что не смогу бороться за существование одна-одинешенька, ведь мне нужно заботиться о стольких детях. Долгие годы борьбы в одиночестве… Я не могла себе этого представить.

И все-таки я порвала с ним, и именно ради детей. Меня, конечно же, угнетала мысль о будущем – сплошное однообразие будней, тяжкий труд в школе, сменяемый нескончаемыми домашними обязанностями, – но в то же время стоило вообразить нашу с Хенриком совместную жизнь, тот семейный очаг, который мы создали для наших с Отто детей, и ту постоянную ложь, которой будет окутан этот очаг и мы все, и мне становилось невыносимо. Нет, я ни за что не пойду на это.

И вот однажды вечером, в марте, после долгих и мучительных раздумий, которым я предавалась, много раз обойдя вокруг Фрогнерского озера, я приняла решение, которое мне показалось единственно возможным, если я хотела сохранить хоть каплю уважения к себе. И я тут же ощутила удивительное чувство свободы. «Сделай это – и ты наконец обретешь покой, – приказала я себе. – Увидишь, так будет лучше».

И я не раскаиваюсь в содеянном. Это один из тех немногих моих поступков, в которых я не раскаиваюсь. Но никакой радости мне это не принесло. Я по-прежнему страшусь будущего. Лучше от этого мне не стало.

Я решительно направилась к Хенрику. Но, сидя с ним рядом в сумерках на диване, у входа на террасу, и вглядываясь в его бледное печальное лицо, я чувствовала себя все более несчастной. Совсем не помню, что именно говорила я тогда. Кажется, пыталась рассказать о своих переживаниях.

«Лучше всего нам расстаться, Хенрик. Не думаю, что мы сможем начать новую жизнь вместе. Боюсь, это только причинит зло нам обоим».

«О нет, нет, нет, Марта. Не говори так… Ты не можешь знать заранее».

«Но ведь до сих пор мы только причиняли друг другу зло».

Хенрик замолк от удивления, а спустя какое-то время воскликнул:

«Причиняли только зло?! И это говоришь ты, Марта? Впрочем, ты права. И все же… неужели только зло?»

«Это не твоя вина, – проговорила я. – Я замучила тебя. Но ты ведь и не любишь меня больше».

«Ну что ты, Марта. Хотя, пожалуй, в чем-то ты права – в последнее время мне и вправду порой казалось, что я не привязан к тебе, как прежде. Но, наверное, я просто устал. Я рад, что ты пришла и так откровенно говоришь со мной, мне даже становится легче. Дорогая моя, милая, что бы стало со мной, если бы я разлюбил тебя!»

«Но, Хенрик, – возражала я. – Ты же видишь, какова я. Я всегда была жестокой по отношению к тебе, мучила тебя… Я не люблю тебя… я вообще никого не люблю…»

Хенрик сидел, закрыв лицо руками, и стонал.

«Ах, Марта, но ведь бывает, что люди любят друг друга, несмотря на то, что постоянно причиняют друг другу страдания».

«Нет, Хенрик, пора положить этому конец. И ты измучен, и я».

«Нет, нет, я не измучен, и никогда ты не сможешь замучить меня. Ведь я так люблю тебя…»

Тут он вдруг заключил меня в объятия, осыпая поцелуями, мольбами и угрозами.

Наконец я высвободилась. Он с рыданиями бросился на диван, а я стояла у пианино.

«Не убивайся же так, Хенрик! Я не стою ничьей любви».

«Может быть, и так, – отозвался он устало. – Но мне от этого не легче. Видимо, моя любовь немногого стоит, если я не смог увлечь тебя ею, заставить полюбить меня. Быть может, ты меня не поняла – впрочем, это неважно. У меня нет никаких прав на тебя. Ведь моя любовь ничего не стоит».

«Хенрик, – возразила я. – Я знаю, что должна просить у тебя прощения, бесконечно вымаливать его у тебя!»

«За что? За то, что я люблю тебя, а ты не можешь полюбить меня? Тут нет твоей вины».

И он поспешно отвернулся, чтобы я не смогла увидеть его слез. Потом вдруг бросился ко мне и, догнав уже в дверях, схватил за руки. И тут я произнесла:

«Пойми же, мне лучше всего уйти. Мне так стыдно… я даже не заслуживаю доброго слова на прощание… Не стоит печалиться обо мне. Ведь я ничего не могу поделать с собой и тебе ничем не могу помочь… Позволь мне уйти, Хенрик».

«Ну что ж, пожалуй, – сказал он и разжал руки. – Раз ты решила уйти, я не смогу удержать тебя».

И он позволил мне уйти.

Нет, я отнюдь не стала счастливее после того, как мы с Хенриком расстались. Но ведь я и не стала бы счастливее, если бы отправилась навстречу будущему рука об руку с ним.

Я не согласна с теми, кто говорит «что прошло, то миновало». Во всяком случае, ко мне это не относится.

Ведь я все время только и была занята попытками оставить прошлое позади. Ведь я старалась смотреть на все, что было между мной и Хенриком, как на давнюю историю.

И вот, сидя вечерами здесь, на вершине холма, и пытаясь осмыслить былое, я временами вижу все события только в виде каких-то внешних впечатлений. В моей памяти они отпечатались лишь в случайных, несущественных формах. Но за всем этим мне чудится нечто другое, какая-то неуловимая тень, я никак не могу понять, что это и называют Неведомой Силой или Неведомым Существом.

И эта Сила или Существо не исчезло и не умерло. И как бы ни сложилась моя дальнейшая жизнь, какой бы размеренной она ни была, сколь ни оказалась бедна событиями, это Неведомое всегда будет рядом. Я слышу у себя за спиной его шаги, его дыхание.

Я так устала от своих собственных бесполезных слов, которыми пытаюсь приглушить боль в своей кровоточащей душе.

Помню один случай, происшедший в школе в первый год моего учительства. Перед входом в школу одна ученица попала под колеса. Дети баловались, кто-то вытолкнул ее за ворота, она упала, а проезжавший мимо фургон с пивом проехал по ее руке. Мы принесли и положили ее на диван в учительской, мы изо всех сил старались хорошо перебинтовать ей руку, а врача все не было, кровь все сочилась и сочилась сквозь все полотенца, которые мы использовали. А бедная девочка все отмахивалась от нас здоровой рукой и пыталась сорвать повязку с раздробленной руки, при этом не переставая кричать: «Я хочу посмотреть на свою руку, я хочу посмотреть, какой она стала…»

Ссылки

[1] Хардангер – область на западе Норвегии. (Здесь и далее прим.перев.)

[2] Безмолвная любовь (франц.).