I
Рагнфрид, дочь Ивара, не прожила и двух лет после смерти своего супруга: она умерла ранней зимой 1332 года. От Хамара до Скэуна далеко, так что в Хюсабю узнали о ее смерти, когда она уже лежала в земле больше месяца. Но около Троицына дня к ним приехал Симон, сын Андреса. Родичам надо было кое о чем переговорить в связи с разделом наследства после Рагнфрид. Теперь Йорюндгордом владела Кристин, дочь Лавранса, и потому было решено, что Симону придется присматривать за ее имуществом и принимать отчеты от ее крестьян. Он управлял недвижимостями своей тещи, пока та жила в Хамаре.
Как раз в это время у Эрленда были всякие хлопоты и неприятности по некоторым делам, возникшим в его воеводстве. Прошлой осенью один из крестьян в Форбрегде в Упдале, по имени Хюнтьов, убил своего соседа за то, что тот назвал его жену колдуньей. Жители той местности привели убийцу связанным к воеводе, и Эрленд велел посадить его под стражу на чердаке клети. Но когда зимой настали большие холода, он выпустил его и позволил ему жить вместе со слугами усадьбы. Хюнтьов был с Эрлендом на севере в составе команды «Маргюгр» и проявил там большое молодечество. Когда Эрленд послал письменное сообщение о деле Хюнтьова и просил не присуждать того к изгнанию из страны, он выставил его в самом лучшем свете. А когда Ульв, сын Халдора предъявил поручительство, что Хюнтьов предстанет в надлежащее время перед тингом в Оркедале, Эрленд разрешил крестьянину съездить домой на Рождество. Но потом Хюнтьов и его жена отправились в Дривдал – погостить у своего родича, владельца постоялого Двора, и по дороге туда исчезли. Эрленд считал, что они погибли в сильную бурю и непогоду, которые случились как раз в это время, но многие говорили, что те просто сбежали, – теперь воеводские люди могут искать ветра в поле! А затем против пропавших были возбуждены новые дела – будто бы Хюнтьов еще за несколько лет до этого убил какого-то человека в горах и закопал его труп под кучей камней, Хюнтьов подозревал его в том, что он подрезал жилы его кобыле. И еще обнаружилось, что жена убийцы действительно занималась колдовством.
И вот теперь упдалский священник и посланец архиепископа приступили к расследованию этих слухов о колдовстве. А это привело к тому, что обнаружились печальные вещи, – как во многих местах Оркедалского округа люди соблюдают христианскую веру. Правда, но большей части такие дела случались в отдаленных местностях – в Реннабю, в Упдалском лесу, но и из Будвика один старик был приведен на архиепископский суд в Нидаросе. И тут Эрленд обнаружил столь малое рвение, что люди заговорили об этом. Началось с этого старика, Оона, который жил на берегу озера около Хюсабю и почти что считался одним из челядинцев Эрленда. Он занимался рунами и ворожбой, а в горнице у него были даже какие-то изображения, и народ говорил, будто он приносил им жертвы. Но после его смерти ничего такого не нашли в хижине, где он жил. Правда, сам Эрленд и Ульв, сын Халдора, были у него, когда он испускал свой последний вздох, и вот они-то, разумеется, кое-что и уничтожили, прежде чем явился священник, – так болтали люди. Да и вообще, когда народ стал теперь задумываться над этим, то заговорили, что ведь и родная тетка Эрленда обвинялась в колдовстве, блуде и мужеубийстве, хотя фру Осхильд, дочь Гэуте, была слишком умна и ловка и, пожалуй, у нее были слишком могущественные друзья, чтобы ее можно было в чем-нибудь уличить. И тут же сразу всем вспомнилось, что в дни своей юности Эрленд жил весьма не по-христиански и ни во что не ставил церковное запрещение…
В конце концов архиепископ вызвал Эрленда, сына Никулауса, к себе в Нидарос для беседы. Симон поехал в город вместе со свояком; ему нужно было захватить своего племянника в Ранхейме, потому что хотели, чтобы мальчик проехал вместе с Симоном домой, в долину, и некоторое время погостил у своей матери.
Все это происходило за неделю перед Фростатингом, который должен был происходить в Нидаросе, и потому в городе было очень людно. Когда свояки приехали на архиепископский двор и их провели в приемную горницу, там было много монахов и несколько светских знатных людей, среди них – лагман фростатинга Харалд, сын Никулауса, Улав, сын Германа, лагман, Нидароса, рыцарь Гютторм, сын Хельге, воевода Йемтланда а также Арне, сын Яввалда, который сейчас же подошел к Симону Дарре и сердечно его приветствовал. Арне отвел Симона в нишу окна, и там они оба сели.
Симону было как-то не по себе. Он не встречался со своим собеседником с тех самых пор, как был в Ранхейме десять лет тому назад, и хотя тамошнее семейство приняло его очень хорошо, однако поездка туда с таким поручением оставила рану в душе Симона.
Пока Арне хвастался своим внуком, юным Яввалдом, Симон сидел, не спуская взора со свояка. Эрленд стоял, беседуя с посадником, – того звали Бордом, сыном Петера, но он не был в родстве с семейством из Хестнеса. Нельзя сказать, что поведению Эрленда не хватало должной учтивости, но все же он держал себя очень свободно и непринужденно, беседуя со стариком: покачивался взад и вперед на пятках, закладывал руки за спину. Одет он был в темные цвета, как чаще всего одевался, но очень красиво: на нем было фиолетовое полукафтанье французского покроя, которое тесно облегало тело и было разрезано по бокам, черная пелерина с откинутым назад капюшоном, так что видна была серая шелковая подкладка, отделанный серебром пояс и высокие красные сапоги, туго зашнурованные в икрах и обнаруживавшие стройные, красивые ноги.
При резком свете, лившемся из застекленных окон каменной горницы, было заметно, что у Эрленда, сына Никулауса, появилось немало седых волос на висках. Вокруг рта и под глазами его тонкое загорелое лицо теперь слегка подернулось морщинками, появились поперечные морщины и на длинной, красивой изогнутой шее. И все же он казался удивительно молодым среди других людей, – хотя был вовсе не самым младшим по возрасту из присутствовавших в горнице. Он оставался все таким же стройным и гибким, держался все так же свободно, немного развязно, как в молодости, походка у него была все такая же легкая и упругая, когда он теперь принялся расхаживать взад и вперед по горнице, по-прежнему заложив руки за спину, после того как посадник отошел от него. Все другие сидели, переговариваясь между собой тихими, сухими голосами. Легкая поступь Эрленда и позвякивание его маленьких серебряных шпор были слишком уж отчетливо слышны.
Наконец кто-то из более молодых людей сердито попросил Эрленда сесть: «Нельзя ли потише, любезный?!»
Эрленд резко остановился, нахмурив брови, потом, смеясь, повернулся к заговорившему.
– Где ты пил вчера вечером, родич мой Ион, раз у тебя так голову ломит? – сказал он садясь. Когда лагман Харалд подошел к нему, он, правда, поднялся с места и стоял, пока тот усаживался, но зато потом непринужденно плюхнулся рядом с ним, закинул ногу за ногу и сидел, обхватив руками колено, пока тот говорил.
Эрленд очень чистосердечно рассказал Симону обо всех неприятностях, с которыми ему теперь пришлось столкнуться из-за того, что убийца и колдунья выскользнули у него из рук. Но едва ли у кого-нибудь из присутствующих был более беззаботный вид, чем у Эрленда, когда он обсуждал это дело с лагманом.
Тут вошел архиепископ. Его повели к почетному месту двое людей, обложивших потом старика подушками со всех сторон. Симон никогда еще не видел господина Эйлива Кортина. Тот выглядел дряхлым и хилым и, казалось, все мерз, хотя и был одет в меховой плащ и на голове у него была отороченная мехом шапка. Когда до них дошла очередь, Эрленд подвел к нему свояка, и Симон, опустившись на одно колено, поцеловал перстень на руке господина Эйлива. Эрленд тоже почтительно поцеловал кольцо.
И вообще Эрленд держал себя очень пристойно и почтительно, когда наконец предстал перед архиепископом, после того как тот довольно долго беседовал с другими господами о разных вещах. Но на вопросы, которые задавал ему один из каноников, отвечал довольно легкомысленно, при этом выражение лица у него было веселое и невинное.
Да, он слышал толки среди людей о колдовстве в течение многих лет. Но поскольку никто не обращался к нему за разъяснениями, то как он мог считать, что должен разбираться во всей той болтовне, которая ходит среди женщин в какой-нибудь долине. Уж это обязанность священника – расследовать, есть ли какое-нибудь основание для возбуждения дела.
Тогда его спросили насчет того старика, который жил в Хюсабю и, по слухам, занимался колдовством.
Эрленд усмехнулся: да, Оон сам хвастался этим, но Эрленду никогда не приходилось видеть образчиков его искусства. Еще с детских лет он слышал, что Оон говорил о каких-то женщинах, которых называл Хэрн, Скёгуль и Сногра, но всегда принимал это просто за сказки или шутки.
– Мой брат Гюннюльф и наш священник отец Эйлив допрашивали его несколько раз, но, очевидно, не нашли никаких причин возбуждать против него дело, раз они ничего не сделали. Ведь этот старик ходил в церковь каждый праздник и умел читать христианские молитвы. – Большой веры в искусство Оона у Эрленда никогда не было, и так как потом, будучи на севере, он видел, что такое чары и колдовство у финнов, то счел все то, чем занимался Оон, просто дурачеством.
Тут священник спросил, правда ли, что раз как-то сам Эрленд получил от Оона нечто… нечто такое, что должно было приносить ему амурную удачу?
– Да, – отвечал Эрленд быстро, охотно и с улыбкой. Это случилось в ту пору, когда ему, наверное, было лет пятнадцать, значит двадцать восемь лет тому назад. Он получил кожаный кошель с маленьким белым камнем и высушенными частями какого-то зверя. Но он и тогда не очень-то верил в такие штуки и год спустя отдал этот талисман, в первый же год своей службы при королевском Дворе. Это было в городской бане – он шутя показал колдовской талисман другим юношам, А потом один из королевских дружинников явился к нему и пожелал его купить, и Эрленд отдал ему талисман в обмен на отличную бритву.
Его спросили: а кто же был этот господин? Сперва Эрленд не хотел ничего говорить. Но сам архиепископ потребовал от него, чтобы он сказал. Эрленд взглянул на него с лукавым блеском в синих глазах:
– Это был господин Ивар, сын Огмюнда!..
У присутствующих на лицах появилось несколько странное выражение. Старый господин Гютторм, сын Хельге, не мог удержаться от довольно непонятного фырканья. Сам господин Эйлив старался подавить улыбку. Тут Эрленд решился сказать, опустив глаза долу и закусив нижнюю губу:
– Владыка мой, конечно, вы не станете докучать доброму рыцарю, поднимая такое старое дело. Как я уже сказал вам, я и сам не очень-то верил во все это… и никогда не замечал в нас какого-нибудь изменения оттого, что я отдал ему эту вещь…
Господин Гютторм испустил какой-то рев, а потом все мужчины не смогли больше удерживаться и один за другим разразились громким смехом. Архиепископ хихикал, кашлял и качал головой. Было хорошо известно, что у господина Ивара всегда бывало больше желания, чем счастья в известных делах.
Однако вскоре один из монахов пришел уже в себя и напомнил присутствующим, что они собрались здесь для разговоров о серьезных вещах. Эрленд довольно резко спросил, возбуждено ли против него дело с какой-либо стороны и не допрос ли это, – он лично считает, что его вызвали просто побеседовать. Тогда беседа стала продолжаться, правда, не без некоторой помехи, потому что Гютторм, сын Хельге, время от времени прыскал от смеха.
День спустя, когда свояки возвращались домой из Ранхейма, Симон снова вернулся к предмету этой беседы. Симону казалось, что Эрленд отнесся к ней очень легко, а между тем можно было понять, что многие из вельмож с удовольствием сыграли бы с Эрлендом какую-нибудь злую штуку, если бы только могли.
Эрленд сказал, что ничуть не сомневается: они охотно бы это сделали, будь они в силах. Ибо здесь, на севере, большинство людей держится теперь канцлера… Кроме архиепископа – в нем Эрленд имеет сейчас верного друга. Но Эрленд во всех делах поступает по закону: по всем вопросам он советуется со своим писцом Клёнгом, сыном Аре, который необычайно сведущ в законах. Эрленд говорил теперь серьезно, только мимолетно улыбнулся, когда сказал, что никто, наверное, не ожидал, что он так хорошо разбирается во всех этих делах, – ни его добрые друзья здесь, в округе, ни господа в совете. Впрочем, он совершенно не уверен в том, что ему захочется сохранить воеводство на других условиях, чем те, которые были ему предоставлены, когда правил Эрлинг, сын Видкюна. Дела его сейчас в таком положении – в особенности после смерти родителей жены, – что ему не нужно искать милости у тех, кто пришел к власти с тех пор, как король объявлен совершеннолетним. Да все равно, когда ни объявить этого гнилого мальчишку совершеннолетним – теперь или потом, – все равно он не стал бы более мужчиной, если бы его продолжали прятать. А так – тем скорее выяснится, что он замышляет… или те шведские вельможи, которые правят вместе с ним. Народу придется признать, что Эрлинг ясно видел правду. Нам это обойдется дорого, если король Магнус захочет забрать Сконе под шведскую державу… и это вызовет войну с датчанами в тот самый час, когда кто-нибудь один, датчанин или немец, захватит власть там в стране. А мир на севере, который должен был иметь силу в течение десяти лет… Ныне прошла уже половина этого срока, и неизвестно. захотят ли руссы держаться согласия так долго. Эрленд что-то плохо в это верит… да и сам Эрлинг тоже. Да, конечно, канцлер Поль – человек ученый и во многих отношениях разумный… быть может. Но у этих господ в совете, взявших его себе в руководители, столько же ума, сколько вот у Сутена. Правда, сейчас они отделались от Эрлинга… пока. И до тех пор и Эрленд готов отойти в сторонку. Но Эрлингу и друзьям его, конечно, хотелось бы, чтобы Эрленд сохранял свою власть и благосостояние здесь, на севере, – поэтому он еще не решил.
– Мне кажется, ты как будто научился теперь подпевать господину Эрлингу, – не мог удержаться Симон Дарре от замечания.
Эрленд ответил: «Это так». Прошлым летом, будучи в Бьёргвине, он жил в усадьбе господина Эрлинга и научился понимать этого человека лучше. Дело в том, что Эрлинг желает превыше всего сохранить мир в стране. Но хочет, чтобы норвежская держава пользовалась львиным миром, – чтобы никто не смел выбить зубы или отрезать когти льву их родича короля Хокона… и чтобы его не превратили в охотничьего пса для чужестранцев. Впрочем, у Эрлинга теперь заветное желание – покончить раз и навсегда со старыми недоразумениями между норвежцами и фру Ингебьёрг. Ныне, когда она осталась вдовой после господина Кнута, можно только желать, чтобы она опять приобрела некоторую власть над своим сыном. Правда, она питает такую великую любовь к детям, рожденным ею от Кнута Порее, что, по-видимому, до некоторой степени забыла своего старшего сына, – но, разумеется, все будет иначе, когда она опять с ним встретится. И, надо полагать, у фру Ингебьёрг нет причин желать, чтобы король Магнус был замешан в беспорядке в Сконе потому лишь, что у его сводных братьев там ленные поместья.
Симон подумал, что все эти речи Эрленда свидетельствуют как будто о его неплохой осведомленности. Но удивлялся Эрлингу, сыну Видкюна, – думает ли бывший наместник короля, что Эрленд, сын Никулауса, способен судить о таких делах? Или же дела Эрлинга обстоят так, что он хватается теперь за любую поддержку? Конечно, рыцарь из Бьяркёя неохотно расстался с властью. Про него никогда нельзя было сказать, что он пользовался ею в своих собственных выгодах, но ведь не таково было его положение, чтобы это было ему нужно. И все говорили, что он с годами становился все более и более упрямым и самонадеянным, а по мере того как другие вельможи пытались противодействовать ему в Государственном совете, он становился столь властным, что почти и слушать не желал ничьих речей.
Было очень похоже на Эрленда, что он теперь наконец взошел, так сказать, на корабль Эрлинга, сына Видкюна, обеими ногами, как раз в такое время, когда задули противные ветры и было неизвестно, принесет ли пользу господину Эрлингу, да и самому Эрленду то, что он, по-видимому, от всего сердца присоединился к своему богатому родичу. Впрочем, Симон должен был признать в глубине души, что, как ни развязны речи Эрленда и о людях и о делах, все же в них есть доля здравого смысла.
Но вечером Эрленд был весел и игрив. Он жил теперь в отцовском доме, который отдал ему брат, когда решил уйти в монастырь. Кристин тоже приехала с мужем, взяв с собой троих своих детей – двух старших и самого меньшего, и дочь Эрленда Маргрет.
К вечеру к ним прибыла целая куча гостей, между прочими – многие из тех господ, которые были накануне утром у архиепископа. Эрленд хохотал и шумел за столом, когда все сидели и пили после ужина. Он взял с блюдца на столе яблоко, что-то нацарапал и вырезал на нем ножом и покатил его на колени к фру Сюнниве, дочери Улава, сидевшей прямо против него.
Дама, сидевшая рядом с Сюннивой, захотела взглянуть на яблоко и схватила его, но фру Сюннива не пожелала его отдать, и вот обе женщины принялись толкать друг дружку под крики и хохот. А Эрленд закричал, что он даст и фру Эйвор яблоко. И вскоре набросал яблок всем бывшим тут женщинам, заявив, что на всех вырезал любовные руны.
– Ну, брат, ты растратишь так свои силы, если будешь выкупать все эти заклады! – закричал кто-то из мужчин.
– Тогда я не стану их выкупать, со мной это бывало и прежде! – отвечал Эрленд, и все расхохотались.
Но исландец Клёнг взглянул на одно из яблок и закричал, что это вовсе не руны, а так, какие-то бессмысленные каракули. Вот сейчас он покажет всем, как надо по-настоящему вырезать руны. Тут Эрленд крикнул, чтобы он не смел этого делать.
– А то от меня потребуют заключить тебя в оковы, Клёнг… а я не могу без тебя обходиться!
Под этот шум и гам в горницу вошел вперевалочку младший сын Эрленда и Кристин. Лаврансу, сыну Эрленда, было теперь немного больше двух лет, и это был на редкость красивый ребенок, беленький, пухленький, с тонкими, как шелк, золотистыми кудрявыми волосиками. Женщины, сидевшие на внешней скамье, сейчас же подхватили мальчугана и стали передавать его с рук на руки, осыпая довольно непристойными ласками, ибо все они уже охмелели и разыгрались. Кристин, сидевшая на почетном месте рядом со своим мужем, потребовала, чтобы ребенка передали ей, да и малютка пищал и тянулся к матери, – но ее не слушали.
Вдруг Эрленд одним прыжком перескочил через стол и взял ребенка, который уже заливался громким криком, потому что фру Сюннива и фру Эйвор тянули его каждая к себе и дрались из-за него. Отец взял мальчугана на руки, ласково заговорил с ним, а так как малютка все еще плакал, принялся укачивать и убаюкивать его, расхаживая с ним взад и вперед по горнице в полутьме. Казалось, Эрленд совершенно забыл про своих гостей. Белокурая головка ребенка лежала на плече у отца под черными его волосами, и время от времени Эрленд ласкал полуоткрытыми губами крохотную ручонку, упиравшуюся ему в грудь. Так он ходил, пока не вошла служанка, которая ухаживала за ребенком и давным-давно уже должна была уложить его в постель.
Тут кто-то из гостей закричал, что теперь Эрленд должен спеть им, а они будут плясать, – у Эрленда такой прекрасный голос. Сначала он отказывался, но потом подошел туда, где сидела на скамье среди женщин его юная дочь. Эрленд обнял Маргрет и вытащил ее на середину горницы:
– Ну, иди, моя Маргрет! Попляши с отцом! Какой-то молодой человек выступил вперед и взял девушку за руку:
– Маргит обещала поплясать со мной сегодня вечером… Но Эрленд подхватил дочь на руки и опустил ее на пол по другую сторону от себя.
– Пляши со своей женой, Хокон… Не плясал я с другими в ту пору, когда был молодоженом, как ты…
– Ингебьёрг говорит, что у нее сил нет… А я обещала Хокону поплясать с ним, отец, – сказала Маргрет.
Симон Дарре не хотел плясать. Одно время он стоял с какой-то старой дамой, глядя на окружающих… Взгляд его то и дело скользил по Кристин. Пока ее сенные девушки убирали со стола, вытирали его, приносили еще напитков и заморских орехов, она стояла у верхнего конца стола. Потом отошла к камину и села там, вступив в беседу с каким-то священником, бывшим среди гостей. Немного погодя Симон подсел к ним.
Только отплясали под песню-другую, как Эрленд подошел к жене.
– Идем попляшем с нами, Кристин! – сказал он просительно и протянул ей руку.
– Я устала, – сказала она, на миг подняв на него взгляд.
– Пригласи ее ты, Симон, – она не сможет отказаться проплясать с тобой.
Симон привстал с места и протянул было руку, но Кристин покачала головой:
– Не проси меня, Симон… Я так устала…
Эрленд немного постоял; казалось, он огорчился. Потом вернулся к фру Сюнниве, взял ее за руку в цепи пляшущих, а сам крикнул, что теперь Маргит должна спеть для них.
– С кем это рядом пляшет твоя падчерица? – спросил Симон. А про себя подумал, что лицо этого малого ему не нравится, хотя то был видный молодой человек, мужественный, со свежим смуглым цветом лица, прекрасными зубами и блестящими глазами – только они сидели слишком близко к переносице; и у него были крупные волевые рот и подбородок. Но лицо суживалось в верхней части, у лба. Кристин ответила, что это Хокон, сын Эйндриде из Гимсара, внук Type, сына Эйндриде, воеводы в округе Гэульдал. Хокон только что женился на маленькой хорошенькой молодой женщине, которая сидит на коленях у лагмана Улава – он приходится ей крестным отцом. Симон обратил внимание на эту женщину, – она немного походила на его первую жену, хотя была не так красива. Узнав, что между ними есть какое-то родство, он подошел к Ингебьёрг, поздоровался с ней, сел рядом и начал с ней беседовать.
Кольцо пляшущих вскоре распалось. Люди пожилые занялись напитками, а молодежь продолжала петь и играть посредине горницы. Эрленд отошел к камину вместе с несколькими пожилыми мужчинами, но все еще продолжал вести за руку фру Сюнниву, как бы в рассеянности. Мужчины уселись поближе к огню, так что места для дамы не оказалось, но она стояла перед Эрлендом и ела грецкие орехи, которые тот давил для нее пальцами…
– Однако ты, Эрленд, неучтив, – вдруг сказала она. – Сам сидишь, а я должна стоять перед тобой…
– Ну, садись! – сказал со смехом Эрленд и притянул ее к себе на колени. Она стала сопротивляться, расхохоталась и закричала хозяйке, чтобы та посмотрела, как ее муж ведет себя с гостьей.
– Эрленд так поступает по своей доброте, – ответила на это, тоже со смехом, Кристин. – Моя кошка как, бывало, потрется о его ноги, так он и положит ее к себе на колени!
Эрленд с дамой продолжали сидеть по-прежнему, делая вид, как будто ничего не случилось, но оба покраснели. Эрленд небрежно обнимал даму, словно почти не замечая, что она сидит тут, а тем временем сам он и его гости опять заговорили о тех неладах между Эрлингом, сыном Видкюна, и канцлером Полем, которые так занимали мысли людей. Эрленд сказал, что Поль, сын Борда, уже многократно выказывал свое нерасположение к Эрлингу совершенно по-бабьи; вот послушайте и судите сами.
– В прошлом году летом один молодой человек из финской области приехал на съезд военачальников, чтобы поступить на королевскую службу. И вот этот несчастный молокосос так уж старался воспринять воинские свычаи и обычаи и научиться придворному обхождению, что начал украшать свою речь шведскими словами, – в дни моей юности был французский язык, ну, а теперь шведский. В один прекрасный день юноша спрашивает у кого-то, что значит по-норвежски «зануда»? Господин Поль услышал это и говорит; «Зануда, друг мой, – вот, например, фру Элин, супруга Эрлинга, зануда!» Северянин решил, что это, должно быть, значит «красивый» или «любезный», ибо такова ведь и есть фру Элин, а ему, бедняге, не представлялось еще случая послушать, как и что она говорит! И вот однажды Эрлинг встречается с ним на лестнице, ведущей в зал, останавливается и ласково заговаривает с юношей, спрашивает, как ему нравится город и все такое, и просит передать поклон отцу. Юноша благодарит и говорит, что для его отца будет величайшей радостью, когда он, сын, вернется домой с приветами «от вас, дорогой мой господин, и от вашей супруги, зануды!» На это Эрлинг дает ему в ухо, так что мальчик летит задом на три-четыре ступеньки вниз, пока кто-то не подхватывает его на руки. Поднимается шум и гам, сбегается народ, и все выясняется. Эрлинг бесился – ведь его же выставляют на смех! – но сделал вид, будто ничего не произошло. А канцлер, узнав обо всем этом, только рассмеялся и сказал: ему следовало бы сказать юноше, что «зануда» – это, например, наместник короля; тогда, конечно, молодой человек не истолковал бы неверно его слов.
Слушатели согласились, что такие поступки канцлера малопочтенны… но немало смеялись. Симон молча слушал, подперев щеку рукой. И думал про себя: все же Эрленд выражает свои дружеские чувства к Эрлингу, сыну Видкюна, странным способом, – ведь из этого рассказа явствует со всей очевидностью, что Эрлинг до некоторой степени утратил свое душевное равновесие, если мог подумать, что какой-то мальчишка, только что приехав из глухой местности, осмелится вышучивать его прямо в лицо, стоя на парадной лестнице королевского дворца. Чтобы Эрленд смутился мыслью о прежнем свойстве Симона с фру Элин и господином Эрлингом – этого, конечно, Симон едва ли мог ожидать.
– О чем ты думаешь, Кристин? – спросил он. Та сидела тихо, выпрямившись и сложив руки крестом у себя на коленях. Она же ответила:
– Сейчас я думала о Маргрет.
Поздно ночью, когда Эрленд и Симон вышли по некоему делу во двор, они спугнули парочку, стоявшую за углом дома. Ночи были светлые как день, и Симон узнал Хокона из Гимсара и Маргрет, дочь Эрленда. Эрленд посмотрел им вслед, – он был довольно трезв, и Симон понял, что это ему весьма не понравилось. Хотя он сказал, словно извиняясь, что молодые люди знают друг друга с самого детства и вечно подтрунивали друг над другом. Симон подумал, что если здесь и нет ничего особенного, то все же жаль молодую жену Хокона Ингебьёрг.
Но на другой день молодой Хокон был с каким-то поручением в доме Никулауса и спросил, где Маргит. Тут Эрленд накинулся на него:
– Моя дочь для тебя не Маргит! И если вы вчера не наговорились, так припрячь про себя, что ты хотел сказать ей…
Хокон пожал плечами, а когда уходил, попросил передать привет Маргарите.
* * *
Семья из Хюсабю оставалась в Нидаросе до окончания тинга, но Симону от этого было мало радости. Эрленд, когда наезжал в свой городской дом, то и дело начинал раздражаться, потому что Гюннюльф предоставил больнице, расположенной по другую сторону яблоневого сада, право пользования некоторыми из примыкавших построек, а также кое-какие права в самом саду. Эрленду же обязательно хотелось выкупить у больницы эти права; ему не нравилось, что больные разгуливают по саду, да и по двору, – к тому же на многих из них было страшно смотреть, – и он опасался, как бы они не заразили детей. Но ему не удавалось прийти к соглашению с монахами, ведавшими больницей.
А тут еще Маргрет! Симон понял, что люди начинают о ней болтать и что Кристин принимает это близко к сердцу, а отцу это словно бы безразлично. Конечно, он уверен в том, что всегда может уберечь свою дочь и что все это ничего не значит. Однако он как-то упомянул Симону, что, пожалуй, Клёнг, сын Аре, охотно взял бы за себя его дочь, но только он, Эрленд, сам не знает по-настоящему, как ему быть в этом деле. Он ничего не имеет против исландца, кроме тою лишь, что тот поповский сын, – не хотелось бы, чтобы о детях Маргрет говорили, что на их обоих родителях лежит пятно незаконного происхождения. Но, впрочем, Клёнг – человек приятный, веселого нрава, умный и очень ученый. Его родитель, отец Аре, воспитал его у себя и сам обучал; у него было намерение сделать сына священником, и он уже предпринял было шаги для получения разрешительной грамоты, но тут сам Клёнг не захотел принимать посвящение. По-видимому, Эрленд решил пока оставить все так, как оно есть. Если не представится лучшего жениха для дочери, так он всегда сможет отдать ее за Клёнга, сына Аре.
Впрочем, Эрленд уже получил одно столь хорошее предложение насчет дочери, что люди усиленно заговорили о его гордыне и неразумии, когда он упустил из рук эту сделку. То был внук барона Сигварта из Лейрхуле, звали его Сигмюндом, сыном Финна. Он не был богат, потому что у Финна, сына Сигварта, было одиннадцать человек детей и все они были живы. Не так уж он был и молод, – примерно одного возраста с Эрлендом, – но почтенный и разумный человек. А с теми земельными угодьями, которые Эрленд отдал своей дочери, когда женился на Кристин, дочери Лавранса, да еще со всеми теми украшениями и драгоценностями, что он передавал девочке за все эти годы, да еще с тем приданым, о котором он договорился с Сигмюндом, Маргрет была бы устроена наилучшим образом. Эрленд тоже был весьма рад, что нашелся такой искатель руки. для его рожденной в блуде дочери. Но когда он приехал домой к ней с этим женихом, девушка заявила, что она не желает идти за него замуж, потому что у Сигмюнда несколько бородавок на краешке одного из век, а это, как заявила Маргрет, вызывает в ней ужасное отвращение. Эрленд примирился с этим, и когда Сигмюнд разгневался и заговорил о нарушении рукобития, Эрленд тоже разозлился и сказал, что тот, конечно, должен был понимать, что сделка заключалась при условии согласия самой девушки: дочь его не ляжет приневоленной в брачную постель! Кристин была согласна с мужем в том, что не нужно применять к девочке насилие, но, с другой стороны, ей казалось, что Эрленду следовало бы поговорить серьезно со своей дочерью и заставить ее понять, что Сигмюнд, сын Финна, столь хороший жених для Маргрет, что лучшего ей нечего ждать при ее происхождении. Но Эрленд страшно рассердился на жену уже за то лишь, что та посмела заговорить с ним об этом. Обо всем этом Симон узнал, будучи в Ранхейме у родичей. Они предсказывали, что добром это не кончится, – правда, Эрленд стал теперь могущественным человеком, а девушка необычайно красива, но все-таки ей не принесет пользы, что отец все эти годы баловал ее, не мог на нее надышаться и любовался ее своеволием и высокомерием.
После тинга Эрленд отправился домой в Хюсабю с женой, детьми и Симоном Дарре, который вез с собой своего племянника Яввалда, сына Яввалда же. Он боялся, как бы то свидание, которого Сигрид ждала с такой несказанной радостью, не сложилось бы худо. Сигрид жила в Крюке в довольстве, принесла своему мужу троих прекрасных детей, а Гейрмюнд был таким хорошим человеком, какие не часто встречаются на земле. Это он заговорил со своим шурином, чтобы тот привез с собой на юг маленького Яввалда: пусть мать посмотрит на него, ибо мысли об этом ребенке никогда не покидали Сигрид. Но Яввалд так привык к бабушке с дедушкой, – старики любили ребенка совершенно безумно, давали ему все, что ему взбредет в голову, и потакали всем его выдумкам, – в Крюке же было совсем не так, как в Ранхейме. Трудно было также ожидать; чтобы Гейрмюнду понравилось, что у побочного сына его жены, приехавшего к ним в гости, привычки как у королевича: свой собственный слуга, человек пожилой, которым мальчишка помыкал и распоряжался и который и пикнуть не смел, когда тот делал какие-нибудь несообразности. Зато для сыновей Эрленда наступила Масленица, когда к ним в усадьбу приехал Яввалд. Эрленд считал, что его сыновьям не подобает отставать от внука Арне, сына Яввалда, и потому Ноккве и Бьёргюльф получали от своего отца все, чем, по их словам, обладал гость.
* * *
Теперь, когда старшие сыновья настолько подросли, что могли выезжать верхом с Эрлендом, он стал больше заниматься мальчиками. Симон заметил, что Кристин это не всегда только радовало, ей казалось, что они обучаются не одному лишь хорошему, вращаясь среди отцовских людей. Из-за детей-то чаще всего и не ладили между собой супруги; хотя дело у них и не доходило до прямой ссоры, но, во всяком случае, они нередко бывали к ней во много раз ближе того, что, по мнению Симона, могло считаться пристойными. И ему казалось, что чаще всего виновата Кристин. Эрленд был вспыльчив, но Кристин часто говорила с ним, словно тая глубокую, скрытую обиду. Так это было однажды, когда она явилась с какими-то жалобами на Ноккве. Отец сказал, что он поговорит серьезно с мальчиком, а в ответ на какое-то замечание, сказанное затем женой, выпалил сердито, что не может же он пороть такого большого сына – домочадцев стыдно!
– Да, уж теперь поздно! Делай ты это, когда он был поменьше, так теперь он тебя послушался бы. Но в те дни ты никогда не глядел в ту сторону, где он бывал.
– Ну, положим, глядел! Но я считаю правильным, что позволял ему бегать за тобой, когда он был маленьким… Да и не дело для мужчины пороть бесштанных младенцев!
– Однако на прошлой неделе ты иначе думал, – сказала Кристин с горечью и насмешкой.
Эрленд ничего не ответил, но встал и вышел из горницы. И Симон подумал, что Кристин не следовало так говорить. Она намекала на случай, происшедший за неделю перед тем. Эрленд и Симон въехали на конях во двор, и к ним подбежал со всех ног маленький Лавранс с деревянным мечом. Пробегая мимо отцовского коня, ребенок из шалости ударил его этим мечом по ноге. Конь взвился на дыбы и в одно мгновение сшиб мальчика. Эрленд осадил коня, резко повернул его в сторону и спрыгнул наземь, бросив поводья Симону; лицо у него было белое от испуга, когда он подхватил малютку на руки. Но, увидев, что ребенок цел и невредим, Эрленд перекинул его к себе на левую руку, схватил деревянный меч и выпорол им Лавранса по голой заднюшке – мальчуган ходил еще без штанов. В первый миг душевного волнения Эрленд не почувствовал, как сильно он бьет, и Лавранс еще до сих пор ходил с сине-зеленой задницей. Но потом Эрленд целый день все заигрывал с мальчиком, пытаясь опять подружиться с ним, а малютка дулся, жался к матери, отбивался от отца и замахивался на него. А когда вечером Лавранса укладывали в супружескую постель, где он спал, потому что по ночам мать еще кормила его грудью, Эрленд весь вечер просидел у постели, то и дело тихонько прикасаясь к спящему ребенку и не спуская с него глаз. Он сам говорил Симону, что этого мальчика он любит больше всех своих сыновей…
Когда Эрленд уехал на летние тинги. Симон отправился домой. Он скакал на юг через долину Гэульдал так, что из-под конских копыт только искры сыпались. Раз как-то, когда они ехали медленнее вверх по какому-то крутому склону, слуги, смеясь, спросили Симона, не собирается ли он проехать трехдневный путь за двое суток. Симон тоже рассмеялся и сказал, что этого ему больше всего хочется.
– Потому что сейчас я скучаю по Формо.
Он постоянно по нему скучал, когда на некоторое время покидал свою усадьбу. Симон был домоседом и всегда радовался, поворачивая лошадь на дорогу к дому. Но ему казалось, что так, как в этот раз, он никогда еще не стремился вернуться домой – в свою долину, в свой дом, к своим маленьким дочерям; он скучал теперь и по Рамборг. В сущности, ему казалось странным, что он переживает это так, – но там, в Хюсабю, он чувствовал себя таким подавленным, что ему думалось: теперь он по себе знает, как скотина ощущает приближение непогоды.
II
Все лето напролет Кристин думала только о том, что рассказал Симон о смерти ее матери.
Рагнфрид, дочь Ивара, умерла в одиночестве, – около нее никого не было, когда она испустила свой последний вздох, если не считать спавшей служанки. Мало было утешения в том, что сказал Симон: будто она умерла, успев подготовиться к смерти. Было как бы особым промыслом Божьим то, что за несколько дней до этого она так взалкала тела Христова, что исповедалась и причастилась у того монаха, который был ее духовником в монастыре. Без сомнения, смерть ее была легка, – Симон видел тело Рагнфрид и говорил, что это было изумительное зрелище: Рагнфрид стала так прекрасна в смерти; ведь она же была женщиной лет под шестьдесят, и уже много лет ее лицо покрывали морщины, – но теперь оно совершенно изменилось, помолодело и стало гладким; она выглядела как уснувшая молодая женщина. Теперь ее отвезли на покой и положили рядом с супругом; туда же еще, вскоре после смерти отца, перевезли и останки Ульвхильд, дочери Лавранса. На могилы положена большая каменная плита, разделенная надвое красиво высеченным крестом, а под ним – длинный латинский стих, составленный приором… Только Симон не запомнил стиха как следует, ибо мало что понимал по-латыни. У Рагнфрид был свой отдельный домик в городской усадьбе, где жили монастырские постояльцы, – небольшой сарай, а над ним красивая светличка. Там она и жила одна с какой-то бедной крестьянкой, подрядившейся к монахам за умеренную плату, взамен чего и прислуживала кому-нибудь из более богатых монастырских постояльцев. Но, во всяком случае последние полгода, Рагнфрид прислуживала той, потому что вдова эта, – звали ее Тургюнна, – стала недомогать, и Рагнфрид ухаживала за ней с большой любовью и старанием.
В последний вечер своей жизни Рагнфрид присутствовала на всенощной в монастырской церкви, а потом заходила в поварню, на двор той усадьбы, где жили постояльцы. Она сварила там наваристую похлебку, подбавив к ней укрепляющих снадобий, и сказала другим женщинам, бывшим в поварне, что хочет покормить этой похлебкой Тургюнну и надеется, что та поправится к утру и они обе придут к заутрене. Но к заутрене они не явились, ни она, ни крестьянка, не пришли они и к ранней обедне. Когда кто-то из монахов, бывших на хорах, заметил, что Рагнфрид не было в церкви и за поздней обедней, – забеспокоились: она никогда еще не пропускала трех служб подряд за одни сучки. Тогда послали в город узнать, не заболела ли вдова Лавранса, сына Бьёргюльфа. Поднявшись в светличку, люди увидели, что миска с похлебкой стоит нетронутой на столе: в кровати спит у стены сладким сном Тургюнна, а Рагнфрид, дочь Ивара, лежит с краю, сложив на груди руки крестом, мертвая и почти уже совсем похолодевшая. Симон и Рамборг приезжали на ее похороны, которые прошли очень чинно.
Теперь, когда в Хюсабю стало столько народу и у Кристин было шестеро сыновей, она уже не могла сама заниматься всеми работами по домашнему хозяйству. Ей пришлось взять себе домоправительницу, и потому получилось так, что хозяйка дома большую часть времени проводила в большой горнице за каким-нибудь шитьем. Всегда кто-нибудь нуждался в одежде – Эрленд, Маргрет или ребята.
В последний раз она видела свою мать, когда та ехала верхом за гробом мужа, – в тот светлый весенний день, когда сама Кристин стояла на лужку перед Йорюндгордом, глядя, как похоронное шествие с телом отца тянется по зеленому ковру озимой ржи под каменистой осыпью.
Игла в ее руках летала и летала, а она думала о своих родителях и о родном доме там, в Йорюндгорде. Теперь, когда все стало воспоминанием, ей казалось, что она прозрела многое, чего не видела, пока в этом была ее жизнь, ибо принимала как нечто само собой разумеющееся отцовскую нежность и опеку и постоянную, спокойную заботу и труд молчаливой, вечно грустной и задумчивой матери. Она думала о своих собственных детях, – они были для нее дороже крови ее сердца, мысли о них не покидали ее ни на один миг, пока она бодрствовала. И все же в голове было много другого, о чем она размышляла гораздо больше: детей своих она любила, не задумываясь над этим. Живя дома, она привыкла считать, что вся жизнь родителей шла и все их труды и дела совершались ради нее самой и ее сестер. Теперь, ей казалось, она понимала, что между этими двумя людьми, которые были соединены в молодые годы своими отцами, почти без их спросу, текли могучие потоки печалей и радостей, а Кристин не знала ничего об этом, кроме того лишь, что они вместе ушли из ее жизни. Теперь она понимала, что жизнь этих двух людей вмещала в себе много другого, кроме любви к детям, – и все же эта любовь, была сильна, широка и бездонно глубока, тогда, как любовь, которую она давала им взамен, была слабой, бездушной и своекорыстной, даже и тогда, в дни ее детства, когда отец и мать составляли весь мир для ребенка. Кристин словно бы виделось, что она стоит далеко-далеко… совсем маленькая на таком расстоянии во времени и в пространстве. Она стояла под потоком солнечного света, просачивавшегося сквозь дымовую отдушину в старой жилой горнице, там, у них дома, – в зимней горнице времен ее детства. Родители стояли немного позади в тени, они возвышались над ней такие огромные, как всегда казалось се взору, когда она была маленькой, и улыбались ей, – она сама знала теперь, что так улыбаются люди, когда приходит маленький ребенок и оттесняет в сторону всякие тяжелые и трудные мысли.
– Я думала о том, Кристин, что, когда придет время и ты сама родишь ребенка, ты, наверное, поймешь…
Она вспомнила, когда мать сказала эти слова, и, полная грусти, подумала: видно, даже теперь она не понимает свою мать. Но начинает осознавать, сколь многого. она не понимала…
Этой осенью умер архиепископ Эйлив. Приблизительно в это же время король Магнус велел пересмотреть условия службы для многих воевод страны, но не для Эрленда, сына Никулауса. Будучи в Бьёргвине в последнее лето несовершеннолетия короля, Эрленд получил грамоту, что ему предоставляется четвертая часть вир, пеней и взысканий, – было много разговоров о том, почему ему дарованы такие льготы к концу опекунского правления. Так как теперь Эрленд владел большими земельными угодьями в округе и чаще всего живал в своих собственных усадьбах, когда разъезжал по воеводству, а крестьянам разрешал откупаться от постоя, то у него были большие доходы. Правда, зато он мало получал платы от найма земли, а кроме того, широко жил. Кроме челядинцев, у него в Хюсабю никогда не бывало меньше двенадцати вооруженных слуг; они разъезжали на лучших лошадях и были отлично вооружены, а когда он совершал свои объезды воеводства, люди его жили как господа.
Об этом в один прекрасный день зашел разговор, когда лагман Харалд и воевода области Гэульдал были в Хюсабю. Эрленд отвечал, что многие из этих его слуг были с ним, когда он был на севере:
– Тогда мы довольствовались тем, что попадалось под руку, – ели сушеную треску и пили прогорклое пиво. А теперь люди, которым я даю платье и пищу, знают, что я не жалею для них пшеничного хлеба и лучшего пива: и даже когда я, рассердившись, пошлю их к черту, они понимают, что я не позволю им отправиться туда, пока сам не поеду впереди…
Ульв, сын Халдора, который был теперь начальником оруженосцев Эрленда, потом говорил Кристин, что это действительно так и есть. Люди Эрленда любят его, и они все у него в руках.
– Ты сама знаешь, Кристин, на слова Эрленда особенно полагаться не следует, о нем нужно судить по его поступкам!
Шли разговоры и насчет того, что у Эрленда, кроме его домашней стражи, сидят еще свои люди повсюду в долинах, – даже и за пределами округа Оркедал, – которым он дал присягнуть себе на рукоятке меча. В конце концов пришло королевское письмо с запросом по этому делу, но Эрленд ответил, что эти люди входили в состав его корабельных ватаг и что он привел их к присяге в первую же весну, когда должен был отплыть на север. На это ему было предписано разрешить этих людей от присяги на ближайшем же тинге, который будет созван для обнародования судебных приговоров и постановлений суда, а всех людей, живущих за пределами области, он должен будет вызвать туда, оплатив их проездные издержки. И вот он действительно вызвал на тинг в Оркедал кое-кого из старых гребцов, живущих на побережьях Мере, – однако никто не слышал, чтобы он разрешил от присяги их или каких-либо других людей, начальником которых был. Тем временем дело это больше не поднималось, и к исходу осени народ перестал о нем говорить.
Поздней осенью Эрленд уехал на юг страны и на Рождестве был у короля Магнуса, жившего в тот год в Осло. Эрленд сердился, что не смог взять с собой жену – у Кристин не хватило решимости пуститься в тяжелое зимнее путешествие, и она осталась в Хюсабю.
* * *
Он вернулся через три недели после Рождества и привез хорошие подарки жене и всем детям. Кристин получила серебряный колокольчик, чтобы вызывать служанок, а Маргрет – застежку из чистого золота; такой вещи у девушки еще никогда не бывало, хотя у нее была масса всевозможных серебряных и позолоченных безделушек и украшений. По когда женщины укладывали подарки в свои ларцы, что-то прицепилось к рукаву Маргрет и повисло на нем. Девушка быстро прикрыла это рукой, а сама сказала мачехе:
– Эта вещь мне осталась от матери… А потому отец не хотел, чтобы я ее показывала тебе.
А Кристин покраснела еще гораздо больше, чем сама девушка. Сердце у нее заколотилось от страха, но ей показалось, что она должна переговорить с падчерицей и предостеречь ее.
Немного погодя она сказала тихо и нерешительно:
– Это похоже на ту золотую заколку, которую фру Хельга из Гимсара обычно носила в праздник…
– Да, многие золотые вещи одинаковы, – отвечала коротко девушка.
Кристин заперла свой ларец и стояла, упираясь в крышку руками, чтобы Маргрет не заметила, как они у нее дрожат.
– Моя Маргрет… – произнесла она тихо и ласково; речь ее прервалась, но потом она собрала все свои силы. – Моя Маргрет, я горько раскаиваюсь… Никогда меня не радовала вполне никакая радость, хотя мой отец простил мне от всего сердца все, в чем я провинилась перед ним… Ты знаешь, я ведь во многом прегрешила перед своими родителями из-за твоего отца. Но чем дольше я живу и чем больше я учусь понимать, тем тяжелее для меня вспоминать, что я отплатила за их доброту тем, что причинила им горе. Моя Маргрет… Ведь твой отец был добр к тебе во все дни твоей жизни…
– Тебе нечего бояться, матушка, – отвечала девочка. – Я не настоящая твоя дочь; тебе нечего бояться, что я стану таскать твою грязную рубаху или залезать в твои башмаки!
Кристин обратила к падчерице пылающее гневом лицо. Потом крепко стиснула в руке крест, который носила на шее, и проглотила слова, уже вертевшиеся у нее на языке.
* * *
В тот же день после вечерни она отправилась к отцу Эйливу и рассказала об этом; вперившись в него взглядом, тщетно искала она какого-нибудь знака в лице священника… Случилось ли уже несчастье и знает ли он о нем? Ей вспомнилась собственная безрассудная юность, вспомнилось лицо отца Эйрика, которое ничего не обнаруживало, когда он встречался с ней и с ее доверчивыми родителями, замкнув в глубине своей души ее греховную тайну… и она сама, немая и ожесточенная его суровыми предупреждениями и угрозами. И вспомнилось ей, как она показывала своей матери подарки Эрленда, которые тот сделал ей в Осло, – это было уже после того, как она стала его законной и нареченной невестой. Лицо матери было непоколебимо спокойным, когда она брала вещи в руку, одну за другой, глядела на них, хвалила их и откладывала затем в сторону.
Кристин смертельно боялась, приходила в отчаяние и стерегла Маргрет, как только могла. Эрленд заметил, что с женой его что-то происходит, и однажды вечером, когда они улеглись в постель, спросил ее, не беременна ли она опять.
Кристин некоторое. время лежала молча, прежде чем ответить, что как будто бы так и есть. Тогда муж ласково привлек ее в свои объятия и больше не стал расспрашивать, но она не в силах была сказать, что ее тревожит другое. Но когда Эрленд шепнул ей, чтобы на этот раз она постаралась подарить ему дочь, она не в состоянии была ему ответить и лежала, застыв от страха, и думала: Эрленд еще успеет узнать, что за радость получает человек от дочерей своих…
Спустя несколько ночей все домашние в Хюсабю улеглись в постель подвыпивши и очень сильно объевшись, потому что то были последние дни перед наступлением поста, и все спали тяжелым сном. Среди ночи проснулся маленький Лавранс, спавший в кровати с родителями, заплакал и в полусне стал хныкать и просить, чтобы мать покормила его грудью. Но уже настала пора отучать его от этого. Эрленд проснулся, сердито поворчал, но взял мальчика, попоил его молоком из чашки, стоявшей на ступеньке у кровати, и потом положил в постель по другую сторону от себя.
Кристин давно уже опять погрузилась в сонное забытье, как вдруг почувствовала, что Эрленд сел в постели. Полуочнувшись, она спросила, что случилось, – он зашикал на нее голосом, которого она не узнала. Он бесшумно выскользнул из кровати. Кристин поняла, что он накидывает на себя кое-какую одежду, но когда приподнялась на локте, он опрокинул ее, прижав одной рукой к подушкам, а сам перегнулся через нее и взял меч, висевший у изголовья.
Он двигался неслышно, как рысь, но Кристин поняла, что он идет к лесенке, которая вела в светличку Маргрет над сенями большой горницы.
Одно мгновение Кристин лежала в полнейшем бессилии от страха, – потом села в кровати, нашла сорочку и юбку и стала шарить впотьмах, ища на полу у кровати свои башмаки.
В тот же миг сверху из светлячки донесся пронзительный женский вопль. Должно быть, его было слышно по всей усадьбе. Голос Эрленда прокричал несколько слов… Потом Кристин услышала звон скрестившихся мечей и топот ног наверху… затем звук упавшего на пол оружия, – и Маргрет закричала от страха.
Кристин присела на корточки у очага, разгребла голыми руками горячую золу и стала раздувать уголья. Вздув огонь, она запалила лучинку и, высоко подняв ее трясущимися руками, увидела наверху в темноте Эрленда, – он спрыгнул вниз, даже не подумав воспользоваться лесенкой, и выбежал из горницы через наружную дверь; в руке его был обнаженный меч.
Со всех сторон из темноты выглядывали мальчишеские головы. Кристин подошла к северной кровати, где спали трое старших, велела им сейчас же ложиться и закрыть дверцу кровати. Ивару и Скюле, севшим на скамейке, где они лежали, и испуганно и растерянно щурившимся на свет, она велела залезть в родительскую постель и тоже закрыла их там. Потом зажгла свечу и вышла во двор.
Шел дождь… В одно мгновений, пока свет ее свечи отражался в блестящей мокрой гололеди, она увидела толпу народа перед дверью в соседний дом – людскую, где спали слуги Эрленда. Тут свечу у нее задуло ветром, – на мгновение ночь стала черна как сажа, – но вот из дома для слуг появился фонарь; его нес Ульв, сын Халдора.
Ульв наклонился над каким-то темным скрюченным телом, лежавшим на мокрой наледи. Кристин опустилась на колени и стала ощупывать лежавшего человека – то был молодой Хокон из Гимсара, он был без сознания или мертв. Сразу же руки ее обильно измазались в крови. Вместе с Ульвом она перевернула тело и выпрямила его. Кровь водопадом хлестала из правой руки, у которой была отрублена кисть.
Невольно Кристин бросила взгляд туда, где ставня от слухового оконца в светличке Маргрет хлопала, и билась об стену под порывами ветра. Кристин не могла разглядеть там ничьего лица – правда, было очень темно.
Стоя на коленях в лужах воды и изо всех сил сжимая кистевой сустав Хокона, чтобы остановить поток крови, Кристин заметила слуг Эрленда, которые стояли кругом полуодетые. Потом увидела серое, искаженное лицо Эрленда; полой кафтана он отирал окровавленный меч. Под кафтаном на Эрленде ничего не было надето, и он стоял босой.
– Кто-нибудь… раздобудьте мне повязку… а ты, Бьёрн, пойди и разбуди отца Эйлива – нам нужно будет перенести его к священнику в дом.
Она схватила кожаный ремень, который кто-то протянул ей, и туго перевязала им обрубок руки Хокона. Вдруг Эрленд сказал сурово и яростно:
– Не сметь трогать его! Пусть он лежит там, где улегся!..
– Ты прекрасно знаешь, супруг мой, – сказала спокойно Кристин, хотя сердце у нее колотилось так, что она едва не задыхалась, – что этого нельзя допустить.
Эрленд тяжело ткнул в землю мечом:
– Ну, еще бы!.. То не твоя плоть и кровь, – это ты мне давала чувствовать ежедневно все эти годы.
Кристин поднялась на ноги и тихо сказала, чтобы слышал только он один:
– И все же ради нее я хочу, чтобы это было скрыто – если возможно… Слушайте, молодцы, – вернулась она к стоявшим вокруг слугам, – вы так верны хозяину, что не станете говорить об этом, пока он сам не расскажет вам, как у них с Хоконом вышла эта ссора…
Все слуги согласились. Один из них осмелился выступить вперед; они проснулись, услышав, что какая-то женщина кричит так, словно ее насилуют. Сейчас же вслед за этим кто-то перепрыгнул к ним на крышу, но, наверное, поскользнулся на обледеневшей поверхности. Слышно было, как он покатился вниз и потом тяжело рухнул наземь. Но Кристин велела слуге замолчать. Тут прибежал отец Эйлив.
Когда Эрленд повернулся и пошел в дом, жена бросилась за ним, желая пробраться туда раньше него. Когда же он направился было к лесенке в светличку, Кристин опять перебежала ему дорогу и обхватила его за плечи.
– Эрленд! Что ты хочешь сделать с девочкой? – поспешно спросила она, глядя в его дикое, посеревшее лицо.
Он не отвечал, стараясь отбросить ее от себя, но Кристин крепко вцепилась в него:
– Повремени, Эрленд, повремени!.. Твое дитя! Ты ведь не знаешь… Он был совсем одет! – в отчаянии пробовала она остановить его.
Эрленд громко вскрикнул, прежде чем ответить, – Кристин смертельно побледнела от ужаса… Слова его были так грубы, а голос неузнаваем от дикой боли.
И вот она молча боролась с бесновавшимся мужем – тот рычал, скрежетал зубами. Пока наконец не поймала его взгляда в полутьме:
– Эрленд… пусти меня к ней сперва. Я не забыла того дня, когда была не лучше Маргрет…
Тогда он отпустил ее; шатаясь, попятился к стене чулана и остановился там, дрожа, как издыхающий зверь. Кристин отошла, зажгла свечу, вернулась и поднялась мимо мужа в светличку к Маргрет.
Первым, что свет вырвал из темноты, был меч, валявшийся на полу неподалеку от кровати, а рядом с ним – отрубленная кисть руки. Кристин сорвала с себя головную повязку, которой, не отдавая себе в том отчета, кое-как прикрыла свои распущенные волосы перед тем, как выйти к мужчинам. Теперь она накинула ее на то, что лежало на полу.
Маргрет сидела, скорчившись, на подушках у изголовья, устремив взор больших, дико вытаращенных глаз прямо на факел в руках Кристин. Она куталась в одеяло, но белые плечи сверкали наготой сквозь золотистые кудрявые волосы. Кругом все было залито кровью.
Напряжение Кристин разрешилось бурными рыданиями – было так жалко видеть такую красивую юную девочку и весь этот ужас! Тут Маргрет громко закричала:
– Матушка!.. Что отец хочет сделать со мной?..
Кристин не могла совладать с собой; хоть она и чувствовала глубокое сострадание к девочке, все же сердце словно сжалось и почерствело в ее груди. Маргрет не спрашивала, что ее отец сделал с Хоконом. На мгновение ей представилось: Эрленд лежит на земле, а ее собственный отец стоит над ним с окровавленным мечом, и она сама… Но Маргрет и с места не двинулась. Кристин не в силах была удержаться, чтобы давнее пренебрежение и неприязнь к дочери Элины не напомнили ей снова о себе, когда Маргрет, вся трепеща, прижалась к ней, почти обезумев от страха, а она присела на край кровати, стараясь немного успокоить девочку.
Так они сидели, как вдруг Эрленд вынырнул снизу, с лестницы. Он был теперь совсем одет. Маргрет опять закричала, прячась в объятия мачехи, – Кристин на мгновение взглянула на мужа: сейчас он был спокоен, но бледен, и лицо его казалось чужим. Впервые он выглядел не моложе своих лет.
И когда он спокойно сказал: «Ступай вниз, Кристин, я хочу поговорить со своей дочерью с глазу на глаз», – она послушалась. Заботливо уложив девочку в постель, прикрыла ее одеялом до подбородка и затем спустилась вниз.
Последовав примеру Эрленда, Кристин тоже совсем оделась, – разумеется, в эту ночь в Хюсабю уже никто больше не спал, – и принялась успокаивать перепуганных ребят и служанок.
* * *
На следующее утро, – была сильная метель, – служанка Маргрет уходила, рыдая, из усадьбы, унося свое имущество в заплечном мешке. Хозяин выгнал ее вон, осыпав ругательствами, и пригрозил содрать с нее кожу за то, что она так продала свою госпожу.
Потом Эрленд подверг допросу остальных слуг: неужели служанки не почуяли ничего подозрительного, когда Ингелейв осенью и зимой стала то и дело ночевать у них, а не в светелке Маргрет? И собаки почему были заперты у них же? Но, как и следовало ожидать, служанки все отрицали.
Наконец он взялся за жену, оставшись с ней наедине. С болью в сердце, смертельно усталая, слушала мужа Кристин, стараясь отвести его несправедливые упреки кроткими ответами. Она не отрицала, что боялась; но удержалась и не сказала, почему не говорила ему о своих страхах, – потому что не видала ничего, кроме неблагодарности, всякий раз, как пыталась дать совет ему или Маргрет, ради блага самой же девушки. И поклялась Господом Богом и девой Марией, что никогда не знала, – да и не могла подумать ничего такого, – что этот человек приходил по ночам в светелку к Маргрет.
– Не могла! – презрительно сказал Эрленд. – Ты сама говоришь, что еще помнишь то время, когда была не лучше Маргрет… И ведает Господь Бог, за годы, прожитые нами совместно, ты всякий день давала мне заметить, что помнишь обиду, которую я причинил тебе… Хотя ты, точно так же, как и я, поступала по своей доброй воле и хотя твой отец, а не я был причиной многих несчастий, отказав мне, когда я просил его отдать мне тебя в жены… Я же был готов загладить свой грех с первого же часа. Когда ты увидела гимсарское золото, – он грубо схватил женину руку и поднял ее вверх, так что на пальцах заблестели два кольца, подаренные Эрлендом Кристин, когда они встречались в Гердарюде, – разве ты не поняла, что это значит? Ежедневно все эти годы ты носила кольца, которые я подарил тебе, когда ты отдала мне свою честь.
Кристин едва держалась на ногах от усталости и горя; она тихо ответила:
– Удивляюсь, Эрленд, как ты еще помнишь то время, когда ты победил мою честь…
Тут он обхватил руками голову, бросился на скамью, корчась и извиваясь. Кристин села неподалеку от него, – ей хотелось, чтобы она могла хоть как-нибудь помочь мужу. Она понимала, что это несчастье еще тяжелее падает на него, ибо он сам грешил против других таким же образом, как теперь согрешили против него. И он, который никогда не любил принимать на себя вину за им же самим вызванное несчастье, теперь не в силах был снести эту вину, – и не на кого было ее свалить, кроме как на Кристин. Но она не так сердилась, как скорбела и страшилась того, что будет теперь…
* * *
Время от времени она поднималась к Маргрет. Девочка лежала недвижимо, бледная, с устремленным куда-то вдаль взором. Она все еще не спросила о судьбе Хокона, и Кристин не знала – потому ли, что не смела, или потому, что была совершенно ошеломлена своим собственным горем.
В конце дня Кристин видела, что Эрленд и исландец Клёнг шли вдвоем сквозь пургу в оружейную. Но через самое короткое время Эрленд вернулся обратно один. Кристин на мгновение подняла глаза, когда Эрленд вошел в полосу света и прошел мимо нее, после этого она уже не решалась обращать свой взгляд в тот угол горницы, где он спрятался от людей. Она видела, что он совершенно сломлен.
Немного погодя, когда она ходила зачем-то в клеть, прибежали Ивар и Скюле и сообщили матери, что Клёнг-исландец вечером уезжает, – мальчики были очень огорчены, потому что писец был их добрым другом. Сейчас он укладывает свои вещи и к ночи хочет быть в Биргси…
Кристин уже догадалась о том, что произошло. Эрленд предложил свою дочь писцу, а тот не захотел брать за себя соблазненную девушку. Но чего этот разговор стоил Эрленду! У Кристин закружилась голова, ей стало дурно, и она не в силах была продумать эту мысль до конца.
* * *
Спустя день из дома священника пришло известие: Хокон, сын Эйндриде, просил о разрешении поговорить с Эрлендом. Эрленд велел ответить, что ему не о чем говорить с Хоконом. Отец Эйлив сказал Кристин, что если Хокон и выживет, то останется совершенным калекой. Помимо того, что он потерял кисть правой руки, он еще расшиб себе спину и бедра при падении с крыши людской. Но он хочет домой, хоть и в таком виде, и священник обещал достать для него сани. Он сейчас от всего сердца раскаивается в своем прегрешении, – он сказал, что отец Маргрет имел право так поступить, как ни толковать закон, но ему очень хотелось бы, чтобы все постарались заглушить это дело и чтобы его проступок и срам Маргрет были скрыты, насколько это возможно. К концу дня его вынесли из дому и положили в сани, которые отец Эйлив занял в Репстаде, и священник сам поехал вместе с ним через горы в Гэульдал.
* * *
Поэтому на другой день, – а это была среда на первой неделе Великого Поста, – обитателям Хюсабю пришлось пойти к обедне в приходскую церковь ниже по долине, в Виньяре; но ко времени вечерни Кристин попросила причетника впустить ее в их домашнюю церковь.
Она еще ощущала пепел на голове своей, когда стояла на коленях у могилы своего пасынка и читала «Отче наш» за упокой его души.
Наверное, там, под камнем, от мальчика почти ничего не осталось, кроме костей. Костей, и волос, и чего-нибудь из одежды, в которой он был опущен в землю. Она видела останки своей маленькой сестрички, когда ее выкопали, чтобы свезти к отцу в Хамар. Прах и пепел… Она вспомнила прекрасное лицо отца, вспомнила мать, ее большие глаза на изборожденном морщинами лице, ее фигуру, сохранившуюся все столь же странно молодой, хрупкой и легкой, хотя она так рано состарилась. Оба они лежали под одним камнем, распадаясь, как распадаются лома, когда их жители выедут. Перед ней всплывали и исчезали картины: сгоревшие остатки церкви в ее родной долине, усадьба в долине речки Сильсо, мимо которой приходится проезжать, когда едешь из Йорюндгорда в Вогэ: дома стояли пустые и разваливались, и те, кто возделывал землю усадьбы, не смели подходить к ним близко после захода солнца. Она думала о своих дорогих умерших – выражении их лиц, их голосах, улыбках, привычках и обыкновениях; когда они уже ушли в тот, иной край, думать об их образах так больно, как будто вспоминаешь о родном доме, когда знаешь, что ныне он пуст и гниющие бревна обваливаются, погружаясь в дерн.
Она сидела на скамье у стены в пустой церкви, и запах застарелого куренья приковывал ее мысли к смерти и к упадку всего преходящего. И не было сил вознести душу так, чтобы увидеть хоть мимолетный отблеск той страны, где были они, куда вся доброта, вся любовь и верность в конце концов переходили и где пребывали. Каждый день, молясь за упокой их душ, она думала о том, как неестественно ей молиться за них, кто уже здесь, на земле, имел больше душевного покоя, чем сама она когда-либо ведала с тех пор, как стала взрослой женщиной. Правда, отец Эйлив говорил, что молитва за умерших всегда хороша. – и если те уже обрели покой у Господа, то хороша для себя.
Но ей это не помогало. Ей казалось, что когда ее утомленное тело наконец будет гнить под камнем, то ее тревожная душа все равно должна будет реять где-то поблизости, как проклятый дух бродит и стонет вокруг обрушившихся домов пустынной усадьбы. Ибо в ее сознании сохранится грех, как корни сорных цветов пронизывают дерн. Они больше не цветут, не распускаются, не благоухают, но в дерне они сохраняются, бледные, сильные и живые. Несмотря на всю нежность, наплывавшую в ее душе, когда она видела отчаяние мужа, у нее не хватало воли заглушить голос, вопрошавший внутри нее, оскорбленный и ожесточенный: как ты можешь так говорить со мной, разве ты забыл, как я отдала тебе верность и честь, разве ты забыл, как я была твоей возлюбленной подругой?.. И понимала, что пока этот голос вопрошает в ней, до тех пор она сама будет говорить с ним так, будто она все забыла…
Мысленно она бросалась на колени перед ракой святого Улава, хваталась за истлевшие кости руки брата Эдвина там, в церкви на горе Ватсфьелль, поочередно сжимала в руке кресты – то хранивший кусочки савана мертвой, то хранивший осколки кости неизвестного мученика, – искала защиты, хваталась за эти малые остатки, которые сквозь смерть и уничтожение сохранили немного силы отошедшей души – как найденные в земле, изъеденные ржавчиной мечи древних богатырей сохраняют волшебное могущество.
На следующий день Эрленд поехал в город в сопровождении только Ульва да еще одного слуги. Он так и не возвращался домой в течение всего поста, но Ульв приезжал за его оруженосцами и уехал с ними, чтобы встретить Эрленда на весеннем тинге в Оркедале.
Наедине с Кристин Ульв рассказал ей, что Эрленд договорился с Тидекеном Паусом, немцем, золотых дел мастером в Нидаросе, о том, что Маргрет выйдет замуж за сына Тидекена, Герлаха, вскоре после Пасхи.
Эрленд вернулся домой к праздникам. Он теперь успокоился и пришел в себя, но Кристин понимала, что это все не пройдет ему так легко, как проходило многое, – оттого ли, что он теперь уже не так молод, или потому, что ничто еще не унижало его столь глубоко. Маргрет же, казалось, была совершенно равнодушна к тому, как отец устраивал ее судьбу.
Однажды вечером, когда муж и жена остались вдвоем, Эрленд все же сказал:
– Будь она моим законным ребенком – или будь ее мать незамужней женщиной… никогда я не отдал бы ее чужеземцу, когда с ней такое дело. Я бы не пожалел ей и ее потомству ни защиты, ни приюта. Теперешний выход худший из всех, но раз уж она такого происхождения, то законный муж может лучше всего защитить ее…
Но в то время как Кристин готовила все к отъезду своей падчерицы, Эрленд сказал однажды коротко:
– Ты сейчас, наверно, чувствуешь себя не так хорошо, чтобы ехать с нами в город?
– Если ты хочешь, то, разумеется, я поеду, – сказала Кристин.
– А зачем мне хотеть? Если ты прежде не была ей вместо матери, так и теперь можешь избавиться от этого… Особого веселья на свадьбе не будет! А фру Гюнна из Росволда и жена ее сына обещали вспомнить наше родство и приехать.
Так Кристин и просидела в Хюсабю, пока Эрленд выдавал свою дочь в Нидаросе за Герлаха, сына Тидекена.
III
Этим летом, перед самым Ивановым днем, Гюннюльф, сын Никулауса, вернулся в свой монастырь. Эрленд был в городе на Фростатинге. Он отправил домой гонца и велел спросить у жены, как она думает, сможет ли она приехать повидаться с деверем. Кристин чувствовала себя не более чем сносно, но все же поехала. Когда она встретилась с Эрлендом, тот сказал, что, насколько ему кажется, здоровье брата совершенно подорвано. Предприятие монахов, отправившихся на север, в Мункефьорд, не увенчалось особым успехом. Построенную ими церковь так и не удалось освятить, потому что архиепископ не смог поехать на север в такое неспокойное время. Пришлось служить обедни у походного алтаря. В довершение всех бед у них не хватило ни хлеба, ни вина, ни свечей, ни масла для богослужения, а когда брат Гюннюльф и брат Аслак поплыли в Варгёй, чтобы раздобыть все это, финны заколдовали их: корабль перевернулся, и им пришлось просидеть трое суток на каком-то скалистом островке. После этого оба они заболели, а брат Аслак спустя некоторое время умер. Они сильно страдали от цинги в Великий Пост, потому что у них не было ни муки, ни овощей для приправы к сушеной треске. Поэтому епископ Хокон бьёргвинский и магистр Арне, возглавлявший соборный капитул в Нидаросе на время отсутствия господина Поля, уехавшему к папе за посвящением, приказали тем монахам, которые еще оставались в живых, вернуться домой, а впредь, до дальнейшего распоряжения, о пастве в Мюнкефьорде должны были пектись священники в Варгёе.
Но хотя Кристин и была уже подготовлена заранее, все же она пришла в ужас, увидев вновь Гюннюльфа, сына Никулауса.
Она поехала в монастырь вместе с Эрлендом на следующий же день, и их провели в приемную. Монах вышел к ним – он совсем сгорбился, венчик его волос совершенно поседел, под впалыми глазами были морщины и темные круги, а на гладкой белой коже лица – свинцового цвета пятна. Такие же пятна оказались у него на руке, когда он выпростал ее из рукава рясы и протянул Кристин. Он улыбнулся, и Кристин увидела, что у него не хватает много зубов.
Они уселись и стали беседовать, но Гюннюльф словно и говорить разучился. Он сам об этом упомянул, перед тем как им уйти.
– А ты, Эрленд, все такой же… Как будто и не постарел, – сказал он с легкой улыбкой.
Кристин сама отлично знала, что у нее сейчас прескверный вид. Эрленд же был красив – высок, строен, темноволос и хорошо одет. И все же Кристин подумала в глубине души, что и Эрленд тоже сильно изменился… Странно, как Гюннюльф этого не заметил, – раньше у него всегда было такое острое зрение.
* * *
Раз как-то поздним летом Кристин была на чердаке, где хранилась одежда; с ней была фру Гюнна из Росволда, она приехала в Хюсабю помогать Кристин, когда той опять настанет время родить. И вот они услышали, что Ноккве и Бьёргюльф поют во дворе, точа свои ножи, – поют какую-то грубую и непристойную песню. Они орали ее во все горло.
Мать была вне себя от гнева. Она сошла к ребятам и обрушилась на них со строжайшим выговором. А потом пожелала узнать, от кого они научились таким вещам; конечно, это они подхватили в людской, но кто же из мужчин учит такому делу детей? Мальчики не хотели отвечать. Тут из-под лестницы, ведшей на чердак, вылез Скюле; он сказал, что мать может прикусить язык: эту песню распевает отец, а они ее слушали, да научились…
Тогда вмешалась фру Гюнна – неужели они больше уже не боятся Бога, что поют такие вещи… И в особенности теперь, когда, ложась вечером спать, не знают, не окажутся ли они завтра без матери еще раньше, чем петухи пропоют? Кристин ничего не сказала и молча вернулась в дом.
Потом, когда она прилегла ненадолго на кровать, в горницу вошел Ноккве и подошел к ней. Он взял ее за руку, но ничего не сказал, а принялся тихонько плакать Тогда она заговорила с ним ласково и шутливо, прося его не печалиться и не сетовать: она уже шесть раз благополучно перенесла это, так что, наверное, перенесет и в седьмой. Но мальчик плакал все больше и больше. В конце концов он попросил позволения забраться к ней на кровать и лег у стенки, продолжая плакать, обняв мать за шею и положив голову к ней на грудь. Но Кристин так и не могла добиться от него, чтобы он рассказал ей, что его так огорчало, хотя он и пролежал у нее вплоть до того, как служанки внесли ужин.
Ноккве шел теперь двенадцатый год; он был крупный мальчик для своего возраста и очень старался казаться возмужавшим и взрослым, но у него была нежная душа, и матери нередко приходилось видеть, что он ведет себя еще совсем по-детски. Он уже был настолько велик, чтобы понять, какая беда случилась с его сводной сестрой; мать спрашивала себя, не замечает ли он также, как отец его совершенно изменился после этого.
С Эрлендом всегда бывало так, что когда он вспылит, то может наговорить самые ужасные вещи, – однако прежде он никогда не говорил никому ни одного дурного слова, кроме как в гневе. И сейчас же старался загладить все сказанное, когда, бывало, сам поостынет. Теперь же он был в состоянии говорить жестокие и мерзкие вещи хладнокровно. Он и раньше был несдержан на язык и любил ругаться и божиться. Однако все же до некоторой степени отучился от этой скверной привычки, видя, что это причиняет боль жене и оскорбляет отца Эйлива, к которому он постепенно стал питать большое почтение. Но никогда его речи не бывали непристойны или грязны, и ему никогда не нравилось, если другие мужчины вели подобные разговоры, – в этом отношении он был гораздо скромнее многих мужчин, живших более чистой жизнью. Оскорбительно и больно было Кристин слышать такие слова из уст своих малолетних сыновей, в особенности теперь, когда она была в положении, и знать, что они научились этому от отца; однако было еще одно, что оставляло наигорчайший привкус у нее во рту: она поняла, что Эрленд еще настолько ребячлив, что в состоянии думать, будто он вышибает клин клином, если теперь, после такого постыдного происшествия с дочерью, с его языка будут, срываться нечистые и непристойные слова и выражения.
От фру Гюнны она знала, что Маргрет разрешилась мертворожденным мальчиком незадолго до дня святого Улава. По словам старухи, она уже довольно скоро утешилась; они с Герлахом живут в добром согласии, он обращается с ней ласково; Эрленд заезжает к дочери, когда бывает в городе, и Герлах чествует тестя с большой пышностью, хоть Эрленд не очень склонен признавать его за родича. Но сам Эрленд не упоминал имени дочери у себя дома, в Хюсабю, с тех пор как та уехала из усадьбы.
У Кристин опять родился сын, при крещении названный Мюнаном – в честь деда Эрленда. В течение всего того времени, что она лежала в маленькой горенке, Ноккве ежедневно приходил к матери, принося ей ягоды и орехи, которые собирал в лесу, или венки, которые сплетал из разных целебных трав, Эрленд приехал домой, когда новорожденному исполнилось уже три недели, и долго просиживал у жены, стараясь быть нежным и ласковым, и на этот раз не жаловался на то, что опять родился мальчик, а не девочка или что ребенок такой слабенький и болезненный. Но Кристин скупо отвечала на его ласковые речи, была молчалива, задумчива и удручена. И на этот раз здоровье ее восстанавливалось очень медленно.
* * *
Всю зиму напролет Кристин недомогала, и, казалось, мало было надежд, что ее ребенок выживет. Мать почти не думала ни о чем – только о своем бедненьком малютке. Поэтому она слушала в пол-уха все разговоры о тех важных известиях, о которых говорилось повсюду этой зимой. Король Магнус оказался в тяжелейшем безденежье из-за своих попыток обеспечить себе владычество в Сконе и ждал теперь помощи и средств из Норвегии. Некоторые из господ в государственном совете были склонны поддержать его в этом деле. Но когда королевские посланцы прибыли в Тюнсберг, посадник оттуда уехал, а Стиг, сын Хокона, бывший начальником тюнсбергской крепости, запер замок перед королевскими людьми и приготовился защищать его силой оружия. У него было немного людей, но Эрлинг, сын Видкюна, который был мужем его тетки и жил у себя в поместье в Акере, прислал сорок своих вооруженных людей на подмогу, а сам отплыл на запад. Тогда же королевские двоюродные братья Ион и Сигюрд, сыновья Хафтура, возмутились против короля из-за одного судебного приговора, вынесенного не в пользу кого-то из их людей. Эрленд смеялся над этим и говорил, что сыновья Хафтура доказали здесь свою молодость и глупость. Недовольство королем Магнусом охватило теперь всю страну. Знатные люди требовали, чтобы во главе правления государством был поставлен наместник и чтобы государственная печать была передана в руки норвежцу, раз король из-за своих сконских дел, по-видимому, склонен большую часть времени проводить в Швеции. Горожане и городское духовенство были напуганы слухами о королевском денежном займе у немецких городов. Высокомерие немцев и их издевательство над законами и обычаями страны и без того уже были более чем нетерпимы, а теперь говорили, что король пообещал им еще большие права и преимущества в норвежских городах, так что тем норвежцам, которые ведут торговлю и уже и так с трудом изворачиваются, станет совсем несносно терпеть. В народе упорно держался слух о тайном грехе короля Магнуса, и, во всяком случае, многие из приходских священников по округам и бродячие монахи были единодушны в утверждении, что из-за этого и сгорел собор святого Улава в Нидаросе. Крестьяне тоже начали искать в этом причины многих несчастий, которые за последние годы обрушивались то на одну долину, то на другую, – болезни скота, головня на зерновых хлебах, приносившая с собой немощи и напасти людям и животным, плохие урожаи хлеба, недостаток сена. Поэтому Эрленд говорил, что если бы у сыновей Хафтура хватило ума просидеть еще немного времени тихо и спокойно и приобрести себе славу людей тороватых и ведущих себя как свойственно вождям, то люди, пожалуй, вспомнили бы о том, что ведь и они тоже внуки по дочери короля Хокона.
Но все эти волнения затихли, а из них получилось то, что король назначил Ивара, сына Огмюнда, королевским наместником в Норвегии. Эрлингу, сыну Видкюна, Стигу, сыну Хокона, сыновьям Хафтура и всем его приверженцам пригрозили, что они будут объявлены государственными изменниками. Тогда им пришлось уступить, поехать к королю и примириться с ним. Был один могущественный человек из Опланда, которого звали Ульвом, сыном Саксе; он принимал участие в замысле сыновей Хафтура; но не поехал мириться с королем, а прибыл в Нидарос после Рождества. Он проводил с Эрлендом много времени в городе, и от него-то жители северных областей и узнали обо всех этих событиях, как их понимал Ульв. Кристин этот человек очень не нравился: его самого она не знала, но была знакома с его сестрой Хельгой, дочерью Саксе, которая была замужем за Гюрдом Дарре из Дюфрина. Она была красива, но очень высокомерна, и Симон не любил ее, хотя Рамборг прекрасно с ней уживалась. Вскоре после начала Великого Поста пришли грамоты воеводам, чтобы Ульв, сын Саксе, был объявлен на тингах изгоем, но к тому времени он в самый разгар зимы уже отплыл из Норвегии.
* * *
Этой весной Эрленд и Кристин проводили Пасху в своем городском доме, и с ними был их младший ребенок Мюнан. Дело в том, что одна монашенка из монастыря была столь искусной лекаркой, что все больные дети, побывавшие в ее руках, выздоравливали, если только по воле Божьей не умирали.
Однажды, вскоре же после праздников, Кристин вернулась из монастыря домой с малюткой. Сопровождавшие ее слуга и служанка вошли вместе с ней в горницу. Эрленд был там один – лежал на одной из скамеек. Когда слуга удалился, а женщины сняли с себя плащи, Кристин села с ребенком у очага, а служанка занялась разогреванием какого-то маслица, которое им дала монахиня, Эрленд спросил с того места, где лежал, что сестра Рагнхильд сказала насчет ребенка. Кристин отвечала немногословно, развертывая тем временем пеленки, а под конец и вовсе перестала откликаться.
– Что же, мальчику так худо, Кристин, что ты не хочешь об этом говорить? – спросил Эрленд с легким нетерпением в голосе.
– Ты уже спрашивал об этом раньше, Эрленд, – отвечала холодно жена, – а я повторяла тебе много раз. Но раз ты так мало беспокоишься о мальчике, что не помнишь этого от разу до разу…
– Со мной тоже случалось, Кристин, – сказал Эрленд поднимаясь на ноги и подходя к ней, – что мне приходилось отвечать тебе по два и по три раза, ибо ты не изволила помнить, что я тебе отвечал на твои же собственные вопросы.
– Наверное, не о таких важных вещах, как здоровье детей, – отвечала она все так же.
– Да и не о таких уж пустяках… Например, нынче зимой, – я принимал их близко к сердцу.
– Это неправда, Эрленд! Давным-давно уже ты не разговариваешь со мной о делах, которые ближе всего принимаешь к сердцу…
– Выйди-ка, Сигне! – сказал Эрленд девушке. Лоб у него покраснел, он повернулся к жене. – Я понимаю, во что ты метишь. Уж об этом я не хочу с тобой разговаривать при твоей служанке, хотя ты с ней так дружишь, что не считаешься с ее присутствием, когда заводишь ссоры со своим мужем и говоришь, что я говорю неправду…
– С кем поведешься, от того и наберешься, – коротко сказала Кристин.
– Трудно понять, что ты хочешь этим сказать. Никогда я не разговаривал с тобой неласково при чужих или позабывал оказывать уважение и почет перед нашими слугами.
Кристин разразилась каким-то странным, болезненным и дрожащим смехом:
– У тебя плохая, память, Эрленд! Все эти годы Ульв, сын Халдора, жил у нас. А разве не помнишь, как ты позволял ему и Хафтуру провожать меня к тебе в спальную горницу у Брюхильд в Осло?
Эрленд бессильно опустился на скамейку, уставившись на свою жену с полуоткрытым ртом. А та продолжала:
– Редко случались в Хюсабю… или в иных местах… такие непристойные и непочтенные вещи, которые тебе приходило бы в голову скрывать от своих слуг… хотя бы это было к стыду твоему или твоей супруги…
Эрленд продолжал сидеть все так же, с ужасом глядя на нее.
– Помнишь первую зиму, когда мы были женаты… Я ходила с Ноккве, дела обстояли так, что мне бывало достаточно трудно требовать послушания и уважения от моих домочадцев: помнишь, как ты поддержал меня?.. Помнишь, как твой приемный отец гостил у нас с посторонними женщинами, слугами и служанками, наши собственные люди сидели с нами за столом… Помнишь, как Мюнан стаскивал с меня каждую тряпку, которой я старалась прикрыться, а ты сидел тихонечко и не посмел заткнуть ему рот…
– Господи! Неужели ты таила это целых пятнадцать лет! – Он поднял на нее глаза, взгляд их казался странно голубым, а голос был слаб и беспомощен. – И все же, моя Кристин… Мне думается, это не то же самое, что нам говорить друг другу неприязненные и язвительные слова…
– Да, – сказала Кристин, – и мое сердце поранило еще хуже, когда в тот раз на нашем рождественском пиршестве ты обругал меня за то, что я накинула свой плащ на Маргрет… А женщины из трех областей стояли вокруг, слушая это…
Эрленд не отвечал.
– А ты еще обвиняешь меня за то, что все обернулось так с Маргрет… А всякий раз, когда я пыталась сказать ей на пользу хотя бы одно слово, она бежала к тебе, а ты с раздражением приказывал мне оставить девушку в покое, – она, дескать, твоя, а не моя…
– Тебя… я не обвинял!.. – отвечал Эрленд с трудом; он изо всех сил старался говорить спокойно. – Будь кто-нибудь из наших детей девочкой, ты, наверное, легче бы поняла, что такая вещь, как то, что произошло с моей дочерью… наносит отцу удар до самого мозга костей…
– Мне казалось, я доказала тебе в прошлом году весной, что я понимаю, – тихо ответила жена. – Мне нужно было вспомнить, только о своем собственном отце…
– И все же, – произнес Эрленд по-прежнему спокойно, – в этом случае было хуже. Я был холостым человеком. А тот… был… женат. Я не был связан… Я не был так связан, – поправился он, – что никогда не мог бы освободится…
– И все-таки ты не освободился, – сказала Кристин. – Разве не помнишь, как случилось, что ты стал свободен?
Эрленд вскочил на ноги и ударил ее в лицо. Потом остановился в ужасе и вперил в нее взор – на белой щеке появилось красное пятно. По Кристин сидела неподвижно и спокойно, и глаза ее были сухи. Испуганный ребенок принялся кричать – она стала тихонько покачивать дитя на коленях и убаюкивать его.
– Это… было зло сказано, Кристин, – неуверенно произнес муж…
– В прошлый раз, когда ты меня ударил, – проговорила она тихим голосом, – я носила под сердцем твое дитя. Сейчас ты меня ударил, когда я сидела с твоим сыном на коленях…
– Да уж, вечно у нас эти дети! – воскликнул он нетерпеливо.
Они умолкли. Эрленд принялся быстро расхаживать взад и вперед но горнице. Кристин отнесла ребенка в чулан и положила его на постель; когда она снова показалась в дверях чулана, Эрленд остановился перед женой.
– Я… Я не должен был бить тебя, моя Кристин! Я желал бы, чтобы этого не было… Наверное, я буду раскаиваться в этом так же долго, как в прошлый раз. Но ты… Ты и раньше давала мне понять, что, по-твоему, я слишком легко забываю. А ты, ты ничего не забываешь… ни одной несправедливости, в которой я провинился перед тобой. Ведь я же старался… старался быть тебе хорошим мужем, но, вероятно, тебе это кажется не стоящим воспоминания. Ты… Ты прекрасна, Кристин… – Он посмотрел ей вслед, когда она прошла мимо.
Да, спокойные и полные достоинства повадки хозяйки были так же прекрасны, как хрупкая прелесть юной девушки; она стала полнее в груди и шире в бедрах, но зато и выше ростом. Она держалась стройно, а круглая ее головка сидела на шее все так же гордо и восхитительно. Бледное непроницаемое лицо с большими темно-серыми глазами возбуждало и воспламеняло его точно так же, как возбуждало и воспламеняло когда-то его мятежную душу своим странным спокойствием круглое розовое детское личико. Эрленд подошел к ней и взял ее за руку.
– Для меня, Кристин, ты навеки останешься самой прекрасной из всех женщин и самой любимой…
Она позволила ему держать себя за руку, но не ответила на его пожатие. Тогда он отбросил от себя ее руку – раздражение вновь овладело им.
– Я позабыл, ты говоришь? Это, пожалуй, не всегда самый великий грех – забвение. Я никогда не кичился благочестием, но помню то, чему научился у отца Иона в детстве, а Божьи служители напоминали мне об этом потом. Грех – это размышлять и вспоминать о грехах, в которых мы исповедались перед священником, и покаялись перед Господом, и получили его прощение от руки и из уст священника. И не из благочестия ты, Кристин, всегда вскрываешь наши старые грехи! Нет, ты хочешь иметь нож против меня всякий раз, как я поступаю не по-твоему!..
Он отошел от нее и снова вернулся.
– Властолюбива… Бог знает, что я люблю тебя, Кристин… хоть и вижу, что ты властолюбива и никогда не можешь простить мне, что я поступил с тобой дурно и соблазнил тебя на дурное. Я сносил многое от тебя, Кристин, но не хочу больше терпеть, чтобы у меня никогда не было покоя из-за этих старых несчастий и чтобы ты разговаривала со мной так, словно я твой холоп…
Отвечая, Кристин дрожала от душевного волнения.
– Не разговаривала я с тобой так, словно ты холоп. Разве ты слышал хоть раз, чтобы я говорила грубо или запальчиво с человеком, который мог бы считаться стоящим ниже меня?.. Будь это самые бездельные и дрянные среди наших челядинцев – я чувствую себя чистой перед Богом и не грешна в том, что оскорбляла бедняков Божьих словом или делом. Но ты должен был быть моим господином, тебя я должна была слушаться и почитать, склоняться перед тобой и искать в тебе своей опоры – сразу же после Бога… по Божьему закону, Эрленд! И если я теряла терпение и разговаривала с тобой так, как не приличествует жене говорить со своим супругом, то, верно, потому, что по твоей же вине мне не раз было трудно склонять мое неразумие перед твоим разумом, почитать своего мужа и господина и слушаться его всегда, как мне хотелось бы… И, быть может, я ждала, что ты… Быть может, я думала, что смогу побудить тебя показать, что ты мужчина, а я только бедная женщина…
…Но утешься, Эрленд. Я не стану больше оскорблять тебя словами и после этого дня никогда не буду забывать говорить с тобой так кротко, словно ты холоп по рождению…
Лицо Эрленда залилось багровым румянцем, он поднял было на нее крепко сжатый кулак, потом круто повернулся на пятках, схватил со скамьи у двери свой плащ и меч и выбежал из горницы.
На улице ярко светило солнце и дул пронзительный ветер, в воздухе было холодно, и блестящие искорки замерзающих капель талой воды брызгали на Эрленда со стрех и с ветвей деревьев, сотрясаемых порывами ветра. Снег на крышах домов сверкал серебром, а за черно-зелеными лесистыми холмами вокруг города сияли вдали холодно-синие и ясно-белые горы в сверкании пронзительного не то весеннего, не то зимнего дня.
Эрленд шел по улицам и переулкам – быстрыми шагами, без. всякой цели. Все в нем кипело: она не права, это ясно как Божий день, была не права с самого же начала, а он, Эрленд, прав, хоть он и не сдержался и ударил ее и тем ослабил свою правоту… Но она была неправа! Что ему теперь с собой делать – он не знал! У него не было ни малейшего желания зайти к кому-нибудь из знакомых, и идти домой он не хотел…
В городе чувствовалось некоторое оживление. Большой купеческий корабль из Исландии – первый в эту весну – подошел еще утром к пристани. Эрленд повернул на запад, переулками вышел к церкви святого Мартейна и спустился вниз, к прибрежным улочкам. Хотя было еще довольно рано, но в лавках под навесами и в харчевнях уже стоял шум и гам. В дни своей юности Эрленд сам способен был посещать такие заведения – с друзьями и товарищами. Но теперь у людей глаза на лоб полезли бы, а потом они истрепали бы себе языки, если бы воевода одного из округов, владелец городской усадьбы, имеющий в своем доме в изобилии пиво, мед и вино, зашел бы в кабак и велел подать себе какого-нибудь дрянного пива. Однако, сказать по правде, ему больше всего и хотелось бы сидеть и пить с мелкими крестьянами, попавшими в город, челядинцами да моряками… Там не станут поднимать шум, если кто-нибудь из парней даст в ухо своей бабе, – и слава Богу… Черта лысого, как мужу справиться с женой, раз ее нельзя поколотить, оттого, что она знатна родом и что ты должен соблюдать свою честь?.. А переспорить женщину и сам дьявол не сможет! Какая чертовка!.. И какая красавица!.. Если бы можно было лупить ее, пока она опять станет хорошей!..
* * *
Колокола всех городских церквей принялись звонить, созывая народ к вечерне, – в бурном воздухе над головой Эрленда весенний ветер перемешал эти звуки в сплошное месиво. Наверное, она пошла теперь в церковь… Святая чертовка! Будет жаловаться Богу, деве Марии и святому Улаву, что муж поставил ей синяк под глазом! Эрленд послал святым хранителям жены привет от полноты своих греховных мыслей, а тем временем колокола гудели, звенели и трезвонили. Он направил свои шаги к церкви святого Григория.
Могилы его родителей находились перед алтарем, в северном приделе. Читая молитвы, Эрленд заметил, что в церковную дверь вошла фру Сюннива, дочь Улава, со своей служанкой. Кончив молиться, он подошел к ней и поздоровался.
Уж так повелось в течение всех этих лет, с тех пор как он познакомился с этой дамой, что они при всякой встрече дурили и шутили довольно свободно. И вот в этот вечер, когда они сидели на скамье у стены в ожидании начала службы, Эрленд так расшалился, что даме пришлось неоднократно напоминать ему, что ведь они находятся в церкви и народ все время проходит мимо.
– Да, да! – сказал Эрленд. – Но ты сегодня так красива, Сюннива! Приятно пошутить с женщиной, у которой такие ласковые глаза!
– Ты не стоишь того, Эрленд, сын Никулауса, чтобы я глядела на тебя ласковыми глазами… – сказала она со смехом.
– Тогда я приду пошутить с тобой, когда стемнеет, – отвечал Эрленд, тоже смеясь. – Когда отпоют службу, я провожу тебя домой…
Тут на хоры вышли священники, и Эрленд перешел в южный придел, заняв место среди мужчин.
Когда служба закончилась, он вышел в главные двери. Он увидел фру Сюнниву и ее служанку неподалеку от церкви на улице… Подумал – пожалуй, будет лучше не провожать ее, а пойти прямо домой. В это самое время на улице появилась толпа исландцев с купеческого корабля. Они шли, держась друг за друга и пошатываясь, и, по-видимому, намеревались загородить дорогу женщинам. Эрленд побежал вдогонку за дамой. Как только моряки увидели, что к ним приближается какой-то господин с мечом на поясе, они отошли в сторону и дали женщинам пройти.
– Пожалуй, будет лучше, если я все-таки провожу тебя до дому, – сказал Эрленд. – Сегодня вечером в городе неспокойно.
– Знаешь что, Эрленд? Ведь такой старой женщине, как я… быть может, не так уж неприятно, если кому-нибудь из мужчин кажется, что я еще так красива, что стоит загородить мне дорогу…
На подобные слова всякий вежливый мужчина мог ответить только одним.
* * *
Эрленд вернулся к себе на следующий день на рассвете и немного постоял перед запертой дверью жилого дома, замерзший, смертельно усталый, с болью в сердце, чувствуя себя отвратительно. Поднять на ноги домочадцев стуком в дверь, войти в дом, забраться в постель к Кристин, которая лежит с ребенком у груди… Нет! У него был при себе ключ от верхней клети восточного стабюра; там лежало разное имущество, за которое он отвечал. Эрленд отомкнул дверь, вошел в клеть, стащил сапоги и приготовил себе постель, застлав солому какой-то сермяжной тканью и пустыми мешками. Он закутался в плащ, забрался под мешки и имел счастье заснуть, позабыв обо всем на свете, – так он был утомлен и ошеломлен.
Кристин была бледна и измучена бессонной ночью, когда садилась за завтрак со своими домочадцами. Один из оруженосцев доложил ей, что он просил хозяина пожаловать к столу… Тот ночует наверху, в клети… Но Эрленд велел ему убираться ко всем чертям.
* * *
Эрленду нужно было ехать после обедни на деловое свидание в Эльгесетерский монастырь – быть свидетелем при каких-то сделках на недвижимость. Но он отвертелся от пиршества, которое устраивалось потом в трапезной, да и от Арне, сына Яввалда, – тот тоже не мог остаться пображничать с монахами, и ему во что бы то ни стало хотелось, чтобы Эрленд поехал вместе с ним в Ранхейм.
Потом он начал раскаиваться, что расстроил компанию… Ему стало страшно, когда он возвращался один в город: теперь ему придется подумать обо всем том, что он натворил. На одно мгновение ему захотелось сейчас же отправиться в церковь святого Григория – ему было разрешено исповедоваться перед одним из тамошних священников, когда он бывает в Нидаросе. Но если он опять поступит так же уже после исповеди, тогда ведь грех будет гораздо большим. Лучше немножко подождать!..
Теперь Сюннива, должно быть, думает, что он цыпленок, которого она поймала голыми руками. Но, черт подери, он и представить себе не мог, что какая бы то ни было женщина может открыть ему так много нового, – ведь он еще до сих пор не может прийти в себя от того, с чем ему пришлось иметь дело. Он воображал, что достаточно опытен в ars amoris, или как это там называют люди ученые. Будь он молод и зелен, так, конечно, он гордился бы и считал, что это замечательно. Но ему не нравится эта женщина – сумасшедшая баба, она ему противна, ему противны все женщины, кроме его жены… Да и она ему опротивела! Ей-Богу, он до того сжился с ней в браке, что сам стал совсем благочестивым, ибо верил в ее благочестие… Но прекрасную же награду получил он от своей благочестивой супруги и свою верность и любовь… от такой чертовки! Он вспомнил ее язвительные, полные злобы слова, сказанные накануне вечером: так, значит, ей кажется, что он ведет себя, словно происходит от холопов… А та, другая, Сюннива, наверное считает, что он совершенно неопытен и неуклюж, раз он позволил захватить себя врасплох и обнаружил некоторый страх перед ее любовными ухищрениями. Теперь он ей покажет, что он такой же святой мужчина, как она святая женщина… Он пообещал ей прийти сегодня ночью в дом ее мужа Борда… Ну что же, значит и пойдет! Грех уже совершен им, почему же не попользоваться тем удовольствием, которое дается с ним вместе?
Раз уж он нарушил свою верность Кристин… и она вызвала его на это своим злобным и несправедливым поведением…
Он пришел домой и начал слоняться по конюшням да пристройкам, выискивая, с кем бы ему побраниться, обругал поповскую служанку из больницы, потому что та снесла солод в сушилку, хотя прекрасно знала, что его домочадцам на этот раз не понадобится погреб, пока они будут в городе. Ему хотелось, чтобы его мальчики были здесь; все же у него было бы общество… Ему хотелось уехать домой, в Хюсабю, немедленно же. Но ему нужно было дождаться в городе писем с юга – было бы чистейшим безумием получать такие послания у себя дома, в деревне.
– Хозяйка не вышла к ужину, она лежит в постели в чулане, – сказала Сигне, ее служанка, с упреком глядя на хозяина.
Эрленд грубо ответил, что он не спрашивал ее о хозяйке. Когда люди оставили горницу, он пошел в чулан. Там была кромешная тьма. Эрленд наклонился над Кристин, лежавшей в постели.
– Ты плачешь? – спросил он еле слышно, потому что она как-то странно дышала.
Но она ответила, с трудом шевеля языком, что нет, она не плачет.
– Ты устала? Мне тоже хочется сейчас лечь спать, – тихо сказал он.
Голос Кристин дрожал, когда она промолвила:
– Тогда мне больше хотелось бы, Эрленд, чтобы ты шел себе и лег сегодня там, где спал в прошлую ночь.
Эрленд не ответил. Он вышел из чулана, взял из горницы свечу, вернулся и отомкнул свой сундук с одеждой. Он был достаточно хорошо одет для того, чтобы идти куда бы то ни было, потому что на нем все еще было темно-лиловое полукафтанье французского покроя, в котором он ездил утром в Эльгесетер. Но теперь он медленно и обстоятельно сменил одежду: облачился в красную шелковую рубашку и мышиного цвета бархатный кафтан до колен с серебряными колокольчиками на отворотах рукавов, причесал себе волосы и вымыл руки. А тем временем искоса поглядывал на жену – та лежала молча и не шевелилась. Затем он вышел, не пожелав ей спокойной ночи. На следующий день он открыто явился домой лишь поздним утром.
Так это продолжалось с неделю. Когда однажды вечером Эрленд вернулся домой, – он ездил по какому-то делу в Ханграр, – ему сообщили, что Кристин уехала утром в Хюсабю.
К тому времени ему уже стало ясно, что никогда никто из людей не получал меньшего удовольствия от греха, чем он от своей связи с Сюннивой, дочерью Улава. Он чувствовал в глубине души, что эта безумная женщина надоела ему ужасно, – противна ему, даже когда он забавляется с ней и ласкает ее. И к тому же он поступает так легкомысленно – наверное, уже по всему городу и по всей округе болтают о том, что он совершает ночные прогулки в дом Борда, Не стоит Сюннива того, чтобы он пачкал из-за нее свое доброе имя. Иногда он задумывался и над тем, что это может привести за собой последствия, – ведь у нее же есть все-таки муж, хоть и довольно старый и болезненный; жаль Борда, что он женился на такой распущенной и неразумной женщине, – наверное, Эрленд не первый, кто посягнул на честь ее мужа. А Хафтур… Но Эрленд и не вспомнил, когда связался с Сюннивой, что она сестра Хафтура; мысль об этом пришла ему в голову только тогда, когда было уже поздно. Все это было так скверно, что хуже не могло бы и быть, а теперь еще он понял, что Кристин знает об этом.
Не явится же у нее мысли поднять против него дело перед архиепископом… потребовать разрешения на отъезд от него? У нее есть Йорюндгорд, где она может найти себе пристанище, но ей невозможно ехать через горы в такое время года, – совершенно немыслимо, если она захочет взять с собой маленьких детей, а от них Кристин не уедет. Да и морем она ни за что не поедет с Мюнаном и Лаврансом такой ранней весной, утешал себя Эрленд. Нет, не похоже на Кристин, чтобы она стала требовать у архиепископа помощи против мужа… У нее есть на это основание… Но он сам добровольно будет отказываться от супружеского ложа… пока она не поймет, что он искренне раскаивается. Не может быть, чтобы Кристин хотелось, чтобы это дело стало явным. Но он понимал, что много воды утекло с тех пор, когда он действительно знал о своей жене, что она сделает или чего не сделает.
Он лежал ночью в своей собственной постели, мысленно прикидывая и так и сяк. Ему стало ясно, что он вел себя еще неразумнее, чем ему казалось сперва, – позволил себя втянуть в это скверное дело теперь, когда он находится в самой гуще величайших замыслов.
Он проклинал себя самого за то, что перед женой он настолько все еще ходит в дураках, что она смогла толкнуть его на такое дело. Он проклинал и Кристин и Сюнниву. Во имя дьявола, ведь он же не более женолюбив, чем всякий другой мужчина, – даже, пожалуй, имел дело с гораздо меньшим числом женщин, чем большинство других мужчин, о которых ему известно! Но словно сам нечистый подстраивает все это… Он не может приблизиться к женщине, чтобы сейчас же не увязнуть в болоте по самые подмышки!..
Но теперь этому конец! Слава Господу Богу, у него руки заняты другим. Скоро, скоро он, разумеется, получит письмо от фру Ингебьёрг. Да, бабьей бестолочи он не избежал и в этом деле, но это, уж наверное, Божье наказание за его грехи в юности! Эрленд громко рассмеялся во мраке наедине сам с собой. Фру Ингебьёрг должна понять, что дела обстоят так, как было ей ясно изложено. Вопрос идет о том, выдвинут ли норвежцы против короля Магнуса ее сыновей или сыновей ее побочной сестры? А фру Ингебьёрг любит своих детей от Кнута Порее так, как никогда не любила других своих детей…
Скоро, скоро… Он раскроет объятия резкому ветру и соленым морским брызгам. Боже мой, как хорошо будет промокнуть от океанской волны и чувствовать, что ветер вдувает в тебя свежесть до самого мозга костей! Отделаться от всего женского пола на восхитительно долгий срок!
Сюннива… Пусть думает все, что ей угодно. Он туда больше не пойдет. А Кристин может, если желает, уезжать в Йорюндгорд, – ему безразлично. Быть может, именно самое лучшее и надежное для нее и для детей, если они окажутся этим летом в стороне, в Гюдбрандской долине. А потом уж он с ней опять помирится…
На следующее утро он поехал в Скэун. Все же он не сможет успокоиться, пока не узнает, что его жена намерена делать.
Кристин встретила его вежливо, спокойно и холодно, когда он в конце дня приехал в Хюсабю. Если он не обращался к ней с вопросом, сама она не говорила ему ни одного неприязненного слова. Не сделала и никаких возражений, когда он вечером как бы в виде пробы пришел к ней, чтобы лечь спать в супружескую постель. Но когда они полежали немного, он попытался нерешительно положить ей руку на грудь.
Голос Кристин дрожал, но Эрленд не мог понять, было ли то от горя или от ожесточения, когда она прошептала:
– Не такой ты ничтожный человек, Эрленд, чтобы сделать это еще более невыносимым для меня. Затевать с тобою ссору я не могу – наши дети спят вокруг нас. И раз уж я прижила с тобой семерых сыновей, то хоть я и оскорбленная жена, но мне хотелось бы, чтобы наши домочадцы не поняли, что мне это известно…
Эрленд долго лежал, прежде чем решился ответить:
– Да. Помилуй меня Господь, Кристин, я оскорбил тебя. Я не… Я не сделал бы этого, если бы мог отнестись легче к тому, что ты говорила мне такие жестокие слова в тот день в Нидаросе… Не для того я приехал домой, чтобы вымаливать у тебя прощение, – я отлично знаю, что сейчас это значило бы просить тебя о немалом…
– Я вижу, Мюнан, сын Борда, сказал правду, – отвечала жена. – Никогда не наступит такой день, когда ты встанешь и сам ответишь за то, что наделал. Ты должен обратиться к Богу и с ним искать примирения… Меня тебе нужно меньше просить о прощении, чем его…
– Да, я понимаю, – сказал Эрленд с горечью. Больше они не разговаривали. А на следующее утро он уехал обратно в Нидарос.
* * *
Он пробыл в городе несколько дней, когда однажды к нему подошла в церкви святого Григория служанка фру Сюннивы. Эрленд решил, что все же нужно поговорить с дамой в последний раз, и потому велел девушке посторожить вечером, – тогда он явится тем же путем, как всегда.
Ему приходилось карабкаться и ползти, как воришке, который таскает кур, чтобы забираться в светличку, где они встречались. Теперь ему было стыдно до отвращения, что он так валял дурака – при своем возрасте и положении. Но спервоначала его забавляло проказничать так по-юношески.
Дама приняла его в постели.
– Все ж таки ты явился наконец? – засмеялась она зевая. – Поторопись же, дружок, и залезай в постель, а потом можно будет побеседовать, где ты был так долго…
Эрленд хорошенько не знал, что ему делать или каким образом ему высказать ей то, что лежит у него на душе. Невольно он начал развязывать свою одежду.
– Легкомысленно мы ведем себя оба, Сюннива… Право, неблагоразумно будет, чтобы я оставался здесь сегодня ночью. Ведь может же когда-нибудь вернуться домой Борд, – сказал он.
– А, ты испугался моего мужа? – спросила Сюннива, поддразнивая его. – Ты ведь сам видел, что Борд и ухом не ведет, когда мы перешучиваемся прямо у него на глазах. Если он узнает, что ты бывал здесь в доме, так я сумею заставить его поверить, что это только прежнее дурачество. Он слишком мне доверяет…
– Да, видно, он тебе действительно слишком доверяет, – захохотал Эрленд, запуская пальцы в ее белокурые волосы и беря ее за крепкие белые плечи.
– Ах, ты находишь так? – Она схватила его за кисть руки. – А своей жене ты доверяешь? Я-то была еще скромна и невинна, когда Борд получил меня…
– Мою жену нам нечего сюда впутывать, – резко сказал Эрленд и отпустил се.
– Как это так? Что же, по-твоему, говорить о Кристин, дочери Лавранса, более неприлично, чем о муже моем, господине Борде?
Эрленд стиснул зубы и не ответил.
– Видно, ты из тех мужчин, Эрленд, – сказала насмешливо Сюннива, – которые мнят себя столь обольстительными и прекрасными, что не ставят в грех женщине, если ее добродетель была перед ними подобна хрупкому стеклу; зато для всех других она должна быть тверда, как сталь!
– Я никогда этого не думал о тебе, – грубо ответил Эрленд. Глаза у Сюннивы засверкали:
– Чего же тебе тогда надо от меня, Эрленд… раз ты столь счастлив в браке?
– Я уже сказал: ты не должна упоминать моей жены…
– Твоей жены или моего мужа…
– Это ты всегда заводила разговор о Борде и больше меня издевалась над ним, – сказал Эрленд с горечью. – Да если бы даже и не издевалась над ним на словах… я-то ведь прекрасно знаю, насколько тебе дорога его честь, раз ты взяла себе другого мужчину вместо своего мужа. А она… не стала хуже оттого, что я поступаю скверно.
– Не то ли ты хочешь сказать… что любишь Кристин, хоть я и нравлюсь тебе настолько, чтобы побаловаться со мной?..
– Я не знаю, насколько ты мне нравишься… А ты знала, что я тебе нравлюсь…
– А Кристин не понимает настоящей цены твоей любви? – издевалась она. – Ведь я же видела, как ласково она всегда поглядывает на тебя, Эрленд!..
– Замолчи! – крикнул он. – Быть может, она понимала, чего я заслуживаю… – сказал он сурово и с ненавистью. – Мы с тобой вполне друг друга стоим…
– Значит, я для тебя только бич, – спросила Сюннива с угрозой, – которым ты хочешь наказать свою супругу?.. Эрленд стоял, тяжело дыша.
– Можешь называть это так. Но ты сама далась мне в руки…
– Берегись! – сказала Сюннива. – Как бы этот бич не поразил тебя самого!
Она села на постели и стала ждать. Но по Эрленду не было видно, чтобы он хотел возражать своей приятельнице или искать с ней примирения. Он снова оделся и вышел, не сказав ей больше ни слова.
Он был не особенно доволен собой или, вернее, тем, как он расстался с Сюннивой. Ему это не приносит никакой чести. Но все равно, – во всяком случае, он теперь разделался с ней.
IV
Этой весной и летом хозяина не часто видели дома, в Хюсабю. В те дни, когда он бывал у себя в усадьбе, он и хозяйка встречались вежливо и дружелюбно. Эрленд никоим образом не пытался сломать ту стену, которую Кристин воздвигла теперь между ними, хотя часто поглядывал на жену испытующе. Впрочем, по-видимому, у него было о чем думать и помимо домашних дел. Относительно управления имением он никогда не спрашивал ни слова.
Об этом и упомянула жена, когда он вскоре же после Троицына дня выразил желание, чтобы она поехала вместе с ним в Рэумсдал. У него было какое-то дело в Опланде, не хочет ли она захватить с собой детей, пожить немного в Йорюндгорде, повидать родных и друзей в долине? Но Кристин ни под каким видом на это не соглашалась.
Эрленд ездил в Нидарос на время судебного съезда и после этого в Оркедал, а затем вернулся домой, в Хюсабю, но сейчас же усердно занялся приготовлениями к поездке в Бьёргвин. «Маргюгр» стояла у острова Нидархолма, и Эрленд только и ждал Хафтура Грэута, чтобы отплыть вместе с ним.
За три дня до праздника святой Маргреты в Хюсабю начался сенокос. Погода была прекраснейшая, и когда народ возвращался на луга после обеденного отдыха, Улав, помощник управителя, высказал желание, чтобы и дети тоже шли со всеми.
Кристин была в клети для платья, которая находилась во втором венце оружейной. Оружейная так была построена, что в эту клеть вела наружная лестница и вокруг шла галерея, но третий венец выступал за нее, и в него вела лишь приставная лестница через лаз из клети для одежды. Лаз стоял открытым, потому что наверху, в оружейной клети, был Эрленд.
Кристин вынесла меховой плащ, который Эрленд хотел взять с собой в морскую поездку, и вытряхивала его на галерее. Вдруг ей послышался топот большого отряда всадников, и в тот же миг она увидела, что из леса по Гэульдальской дороге выезжают люди. В следующее мгновение Эрленд уже стоял рядом с ней.
– Ты как будто говорила, Кристин, что огонь у нас в поварне потух сегодня утром?
– Да, Гюдрид опрокинула котел с кипятком, придется занять угольков у отца Эйлива…
Эрленд взглянул в сторону усадьбы священника.
– Нет! Его нельзя запутывать в это дело. Гэуте! – тихо крикнул он вниз мальчику, возившемуся под галереей клети. Тот перебирал грабли, одни за другими, и, видимо, не очень торопился сгребать сено. – Поднимись сюда по лестнице… Дальше не иди, иначе тебя заметят.
Кристин внимательно глядела на мужа. Таким она никогда еще его не видала… Напряженное, настороженное спокойствие в голосе, в лице, пока он следил за дорогой, во всей его гибкой длинной фигуре, когда он взбежал в оружейную и сейчас же вернулся обратно с каким-то плоским свертком, зашитым в холст. Он передал его мальчику.
– Спрячь это у себя за пазухой – и запомни хорошенько мои слова. Ты должен спасти эти письма – дело идет о большем, чем ты можешь понять, мой Гэуте. Возьми на плечо грабли и тихонько ступай через поле, пока не дойдешь до ольховой заросли. Держись между кустами до самого леса… Я знаю, тебе все эти места знакомы… Крадись через самую густую чащу всю дорогу до Шолдвиркстада. Хорошенько осмотрись по сторонам, все ли там спокойно в усадьбе. Если заметишь какой-нибудь признак чего-либо недоброго или чужих людей кругом, тогда спрячься. Но если будешь уверен в том, что все благополучно, спустись туда и передай это Ульву, если он будет дома. Если же ты не сможешь передать ему письма из рук в руки так, что никого наверняка не будет поблизости, тогда сожги их как можно скорее. Но проследи хорошенько, чтобы и самые письма и печати сгорели совершенно и чтобы они не попали ни в чьи руки, кроме Ульва. Помоги нам Господи, сын мой… Великое дело передается в руки десятилетнего мальчика, жизнь и благосостояние многих добрых людей, – понимаешь ли ты, что это очень важно, Гэуте?
– Да, отец! Я понял все, что вы мне сказали, – Гэуте поднял свое беленькое, полное серьезности личико, продолжая стоять на лестнице.
– Скажи Исаку, если Ульва не окажется дома, что он должен скакать сейчас же в Хевне и ехать всю ночь… Пусть он скажет, а кому – он знает, что, по-моему, здесь задул противный ветер, и я боюсь, что поездку мою заколдовали. Ты понял?
– Да, отец. Я запомню все, что вы мне сказали.
– Ну, ступай! Храни тебя Бог, мой сын.
Эрленд вбежал в оружейную и хотел опустить западню, но Кристин была уже наполовину в отверстии лаза. Он подождал, пока она не поднялась, потом закрыл западню, поспешно бросился к ларю и достал несколько грамот. Сорвал с них печати и растоптал их на полу, разорвал пергамент на полосы, обернул ими ключ и выбросил все из слухового оконца вниз на землю, прямо в высокую крапиву, которая росла позади дома. Опершись руками на подоконник, Эрленд стоял, не спуская взора с маленького мальчика, шедшего по меже хлебною поля по направлению к лугу, где косцы выступали рядами с косами и граблями. Когда Гэуте исчез в молодом лесочке между нивой и лугом, Эрленд закрыл ставень. Топот копыт раздавался уже громко и совсем близко от усадьбы. Эрленд повернулся к жене.
– Если тебе удастся подобрать то, что я сейчас выбросил, пусть Скюле… он мальчик умный… Скажи ему, чтобы он бросил это в яму за хлевом. С тебя они, наверное, не будут глаз спускать, а может, и с больших мальчиков. Но обыскивать тебя они едва ли станут… – Он сунул ей за пазуху обломки печатей. – Их, конечно, уже нельзя больше различить, но все-таки…
– Тебе грозит какая-нибудь опасность, Эрленд? – тихо спросила она. Взглянув ей в лицо, он бросился навстречу ее раскрытым объятиям и на мгновение крепко прижал ее к себе.
– Не знаю, Кристин! Скоро все выяснится. Type, сын Эйндриде, едет во главе вооруженных людей, и с ними господин Борд, если я хорошо разглядел. Я не жду ничего доброго от приезда Type…
Всадники были теперь уже во дворе. Эрленд постоял немного. Потом жарко поцеловал жену, открыл западню лаза и сбежал вниз по лестнице. Когда Кристин вышла на галерею, Эрленд стоял во дворе и помогал сойти с лошади посаднику, человеку пожилому и тяжеловесному. С господином Бордом, сыном Петера, и воеводой округа Гэульдал было по меньшей мере тридцать вооруженных людей.
Идя через двор, Кристин услышала, как воевода сказал:
– Могу приветствовать тебя от твоих свояков, Эрленд. Боргар и Гютторм пользуются королевским гостеприимством на острове Веэй, и я думаю, что Хафтур, сын Type, уже навестил Ивара и мальчишку у них в Сюндбю, примерно об эту же пору. Грэута господин Борд задержал вчера утром в Нидаросе.
– А теперь ты приехал сюда пригласить меня на тот же смотр воинов, как я понимаю!.. – сказал Эрленд улыбаясь.
– Вот именно, Эрленд!
– И вы, конечно, будете обыскивать мою усадьбу? Ах, я столько раз сам участвовал в таких делах, что должен знать порядки…
– Такие важные дела, как обвинение в государственной измене, едва ли попадали в твои руки, – сказал Type.
– Да, по крайней мере до сих пор, – сказал Эрленд. – И, пожалуй, похоже на то, что я играю в шахматы черными, Type, и ты сделал мне мат? Не так ли, родич?
– Мы должны сейчас найти письма, которые ты получил от фру Ингебьёрг, дочери Хокона, – сказал Type, сын Эйндриде.
– Они лежат в ларе с красными ланями на крышке, наверху, в оружейной… Но в них нет ничего особенного, кроме обычных приветов и поклонов, какие посылают друг другу любящие родственники… И к тому же все это старые письма. Вот Стейн может проводить вас наверх. Чужие слуги сошли с коней, и на двор стали сбегаться толпами челядинцы Эрленда.
– В том письме, которое мы отобрали у Боргара, сына Тронда, было написано еще кое-что, – промолвил Type. Эрленд тихо свистнул.
– Пожалуй, лучше войти в горницу, – сказал он. – Здесь становится людно.
Кристин вошла вслед за мужчинами в большую горницу. По знаку Type двое-трое чужих слуг последовали за ними.
– Тебе придется отдать нам свой меч, Эрленд, – сказал Туре из Гимсара, когда все вошли в горницу, – в знак того, что ты наш пленник…
Эрленд похлопал себя по ляжкам, чтобы показать, что у него нет другого оружия, кроме кинжала на поясе. Но Type сказал опять:
– Ты должен передать нам свой меч в знак того…
– Ах, если надо проделать такой торжественный обряд, так… – сказал Эрленд усмехнувшись.
Он отошел, снял свой меч с крюка, взялся за ножны и подал его рукояткой Type, сыну Эйндриде, с легким поклоном.
Старик из Гимсара распустил перевязи, вытащил меч совсем из ножен и провел пальцем по желобку для стока крови.
– Этим мечом, Эрленд, ты?..
Синие глаза Эрленда сверкнули сталью, губы его сжались в узкую полоску.
– Да. Этим самым мечом я проучил твоего внука, когда застал его у своей дочери.
Type стоял с мечом в руках; он взглянул на меч и произнес с угрозой:
– Ты ведь сам должен был укреплять закон, Эрленд: тебе следовало бы знать, что в тот раз ты зашел немного дальше того, что закон тебе разрешает…
Эрленд гордо вскинул голову и густо покраснел.
– Есть один закон, Type, которого не могут отменить ни короли, ни народное собрание, – что честь своих женщин мужчина охраняет мечом!..
– Хорошо для тебя, Эрленд, сын Никулауса, что никто из людей не применял этого закона к тебе, – отвечал с ненавистью Type из Гимсара. – Иначе тебе пришлось бы быть живучим, как кошка…
Эрленд сказал с вызывающей медлительностью:
– Разве цель вашего приезда так неважна, что вам кажется своевременным примешивать сюда старые дела моей молодости?
– Не знаю, считает ли Борд, сын Осюльва из Ленсвика, что все это такие уже старые дела.
Эрленд вспыхнул и хотел ответить, но Type закричал:
– Ты бы сперва постарался узнать, Эрленд, не столько ли умны твои любовницы, чтобы читать по-писаному, а уж потом бегал бы на ночные свидания с тайными письмами в поясе штанов! Спроси-ка вот у Борда, кто осведомил нас о том, что ты замыслил заговор против своего короля, которому клялся в верности и от которого получил в лен свое воеводство!
Невольно Эрленд поднес руку к груди… На миг он взглянул на жену, и густым, темным румянцем залилось его лицо. Тут Кристин подбежала к нему и обвила его шею руками. Эрленд взглянул ей в лицо – и не увидел в нем ничего, кроме любви.
– Эрленд!.. Муж мой!
До сих пор посадник почти не разговаривал. Теперь он подошел к ним обоим и тихо произнес:
– Дорогая хозяйка!.. Пожалуй, будет лучше, если вы уведете с собой детей и служанок в женскую горницу и посидите там, пока мы здесь, в усадьбе.
Эрленд отпустил жену, в последний раз крепко обняв ее за плечи.
– Так будет лучше, Кристин, родная моя… Сделай-ка, как советует господин Борд.
Кристин поднялась на цыпочки и подставила ему губы. Потом вышла во двор. И из смущенной и взволнованной толпы людей извлекла и собрала воедино своих детей и служанок, уведя их с собой в маленькую горенку, – никакой другой женской горницы в Хюсабю не было.
Несколько часов просидели они там, и спокойствие хозяйки и ее стойкость до некоторой степени держали перепуганных людей в узде. Затем появился Эрленд, безоружный, и одетый по-дорожному. Двое чужих вооруженных людей остались стоять за дверью.
Эрленд пожал руку старшим сыновьям, а меньших брал на руки и между прочим спросил: «А где Гэуте?»
– …Пожалуйста, передай ему поклон, Ноккве! Наверное, он удрал, по своему обыкновению, в лес пострелять из лука. Скажи ему, что он все-таки может взять мои английский самострел, который я не хотел ему дать в прошлое воскресенье. Кристин молча приникла к нему.
– Когда ты вернешься домой, друг мой Эрленд? – шепнула она ему умоляюще.
– Это будет, когда Господь пожелает, супруга моя.
Она отшатнулась, изо всех сил борясь, чтобы не пасть духом. Говоря с ней, он обычно никогда не называл ее иначе, как по имени, и эти его последние слова потрясли ее до самой глубины души. Словно она впервые полностью поняла, что случилось.
* * *
На закате солнца Кристин сидела на вершине холма к северу от построек.
Никогда еще не видала она такого красного и золотого неба. Над лесистой горой прямо напротив лежала большая туча; она имела вид птичьего крыла, – в ней словно калилось железо в горне и светилось ясно, как янтарь. Маленькие золотые хлопья, подобно перьям, отделялись от нее и плыли по воздуху. А глубоко внизу, на дне долины, на озере лежало отражение и неба, и тучи, и горы над ним, – казалось, оттуда, из глубины, изливается зарево пожара, ложась на все, что открывалось перед нею.
Трава на лугах уже перезрела, и шелковистые хвосты на стебельках отливали темнеющей краснотой под красным светом неба; ячмень колосился, улавливая отсвет своими молодыми шелковисто-блестящими остями. Домовые крыши в усадьбе вспухли от щавеля и лютиков, росших на дерне, и солнечный свет лежал на них широкими лучами; на почерневшем гонте церковной крыши лежал мрачный отсвет, а светлый камень стен нежно золотился.
Солнце вышло из-под тучи, остановилось на горном гребне и осветило поросшие лесом горы. Был ясный вечер – кое-где между поросшими еловым лесом дальними склонами холмов свет открывал зрению вид на маленькие поселки; она могла различить горные выгоны и крошечные усадьбы среди лесов, о которых никогда раньше и не знала, что их можно видеть из Хюсабю. Огромные красно-лиловые горные кряжи выступили на юге, в стороне Довре, там, где в обычное время всегда дымка или тучи.
Внизу в церкви зазвонил самый маленький колокол; ему ответил церковный колокол в Виньяре. Кристин сидела, склонившись головой над сложенными руками, пока последний из трижды трех ударов не замер в воздухе.
Вот солнце зашло за гору, золотое сияние побледнело, а красное зарево порозовело и стало нежным. По мере того как затихал звон колоколов, рос и распространялся повсюду шорох леса; ручеек, бегущий через чернолесье внизу, в долине, зажурчал громче. С огороженного луга, совсем неподалеку, долетало знакомое позвякивание колокольчиков домашнего стада; какой-то жук с жужжанием описал полукруг около Кристин и улетел.
Она послала последний вздох вслед своим молитвам – молитву о прощении за то, что ее мысли были далеко, когда она молилась…
Прекрасная огромная усадьба расстилалась внизу под ее ногами – словно драгоценное украшение на широкой груди горы. Кристин взглянула сверху на всю эту землю, которой она владела вместе со своим мужем. Мысли об этом имении, заботы о нем наполняли все это время ее душу до краев. Она работала, боролась – еще никогда до этого вечера она сама не знала, какую она вела борьбу, чтобы возродить это поместье и поддерживать его, – сколько у ней нашлось на это сил и сколь многого она достигла.
То, что это все легло на нее, она приняла как свою долю, которую нужно нести терпеливо и не сгибая спины, – подобно тому, как старалась быть терпеливой и держаться прямо под бременем своих жизненных обстоятельств всякий раз, когда узнавала, что теперь ей опять досталось вынашивать ребенка под сердцем – вновь и вновь. С каждым сыном, который прибавлялся к толпе сыновей, она знала, что вот опять возрастает ее ответственность за благоденствие потомства и за его надежное положение, – она увидела в этот вечер, что и ее способность обозреть все дела, ее бдительность возрастали с каждым новым ребенком, о котором нужно было заботиться. Никогда еще не видала она так ясно, как в тот вечер, чего потребовала от нее судьба и что она ей подарила в лице семерых сыновей. И снова и снова радость за них ускоряла биение ее сердца, страх за них разрывал его, – ведь это же ее дети, большие мальчики с худощавыми, угловатыми мальчишескими телами, – как они были ее детьми, когда были такими маленькими и пухленькими, что почти не ушибались, падая во время своих путешествий между скамьей и материнскими коленями. Они принадлежали ей, как и в те дни, когда она вынимала их из колыбели, прикладывала к своей переполненной молоком груди и должна была поддерживать головку ребенка, ибо она склонялась на нежной шейке, как никнет на своем стебельке колокольчик. Где бы им ни пришлось потом странствовать по белу свету, куда бы они ни уехали, позабыв свою мать, – она думала, что их жизнь все равно будет для нее словно шевелением в ее собственной жизни, они будут единым целым с нею самой, как это было, когда она лишь одна во всем мире знала о новой жизни, таившейся в ней, пившей ее кровь и заставлявшей бледнеть ее щеки. И снова и снова испытала она тот болезнетворный, бросающий в пот ужас, когда она чувствовала, что вот опять наступает ее час, вот опять ее затянет грохочущий прибой родовых мук… пока ее не вынесет на берег с новым ребенком на руках. И насколько она богаче, сильнее, смелее с каждым ребенком – это она поняла впервые сегодня вечером.
И вместе с тем она увидела в этот вечер, что она все та же самая Кристин из Йорюндгорда, не привыкшая сносить неласковое слово, ибо во все дни ее жизни ее охраняла такая сильная и нежная любовь. В руках Эрленда она по-прежнему все та же…
Да. Да. Да. Это правда, что она непрестанно вспоминает каждую рану, которую он нанес ей, – хотя и знала всегда, что он никогда не причинял ей боли как взрослый человек, желающий другому зла, но как ребенок, играя, бьет своего товарища по игре. Она оберегала воспоминание о каждом его оскорблении, как оберегают гноящуюся рану. А всякое унижение, которое он навлекал на себя, следуя каждой своей прихоти, поражало ее, словно удар бичом по телу, и наносило ей сочащуюся кровью рану. Нельзя сказать, чтобы она сознательно и умышленно копила обиду против мужа, – она знала, что не мелочна, но становится мелочной, когда дело касается Эрленда. Если в том участвовал Эрленд, она не могла ничего забыть, – и каждая малейшая царапина в ее душе начинала болеть, и кровоточить, и нарывать, и жечь как огнем, если это он причинил ее.
По отношению к нему она не становилась ни умнее, ни сильнее. Сколько бы она ни старалась казаться дельной, отважной, благочестивой, сильной также и в своей совместной с ним жизни, но это была неправда: такой она не была! Всегда, всегда ее терзало страстное томление – ей хотелось быть его Кристин, той Кристин из гердарюдских лесов.
Тогда она предпочитала скорее сделать все, что считала дурным и греховным, чем потерять его. Для того чтобы привязать Эрленда к себе, она отдала ему все, чем обладала: свою любовь, свое тело, свою честь, свою долю в спасении души. И даже отдала то, что могла найти под рукой, не принадлежавшее ей: честь своего отца и его доверие к детям; все, что взрослые, мудрые люди возвели, чтобы охранять безопасность маленькой, несмышленой девочки, она опрокинула; против их помыслов о благосостоянии потомства, против их надежд на плоды своей работы, когда сами они будут уже лежать под землей, она поставила свою любовь. Гораздо больше, чем одну свою собственную жизнь, бросила она на ставку в игре, где единственным выигрышем была любовь Эрленда, сына Никулауса.
И выиграла. Она знала с того времени, когда он поцеловал ее впервые в саду в Хофвине, до того, как он поцеловал ее сегодня в маленькой горенке, прежде чем его увели пленником из собственного дома, – Эрленд любит ее, как свою собственную жизнь. И если плохо правил женою, так ведь она же знала почти что с первого часа их встречи, как он правил собою самим. Если он и не всегда поступал хорошо по отношению к ней, то все же лучше, чем по отношению к самому себе.
Боже, но как она его выиграла! Она сознавалась себе самой в этот вечер: сама она толкнула его на нарушение супружеских обетов своими холодными, своими ядовитыми словами. Она сознавалась теперь себе самой: даже и в те годы, когда она постоянно видела его непристойное заигрывание с этой Сюннивой и негодовала на него, все же и в самом гневе своем она чувствовала высокомерную и упрямую радость: никому не было известно о каком-нибудь явном пятне на доброй славе Сюннивы, дочери Улава, а Эрленд болтал и шутил с ней, словно какой-нибудь наймит с девчонкой из кабака. О Кристин же он знал, что она может солгать и обмануть тех, кто больше всего ей доверял, что она добровольно позволяла заманивать себя в самые скверные места, – и все же он доверял ей, все же он почитал и уважал ее, как умел. Как ни легко забыл он страх перед грехом, как ни легко в конце концов он нарушил свой обет, данный ей в церкви, – все же он печалился о своих прегрешениях перед ней, годами боролся, чтобы сдержать данные ей обещания.
Сама она избрала его. Избрала его в опьянении любовью и избирала вновь и вновь каждый день в те тяжелые годы в Йорюндгорде. Его беспечную любовь предпочла она любви отца, который не позволял даже ветру неласково дуть на нее. Она отклонила жребий, уготованный ей отцом, когда тот хотел передать ее в руки человека, который, наверное, повел бы ее по самым безопасным путям, да еще охотно нагибался бы, чтобы убрать с ее дороги малейший камешек, о который она могла бы ушибить себе ногу. Она предпочла идти за другим, о котором знала, что он ходит по путям заблуждений. Монахи и священники указывали ей, что путь раскаяния и искупления приводит к миру, – она же предпочла волнения и тревоги отказу от своего драгоценного греха.
Поэтому для нее остается только одно – не хныкать и не жаловаться, что бы теперь ни случилось с ней, идущей бок о бок с этим человеком. Ей казалось, что то время, когда она оставила своего отца, уже отошло головокружительно далеко. Но она видит его любимое лицо, помнит его слова, сказанные в тот день в кузнице, когда она нанесла ему последний удар ножом в сердце, помнит о том, как они беседовали там, в горах, в тот час, когда она поняла, что двери смерти приотворились за спиной отца. Недостойно жаловаться на долю, которую ты сама избрала себе… Святой Улав, помоги мне, чтобы я теперь не оказалась совсем недостойной отцовской любви…
Эрленд, Эрленд!.. Когда она встретилась с ним во дни своей юности, жизнь для нее стала буйной рекой, несущейся по скалам и стремнинам. В эти годы, проведенные в Хюсабю, жизнь расширилась, легла широко и просторно, словно озеро, отражающее в себе все, что окружало Кристин. Ей вспомнилось, как на родине Логен разливался весенней порой и бежал на дне долины, широкий, серый, могучий, унося щепу и бурелом, а купы деревьев, крепко вросшие корнями в дно, качались над водой. Подальше от берегов по небольшим темным грозным водоворотам было видно, каким быстрым, и буйным, и опасным было течение под гладкой поверхностью. Теперь Кристин знала, что вот так же точно и ее любовь к Эрленду бежала буйным и опасным потоком все эти годы под поверхностью ее жизни. Теперь ее выносило в стремнину… куда-то… она не знала – куда.
«Эрленд, друг мой любимый!..»
Еще раз Кристин произнесла молитву в красное зарево вечера:
«Пресвятая дева, я вижу теперь – я не смею молить тебя ни о чем другом: спаси Эрленда, спаси жизнь моего мужа!..»
Она взглянула вниз, на Хюсабю, и подумала о своих сыновьях. Сейчас, когда усадьба стояла в вечернем свете как сновидение, которое может исчезнуть; сейчас, когда страх за неизвестную судьбу детей потрясал ее сердце, она вспомнила: никогда она еще по-настоящему не благодарила Бога за те богатые плоды, что за эти годы принес ее труд, никогда по-настоящему не благодарила за то, что ей семь раз дано было родить сына.
Из купола вечернего неба, из долин, видимых под ее ногами, глухо доносились до нее звуки божественной службы, слышанные тысячи раз, голос отца, толковавший ей слова, когда она ребенком стояла у его колен: так поет отец Эйрик в «Praefalio», повернувшись к алтарю, а на норвежском языке это будет:
«Воистину достойно и правильно есть, справедливо и спасительно, что мы всегда и везде благодарим тебя, Святый Господин, Всемогущий Отче, Боже Вечный…»
Она сидела, закрыв лицо руками. А когда снова подняла голову, то увидела Гэуте, поднимавшегося к ней. Кристин тихо сидела, ожидая, пока мальчик не подошел. Тогда она протянула к нему руку, и он вложил в нее свою. Вершина холма поросла луговой травой, и на довольно большом расстоянии вокруг камня, на котором она сидела, не было места, где кто-нибудь мог бы спрятаться.
– Как ты справился с поручением отца своего, сыночек? – тихо спросила она.
– Как он наказал мне, матушка! Я прошел в усадьбу так, что никто не видел. Ульва дома не было, и поэтому я сжег на очаге то, что отец вручил мне. Я вынул эту вещь из тряпки. – Он немного помедлил. – Матушка!.. На ней было девять печатей!
– Милый мой Гэуте! – Мать переложила руки ему на плечи и взглянула в лицо мальчику. – Отцу твоему пришлось отдать в твои руки очень важные вещи. Не доверяйся же никому другому, а если тебе уж так нужно будет поговорить об этом с кем-нибудь, что станет совсем невтерпеж, тогда скажи своей матери, что у тебя на душе. Но больше всего я была бы довольна, если бы ты совершенно молчал, сынок!
Светлое лицо под гладкими, светлыми, как лен, волосами, большие глаза, полные, крепкие, красные губы, – как он похож сейчас на ее отца. Гэуте кивнул. Потом положил руку на плечо матери. Болезненно-сладко почувствовала Кристин, что может приклонить свою голову на худенькую грудь мальчика; он был теперь такого роста, что когда стоял, а она сидела, то ее голова доставала как раз по его сердце. Впервые она искала опоры у ребенка.
Гэуте сказал:
– Исак один был дома. Я не показал ему, что я нес, а только сказал, что мне нужно кое-что сжечь. Тогда он развел большой огонь на очаге, а потом пошел седлать лошадь.
Мать кивнула. Тогда он отпустил ее, повернулся к ней и спросил с детским страхом и удивлением в голосе:
– Матушка, а знаете вы, что говорят?.. Говорят, что отец… хотел стать королем…
– Это маловероятно, мальчик! – отвечала она с улыбкой.
– Но ведь он же королевского рода, матушка! – сказал мальчик серьезно и гордо. – И мне кажется, отец годится на это гораздо больше многих людей…
– Тс! – Она опять взяла его за руку. – Мой Гэуте… Ты должен понимать, раз отец оказал тебе такое доверие… и ты и все мы не должны говорить ничего и не рассуждать, но хорошо следить за своими языками, пока не сможем узнать чего-нибудь, чтобы мы могли судить о том, следует ли нам говорить и как именно. Я поеду завтра в Нидарос… и если мне как-нибудь удастся побеседовать с твоим отцом наедине, то я, конечно, скажу ему, что ты хорошо справился с его поручением.
– Возьмите меня с собой, матушка!.. – с жаром попросил мальчик.
– Мы не должны никого наводить на мысль, Гэуте, что ты не просто беззаботное дитя. Ты должен стараться, сыночек, играть и веселиться здесь, у нас дома, как только сумеешь. Этим ты сослужишь отцу большую службу.
* * *
Ноккве и Бьёргюльф медленно поднимались в гору. Они подошли к матери и остановились около нее, такие юные, взволнованные и серьезные. Кристин увидела, что они еще настолько дети, что ищут прибежища у матери в своей тревоге… и вместе с тем настолько приблизились к возрасту мужей, что им хочется утешить и успокоить ее, если бы нашлось к тому средство. Она протянула руку каждому из мальчиков. Но ничего особенного между ними не было сказано.
Немного погодя все стали спускаться, Кристин – положив руки на плечи старших сыновей.
– Что ты так смотришь на меня, Ноккве? – Но мальчик покраснел, отвернулся и не ответил.
Он никогда раньше не думал о том, как выглядит его мать. Давным-давно уже он принялся сравнивать своего отца с другими мужчинами, – отец был самым красивым и больше всех походил на вождя. А мать была матерью, у которой рождались все новые дети; они вырастали и переходили из женских рук в жизнь, в сотоварищество, ссоры и дружбу братской стайки. У матери были широко раскрыты руки, и из них потоком лилось все, в чем дети нуждались; мать знала, чем помочь в большинстве их бед; мать была в доме как огонь на очаге, она вносила в дом жизнь, как земли в Хюсабю приносили из года в год урожаи; жизнь и тепло истекали из нее, как от скота в хлевах или от лошадей на конюшне. Мальчику никогда не приходила в голову мысль сравнивать мать с другими женщинами…
Нынче вечером он неожиданно увидел: она гордая и прекрасная дама. С широким белым лбом под полотняной повязкой и с открытым взором серо-стальных глаз под спокойными дугами бровей, с тяжелой грудью и длинными, стройными ногами. Ее высокое прямое тело напоминало клинок, осанка была величавой и благородной. Но мальчик не мог заговорить об этом; он покраснел и молча шел, чувствуя материнскую руку у себя на затылке.
Гэуте шел позади Бьёргюльфа, держась за пояс матери. Старший начал ворчать, потому что тот наступал ему на пятки, – мальчики принялись полегоньку толкаться и пихать друг друга. Мать зашикала на них и прекратила их ссору; ее исполненное серьезности лицо смягчилось при виде этого в улыбку. Все-таки ее сыновья – только дети.
Она лежала ночью без сна – спящий Мюнан лежал у ее груди, а Лавранс – между ней и стеной.
Кристин пыталась составить себе какое-нибудь понятие о деле мужа.
Она не могла поверить, что опасность была так уж велика. Эрлинг, сын Видкюна, и королевские двоюродные братья в Сюдрхейме обвинялись в государственном преступлении, измене королю, однако они сидят себе спокойно и наслаждаются своими богатствами, хотя уже не в такой милости у короля.
Возможно, что Эрленд совершил какие-нибудь незаконные поступки, желая услужить фру Ингебьёрг. Ведь он же все эти годы поддерживал дружбу со своей высокопоставленной родственницей. Кристин было известно, что он оказывал ей или кому-то другому незаконную помощь, которую приходилось держать в тайне, – это было пять лет тому назад, когда Эрленд гостил у фру Ингебьёрг в Дании. Теперь же, когда Эрлинг, сын Видкюна, взял на себя дела фру Ингебьёрг и хочет ввести ее во владение ее земельным имуществом в Норвегии, очень может быть, что Эрлинг указал ей на Эрленда или же она сама обратилась к троюродному брату своего отца, после того как между Эрлингом и королем произошло охлаждение. А Эрленд поступил в этом деле как-никак легкомысленно…
Но тогда трудно понять, каким образом оказались замешанными в этом ее родичи в Сюндбю…
В таком случае не может быть, чтоб все это кончилось иначе, чем полным примирением с королем, – если Эрленд не провинился ни в чем, кроме излишнего усердия на службе у его матери.
Государственная измена. Кристин слышала о падении Эудюна, сына Хюглейка, – это случилось в дни юности ее отца. Но господина Эудюна обвиняли в ужасных преступлениях. Отец ее говорил, что все это была ложь, – девица Маргрет, дочь Эйрика было тринадцать лет, а Эудюну шел шестой десяток, когда он вез ее невестой к королю Эйрику, – как только людям не стыдно верить подобным слухам об этой поездке! Отец не позволял, чтобы дома у них, в Йорюндгорде, пели песни об Эудюне. Кроме того, об Эудюне Хестакурне рассказывались совершенно неслыханные вещи: будто он продал всю военную силу короля Хокона французскому королю и обещал подойти к тому на помощь с тысячей двумястами военными кораблями, – за это ему уплатили семь бочек золота. Но народу так и не объяснили полностью, за что Эудюну, сыну Хюглейка. пришлось умереть на виселице в Нурднесе…
Сын его бежал из Норвегии, – в народе говорили, будто он поступил на службу в войско французского короля. Внучек Эудюна, Гюрид и Сигне, увез с места казни их деда его конюх. Говорят, они живут где-то в горах Хаддингьядала, бедными женами простых крестьян.
Все-таки хорошо, что у них с Эрлендом не было дочерей. Нет, ей не хочется и думать о таких вещах! Так мало вероятности, чтобы дело Эрленда кончилось хуже, чем… чем дело Эрлинга, сына Видкюна, и сыновей Хафтура, к примеру…
Никулаус, сын Эрленда, из Хюсабю! Теперь и ей самой казалось, что Хюсабю – прекраснейшая усадьба в норвежской земле.
Она пойдет к господину Борду и узнает от него все в точности. Посадник всегда был ей другом. Лагман Улав тоже… в прежнее время. Но Эрленд так разгорячился в тот раз, когда лагманом было вынесено решение против него по делу о городском доме при тяжбе с больницей. И, кроме того, Улав принял близко к сердцу несчастье с мужем своей крестной дочери.
Близких родственников у них не было, ни у Эрленда, ни у Кристин, как ни обширен был их род. Мюнан, сын Борда, теперь уж мало что значил. Он обвинялся в незаконных поступках в бытность свою воеводой в Рингерике, – чересчур уж ревностно старался устроить в жизни получше своих многочисленных детей; их у него было четверо рожденных в браке и пять – вне брака. И, говорят, Мюнан очень сильно опустился со времени смерти фру Катрин. Инге из Рюфюльке, Юлитту и ее мужа и Рагнрид, которая была выдана замуж в Швецию, Эрленд знал мало, – то были дети господина Борда и фру Осхильд. Между семейством из Хестнеса и Эрлендом не поддерживалось дружеских отношений со времени смерти господина Борда, сына Петера. Турмюнд из Росволда впал в детство, а его и фру Гюнны дети умерли; внуки же были еще несовершеннолетними.
У нее самой здесь, в Норвегии, не было никаких родичей с отцовской стороны, кроме Кетиля, сына Осмюнда, в Скуге, и Сипорда Кюрнинга, женатого на старшей дочери ее дяди. Вторая жила вдовой, а третья была в монастыре. В Сюндбю из мужского поколения, по-видимому, замешаны в том же деле все четверо. С Эрлендом Эльдьярном Лавранс настолько рассорился при дележе наследства после Ивара Йеслинга, что с тех пор они больше не желали друг с другом видеться, и Кристин не была знакома ни с мужем своей тетки, ни с его сыном.
Больной монах в обители братьев-проповедников был единственным близким родственником Эрленда. А для нее ближе всех в мире был Симон Дарре, так как он был женат на ее единственной сестре.
Мюнан проснулся и запищал. Кристин повернулась в кровати и положила ребенка к груди с другой стороны. Его нельзя будет взять с собой в Нидарос – ведь все в такой неизвестности. Быть может, малютка в последний раз пьет из груди своей родной матери. Быть может, в последний раз в жизни она лежит вот так и прижимает к себе ребенка, и ей хорошо, хорошо… Если Эрленду будет грозить лишение жизни… Пречистая Матерь Божья, да разве она хоть день, хоть час роптала на рождение детей, которых Господь соизволил даровать ей?.. Неужели же это последний поцелуй вот такого сладкого от молока ротика?..
V
Кристин отправилась в королевскую усадьбу на следующий же вечер, как только приехала в Нидарос. «Куда они девали тут Эрленда?» – думала она и, озираясь по сторонам, смотрела на многочисленные каменные постройки. Ей казалось, она думает больше о том, каково сейчас Эрленду, чем о том, что ей доведется узнать. Но ей сказали, что посадника нет в городе.
Глаза у нее жгло после долгой поездки на лодке при ослепительном солнечном блеске, а от молока распирало переполненные груди. Когда слуги, помещавшиеся в горнице, уснули, она встала и проходила взад и вперед всю ночь.
На следующий день она послала Халдора, своего личного слугу, в королевскую усадьбу. Слуга вернулся домой в страхе и огорчении, – его дядя Ульв, сын Халдора, схвачен на фьорде во время попытки переправиться к монастырю на Нидархолм! Посадник еще не вернулся.
Эти известия ужасно перепугали и Кристин. Ульв в последний год не жил в Хюсабю, а сидел воеводским ленсманом, чаще всего в Шолдвиркстаде, большая часть которого принадлежала теперь ему. Что это может быть за дело такое, в котором, по-видимому, замешано столько людей? Кристин, больная и невыспавшаяся, не могла избавиться от самых худших опасений.
Утром на третий день господин Борд все еще не возвращался домой. А весточка, которую Кристин пыталась было переслать мужу, не дошла но назначению. Она подумала было навестить Гюннюльфа в монастыре, но у нее не хватило сил, И все ходила, ходила да ходила взад и вперед по горнице с полузакрытыми от жгучей боли глазами. Иногда она была будто в полусне, но едва ложилась на постель – ею овладевал такой ужас и начинались такие боли, что она должна была снова подниматься, совершенно проснувшись, и опять принималась ходить, иначе нельзя было терпеть.
Вскоре после поздней обедни к ней зашел Гюннюльф, сын Никулауса. Кристин поспешила навстречу монаху.
– Ты видел Эрленда?.. Гюннюльф, в чем его обвиняют?
– Плохие вести, Кристин! Нет, к Эрленду не пускают никого – а нас, монахов, к подавно; подозревают, что аббату Улаву были известны его замыслы. Правда, деньги Эрленд занял в монастыре, но вся братия клянется, что они ничего не знали, на что они ему, когда прикладывали к грамоте монастырскую печать. И господин Улав отказывается давать объяснения…
– Да, да. Но в чем же дело?.. Не герцогиня ли вовлекла Эрленда в это?..
Гюннюльф отвечал:
– Скорее выходит так, что им пришлось сильно нажимать на нее, прежде чем она согласилась. Это письмо, черновик которого… кто-то… видел и которое Эрленд и его друзья послали ей этой весной, им, верно, не удастся зацапать в свои руки, если только они не принудят фру Ингебьёрг отдать его. А черновика никакого не нашли. Но, судя по ответному письму и письму от господина Оле Лаурисена, отобранным у Боргара, сына Тронда, на острове Вези, довольно правдоподобно, что фру Ингебьёрг получила такое письмо от Эрленда и тех людей, которые обязались участвовать вместе с ним в этом замысле. По-видимому, она долго боялась посылать принца Хокона в Норвегию, но они указывали ей, что, какой бы оборот ни приняло дело, все же невероятно, чтобы король Магнус причинил какой-либо вред ребенку, – ведь он ему брат. Даже если Хокон, сын Кнута, и не завладеет королевской властью в Норвегии, он окажется не в худшем положении, чем раньше, – но эти люди готовы были рискнуть своем жизнью и имуществом, чтобы возвести его на королевский престол.
После долгого молчания Кристин сказала:
– Я понимаю. Да, это гораздо более важные дела, чем то, что было между господином Эрлингом или сыновьями Хафтура и королем.
– Да, – сказал Гюннюльф, понизив голос. – Считалось, что Хафтур Грэут и Эрленд отправятся морем в Бьёмвин. Но путь их лежал в Данию, в Калундборг, и они должны были привезти с собой в Норвегию принца Хокона, пока король Магнус находится за границей и занят там сватовством…
Немного погодя монах сказал, по-прежнему понизив голос:
– Вот уж, пожалуй… скоро сто лет с тех пор, как какой-либо знатный норвежец дерзал на такие вещи – пытался низложить наследственного короля и посадить на престол его соперника…
Кристин сидела, глядя перед собой неподвижным взором. Гюннюльф не мог видеть ее лица.
– Да. Последними, кто дерзнул на такую игру, были твои и Эрленда предки. И в тот раз мои далекие предки из рода Йеслингов стояли на стороне короля Скюле, – задумчиво сказала она немного погодя.
Она встретила испытующий взор Гюннюльфа и тут заговорила запальчиво и с жаром:
– Я всего лишь простая женщина, Гюннюльф, я мало обращала внимания на те речи, которые мой супруг вел с другими людьми о таких делах… да и неохотно слушала, когда он заговаривал со мной об этом… помоги мне Господи, у меня не хватало разума постигать столь важные вопросы. Но какой бы неразумной женщиной я ни была, не способной ни к чему, кроме своей домашней работы и воспитания детей, – все же и я знаю, что справедливости и праву приходится совершать слишком уж долгий путь, прежде чем какое-либо дело дойдет до этого короля и потом опять вернется в наши долины. И я тоже поняла, что народу в нашей стране живется теперь гораздо хуже и тяжелее, чем в то время, когда я была ребенком, а блаженной памяти король Хокон – нашим повелителем. Мой муж… – Ту она несколько раз вздохнула быстро и трепетно. – Мой муж взял на себя дело, которое было столь огромно, что никто из других вельмож в нашей стране не дерзнул, поднял его, – так что я теперь понимаю!..
– Да, он его поднял! – Монах крепко стиснул руки, голос его упал до шепота. – Столь огромное дело, что многие сочтут скверным, что он сам вызвал его падение… таким образом…
Кристин, вскрикнув, вздрогнула. И оттого, что она дернулась так неожиданно и резко, от боли в грудях и в руках все тело ее покрылось потом. Бурно и лихорадочно повернулась она к своему собеседнику и громко воскликнула:
– Не вызывал его Эрленд… То было так уж суждено, было его несчастьем!..
Она рухнула на колени, уцепившись руками за скамейку, подняла к монаху пылающее лихорадкой, искаженное отчаянием лицо.
– Мы с тобой, Гюннюльф, – ты, его брат, и я, его жена на протяжении тринадцати лет, – мы не должны порицать Эрленда теперь, когда он бедняк и узник и, быть может, жизни его угрожает опасность…
Лицо Гюннюльфа дрогнуло. Он опустил глаза на коленопреклоненную женщину.
– Да вознаградит тебя Бог, Кристин, за то, что ты так это принимаешь. – Он опять стиснул свои исхудалые руки. – Бог… бог да сохранит жизнь Эрленду и да даст ему возможность вознаградить тебя за твою верность! Да отвратит он эту беду от тебя и твоих детей, Кристин…
– Не говори так! – Она выпрямилась, стоя на коленях, и взглянула ему в лицо. – Добра из того не вышло, Гюннюльф, когда ты занимался моими делами и Эрленда. Никто не осуждал его так строго, как ты… его брат и служитель Божий!
– Никогда я не хотел осуждать Эрленда суровее, чем… чем был должен. – Белое лицо его еще более побледнело. – Никого в мире не было для меня дороже моего брата. Потому-то, наверное… меня жгло огнем, – словно то были мои собственные грехи, те, что сам я должен искупить, – когда Эрленд поступил с тобой дурно. А потом Хюсабю… Эрленд один должен был продолжать род, который ведь и мой также! Я отдал большую часть и своего отцовского наследства в его руки. Твои сыновья ближе всего стоят ко мне по крови…
– Не поступал Эрленд дурно со мною! Я была не лучше его! Зачем ты так говоришь со мною, Гюннюльф!.. Никогда ты мне не был духовником. Отец Эйлив не поносил предо мной моего мужа – он порицал меня за грехи мои, когда я жаловалась ему на свои трудности. Он лучший священник, чем ты… и его Бог поставил надо мной, его я и стану слушать… а он никогда не говорил, что я страдаю от несправедливости. Я буду слушаться сто!
Гюннюльф поднялся, когда она встала. Бледный и потрясенный, он пробормотал: – Ты правду сказала. Слушайся отца Эйлива!.. Он повернулся, чтобы уйти; тогда она пылко схватила его за руку:
– Нет, не уходи от меня так! Мне вспоминается, Гюннюльф… Мне вспоминается, как я гостила у тебя в этом доме – он тогда был твоим; ты был добр ко мне. Мне вспоминается, как я впервые встретила тебя… Я была в беде и в страхе, я помню, ты говорил со мной и приводил оправдания Эрленду, – что ты, мол, не знаешь… Ты молился и молился за жизнь мою и за жизнь моего ребенка. Я знаю, что ты желал нам добра, ты любил Эрленда… О, не говори так сурово об Эрленде, Гюннюльф! Кто из нас чист перед Богом? Мой отец полюбил его, наши дети любят своего отца. Вспомни, он нашел меня слабой и легко поддающейся соблазну – и привел к жизни в довольстве и почете. Ах, как прекрасно в Хюсабю! В последний вечер перед моим отъездом из дому было так прекрасно, солнечный закат был так красив в тот вечер. Мы с Эрлендом прожили там много хороших дней… И что бы ни было, все же он мой муж, мой муж, которого я люблю!..
Гюннюльф оперся обеими руками о посох, которым теперь всегда пользовался, когда выходил куда-нибудь из своего монастыря.
– Кристин… Не строй ничего на зареве солнечных закатов и на той… любви… о которой ты вспоминаешь теперь, когда боишься за его жизнь.
…Мне вспоминается, когда я был молодым… всего лишь субдьяконом… Гюдбьёрг, на которой женился потом Алф из Увоса, жила тогда служанкой в Сильхейме. Ее обвинили в краже золотого перстня. Оказалось, она не была виновата, но стыд и страх настолько потрясли ее душу, что дьявол овладел ею; она спустилась к озеру и хотела в него броситься. Потом она нам часто свидетельствовала, что в ту пору весь мир казался ей таким красивым, золотым и красным, а вода светилась и как будто была теплой и живительной, но когда она зашла в нее до пояса, вдруг ей пришло на ум произнести имя Христа и осенить себя крестным знамением. И тут сразу весь мир посерел, а вода стала холодной, и она увидела, куда вознамерилась отправиться…
– Ну, так я не стану произносить его. – Кристин говорила тихо; она стояла неподвижно, выпрямившись во весь рост. – Если поверю, что тогда я подвергнусь искушению предать своего господина, когда он в беде. Но я думаю, что не Христово имя, а скорее имя дьявола может довести до этого.
– Я не то хотел сказать, я хотел сказать… Господь да укрепит тебя, Кристин, чтобы ты смогла осилить это – снести ошибки мужа с любящей душой…
– Ты видишь, я так и делаю, – сказала женщина по-прежнему тихо.
Гюннюльф отвернулся от нее, бледный и дрожащий. Он закрыл лицо руками:
– Я пойду домой. Я смогу легче… Дома мне легче собрать свои мысли… чтобы сделать все, что в моих силах, для Эрленда и для тебя. Господи… Да сохранят Господь Бог и все его святые жизнь моему брату, и да спасут они его! Ах, Кристин… не думай, что я не люблю своего брата…
Но, когда он ушел, Кристин подумала, что теперь все значительно ухудшилось. Она не пожелала, чтобы слуги оставались с ней в горнице, и все ходила да ходила, ломая руки, и тихо стонала. Был уже поздний вечер, когда кто-то въехал во двор. Сейчас же распахнулась дверь горницы, и какой-то высокий тучный человек в дорожном плате, сперва с трудом различимый в потемках, быстро направился к Кристин, позвякивая шпорами и волоча за собой меч. Узнав Симона Дарре, она разразилась громкими рыданиями и бросилась к нему, простирая руки. но вскрикнула от боли, когда он прижал ее к себе.
Симон отпустил ее. Она осталась стоять, положив ему на плечи руки, прижавшись лбом к его груди, и беспомощно всхлипывала. Симон легонько обнял ее за бедра.
– Бог с тобой, Кристин! – Казалось, было спасение уже в самом его трезвом приветливом голосе, в живом мужском запахе, исходившем от него, – запахе пота, дорожной пыли, лошади и кожаной сбруи. – Бог с тобой, еще слишком рано терять мужество и надежду!.. Уж будь уверена, найдется какой-нибудь выход…
Скоро Кристин настолько оправилась, что смогла извиниться перед Симоном. Она чувствует себя совершенно отвратительно из-за того, что ей пришлось так внезапно отнять от груди младшего ребенка.
Симон справился о том, как она провела эти трое суток. Он позвал ее служанку и сердито спросил; неужели же здесь во всем доме не нашлось ни одной женщины, у которой хватило бы ума понять, что такое происходит с их хозяйкой? Но служанка была неопытной юной девушкой, а городской домоуправитель был вдовцом с двумя незамужними дочерьми. Симон отправил человека в город за какой-нибудь лекаркой и упросил Кристин лечь в постель. Когда ей станет немного получше, он придет к ней поговорить.
Пока они ждали лекарку, Симону и его слуге принесли в горницу поесть. Тем временем Симон перебрасывался словами с Кристин, раздевавшейся в чулане. Да, он отправился на север сейчас же, как услышал о том, что случилось в Сюндбю, – он поехал сюда, а Рамборг – туда, чтобы побыть пока с женами Ивара и Боргара. Мвара увезли в Мьёсенский замок, но Ховарда оставили на свободе, только он должен был дать обещание, что останется у себя в долине. Говорят, будто Боргару и Гютторму удалось бежать… Ион из Лэугарбру поехал в Рэумсдал за новостями и пришлет сюда гонца. Симон проезжал Хюсабю сегодня в обед, но пробыл там недолго. Мальчики живут хорошо, но только Ноккве и Бьёргюльф сильно клянчили, чтобы он взял их с собой.
Кристин уже обрела спокойствие и мужество, когда поздно вечером Симон пришел к ней. Он присел на край кровати. Она лежала в приятной усталости, которая всегда появляется после сильных болей, и глядела на тяжелое, загорелое от солнца лицо зятя и его маленькие глазки, полные силы. Для нее было огромной поддержкой, что Симон приехал. Правда, он очень призадумался, узнав о деле более подробно, но все-таки говорил с Кристин успокоительно.
Кристин лежала, глядя на пояс лосиной кожи, стягивавший его внушительную талию. Большая плоская медная пряжка с тонкой серебряной накладкой, без всяких украшений, кроме вырезанных на ней букв М. Д., означавших «Мария дева», длинный кинжал с позолоченными серебряными накладками и большими кристаллами горного хрусталя на рукоятке; плохонький ножик с треснувшей роговой ручкой, починенной медной проволокой, – все это принадлежало к будничному обиходу ее отца еще с тех пор, когда Кристин была ребенком. Она вспомнила, как Симон приобрел эти вещи: перед самой своей смертью Лавранс пожелал подарить ему свой позолоченный праздничный пояс и серебра на столько добавочных пластин, чтобы он был зятю впору. Но Симон попросил подарить ему вот этот, старый… А когда Лавранс сказал, что ведь этим он сам себя надувает, Симон заявил, что все-таки кинжал-то – дорогая вещь… «Да, и еще нож!» – сказала Рагнфрид, слегка улыбнувшись. И мужчины засмеялись и сказали: «Да, уж нож-то!..» Из-за этого ножа у отца с матерью было много споров. Рагнфрид каждый день сердилась, видя этот безобразный, плохонький нож за поясом мужа. Но Лавранс клялся, что ей никогда не удастся разлучить его с этим ножом. «Ведь я же никогда не обнажал его против тебя, Рагнфрид! И вообще это отличный нож, им не хуже всякого другого в норвежской земле можно резать масло – когда он горячий!»
Кристин попросила Симона дать ей нож посмотреть и некоторое время лежала, держа его в руках.
– Хотелось бы мне, чтобы этот нож был моим, – тихо и просительно сказала она.
– Ну конечно! Охотно верю… Я сам рад, что он принадлежит мне, – я не продам его и за двадцать марок серебра. – Он, смеясь, схватил Кристин за руку и отнял у нес нож. Маленькие, пухлые руки Симона были всегда такие теплые, приятные и сухие.
Немного погодя он пожелал ей спокойной ночи, взял свечу и ушел в горницу. Кристин слышала, как он преклонил там колено перед распятием, потом встал, скинул сапоги на пол и вскоре тяжело повалился на постель у северной стены.
Тут и Кристин погрузилась в бездонно-глубокий сладкий сон.
На следующий день она проснулась поздно. Симон, сын Андреса, ушел уже несколько часов тому назад, и слуги передали ей от его имени, что она должна спокойно сидеть дома.
Он вернулся домой только в конце дня и тотчас же сказал:
– Привет тебе от Эрленда, Кристин, я беседовал с ним. Он увидел, как сразу помолодело у нее лицо, какой оно исполнилось мягкости и нежности, смешанной со страхом. Взяв ее руку в свою, он стал рассказывать. Много им с Эрлендом не удалось сообщить друг другу, потому что человек, проведший Симона к узнику, все время оставался там с ними. Разрешение на эту беседу раздобыл Симону лагман Улав, ради того свойства, которое было между ними при жизни Халфрид. Эрленд шлет сердечные приветы Кристин и детям. Он усердно расспрашивал о них о всех, но особенно о Гэуте. Симон высказал предположение, что, наверное, через несколько дней Кристин разрешат свидание с мужем. По-видимому, Эрленд спокоен и не падает духом.
– Если бы я пошла с тобой сегодня, то, наверное, тоже повидала бы его, – тихо сказала Кристин.
Симон этого не думал; ему потому это и удалось, что он пошел один.
– Во многом для тебя будет легче продвигаться вперед, Кристин, когда впереди тебя пойдет мужчина…
Эрленд сидит в одном из помещений в восточной башне, выходящей на реку, – это одна из камер для господ, хотя и маленькая. Ульв, сын Халдора, сидит как будто бы в подземелье, Хафтур – в какой-то другой камере.
Осторожно и как бы нащупывая каждый свой шаг, все время следя, хватит ли у Кристин сил, Симон рассказал о том, что ему удалось разузнать в городе. Увидев, что она сама ясно все понимает, он не скрыл, что и по его мнению дело это опасное. Но все, с кем он только ни беседовал, считают совершенно невозможным, чтобы Эрленд дерзнул задумать такое предприятие и продвинуть его так далеко, не зная совершенно точно, что за его спиной стоит значительная часть рыцарей и сыновей господских. Значит, раз число недовольной знати столь велико, то едва ли король отважится расправиться сурово с их вожаком, – вероятно, он заставит Эрленда пойти на соглашение с ним каким-либо образом.
Кристин еле слышно спросила:
– А каково положение Эрлинга, сына Видкюна, в этом деле?
– Насколько я понял, многие кое-что дали бы за то, чтобы узнать это, – сказал Симон.
Одного он не сказал Кристин, как не говорил этого и тем, с кем беседовал о деле Эрленда. Ему казалось маловероятным, чтобы за спиной Эрленда стояло сколько-нибудь значительное число людей, согласившихся поддержать своей жизнью и своим имуществом столь опасное дело; иначе едва ли бы выбрали Эрленда вожаком, – ведь все его сверстники знали, что на него нельзя полагаться. Правда, он был родичем фру Ингебьёрг и ее сына, предназначенного занять королевский престол, пользовался некоторой властью и уважением в последние годы, был не так уж совершенно неопытен в военных делах, как большинство его ровесников, и считалось, что он умеет приобретать любовь воинов и вести их за собой – и хотя столько раз поступал безрассудно, однако умел поворачивать свою речь хорошо и умно, так что почти можно было поверить, что он теперь наконец после всех превратностей научился осторожности. Симон считал, что, вероятно, были такие люди, которые знали о замыслах Эрленда и подталкивали его, но его удивило бы, если бы они связали себя так крепко, что теперь не смогли бы отступиться от Эрленда, оставив того под ударом.
Симону показалось, что и сам Эрленд не ожидал ничего иного и, по-видимому, готов к тому, что придется платить за свою рискованную игру. «Когда коровы увязают в болоте, пусть владелец и тащит их за хвост!» – сказал он засмеявшись. Впрочем, Эрленд и не мог сказать многого в присутствии третьего лица.
Симон сам себе изумлялся, что свидание со свояком так его потрясло: крохотная, тесная камера в башне, где Эрленд пригласил его присесть на кровать, – она шла от стены к стене и занимала почти половину помещения, – и прямая, стройная фигура Эрленда, когда он стоял у маленького светового отверстия в каменной стене, совершенно без страха, с ясным взором, не тревожимый ни боязнью, ни надеждой, – то был здоровый, хладнокровный, мужественный человек, когда с него смело липкую паутину любовных проказ и дурачеств с женщинами. Хотя именно женщины и любовные дела привели его сюда со всеми его дерзкими замыслами, которым был положен конец прежде, чем он успел их осуществить. Но, казалось, сам Эрленд об этом не думал. Он вел себя как человек, который рискнул на отчаяннейшую игру, проиграл и умеет переносить свое поражение мужественно и спокойно.
И его изумленная и радостная благодарность при виде свояка удивительно шла к нему. Симон сказал ему тогда:
– Ты помнишь, свояк, ту ночь, когда мы оба бодрствовали около нашего тестя? Мы подали друг другу руки, а Лавранс положил поверх них свою, – мы пообещали друг другу и ему, что во все дни пашей жизни будем держаться вместе, как братья.
– Да, – лицо Эрленда просияло улыбкой. – Но Лавранс, конечно, не думал, чтобы тебе когда-либо понадобилась моя помощь.
– Скорее всего он думал, – сказал Симон твердо, – что ты при своем положении можешь оказаться поддержкой для меня, а не то, что ты будешь нуждаться в моей помощи.
Эрленд опять улыбнулся.
– Лавранс был умным человеком, Симон. И как это ни странно может прозвучать, но я знаю, что он любил меня!
Симон подумал: «Да, видит Бог, это странно!» Но даже и сам он, – вопреки тому, что он знал об Эрленде, и вопреки всему тому, что тот ему причинил, – не мог удержаться от какой-то братской нежности, которую питал теперь к мужу Кристин. Тут Эрленд спросил о ней.
Симон сообщил, в каком виде он ее застал, – больную и исполненную боязни за мужа. Улав, сын Германа, обещал посодействовать, чтобы ее допустили к Эрленду, как только вернется домой господин Борд.
– Но не раньше, чем она будет здорова! – быстро и испуганно. попросил Эрленд. Странный, девический румянец залил его смуглое, небритое лицо. – Это единственное, чего я страшусь, Симон, что я не смогу хорошо держаться, когда свижусь с ней!
Но немного спустя он сказал с прежним спокойствием:
– Я знаю, ты будешь ей верным другом, если она овдовеет нынче. Бедными они, вероятно, не будут, ни она, ни дети, с ее наследством после Лавранса. И у нее будешь ты неподалеку, когда она поселится в Йорюндгорде.
* * *
На другой день после Рождества Богоматери в Нидарос прибыл наместник короля, господин Ивар, сын Огмюнда. Был назначен суд из двенадцати королевских вассалов, жителей северных областей; они должны были разобраться в деле Эрленда, сына Никулауса. Господин Финн, сын Огмюнда, брат наместника, был избран вести дело против обвиняемого.
Между тем еще летом случилось, что Хафтур Грэут из Гудёя убил себя маленьким, кинжалом, какие было разрешено держать при себе каждому узнику для разрезания пищи. Говорили, что заключение так повлияло на Хафтура, что разум у него несколько помутился. Эрленд, услышав об этом, сказал Симону, что теперь ему не надо больше бояться языка Хафтура. Но все же он был сильно потрясен.
Иногда случалось, что тюремщик выходил по какому-нибудь делу, когда Симон или Кристин бывали у Эрленда. Оба они понимали – и говорили между собой о том, – что первой и последней мыслью Эрленда было пройти через это дело, не открывая имен своих соучастников. Симону он к один прекрасный день так и сказал напрямик. Он обещал всем, с кем вступал в заговор, что будет держаться за веревку так, чтобы ему самому отрубило лапы, если до того дойдет дело. «А до сей поры я еще ни разу не изменял никому, кто доверился мне!» Симон взглянул на Эрленда – глаза у того были сини и ясны. Не было сомнения в том, что он сказал это о себе с полной уверенностью.
Не удалось королевским чиновникам и выследить кого-либо еще, кто принимал участие в государственной измене Эрленда, кроме братьев Грейпа и Турвалда, сыновей Type из Мере, но и те не желали сознаться в том, что им было известно что-либо иное о замыслах Эрленда, кроме того, что он сам и многие другие убеждали герцогиню разрешить воспитывать принца Хокона, сына Кнута, в Норвегии. А потом вельможи должны были бы разъяснить королю Магнусу, что будет к пользе обоих его государств, если он передаст королевское звание в Норвегии своему сводному брату.
Боргару и Гютторму, сыновьям Тронда, посчастливилось бежать из королевской усадьбы на острове Веэй – никто не знал, каким именно образом, но люди догадывались, что Боргар получил помощь от женщины: был он очень красив и несколько легкомыслен. Ивар из Сюндбю еще сидел в Мьёсенском замке, а юного Ховарда братья, по-видимому, не посвящали в свои замыслы.
Одновременно со сбором дружинников в королевской усадьбе архиепископ созвал «консилиум» в своем замке. У Симона было много друзей и знакомых, а потому оп мог приносить Кристин новости. Все считали, что Эрленд будет присужден к изгнанию, а все его имения будут отобраны королем в казну. Эрленд тоже говорил, что так это, должно быть, и будет; настроение его было бодрым – он намеревался искать убежища в Дании. При нынешнем положении дел в этой стране для смелого и владеющего оружием человека всегда открыта дорога, а фру Ингебьёрг, наверное, примет его супругу как свою родственницу и будет держать у себя с подобающим почетом. Детей придется взять к себе Симону, но двух старших сыновей Эрленду все же хотелось бы увезти с собой…
За все это время Кристин ни на один день не выезжала за город и не видела своих детей, кроме Ноккве и Бьёргюльфа; те приезжали как-то вечером одни верхом. Мать продержала их у себя несколько дней, но потом отослала в Росволд, к фру Гюнне, которая взяла к себе всех меньших.
Таково было желание Эрленда. А Кристин боялась тех мыслей, которые могли возникнуть у нее, если бы она увидела своих сыновей вокруг себя, стала выслушивать их вопросы и пытаться посвятить их в сущность всех этих дел. Она боролась с собой, чтобы отогнать от себя все мысли и воспоминания о годах, проведенных ею в замужестве в Хюсабю. Столь богаты были эти годы, что теперь казались ей сплошным великим покоем, – так на море и при волнении лежит спокойствие, если глядеть на него с достаточно высокого утеса. Волны, бегущие одна за другой, как бы вечны и едины; так и жизнь пробегала волнами в ее душе за эти просторные годы.
Теперь опять все было как в пору юности, когда она ради Эрленда противопоставила свою волю всему и всем. Теперь опять ее жизнь стала одним-единственным ожиданием – от свидания до свидания – того часа, когда ей можно было видеть мужа, сидеть рядом с ним на кровати в камере башни королевской усадьбы, беседовать с ним спокойно и ровно… пока, случалось, они останутся одни на кратчайший миг и крепко прижмутся друг к другу в жарком, бесконечном поцелуе и в бурном объятии.
Остальное время она проводила и церкви, просиживая там часами. Падала на колени и неподвижным взором глядела на золотую раку святого Улава за решеткой позади алтаря…
«Господи, я его жена. Господи, я не покинула его, когда принадлежала ему в грехе и неправде. Божьим милосердием мы, недостойные, соединены были во святом венчании. Заклейменные клеймом греха, отягощенные тяготой греха, пришли мы вместе к вратам Божьего дома, вместе приняли тело спасителя из рук священника. Мне ли теперь жаловаться, мне ли теперь думать об ином, кроме того, что я его жена, а он мой муж, пока мы с ним оба живы?..»
* * *
В четверг перед Михайловым днем состоялось собрание королевских дружинников и был произнесен приговор над Эрлендом, сыном Никулауса, из Хюсабю. Он был признан виновным в том, что изменой хотел отнять землю и подданных у короля Магнуса, хотел поднять мятеж против короля внутри страны и ввести в Норвегию чужие, наемные военные силы. По изучении подобных же дел, имевших место в прошлом, судьи признали, что Эрленд потерял право на жизнь и имущество и предается в руки короля Магнуса.
Арне, сын Яввалда, приехал к Симону Дарре и Кристин, дочери Лавранса, в городской дом Никулауса. Он присутствовал на этом собрании.
Эрленд не пытался отвести обвинение. Ясно и твердо он признался в своем намерении: он хотел принудить этими мерами короля Магнуса, сына Эйрика, отдать королевскую власть в Норвегии своему юному сводному брату, принцу Хокону Порее. По словам Арне, Эрленд говорил превосходно. Он указал на огромные трудности, выпавшие на долю народа вследствие того, что за последние годы король почти не бывал в пределах Норвегии и неизменно высказывал нежелание назначить таких заместителей, которые могли бы отправлять правосудие и осуществлять королевские полномочия. Из-за предприятия, начатого королем в Сконе, из-за расточительности и неразумия при решении денежных вопросов, проявленных людьми, к советам которых король больше всего прислушивался, народ подвергается притеснениям и разорению и никогда не знает, огражден ли он от новых требований о помощи и от налогов сверх обычного. Поскольку норвежские рыцари и люди, носящие оружие, пользуются меньшими правами и преимуществами, чем шведские рыцари, первым стало трудно тягаться с последними, и по тому вполне понятно, что столь юный и еще неразумный человек, как господин Магнус, сын Эйрика, охотнее слушается шведских господ и любит их больше, раз у тех гораздо больше богатства и, стало быть, больше возможностей поддержать его вооруженными и привычными к войне людьми.
И вот сам он, Эрленд, и его друзья-соумышленники сочли, что им настолько хорошо известно желание большинства населения севера и запада Норвегии – сыновей господских, крестьян и горожан, – что они не сомневались в их полной поддержке, если ими будет выдвинут такой притязатель на престол, который окажется в столь же близком родстве с нашим любезным государем, блаженной памяти королем Хоконом, как и нынешний наш король. Таким образом, он, Эрленд, ожидал, что население страны объединится на этом и мы понудим короля Магнуса к тому, чтобы он не препятствовал своему брату взойти здесь на королевский престол; принц же Хокон присягнет сохранить мир и братство с господином Магнусом, защищать норвежскую державу в пределах старинных государственных границ, поддерживать права Божьей церкви, законы и обычаи страны, как они ведутся исстари, вольности и преимущества крестьян и горожан, но положит конец проникновению иноземцев в государство. Он, Эрленд, и его друзья намеревались изложить этот замысел королю Магнусу мирным образом, хотя в прежние времена всегда было правом норвежских крестьян и знати отвергать короля, который пытается властвовать не по закону.
Об образе действий Ульва, сына Саксе, в Англии и Шотландии Эрленд сказал, что единственной целью Ульва было заручиться там благосклонным отношением к принцу Хокону, если бы Господу Богу было угодно даровать его нам в короли. «Во всех этих предприятиях со мной вместе не принимал участия никто из норвежцев, кроме Хафтура Грэута, сына Улава из Гудея, – упокой Господи его душу, – да моих свояков, трех сыновей Тролда Йеслинга из Сюндбю, и Грейпа и Турвалда, сыновей Type из Хаттебергского рода».
Речь Эрленда произвела большое впечатление, сказал Арне, сын Яввалда. Но затем под конец, упоминая о том, что они ожидали поддержки от мужей церкви, Эрленд намекнул на старые слухи, еще тех времен, когда король Магнус находился под опекой, а это было неумно, так полагал Арне. Архиепископский официал резко обрушился на него за это; ведь архиепископ Поль, сын Борда, – как в то время, когда он был канцлером, так и ныне, – питал и питает большую любовь к королю Магнусу за его склонность к божественному: а люди предпочитают позабыть, что такие слухи когда-либо ходили об их короле: да и к тому же теперь он женится на молодой девушке, дочери графа Намюрского… Если бы даже во всем этом и была когда-либо доля истины, то теперь уж король Магнус совершенно отвратился от подобных вещей.
…Арне, сын Яввалда, выказывал величайшую дружбу Симону, сыну Андреса, пока тот жил в Нидаросе. Именно Арне теперь напомнил Симону о том, что Эрленд мог бы обжаловать приговор, как вынесенный незаконно. По букве закона обвинение против Эрленда должно было быть выдвинуто равным ему человеком, но государственный обвинитель, господин Финн из Хестбё, – рыцарь, в то время как Эрленд по званию только оруженосец. Тогда весьма вероятно, что вновь назначенный суд найдет, что Эрленда нельзя присудить к более суровому наказанию, чем изгнание из страны, – таково было мнение Арне.
Что же касается того, что предлагал Эрленд, – такого королевского правления, которое, по его мнению, удовлетворяло бы нуждам страны, – да, это, конечно, звучит хорошо! И всем известно, где можно найти человека, который охотно бы взялся за кормило и стал бы вести страну этим курсом, пока король еще в несовершенных летах… Арне почесал в седой щетине бороды, искоса взглянув на Симона.
– О нем ничего не слышно и ничего не известно этим летом? – тихо спросил Симон.
– Ничего. Правда, я слышал, – он говорит, что теперь в немилости у короля и потому, мол, держится вдалеке от всяких таких дел. Давно уж не случалось, чтобы он утерпел столько времени у себя дома, выслушивая болтовню фру Элин. Говорят, дочери его столь же красивы и столь же глупы, как их мать.
Эрленд выслушал свой приговор с непоколебимо спокойным видом и приветствовал судей столь же вежливо, непринужденно и красиво, когда его выводили, как и при входе в помещение суда. Он был спокоен и весел, когда на следующий день Кристин и Симон пришли к нему на свидание. С ними был и Арне, сын Яввалда, и Эрленд сказал, что он последует его совету.
– Еще ни разу в жизни мне не удавалось убедить Кристин поехать со мной в Данию, – сказал он, обняв одной рукой стан жены. – А мне всегда хотелось поездить с ней по свету!.. – По лицу его пробежала словно бы дрожь, и вдруг он горячо поцеловал жену в бледную щеку, не обращая внимания на зрителей.
* * *
Симон, сын Андреса, поехал в Хюсабю распорядиться насчет перевозки движимого имущества Кристин в Йорюндгорд. Он советовал ей воспользоваться этим случаем и отослать детей в Гюдбрандсдал. Кристин сказала:
– Сыновья мои не выедут с отцовского двора, пока их не выгонят.
– Я не стал бы этого дожидаться, будь я на твоем месте, – сказал Симон. – Они так молоды – они не в состоянии понять это как следует. Лучше будет, если ты дашь им уехать из Хюсабю в уверенности, что они только погостят у своей тетки и приглядят за материнским наследством в долине.
Эрленд вполне согласился в этом с Симоном. Однако в конце концов только Ивар и Скюле поехали с дядей на юг. Кристин была не в состоянии отослать от себя самых маленьких в такую даль. Когда к ней привезли в городской дом Лавранса и Мюнана и она увидела, что младший уже не узнает матери, силы ее оставили. Симон ни разу не видал, чтобы она хоть слезинку пролила с того первого вечера, как он приехал в Нидарос, – а теперь она рыдала и рыдала над Мюнаном, который барахтался и отбивался в тесных объятиях, матери и тянулся к кормилице. И рыдала над малюткой Лаврансом, когда он забрался на колени к матери, обнял ее за шею и плакал вместе с ней, потому что плакала она. Итак, Кристин оставила у себя обоих малышей и Гэуте, который не желал ехать с Симоном, – да ей и самой казалось неблагоразумным терять из виду ребенка, несшего чересчур уж тяжелое бремя для своего возраста.
Детей привез в город отец Эйлив. Он испросил архиепископа разрешение отлучиться из церкви и съездить в гости к брату в монастырь Тэутра, Такое разрешение было охотно дано домашнему священнику Эрленда, сына Никулауса. И вот он высказал мнение, что Кристин трудно сидеть тут в городе с целой кучей ребят да заботиться о них, и предложил взять с собой в монастырь Ноккве и Бьёргюльфа.
В последний вечер перед отъездом священника и старших мальчиков (Симон уже уехал с близнецами) Кристин исповедалась перед этим кротким, чистой души человеком, который был столько лет ее духовным отцом. Они провели вместе несколько часов, и отец Эйлив внушал ей быть смиренной и послушной Богу, терпеливой, верной и любящей по отношению к мужу. Она стояла на коленях перед скамьей, где он сидел, потом отец Эйлив встал и опустился на колени с нею рядом, не снимая червленого ораря – символа ига Христовой любви, и долго, жарко молился про себя. Но она знала, что он молится за ту семью – отца, и мать, и детей, и домочадцев, – чье душевное здравие он с такою верностью столько лет стремился укреплять.
День спустя она стояла на берегу, глядя, как братья-миряне из Тэутры поднимают парус на лодке, увозившей от нее священника и обоих старших сыновей. Возвращаясь домой, она зашла в церковь миноритов и немного побыла там, пока не почувствовала себя достаточно сильной, чтобы отважиться идти к себе, в свой городской дом. А вечером, когда младшие уснули, она уселась за прялкой и стала рассказывать Гэуте сказки, пока и мальчику не пришло время спать.
VI
Эрленд просидел в королевской усадьбе до самого дня святого Клемента. Затем прибыл гонец с приказом доставить его пред очи короля Магнуса, который выдал на это охранную грамоту. Король намеревался праздновать в этом году Рождество в Богахюсе.
Кристин ужасно испугалась. С невыразимым трудом приучилась она казаться спокойной, пока Эрленд сидел в заключении, приговоренный к смерти. А теперь его увозят далеко от нее навстречу неизвестности; о короле ходят самые различные слухи, а в кругу тех людей, которые стоят близко к нему, у ее мужа нет друзей. Ивар, сын Огмюнда, бывший теперь начальником замка в Богахюсе, отзывался самым суровым образом об измене Эрленда королю. И якобы еще больше раздражился, когда до него опять дошли слухи об одной дерзости, сказанной о нем Эрлендом.
Однако Эрленд был рад. Правда, Кристин видела, что он нелегко переживал предстоящую им разлуку. Но долгое заключение начинало теперь так на нем сказываться, что он жадно ухватился за возможность длительного морского путешествия и, казалось, был почти равнодушен ко всему остальному.
В три дня все было готово, и Эрленд отплыл на юг на корабле господина Финна. Симон обещал вернуться в Нидарос перед Рождеством, как только он немного разберется в своих домашних делах; если же будут новые вести до этого времени, то он просил Кристин прислать гонца, и он сейчас же приедет. Теперь ей пришло в голову самой поехать к нему на юг, а оттуда добираться до короля, пасть к его ногам и молить о помиловании своего мужа – с готовностью предложить все, чем она владеет, в выкуп за его жизнь.
Эрленд продал и заложил свой двор в городе разным лицам; теперь жилой дом. принадлежал нидархолмскому монастырю, но аббат Улав любезно написал Кристин и просил ее пользоваться домом, пока ей нужно. Сейчас она жила там одна с девушкой-служанкой, Ульвом, сыном Халдора, выпущенным на свободу, ибо против него не удалось собрать достаточных улик, и его племянником Халдором, личным слугой Кристин.
Она посоветовалась с Ульвом, но тот сперва высказал некоторое сомнение, – ему казалось, что переезд через Довре будет для нее тяжел; в горах уже выпало много снега. Но, заметив ее душевную тревогу, он передумал и согласился с ней. Фру Гюнна увезла двух младших детей к себе в Росволд, но Гэуте не хотел разлучаться с матерью, да и та ни за что не решалась терять мальчика из виду, если бы он остался здесь, на севере.
Они встретили такую суровую погоду, когда добрались на юг до гор Довре, что, по совету Ульва, оставили лошадей в постоялой избе и взяли гам лыжи – на случай, если бы пришлось проводить следующую ночь под открытым небом. Кристин ни разу не ходила на лыжах с тех самых пор, как была маленькой девочкой, поэтому ей было трудно продвигаться вперед, хотя мужчины и помогали ей изо всех сил. В этот день они прошли по горам всего лишь полпути между Дривдалской избой и Йердкинном, и когда начало смеркаться, им пришлось искать убежища в березняке на горном склоне и зарыться там в снег. В Тофтаре опять наняли лошадей; здесь они встретили туман, а спустившись немного в долину, попали под сплошной дождь. Когда они через несколько часов после наступления темноты въезжали во двор Формо, ветер завывал за углами строений, река шумела и в лесу на горных склонах свистело и гудело. Двор был как раскисшее болото и заглушал стук копыт – в субботний, предпраздничный вечер по всей большой усадьбе не видно было признаков жизни, и ни люди, ни собаки не обратили внимания на приезд гостей.
Ульв загрохотал копьем в дверь жилого дома; появился слуга и открыл. Сейчас же в сенях показался из горницы сам Симон, широкий и темный против света, с ребенком на руках; он сдерживал лаявших позади собак. Симон издал восклицание, узнав свою свояченицу, поставил на пол ребенка и потащил Кристин и Гэуте в горницу, сам стаскивая с них по пути промокшую верхнюю одежду.
В горнице было уютно и тепло, но стоял ужасно тяжелый воздух, – это была горница с печкой и с плоским потолком, под горницей второго жилья. И она была переполнена народом, – дети и собаки кишмя кишели в каждом углу. Затем Кристин различила за столом, на котором горела свеча, лица своих двух младших сыновей, красные, разгоряченные, и радостные. Туг они вышли из-за стола и поздоровались несколько принужденно с матерью и братом, – Кристин поняла, что она попала сюда в самый разгар веселья и помешала людям приятно проводить время. Впрочем, в горнице был ужаснейший беспорядок, и Кристин на каждом шагу наступала на хрустящую ореховую скорлупу – ею был усыпан весь пол.
Симон разослал слуг и служанок с разными поручениями, и горница освободилась от людей и большей части детей и собак (это были соседи и их свита). Расспрашивая Кристин и слушая ее рассказы, Симон в то же время застегивал и завязывал рубаху и кафтан, которые были совсем раскрыты на его голой волосатой груди. «Это меня так растрепали дети», – сказал он виноватым голосом. Он выглядел ужасно неряшливым, пояс перевернулся и сидел на нем криво, платье и руки были очень грязны, лицо измазано сажей, а волосы полны мякины и пыли.
Вскоре появились две служанки и отвели Кристин и Гэуте в женскую горницу Рамборг. Там уже была затоплена печь; хлопотливые служанки зажигали свечи, постилали постель и помогали Кристин и мальчику переодеться в сухое платье, а тем временем другие накрывали на стол и подавали кушанья и напитки. Какая-то девочка-подросток с шелковыми лентами в косах принесла Кристин чашу с пенящимся пивом. Девочка эта была старшей дочерью Симона, Арньерд.
Потом пришел и он сам; он привел себя в порядок и был одет красивее и наряднее, чем Кристин привыкла его видеть. Он вел свою маленькую дочь за руку, а Ивар и Скюле сопровождали его.
Кристин спросила о сестре, и Симон ответил, что Рамборг уехала в Рингхейм проводить туда родственниц из Сюндбю.
Юстейн захватил свою дочь Хельгу, и ему захотелось взять с собой и Дагни с Рамборг, – это такой веселый, ласковый старик; он обещал позаботиться о трех молодых женщинах. Поэтому, может быть, Рамборг останется там и на зиму. Она ожидает ребенка примерно ко дню святого Матвея, а сам Симон подумал, что, возможно, ему не придется быть дома зимой; поэтому Рамборг будет приятнее у молодых родственниц. Нет, для домашнего хозяйства здесь, в Формо, совершенно безразлично, будет ли Рамборг дома или в отъезде, засмеялся Симон, ведь он никогда не требовал, чтобы такое юное дитя, как Рамборг, выбивалось из сил, управляя столь большим делом.
Относительно замыслов Кристин Симон тотчас же сказал, что он охотно поедет с ней на юг. Там у него столько родичей и друзей, еще от старых времен, – и отцовских и его собственных, – что он надеется услужить Кристин лучше, чем в Нидаросе. Умно ли будет с ее стороны добиваться свидания с самим королем, – об этом Симон сумеет легче навести справки там. Кристин должна быть готова к поездке через три-четыре дня.
Они вместе отправились на следующее утро к обедне, – это было в воскресенье, – а потом навестили отца Эйрика в его доме в Румюпдгорде. Священник состарился; он ласково встретил Кристин и, видимо, очень горевал над ее грустной судьбой. Затем они зашли в Йорюндгорд.
Постройки были те же самые, а в горницах стояли все те же кровати, скамьи и столы. Теперь это была собственная усадьба Кристин; похоже на то, что здесь придется вырасти ее сыновьям к здесь же она сама когда-нибудь сляжет и закроет свои глаза. Но никогда еще не чувствовала она так ясно, как в тот час, что жизнь в этом доме создавали ее отец и мать. С чем бы ни приходилось самим им бороться втайне, но ко всем, кто жил вокруг них, потоками струились дружеское участие и помощь, мир и уверенность.
Кристин была взволнована, на душе у нее было тяжело, и потому ее немного утомляло, когда Симон говорил о своих личных делах, об усадьбе, о детях. Она сама понимала, что это нехорошо: Симон желал ей помочь по мере всех своих сил и возможностей, она видела, как благородно с его стороны уезжать из дому на праздники и от жены, когда она в положении… Наверное, он много думает о том, родится ли у него теперь сын, – ведь у него всего один ребенок от Рамборг, хотя вот уже скоро будет шесть лет, как они женаты. Трудно было бы ожидать, что Симон настолько близко примет к сердцу ее и Эрленда несчастье, чтобы совершенно забыть всякую радость от того, как благоприятно сложилась его собственная жизнь; но в то же время странно было ходить вместе с ним здесь, где он дома и где, казалось, ему так радостно, так уютно, так спокойно.
Невольно Кристин подумала о том, что Ульвхильд, дочь Симона, должна была бы походить на ее собственную маленькую сестричку, в честь которой она названа, и быть белокурой, хрупкой и ясной. Но маленькая дочь Симона была кругленькой и пухлой; у нее были щечки – как яблочки, а ротик – как алая ягодка, быстрые серые глазки, похожие на отцовские в молодости, и его же красивые темно-русые кудрявые волосы. Симон ужасно любил этого милого, живого ребенка и гордился ее смышленой болтовней.
– Хотя эта девица такая противная, скверная и безобразная, – сказал он, схватив девочку обеими руками за грудку и вертя ее из стороны в сторону и высоко поднимая на воздух, – я думаю, что это подмененное дитя и в колыбель его подложили твоей матери и мне здешние горные тролли! Такой это безобразный и ужасный ребенок! – А потом разом поставил девочку на пол и трижды торопливо перекрестил ее, словно испугавшись своих собственных неосторожных слов.
Его побочная дочь Арньерд была некрасивой, но у нее был добрый и умненький вид, и отец вывозил ее с собой каждый раз, как к этому представлялась возможность. Он не переставал хвалить ее способности. Кристин должна была заглянуть в сундук Арньерд и посмотреть на все, что сама девочка уже успела напрясть, наткать и нашить для своего приданого.
– Тот час, когда я вложу руку вот этой моей дочери в руку какого-нибудь хорошего, достойного жениха, – сказал Симон, долго глядя вслед девочке, – будет одним из самых радостных часов, что я когда-либо переживал.
Ради уменьшения расходов и чтоб можно было ехать быстрее, Кристин не хотела брать с собой служанок и никого из слуг, кроме Ульва, сына Халдора. За две недели до Рождества Кристин с Ульвом выехали из Формо в сопровождении Симона, сына Андреса и его двух молодых расторопных слуг.
Когда они прибыли в Осло, Симон тотчас же узнал, что король не приедет в Норвегию, – он пожелал праздновать Рождество в Стокгольме. Эрленд сидит в замке на Акерснесе; начальник замка уехал куда-то, так что пока не было возможности ни для кого из них повидать узника. Но помощник посадника Улав Кюрнинг обещал дать Эрленду знать, что они в городе. Улав обошелся очень дружески с Симоном и Кристин – его брат был женат на Рамборг, дочери Осмюнда из Скуга, так что он считался дальним родственником дочерям Лавранса.
Кетиль из Скуга приехал в город и пригласил Кристин и Симона отпраздновать Рождество у него в усадьбе, но Кристин не хотела кутить на праздниках, когда Эрленд в таком положении. А тогда и Симон не пожелал ехать, хотя Кристин очень его уговаривала; Симон и Кетиль были немного знакомы, но Кристин видела своего двоюродного брата всего один раз с тех пор, как тот вырос.
Кристин и Симон поселились в том самом дворе, где она когда-то гостила у его родителей в те дни, когда они были обручены, но жили они теперь в другом доме. В горнице было две кровати: в одной спала Кристин, в другой – Симон с Ульвом; слуги ночевали на конюшне.
В ночь на Рождество Кристин захотелось пойти ко всенощной с обедней в церковь Ноннесетерского монастыря, – «Потому что монахини так хорошо поют», – сказала она. Все пятеро отправились туда. Ночь была звездная, мягкая и прекрасная; под вечер прошел снежок, так что было довольно светло. Когда в церквах начался перезвон колоколов, народ хлынул потоком из всех дворов, и Симону пришлось вести Кристин за руку. По временам он украдкой посматривал на нее. Она очень исхудала этой осенью, но зато ее высокая, стройная фигура как бы опять приобрела нечто от мягкой и тихой прелести молодой девушки. На бледном лице снова появилось спокойное, кроткое выражение, какое бывало у нее в юности, прикрывавшее глубокое и тайное, чутко настороженное волнение. У нее появилось странное сходство с прежней, юной Кристин, какой она была в пору того Рождества, много лет тому назад… Симон стиснул ее руку и не замечал, что он делает, пока Кристин не сжала ему пальцев в ответ. Симон взглянул на нее – она улыбнулась и кивнула ему головой, и он понял: она приняла его рукопожатие за ободрение, – не надо, мол, падать духом! И постаралась показать ему, что нет, она не падает духом.
Когда праздники миновали, Кристин отправилась в женский монастырь и попросила разрешения передать аббатисе и тем сестрам, которые еще жили там с ее времени, почтительный привет. Ее провели ненадолго в приемную аббатисы. Потом она прошла в церковь. Она поняла, что внутри монастырских стен ей нечего делать. Сестры встретили ее дружелюбно, но она видела, что для них она была лишь одной из многих молодых девушек, пробывших здесь год в обучении, – если они и слышали какие-нибудь разговоры о том, что она чем-то отличалась от других молодых дочерей, и притом не в лучшую сторону, то, во всяком случае, ничем не обнаружили этого. Но проведенный ею здесь, в этом монастыре, год, занимавший такое огромное место в ее жизни, для монастыря значил так мало. Ее отец купил для себя и своих долю в молитвах монастыря; новая аббатиса фру Элин и сестры сказали, что будут молиться за избавление ее мужа и ее самой. Но она поняла, что не имеет права навязываться им и беспокоить людей своими посещениями. Церковь их была ей открыта, как всем людям; ей можно было стоять в северном притворе, слушать пение чистых женских голосов на хорах, окидывать взором знакомое помещение, алтари и картины, а когда сестры покинут церковь, выйдя через дверь, ведущую на монастырский двор, ей можно было подойти и преклонить колено у могильного камня фру Груа, дочери Гютторма, вспомнить умную, властную, достойную мать, чьих советов она не поняла и не оценила, – других прав у ней не было в этом доме служанок Христовых.
В конце праздников к ней явился господин Мюнан – он только сейчас узнал, что она находится в городе, так он сказал. Он сердечно поздоровался с ней, с Симоном, сыном Андреса, и с Ульвом, которого то и дело называл своим родичем и дорогим другом. Им будет трудно повидать Эрленда, высказал он свое мнение, его строго охраняют, – самому Мюнану тоже не удалось добиться доступа к своему двоюродному брату. Но Ульв сказал со смехом, когда рыцарь уехал, что ему не верится, чтобы Мюнан столь уж настойчиво добивался разрешения, – он так смертельно боится, как бы его не запутали, что едва смеет слушать, когда говорят об этом деле. Мюнан сильно постарел, очень полысел и похудел, кожа просто висела складками на его дородном теле. Он жил в Скугхейме, и с ним была одна из его побочных дочерей, оставшаяся вдовой. Отец охотно расстался бы с ней, а то никто из других его детей, ни законных, ни побочных, не желал приезжать к нему, пока эта их сводная сестра правит домом. Это была властная, жадная до денег и резкая на язык женщина. Но Мюнан не смел попросить ее о выезде.
Наконец, уже в начале нового года, Улав Кюрнинг добился для Симона и жены Эрленда разрешения на свидание с узником. Так опять на долю Симона выпало провожать скорбную женщину на эти душераздирающие свидания. Здесь следили гораздо строже, чем в Нидаросе, чтобы Эрленд не мог ни с кем разговаривать иначе, как в присутствии кого-нибудь из людей начальника замка.
Эрленд был по-прежнему спокоен, но Симон понимал, что такое состояние уже начинает сказываться на нем. Он никогда не жаловался и говорил, что не страдает от дурного обращения, свободно получает все, что только может быть ему предоставлено, но признал, что его довольно сильно мучит холод: в помещении не было очага. И кроме того, было мало пользы от его стараний содержать себя в чистоте, – хотя если бы ему не приходилось сражаться со вшами, то время тянулось бы здесь еще дольше, смеялся он.
Кристин была тоже спокойна – так спокойна, что Симон, затаив от страха дыхание, ждал того дня, когда она вдруг сломится.
Король Магнус совершал торжественную поездку по Швеции, и не было никаких видов на то, чтобы он вскоре прибыл к границе страны или чтобы произошло какое-нибудь изменение положении Эрленда в ближайшем будущем.
* * *
В день святого Григория Кристин и Ульв, сын Халдора, были в Ноннесетерской церкви. Когда на обратном пути они перешли по мостику, перекинутому через монастырский ручей, Кристин свернула не на дорогу к дому, который находился около епископского двора, а на восток, к улице у церкви святого Клемента, и углубилась в узкие переулочки между церковью и рекой.
День был промозглый и пасмурный, все это время стояла мягкая погода, поэтому их обувь и полы плащей промокли и отяжелели от. желтой глины там, у реки. Они вышли на пахотные земли к высокому речному берегу. Раз как-то их взгляды встретились. Ульв тихо рассмеялся, скривил рот в подобие гримасы, но его глаза были полны печали; Кристин улыбнулась странной болезненной улыбкой.
Вскоре они оказались у обрыва: глина когда-то сползла здесь, и дом стоял прямо внизу, так тесно прижавшись к грязно-желтому откосу, где скудно росла почерневшая, хилая сорная трава, что вонь из свиного хлева, видневшегося под ногами, ударила им прямо в нос; две жирные свиньи бродили, копаясь в темной грязи. Речной берег здесь был узкой полоской; серый и грязный поток реки с шуршащими посреди него льдинами бежал у самого подножия развалившихся домишек с выцветшими соломенными крышами.
Покуда они стояли так, к загородке хлева подошли какие-то мужчина и женщина и начали разглядывать свиней; мужчина перегнулся через загородку и почесал одну из маток концом длинной рукоятки отделанного серебром топорика, которым пользовался вместо палки. Это был сам Мюнан, сын Борда, а женщина – Брюнхильд Муха. Он взглянул наверх, заметил их и замер на месте, разинув рот, а Кристин весело окликнула его, здороваясь с ним.
– Спускайтесь-ка сюда и выпейте горячего пива, – это полезно в такую паршивую погоду! – закричал он им наверх.
По дороге вниз к воротам Ульв рассказал, что Брюнхильд, дочь Иона, больше не содержит ни дома для приезжих, ни распивочной. Несколько раз она попадала в беду, и наконец ей пригрозили, что с нее сдерут шкуру, но Мюнан спас ее и дал за нее поручительство, что она навсегда прекратит свой незаконный промысел. К тому же ее сыновья занимают сейчас такое положение, что матери ради них приходится думать о том, как бы ей избавиться от дурной славы. После смерти своей жены Мюнан, сын Борда, опять связался с ней и вечно торчит в доме Мухи.
Мюнан встретил их у калитки.
– Ведь мы же все четверо родственники… в некотором роде, – захихикал он. Он был немного навеселе, но не очень. – Ты хорошая женщина, Кристин, дочь Лавранса, благочестивая и не высокомерная… И Брюнхильд теперь почтенная, честная женщина… А я был еще неженатым человеком, когда прижил с нею наших двух сыновей… И они самые лучшие из всех моих детей… Ведь это же я твержу тебе, Брюнхильд, ежедневно все эти годы. Инге и Гюдлейка я люблю больше всех своих детей…
Брюнхильд была еще красива, но лицо у нее было бледно-желтого цвета, и выглядела она так, словно ее кожа была липкой на ощупь, – Кристин подумала: так бывает, когда целый день стоишь над котлами с жиром. Но горница у нее была отлично прибрана, еда и питье, которые она подала на стол, замечательны, а посуда чиста и красива.
– Да, я иногда заглядываю сюда, когда у меня бывают дела в Осло, – сказал Мюнан. – Понимаешь, ведь матери хочется узнать новости о сыновьях! Инге пишет мне время от времени, потому что он ученый человек, мой Инге, как и подобает быть епископскому чиновнику, вот что! Я раздобыл ему прекрасную невесту, Туру, дочь Бьярне из Грьюте. Ты думаешь, многим удалось бы получить такую жену для своего побочного сына? И вот мы сидим здесь да болтаем об этом, а Брюнхильд подает мне еду и пиво, как в прежние времена, когда она носила при себе мои ключи в Скугхейме. Тяжко мне сидеть теперь там и вспоминать о своей покойной супруге… Вот я и езжу сюда, чтобы хоть немного развлечься… когда Брюнхильд бывает в таком настроении, чтобы уделить мне малость дружбы и уюта.
Ульв, сын Халдора, сидел, подперев подбородок рукой, и глядел на хозяйку Хюсабю. Кристин слушала и отвечала тихо, ласково и вежливо, – столь же спокойно и учтиво, как если бы она была в гостях в доме кого-нибудь из знатных людей там у них, в Трондхеймской области.
– Да! Ты, Кристин, дочь Лавранса, получила имя супруги и с ним почести, – сказала Брюнхильд Муха, – хоть по собственному своему желанию ходила ты к Эрленду на свидания ко мне в светелку. А меня вечно называли сукой и шлюхой – моя мачеха продала меня в руки вот ему!.. Я кусалась и царапалась, и знаки от каждого моего ногтя остались у него на лице, прежде чем ему удалось добиться своего…
– Ну, ты опять завела разговор об этом! – захныкал Мюнан. – Ты же знаешь… Я же говорил это тебе так часто… Я отпустил бы тебя идти с миром, если бы ты вела себя по-человечески и попросила пощадить тебя; но ты бросилась мне в глаза, словно дикая кошка, не успел я войти в дверь.
Ульв, сын Халдора, тихо рассмеялся про себя.
– И я после этого всегда хорошо с тобой обращался, – сказал Мюнан. – Ты получала все – стоило тебе только указать пальцем… А дети наши… Да они сейчас в лучшем и более обеспеченном положении, чем бедные сыновья Кристин… Да хранит Господь Бог бедняжек – подумать, что Эрленд устроил для своих детей! Я считаю, это должно быть гораздо важнее для материнского сердца, чем имя супруги… И ты знаешь, я не раз желал, чтобы ты была знатного происхождения, тогда я мог бы законно жениться па тебе… Ни одна женщина мне так не нравилась, как ты… хоть ты и редко бывала добра и ласкова со мной… А ту супругу, которую я получил, да вознаградит ее Господь! Я заказал поставить алтарь в нашей церкви, Кристин, за мою Катрин и за себя самого… и благодарил Господа Бога и Богородицу каждый день за свой брак, – ни у кого из мужчин не было лучшей жены… – Он захныкал и засопел носом.
Немного погодя Ульв сказал, что им пора идти. Они с Кристин не обменялись ни единым словом на обратном пути. Но уже стоя перед дверью в горницу, Кристин протянула ему руку:
– Ульв… Мой родич и друг мой!
– Если бы это могло помочь, – тихо сказал он, – я охотно пошел бы на виселицу вместо Эрленда… ради него и ради тебя!
* * *
Вечером, незадолго до того как ложиться спать, Кристин сидела в горнице одна с Симоном. И вдруг неожиданно принялась рассказывать, где она побывала в этот день. И передала ему разговор у Мухи.
Симон сидел на табуретке недалеко от Кристин. Немного наклонившись вперед, положив локти на колени и свесив руки, он сидел, глядя на нее со странным пытливым выражением в маленьких острых глазках. Он не произнес ни слова, и ни один мускул не шевельнулся па его тяжелом, крупном лице.
Тогда Кристин упомянула, что она рассказала про это своему отцу и что тот сказал…
Симон сидел все так же недвижимо. Но через некоторое время сказал спокойно:
– Это единственное, о чем я просил тебя за все те годы, что мы с тобой знакомы… если я припоминаю верно… что ты должна… Но раз уж ты не смогла умолчать об этом, чтобы пощадить Лавранса, так что же тогда…
Кристин задрожала всем телом:
– Да. Но… Ах, Эрленд, Эрленд, Эрленд! Услышав этот дикий крик, Симон вскочил на ноги… Кристин перегнулась вперед и, обхватив голову руками, качалась из стороны в сторону, продолжая громко звать Эрленда в промежутках между трепетными, жалобными рыданиями, которые, казалось, рвались из ее тела, наполняли ее горло плачем, вскипали и били через край.
– Кристин!.. Ради бога!
Когда он схватил ее за плечи, пытаясь успокоить, она бросилась к нему всей тяжестью своего тела, прижалась к нему, обняла его за шею, а сама все продолжала выкрикивать с плачем имя своего мужа.
– Кристин!.. Приди в себя!.. – Он стиснул ее в своих объятиях и понял, что она этого не замечает; она рыдала так, что не могла стоять на ногах. Тогда он поднял ее на руки… на мгновение прижал к себе, потом отнес к кровати и положил на постель.
– Приди в себя! – взмолился он опять, задыхаясь и почти угрожая… Положил руки ей на лицо, а она хватала его за руки, прижималась к нему.
– Симон… Симон… Ах, его надо спасти!
– Я делаю что могу, Кристин… Ну, приди же в себя! – Он круто повернулся, направился к двери и вышел во двор. Крикнул служанку так, что зазвенело среди домов, ее Кристин наняла здесь, в Осло. Девушка примчалась бегом, и Симон велел ей идти к хозяйке. Служанка сейчас же вернулась. «Хозяйка хочет быть одна», – сказала она испуганно Симону, который все стоял на том же месте.
Он кивнул головой и пошел на конюшню, где и оставался, пока его слуга Гюннар и Ульв, сын Халдора, не пришли задавать коням корму на ночь. Симон вступил с ними в беседу и потом вернулся в горницу вместе с Ульвом.
* * *
На следующий день Кристин почти не видела своего зятя. Но под вечер, когда она сидела за шитьем какой-то одежды, которую хотела снести мужу, Симон вбежал второпях в горницу, ничего не сказал Кристин и не взглянул на нее, быстро открыл свой дорожный ларец, наполнил вином серебряный кубок и опять выбежал вон. Кристин встала и пошла за ним. Перед крыльцом стоял незнакомый человек, еще державший в поводу лошадь… Симон снял с пальца золотой перстень, бросил в кубок и пригласил прибывшего выпить.
Кристин поняла, что случилось, и радостно воскликнула:
– У тебя родился сын, Симон!
– Да.
Он похлопал гонца по плечу, когда тот, рассыпаясь в благодарностях, стал прятать в пояс кубок и перстень. Потом схватил за талию свояченицу и покрутил ее в воздухе. У него был такой радостный вид, что Кристин невольно положила ему на плечи руки… Тогда Симон поцеловал ее прямо в губы и громко захохотал.
– Значит, после твоей смерти, Симон, в Формо все-таки будет сидеть род Дарре! – сказала она радостно.
– Будет!.. Если Господь пожелает!.. Нет, сегодня вечером я пойду один, – сказал он, когда Кристин, спросила его, пойдет ли он с ней в церковь ко всенощной.
Вечером он сказал Кристин, что ему передавали, будто Эрлинг, сын Видкюна, сейчас у себя, в своей усадьбе Акер, около Тюнсберга. И Симон сегодня днем сторговал себе проезд на одном корабле, идущем на юг из фьорда, – ему хочется поговорить с господином Эрлингом о деле Эрленда.
Кристин почти ничего не сказала. Они уже касались этого вопроса мельком раньше, но воздержались от его более подробного обсуждения: знал ли господин Эрлинг о замыслах Эрленда или нет? Симон сказал, что он спросит совета у Эрлинга, сына Видкюна, что тот думает о клане Кристин, чтобы Симон отвез ее к влиятельным родичам Лавранса в Швеции – посчитаться с ними родством и потребовать от них родственной помощи.
Тогда Кристин сказала:
– Но теперь, когда ты получил такое важное известие, зять, то, как мне кажется, будет самое лучшее, если ты отложишь эту поездку и Акер… И съездишь сперва в Рингхейм – поглядеть на Рамборг и на сына своего.
Ему пришлось отвернуться – такую он почувствовал слабость. Он так ждал этого – не подаст ли Кристин какого-нибудь знака, что она понимает, как он страстно стремится повидать своего сына. Но, немного справившись со своим волнением, он сказал смущенным голосом:
– Я думал об этом, Кристин!.. Быть может, Господь Бог дарует мальчику больше преуспеяния, если я буду терпелив и подавлю свое стремление повидать его, пока мне не удастся немного помочь Эрленду и тебе в этом деле.
День спустя он пошел в город и накупил дорогих и богатых подарков для жены и мальчика, а также и для всех женщин, бывших с Рамборг, когда та рожала. Кристин достала красивую серебряную ложку, которая ей досталась от матери, – она предназначалась для маленького Андреса, сына Симона, а сестре своей она послала тяжелую позолоченную серебряную цепь, полученную ею когда-то в детстве от Лавранса вместе с крестом и частицей мощей. Крест она теперь прицепила на цепочку, которую ей подарил Эрленд в числе других свадебных подарков. На следующий день около полудня Симон отплыл.
К вечеру корабль остановился у какого-то острова среди фьорда. Симон остался на палубе, лежал в меховом мешке, накрытом несколькими кусками сермяги, и смотрел в ночное небо, где созвездия, казалось, качались и ныряли, когда судно колыхалось на сонно скользивших волнах. Вода поплескивала, а льдины терлись и стукались о борт корабля. Было почти приятно чувствовать, как холод прокрадывается все дальше и дальше в самую глубину тела. Это успокаивало…
…И все же он теперь уверен: так плохо, как было, никогда уже больше не может быть. Теперь, когда у него есть сын. Не то чтобы он думал, что сможет полюбить этого мальчика больше, чем дочерей. Но тут было что-то другое. Как ни радуют его до глубины души его маленькие девочки, когда они жмутся к отцу со своими играми, смехом и болтовней, как ни приятно и весело чувствовать их у себя на коленях, ощущать нежные детские волосики под своим подбородком, все же человек не составит таким путем звена в цепи мужчин своего рода, если его двор, и имущество, и память о его делах на белом свете перейдут с рукой его дочери в чужой род. Но теперь, если, как он смеет надеяться, Господь Бог позволит этому крохотному мальчонке вырасти, в Формо сын будет сменять отца: Андрес, сын Гюдмюнда, потом Симон, сын Андреса, затем Андрес, сын Симона… Тогда само собой разумеется, что он, Симон, должен будет стать для своего сына Андреса тем же, чем его отец был для него самого, – прямым и честным человеком как в своих тайных помыслах, так и в своих явных делах.
…Иногда бывало так, что просто непонятно, как он может еще выдерживать! Добро бы он видел хоть один знак, что она что-нибудь понимает. Но она держится с ним так, словно они с ней кровные родственники: полна забот о его благе, добра, ласкова и мила… И он не знает, как долго это будет продолжаться – что они будут жить вот так вместе, в одном доме. Неужели же она никогда не думала о том, что он не может забыть?.. Потому лишь, что он теперь женат на ее сестре, не может же он совершенно позабыть, что они с нею когда-то намеревались жить вместе как супруги…
Но теперь у него родился сын. Он всегда стеснялся прибавлять что-либо от себя, своими собственными словами, будь то желание или благодарность, когда он читал молитвы. Но Христос и дева Мария, конечно, прекрасно знали, что у него было на уме, когда он за последнее время ежедневно читал вдвое больше положенных молитв. И будет продолжать это делать до тех пор, пока не вернется домой. И покажет свою благодарность еще как-нибудь, достойно и щедро. Быть может, этим обретет себе помощь и в нынешнем своем путешествии.
Собственно говоря, сам он считал, что довольно трудно ожидать пользы от этой поездки. Между господином Эрлингом и королем отношения теперь совершенно охладели. И как бы ни был могуществен и независим бывший правитель государства и как бы мало ему ни приходилось бояться юного короля, который находился в гораздо более стесненном положении, чем самый богатый и самый знатный в Норвегии человек, все же нельзя было ожидать, что он захочет еще больше восстановить короля Магнуса против себя, начав разговор о деле Эрленда, сына Никулауса, и навлекая на себя подозрение в том, что он знал об изменнических замыслах Эрленда. Но даже если он и принимал в них участие, даже если он и стоял за всем этим предприятием, готовый вмешаться и дать себя поставить во главе правления страной, как только у нее опять будет несовершеннолетний король, то едва ли он чувствует себя обязанным рисковать чем-либо ради помощи человеку, посадившему все дело на мель из-за постыдного любовного приключения. Симон словно наполовину забывал об этом, когда бывал вместе с Эрлендом и Кристин, ибо те, казалось, едва ли об этом помнили. Но ведь действительно сам Эрленд тому виной, что из всего замысла не вышло ровно ничего, кроме несчастья для него самого и для добрых людей, погубленных его безумным легкомыслием.
И все же нужно испробовать все способы, чтобы помочь ей и ее мужу. И у него явилась теперь надежда: быть может, Господь Бог и дева Мария или кто-нибудь из святых, которым он обычно оказывает уважение жертвами и милостыней, поддержат его и в этом.
Он прибыл в Акер довольно поздно на следующий вечер. Его встретил домоуправитель; он послал слуг – одних с лошадьми, других – со слугой Симона в людскую, а сам направился в светличку стабюра, где рыцарь сидел за столом с напитками. Сейчас же сам господин Эрлинг вышел на галерею и стоял там, пока Симон не поднялся по лестнице. Тогда он довольно приветливо поздоровался с гостем, поздравил его с приездом и повел в светличку, где уже сидели Стиг, сын Хокона, из Мандвика, и еще один совсем молодой человек – это был единственный сын Эрлинга, Бьярне.
Симона приняли довольно радушно; слуги сняли с него верхнее платье и внесли еду и питье. Но он понял, что они догадались, – во всяком случае, господин Эрлинг и Стиг, – зачем он приехал, и почувствовал, что они ведут себя сдержанно. И потому, когда Стиг завел разговор о том, что Симона редко бывает видно в этой части страны, – нельзя сказать, чтобы он истер дверные косяки у своих прежних свояков; да бывал ли он когда южнее Дюфрина после смерти Халфрид? – Симон отвечал: нет, не бывал до этой зимы. Но теперь он живет уже несколько месяцев в Осло, и с ним сестра его жены, Кристин, дочь Лавранса, что замужем за Эрлендом, сыном Никулауса.
На это никто ничего не сказал, и воцарилось ненадолго молчание. Затем господин Эрлинг вежливо справился о здоровье Кристин, супруги, братьев и сестер Симона, а Симон спросил о фру Элин, о дочерях Эрлинга к о том, как живется Стигу и что нового в Мандвике и у старых его соседей.
Стиг, сын Хокона, был дородным темноволосым человеком, на несколько лет старше Симона. Он был сыном дяди Халфрид, дочери Эрлинга, – господина Хокона, сына Type, и племянником жены Эрлинга, сына Видкюна, – фру Элин, дочери Type. Он потерял воеводство в Скидане и начальство над замком в Тюнсберге года два тому назад, когда он поссорился с королем, однако, в общем, был довольно обеспечен, живя у себя в Мандвике; но был он бездетен и вдов. Симон знал его хорошо и был с ним в дружеских отношениях, как и со всеми родственниками своей первой жены, хоть эта дружба и не была чересчур уж горячей. Симон отлично знал, что все они думали о втором браке Халфрид: младший сын Андреса, сына Гюдмюнда, мог быть и человеком состоятельным и хорошего рода, но для брака все же он был неровней Халфрид, дочери Эрлинга, и кроме того – младше ее на десять лет; они не могли понять, почему она остановила свой выбор на этом молодом человеке, но ей не препятствовали делать все, что она хочет, потому что с первым мужем ей было так невыносимо тяжело.
С Эрлингом, сыном Видкюна, Симон встречался раньше раза два, и тот бывал каждый раз в сопровождении фру Элин, а в таких случаях он никогда и рта не раскрывал: никому не удавалось ничего сказать, кроме «да» и «ага», когда она бывала в горнице. Господин Эрлинг немало постарел с того времени, несколько потучнел, но все еще был красив и виден собой, потому что держался необычайно изящно, и ему очень шло, что его белесые, желто-рыжие волосы, стали теперь серебристо-седыми и блестящими.
Юного Бьярне, сына Эрлинга, Симон никогда раньше не видал. Тот воспитывался вблизи Бьергпина, в доме одного духовного лица, друга Эрлинга; среди родственников ходили слухи, что отец, распорядился так, не желая, чтобы мальчик рос в Гиске, среди всех этих взбалмошные баб. Сам Эрлинг бывал у себя дома не дольше, чем было необходимо, а возить мальчика с собой во время своих постоянных разъездов он не решался:
Бьярне, когда подрастал, был очень слабого здоровья, а Эрлинг, сын Видкюна, потерял двух других сыновей, когда те были еще маленькими.
Мальчик казался необычайно красивым, когда сидел спиной к свету, повернувшись лицом в профиль. Черные густые локоны ниспадали на лоб, большие глаза казались черными, крупный нос был красиво изогнут, губы твердые, полные, тонко очерченные, и прекрасно вылепленный подбородок. К тому же он был высок ростом, широкоплеч и строен. Но вот Симона пригласили сесть за стол и откушать, слуга переставил свечу, и Симон увидел, что шея у Бьярне совершенно изъедена рубцами от золотухи; они шли по обеим сторонам вплоть до самых ушей и уходили под подбородок – такие мертвенные, блестяще-белые пятна на коже, сизо-багровые полосы и вздувшиеся узлы. И, кроме того, у Бьярне, который даже здесь, в горнице, сидел в круглой, обшитой мехом бархатной пелерине с капюшоном, была привычка то и дело вдруг подтягивать капюшон на полголовы до ушей. Вскоре ему, видимо, делалось жарко, и он опускал его, а потом опять подтягивал, казалось, и сам не замечая, что он делает. В конце концов Симон, из-за того, что глядел на это, и сам уже просто не знал, куда ему девать руки, хотя и старался туда не смотреть.
Господин Эрлинг почти не отводил глаз от сына, но, казалось, тоже не замечал, что он так неотступно глядит на мальчика. Лицо у господина Эрлинга было не очень подвижным, и в его бледно-голубых глазах не было никакого особенного выражения, но под немного смутным и водянистым взглядом, казалось, таились многолетние заботы, думы и любовь – глубоко-глубоко, на самом дне.
И вот трое пожилых людей беседовали между собой вежливо и неторопливо, пока Симон ел, – юноша все теребил капюшон своей пелерины. Потом все четверо сидели и пили, сколько требовало благоприличие, а затем господин Эрлинг спросил, не устал ли Симон с дороги, и Стиг пригласил его соблаговолить переночевать с ним. Симон был рад, что он может отложить разговор о своем деле. Этот первый вечер в Акере подействовал на него довольно угнетающе.
На следующий день, когда он приступил к разговору, господин Эрлинг ответил ему приблизительно так, как Симон и ожидал. Эрлинг сказал, что король Магнус вообще никогда не внимал его словам благожелательно, но что он, Эрлинг, понял: с того часа, как Магнус, сын Эйрика, стал настолько взрослым, чтобы делать для себя какие-либо выводы, он решил, что Эрлинг, сын Видкюна, не должен будет иметь при кем никакого значения, как только он, король, достигнет совершеннолетия. А с тех пор как ссора между ним и его друзьями, с одной стороны, и королем – с другой, была улажена, он, Эрлинг, ничего больше и не слышал и не ведал о короле и королевских друзьях. И если он заговорит с королем Магнусом о деле Эрленда, то едва ли это принесет тому большую пользу. Ему хорошо известно, что многие здесь, в Норвегии, считают, что он тем или иным образом поддерживал Эрленда, Симон может ему верить или не верить, но ни он, ни его друзья ничего не знали о том, что замышлялось. Вот если бы это дело было обнаружено как-нибудь иначе или если бы эти отчаянные, жаждущие приключений молодые люди довели до конца свой дерзкий замысел и тогда потерпели неудачу, то он, Эрлинг. выступил бы вперед и попытался бы посредничать. Но при том, как все произошло, ему кажется, что никто по справедливости не может требовать, чтобы он поднял свой голос и тем укрепил подозрения, что он вел двойную игру.
Однако он посоветовал Симону обратиться к сыновьям Хафтура. Они двоюродные братья короля и когда не находятся с ним в прямой вражде, то поддерживают некое подобие дружбы. И, насколько Эрлинг может судить, людей, которых покрывает Эрленд, скорее всего можно найти среди сторонников сыновей Хафтура – и среди самых молодых из знати.
Но дело ведь в том, что летом здесь, в Норвегии, состоится бракосочетание короля. Тогда королю Магнусу представится подходящий случай проявить снисхождение и мягкость к своим врагам. А на празднества, разумеется, прибудут мать короля и фру Исабель. Ведь мать Симона была в молодости приближенной девушкой при королеве Исабель. Пусть Симон обратится к фру Исабель или же пусть супруга Эрленда падет к ногам королевской невесты и фру Ингебьёрг, дочери Хокона, и молит их о заступничестве.
Симон подумал, – пусть уж это будет самым последним средством, чтобы Кристин преклоняла колена перед фру Ингебьёрг! Если бы герцогиня понимала, что такое честь, она, конечно, уже давным-давно выступила бы вперед и выручила Эрленда из беды. Но когда он как-то упомянул об этом Эрленду, тот только засмеялся и сказал: «У этой дамы всегда столько дел и затруднений, да к тому же она, наверное, гневается, потому что теперь маловероятно, чтобы ее любимое детище когда-либо получило королевское звание».
VII
Лишь весной Симон, сын Андреса, поехал в Тутен, чтобы захватить там свою жену и новорожденного сына и отвезти их домой в Формо. Он остался там на некоторое время, чтобы немного заняться своими собственными делами.
Кристин не хотела уезжать из Осло. И не смела предаться томительной, щемящей тоске о своих трех сыновьях, живших там, в долине. Если ей предстоит и дальше выносить жизнь, какую она теперь ведет изо дня в день, то нельзя вспоминать о детях. Она держалась, она казалась спокойной и мужественной, она разговаривала с чужими людьми и слушала чужих людей, внимая их советам и словам утешения, но для этого должна была крепко цепляться за мысль об Эрленде – только об Эрленде! В отдельные короткие промежутки, когда она не сдерживала своих мыслей в твердых руках воли, в памяти ее мелькали разные образы и думы; вот Ивар стоит в дровяном сарае в Форме вместе с Симоном и с волнением ждет, пока дядя выберет для него брусок, и Симон гнет и пробует руками брусья. Светлое мальчишеское лицо Гэуте, мужественно-решительное, когда он, наклонившись вперед, боролся со снежной бурей в тот серый зимний день в горах нынче осенью – вдруг лыжа его соскользнула вниз на крутом подъеме, он покатился за ней и завяз в глубоком сугробе, – на мгновение лицо его дрогнуло – это был переутомившийся, беспомощный ребенок. Мысли бежали дальше, к двум младшим: Мюнан теперь, наверное, уже ходит и немного говорит, – такой же ли он красавчик, каким бывали другие в этом возрасте? Лавранс, конечно, позабыл ее. А большие мальчики, живущие в монастыре в Тэутре… Ноккве, Ноккве, ее первенец! Что понимают и что думают эти двое старших? А Ноккве, ведь у него такая детская душа, – как он переносит мысль, что теперь, вероятно, ничто в жизни не сложится для него так, как думали его мать, и сам он, да и все люди?
Отец Эйлив прислал Кристин письмо, и она передала Эрленду то, что было написано там об их сыновьях. Вообще же они никогда не упоминали о детях. Теперь они больше не разговаривали ни о прошлом, ни о будущем. Кристин приносила мужу что-нибудь из одежды или какое-нибудь кушанье, он расспрашивал, как она себя чувствовала со, времени их последнего свидания; они сидели, держась за руки, на его кровати. Иногда случалось так, что на мгновение они оставались одни в маленькой, холодной, грязной, вонючей камере и сжимали друг друга в объятиях, в немой, жгучей ласке, слыша, но не замечая того, как служанка Кристин хохочет за дверьми на лестнице со стражниками.
Еще будет время, – отнимут ли у нее Эрленда или же возвратят его ей, – подумать о всей этой ораве детей и об их изменившейся судьбе… обо всем другом в ее жизни, кроме мужа. Ей нельзя терять ни единого часа из того времени, что им можно быть вместе, и не смеет она думать о свидании с четырьмя детьми, оставшимися там, на севере. Поэтому Кристин согласилась, когда Симон Дарре предложил ей, что он один съездит в Трондхейм и, совместно с Арне, сыном Яввалда, примет на себя охрану ее собственности при отобрании имения в казну. Не многим богаче станет король Магнус от имущества Эрленда: тот задолжал гораздо больше, чем представлял себе сам, да еще собрал деньги и послал их в Данию, Шотландию и Англию. Эрленд пожал плечами и сказал с усмешкой, что уж за них-то он не ждет никакого возмещения.
Итак, дело Эрленда оставалось почти все в том же положении, когда Симон Дарре вернулся в Осло осенью, около Воздвижения. Но он пришел в ужас, увидав, как измучены и как исстрадались оба, и Кристин и его свояк, и ему стало до странности больно и тошно на сердце оттого, что они оба еще настолько владели собой, что сочли нужным поблагодарить его за приезд сюда в такое время года, когда столько дел в усадьбе и когда все валом повалили в Тюнсберг, где жил в ожидании своей невесты король Магнус.
Немного позднее, в середине месяца, Симон сторговал себе проезд туда на корабле – с какими-то купцами, собиравшимися отплыть через неделю. Как вдруг однажды утром явился чужой слуга и попросил Симона соблаговолить отправиться сейчас же в церковь святого Халварда – Улав Кюрнинг ждет его там.
Помощник посадника был в сильном возбуждении. Он ведал замком, пока посадник находился в Тюнсберге. Накануне вечером к нему явились какие-то господа, предъявившие грамоту за печатью короля Магнуса о том, что им поручается расследование по делу Эрленда, сына Никулауса, и он, Улав, вывел к ним заключенного. Все трое были иноземцами, видно, французами, – Улав не понимал их языка, но королевский капеллан говорил с ними сегодня утром по-латыни, – якобы это родичи той девицы, которая будет нашей королевой, – многообещающее начало! Они подвергли Эрленда допросу с пристрастием – принесли с собой нечто вроде лесенки и привели нескольких парней, умеющих пускать в ход такие вещи. Сегодня Улав отказался вывести Эрленда из камеры и поставил сильную охрану, – ответственность он принимает на себя, ибо это же незаконно, – неслыханное в Норвегии дело!
Симон занял лошадь у одного из священников церкви и сейчас же поскакал вместе с Улавом в Акерснес.
Улав Кюрнинг поглядывал довольно боязливо на своего спутника – тот ехал, стиснув челюсти, и но лицу его пробегали вспышки густого румянца. По временам Симон делал яростное и необузданное движение, совершенно не замечая этого сам, – и чужой конь шарахался в сторону, взвивался на дыбы и не слушался поводьев под таким всадником.
– Вижу по вам, Симон, что вы разгневаны! – сказал Улав Кюрнинг.
Симон и сам не знал, какое чувство преобладает в его душе. Он был так взволнован, что по временам его прямо тошнило. То слепое и дикое, что прорвалось в нем и доводило его бешенство до крайних пределов, было своего рода стыдом: человек как бы нагой, безоружный и беззащитный должен терпеть, когда чужие руки роются в его платье, когда чужие люди обшаривают его тело; слушать об этом – все равно что слушать об изнасиловании женщины. Симон пьянел от жажды мести и алчно желал пролить кровь за это. Нет, таких порядков и обычаев никогда не бывало в Норвегии! Что же, хотят приучить норвежских дворян переносить подобные вещи? Нет, не будет этого!
Ему делалось нехорошо от страха перед тем, что он сейчас увидит, – боязнь стыда, который он заставит испытать другого человека, увидев его в таком состоянии, преобладала у него над всеми другими чувствами, когда Улав Кюрнинг отомкнул дверь. ведущую в камеру Эрленда.
Эрленд лежал на полу, растянувшись наискось от одного угла камеры до другого; он был такого высокого роста, что едва хватало места, чтобы он мог вытянуться во всю свою длину, Толстый слой сухой грязи на полу под ним был покрыт соломой и одеждой, я тело было прикрыто темно-синим, подбитым мехом плащом, до самого подбородка, так что мягкий серо-коричневый куний мех воротника смешивался с черной всклокоченной, курчавой бородой, которая выросла у Эрленда за время его заключения.
Губы казались совершенно бескровными, а лицо у него было белым как снег. Крупный прямой треугольник носа поднимался неестественно высоко над впалыми щеками, тронутые сединой волосы были откинуты назад потными, раздельными прядями с высокого благородного лба, на каждом из ввалившихся висков было по большому багровому пятну, словно что-то прижимали или прикладывали к ним.
Медленно, с трудом открыл он большие, синие, словно море, глаза и, узнав вошедших, сделал попытку улыбнуться; голос его звучал как-то незнакомо и неясно.
– Садись, свояк… – Он шевельнул толовой в сторону пустой кровати. – Да, я теперь узнал кое-что новое, с тех пер как мы виделись а последний раз.
Улав Кюрнинг нагнулся над Эрлендом и спросил, не нужно ли ему чего. Не получив ответа, – очевидно, потому, что Эрленд не в силах был говорить, – он снял с него плащ. На Эрленде были только полотняные штаны и обрывки рубахи; зрелище распухшего и потерявшего свой естественный цвет тела возмутило и потрясло Симона, и его охватил ужас омерзения. Он невольно задался вопросом: испытывает ли Эрленд нечто подобное? По лицу того промелькнула тень краски, когда Улав вытирал ему руки и ноги тряпкой, намоченной в сосуде с водой. И когда Улав опять накинул на него плащ, Эрленд стал поправлять его, слегка шевеля руками и ногами, а потом подтянул его подбородком, чтобы закрыться плащом совсем.
– Да… – сказал Эрленд как будто более знакомым голосом, и улыбка стала немного заметнее на бледных губах. – Следующий раз… будет хуже! Но я не боюсь… Пусть никто не боится… они ничего из меня не вытянут… таким способом.
Симон ощутил, что тот говорит правду. Пыткой нельзя будет принудить Эрленда, сына Никулауса произнести хоть слово. Он, который мог сделать и выдать все, что угодно, в порыве гнева или легкомыслия, никогда не дал бы сдвинуть себя с места силой, хотя бы на волосок. И Симон почувствовал, что сам Эрленд едва ли ощущает тот стыд и оскорбление, которые Симон переживал за него: он был преисполнен самолюбивой радости от сознания, что переупрямил своих палачей, и удовлетворенной уверенности в своей выносливости. Он, всегда столь жалко уступавший, когда ему приходилось встречаться с твердой волей, он, несомненно способный сам быть жестоким в минуту страха, воспрянул теперь, когда в этой жестокости почуял противника, который был слабее его самого.
Но Симон ответил, процедив сквозь зубы:
– Следующего раза… верно, не будет. Это скажете вы, Улав? Улав покачал головой, и Эрленд сказал с тенью своей прежней развязной игривости:
– Да, если бы я мог… поверить в это… столь же твердо, как вы! Но эти ребята едва ли… удовлетворятся… этим… – Он заметил подергивания, пробегавшие по мускулистому, тяжелому лицу Симона. – Нет, свояк… Симон! – Эрленд хотел подняться на локте, от боли издал странный, подавленный стон и опять повалился, потеряв сознание.
Улав и Симон растерянно захлопотали около него. Когда обморок прошел, Эрленд полежал немного с открытыми глазами, потом заговорил более серьезно:
– Разве вы… не понимаете?.. Это значит… много… для Магнуса… узнать… каким людям он не должен доверять… когда они с глаз долой… Столько недовольства… и смут…, столько их было здесь…
– Ах, если он думает, что этим успокоит недовольство… – сказал Улав Кюрнинг угрожающе. Тогда Эрленд произнес тихим и ясным голосом:
– Я так испортил это дело… что мало кто сочтет… что имеет значение, как поступают со мной… Я и сам знаю…
Те оба покраснели. Симон думал прежде, что сам Эрленд не понимал этого… И в разговоре они никогда раньше не намекали на фру Сюнниву. Теперь он не удержался и сказал, полный отчаяния:
– Как ты мог… поступить так… безумно легкомысленно?
– Да и я этого не понимаю… теперь, – сказал Эрленд откровенно. – Но… черта ли! Как я мог думать, что она умеет читать по-писаному! Она казалась… очень неученой…
Глаза у него опять закатились, он был готов снова впасть в обморок.
Улав Кюрнинг пробормотал, что он сходит и принесет все необходимое, и ушел.
Симон наклонился над Эрлендом, который опять лежал с полузакрытыми глазами.
– Свояк… Был ли… был ли Эрлинг, сын Видкюна, с тобой в этом деле?
Эрленд слегка повертел головой, медленно улыбнулся, подняв взор.
– Клянусь Богом, нет. Мы думали… или у него не хватит храбрости, чтобы идти с нами… или же он будет всем распоряжаться. Но не спрашивай, Симон… Я ничего не скажу… никому… Тогда буду знать, что не проговорюсь.
Вдруг Эрленд прошептал имя жены. Симон пригнулся к нему… Он ждал, что тот попросит его привести теперь Кристин к нему. Но Эрленд быстро сказал, словно в припадке лихорадки:
– Она не должна знать об этом, Симон. Скажи – пришел королевский приказ никого не допускать ко мне. Отвези ее к Мюнану… в Скугхейм… Слышишь? Эти французские… или эфиопские… новые друзья… нашего короля… еще не сдадутся! Увези ее из города, пока об этом не стало известно в Осло!.. Слышишь, Симон?
– Да.
Но каким образом ему добиться этого, он не имел никакого понятия.
Эрленд немного полежал с закрытыми глазами; потом сказал с каким-то подобием улыбки:
– Я сегодня ночью думал… Когда она родила нашего старшего… ей, наверное, было не лучше тогда… если судить по тому, как она стонала. И она смогла это вытерпеть… семь раз… ради нашей утехи… Тогда, конечно, и я смогу…
Симон молчал. О невольном смущении, которое он испытывал перед глубочайшими тайнами мук и наслаждений, какие могла явить ему жизнь, Эрленд, казалось, даже и не имел понятия. Он обращался с самым скверным и с самым прекрасным столь же простодушно, как неразумный мальчик, которого друзья повели с собой в бордель, пьяного и любопытного…
Эрленд нетерпеливо завертел головой:
– Эти мухи… хуже всего… Они, верно, созданы нечистым!
Симон снял шапку и стал бить ею и вверх и вниз по густым роям сине-черных мух, так что те целыми тучами, жужжа, взвились к потолку. Он в бешенстве втаптывал в грязь тех, которые падали, оглушенные, на пол.
Это не очень помогло, потому что отдушина в стене оставалась открытой, – минувшей зимой она прикрывалась деревянным щитом с прорезанными в нем отверстиями, закрытыми пузырем, но тогда в помещении было очень темно.
Симон еще продолжал заниматься этим, когда вернулся Улав Кюрнинг со священником, который нес чашу с питьем.
Священник бережно приподнял Эрленду голову и поддерживал его, пока тот пил. Много проливалось ему на бороду и стекало по шее, а потом он лежал спокойно и невозмутимо, как дитя, когда священник вытирал его тряпкой.
Симон был в таком состоянии, словно что-то бродило в его теле; кровь глухо стучала и стучала у него где-то под ушами, и сердце билось как-то странно и беспокойно.
Мгновение он постоял, глядя из двери неподвижным взором на длинное вытянутое тело под плащом. Лихорадочный румянец ходил теперь волнами по лицу Эрленда, он лежал с полузакрытыми блещущими глазами, но улыбался свояку – какой-то тенью своей удивительной, невзрослой улыбки.
* * *
На следующий день, когда Стиг, сын Хокона, сидел у себя в Мандвике за столом и завтракал со своими гостями – господином Эрлингом, сыном Видкюна, и его сыном Бьярне, – они услышали топот копыт одинокой лошади во дворе. Сейчас же после этого дверь в господскую горницу распахнулась, и к ним быстрыми шагами подошел Симон, сын Андреса. Он вытер лицо рукавом – был забрызган грязью с ног до головы после езды.
Трое мужчин за столом поднялись с места навстречу прибывшему с легкими восклицаниями полупривета-полуизумления.
Симон не поздоровался, – он стоял, опираясь обеими руками на рукоять своего меча; он сказал:
– Хотите услышать изумительные, потрясающие вести? Эрленда сына Никулауса, взяли и растянули на дыбе… какие-то иноземцы, которых король прислал допросить его…
Мужчины вскрикнули и столпились вокруг Симона. Стиг ударил рукой об руку:
– Что он сказал?
В то же время они невольно обернулись к господину Эрлингу – и Стиг и Бьярне. Симон разразился громким смехом – все хохотал, хохотал.
Он рухнул на кресло, придвинутое к нему Бьярне, взял чашу с пивом, которую подал ему молодой человек, и стал жадно пить.
– Почему вы смеетесь? – сурово спросил господин Эрлинг.
– Я смеялся над Стигом. – Симон сидел, немного нагнувшись вперед и упираясь руками в колени, обтянутые испачканными глиной штанами. Он еще два-три раза фыркнул от смеха. – Я подумал… ведь мы все здесь сыновья знатных людей… Я ожидал, что вы придете в гнев, узнав; что такие дела могут совершаться с одним из равных вам людей, что вы прежде всего спросите, как это могло случиться.
…Не могу сказать, чтобы я знал так уж точно, что гласит в подобных случаях закон. С тех пор как умер мой повелитель король Хокон, я довольствовался тем, что готов был предоставить свои услуги его преемнику, когда тому угодно будет распоряжаться мной в военное или мирное время, – а то сидел себе спокойно дома. Но могу сказать только, что в этом деле с Эрлендом, сыном Никулауса, поступили незаконно. Его товарищи рассмотрели его дело и вынесли свой приговор; по какому праву они присудили его к смерти – не знаю… Потом ему была дарована пощада и дана охранная грамота, чтобы он мог явиться на свидание с королем, своим родичем, – не позволит ли тот Эрленду примириться с ним. С тех пор человек просидел в башне акерснесского замка около года, а король был за границей почти все это время, несколько писем было отправлено в оба конца – и ничего не воспоследовало. Потом король присылает сюда каких-то холуев – они и не норвежцы и не королевские дружинники – и пытается допросить Эрленда способом, неслыханным но отношению к норвежцу, обладающему правами дружинника… А между тем в стране царит мир, и родичи Эрленда и равные ему люди стекаются толпами в Тюнсберг па празднование королевской свадьбы… Какого вы мнения об этом, господин Эрлинг?
– Я такого мнения… – Эрлинг уселся на скамейку прямо против него. – Я такою мнения, что вы рассказали ясно и точно, Симон Дарре, о том, как обстоит это дело. Мне думается, король может сделать лишь одну их трех вещей: или приказать привести в исполнение тот приговор суда, который был вынесен Эрленду в Нидаросе, или назначить новый суд из дружинников и приказать, чтобы дело против Эрленда велось человеком, не имеющим звания рыцаря, – и тогда те присудят Эрленда к изгнанию с предоставлением законного срока для выезда из пределов государств короля Магнуса. Или же он должен позволить Эрленду примириться с собой. И это будет самым умным из всего, что он может сделать.
Это дело, как мне кажется, настолько теперь ясно, что, кому бы вы ни изложили его в Тюнсберге, всякий пойдет за вами и вас поддержит. Там сейчас Ион, сын Хафтура, и ею брат… Эрленд им родич, точно так же, как и королю… Сыновья Огмюнда тоже поймут, что несправедливость тут неразумна. Прежде всего вы должны, конечно, обратиться к предводителю дружины – добиться от него и господина Поля, сына Эйрика, созыва собрания королевских вассалов из числа находящихся сейчас в городе и наиболее подходящих, чтобы взяться за это дело…
– А вы, господин, и ваши родичи не хотите поехать со мной?
– Мы не собираемся на празднества, – коротко ответил Эрлинг.
– Сыновья Хафтура молоды… а господин Поль стар и хил… А другие… Вы сами лучше всех знаете, господин, – правда, у них есть некоторая сила, благодаря королевским милостям и тому подобному, но… Эрлинг, сын Видкюна, что значат они по сравнению с вами? Вы, господин, вы обладали такой властью в этой стране, как никто из других знатных людей, начиная… я уж не знаю с какого времени. За вашей спиной, господин, стоят древние роды, из которых народ нашей страны знал каждого человека с самых незапамятных времен, с каких только начинается предание о дурных и хороших временах в наших долинах. А по отцу… Что такое Магнус, сын Эйрика, или сыновья Хафтура из Сюдрхейма против вас? Стоит ли говорить об их богатстве по сравнению с вашим? Те советы, что вы мне даете… Это потребует времени, а французы сидят в Осло, и вы можете побожиться, что они не сдадутся… Ясно, что король хочет попытаться править в Норвегии по обычаям, принятым в чужих странах; я знаю, в заморских землях повелось так, что король ставит себя выше закона, когда ему это заблагорассудится, если может найти охочих людей среди своего рыцарства, которые поддержат его прочив своих же собственных сотоварищей, равных им по положению…
Улав Кюрнинг уже разослал письма, и господские сыновья, которых он нашел, готовы идти с ним… Епископ тоже обещал написать… Но все это смятение, все эти раздоры, Эрлинг, сын Видкюна, вы могли бы прекратить в тот самый час, когда выступили бы перед королем Магнусом. Вы – первый наследник всей прежней власти знатных господ в Норвегии; король знает, что за вашей спиной встанем мы все…
– Не могу сказать, чтобы я замечал это раньше, – с горечью произнес Эрлинг. – Ты говоришь с таким жаром за своего свояка, Симон!.. Но неужели же ты не понимаешь? Теперь я не могу. Ведь тогда скажут: в тот самый час, когда на Эрленда так нажали, что можно было опасаться, хватит ли у него сил держать язык за зубами… выступаю я!
На минуту стало тихо. Потом Стиг опять спросил:
– А что… Эрленд проговорился?
– Нет, – отвечал Симон нетерпеливо. – Он молчал как рыба. И я думаю, так это будет и дальше. Эрлинг, сын Видкюна, – сказал он с мольбой, – ведь он же ваш родич… Вы с ним были друзьями!..
Снова последовало молчание.
Эрлинг несколько раз вздохнул коротко и тяжело, затем заговорил горячо, убежденно:
– Да… Слушайте, Симон, сын Андреса! Полностью ли вы понимаете, что взял на себя Эрленд, сын Никулауса? Положить конец этому положению, когда у нас общий король со шведами… этому образу правления, которого никогда еще раньше не испытывали… которое, кажется, приносит нашей стране все больше и больше бедствий и затруднений с каждым новым годом… вернуться обратно к старому правлению, нам известному, о котором мы знаем, что оно несет с собой удачу и благоденствие. Разве вы не понимаете, что это было замыслом для дерзкого и умного человека?.. И разве вы не понимаете, что теперь, после него, этот замысел трудно подхватить другому? Дело сыновей Порее он погубил, других людей королевского рода, вокруг которых мог бы сплотиться народ, больше нет. Быть может, вы скажете, что если бы Эрленду удалось осуществить свое намерение и привезти в Норвегию принца Хокона, то он сыграл бы на руку мне? А что дальше, после высадки на берег с этим мальчиком… Все эти… мальчишки… едва ли бы оказались в силах продвинуться в своих замыслах одни… без других, разумных людей, которые помогли бы справиться с тем, что предстояло… Вот как обстоит дело… Решаюсь в этом признаться. Один Господь Бог знает, что я не только не имел никакого барыша, но скорее должен был откладывать попечение о своем собственном имуществе на протяжении тех десяти лет, что я прожил в беспокойстве и трудах, в страданиях и бесконечных мучениях… Кое-кто в этой стране это понял, и этим я и должен удовольствоваться! – Он с силой ударил кулаком по столу. – И разве вы не понимаете, Симон, что человек, взяв на свои плечи столь огромные замыслы, что никто не ведает, не шло ли тут дело о благополучии всех нас, жителей этой страны, и наших потомков на долгие времена… и сложив это все с себя вместе со штанами на край кровати какой-то распутной бабы… Кровь Христова! Да ведь он вполне бы заслужил такую же участь, какая выпала на долю Эудюна Хестакурна!
Потом он сказал немного спокойнее:
– А впрочем, не в том дело, что я не желаю Эрленду спасения, и вы не должны думать, что меня не возмущает все, о чем вы сообщили. И я полагаю, что если вы последуете моему совету, то найдете достаточно людей, которые пойдут вместе с вами в этом деле. Но не думаю, чтобы я мог принести вам такую пользу своим сопутствием, чтобы ради этого мне ехать незваным к королю.
Симон тяжело поднялся с места. Лицо у него посерело от усталости. Стяг, сын Хокона, подошел к нему и взял за плечи, – сейчас подадут поесть; он нарочно не хотел впускать в горницу посторонних, пока не кончился, разговор. Но сейчас можно подкрепить свои силы, поев и попив, а потом соснуть.
Симон поблагодарил; немного погодя он поедет дальше, если Стиг предоставит ему свежую лошадь. И если тот сможет приютить у себя на ночь его слугу Иона Долка… Симону пришлось вчера вечером оставить своего слугу позади, потому что лошадь Иона не могла угнаться за его Дигербейном. Да, он скакал большую часть ночи… считал, что отлично знает дорогу сюда… но все же несколько раз сбивался с пути…
Стиг просил его подождать до завтра, тогда и он сам с ним поедет, – во всяком случае, хоть часть пути… Впрочем, охотно съездит с ним и в Тюнсберг…
– Здесь мне нечего больше делать. Я хочу лишь пройти в церковь… Раз уж я приехал сюда, хочу еще помолиться на могиле Халфрид…
Кровь шумела и звенела колоколами в его утомленном теле, сердце оглушительно колотилось в груди. От усталости он был точно в полусне, словно падал куда-то в пропасть. Но услышал свой собственный голос, произнесший ровно и спокойно;
– Не пожелаете ли составить мне компанию, господин Эрлинг? Я знаю, она любила вас больше всех своих родичей…
Он не глядел на него, но почувствовал, как тот весь застыл, И немного погодя услышал сквозь шумящий и поющий звук своей крови отчетливый и учтивый голос Эрлинга:
– Охотно составлю, Симон Дарре… Какая скверная погода! – сказал он, повязывая на себе пояс с мечом и набрасывая на плечи толстой плащ.
Симон стоял неподвижно как вкопанный, пока Эрлинг не был готов. Потом они вышли.
На дворе лил проливной осенний дождь, а с моря наползал такой густой туман, что поля и пожелтевшие лиственные рощи по обеим сторонам тропинки можно было разглядеть не дальше, чем на расстоянии двух-трех коней. До церкви было недалеко. Симон взял ключ в усадьбе священника, расположенной как раз рядом, и обрадовался, увидев там все новый народ, приехавший сюда после его отъезда из Мандвика: значит, можно избегнуть долгих разговоров.
То была маленькая каменная церковка с единственным алтарем. Симон преклонил колена у белой мраморной плиты, отойдя немного от Эрлинга, сына Видкюна, и глядя рассеянно на те же старые изображения и украшения, которые уже видал когда-то столько сотен раз, читал молитвы да крестился в положенных местах, не сознавая ничего.
Он и сам не понимал, как это у него вышло. Но теперь возврата нет. О том, что ему нужно будет сказать, он не имел ни малейшего понятия; но, хоть и чувствовал тошноту от страха и стыда за самого себя, знал, что он все-таки испытает это средство.
Ему вспомнилось бледное, болезненное лицо немолодой женщины в полумраке закрытой кровати, ее милый, нежный голос, – в тот послеполуденный час, когда Симон сидел на краю ее постели и она рассказывала ему об этом. То было за месяц до рождения ребенка, она сама ждала, что он будет стоить ей жизни, но радовалась и желала купить их сына и такой дорогой ценой. Бедный малютка, лежащий там внизу, под плитой, в гробике, у плеча своей матери! Нет, того, что он хотел было сделать, не может сделать никто из людей!..
Но побелевшее лицо Кристин! Она уже знала все, когда Симон вернулся домой из Лкерснеса в тот день. Бледная и спокойная, заговорила она об этом и стала его расспрашивать, но он увидел ее глаза на самый короткий миг и больше не посмел встречаться с их взглядом. Где она сейчас и что она делает он не знал, сидит ли у себя дома, или на свидании с мужем, или же ее убедили уехать в Скугхейм, – Симон передал все это в руки Улава Кюрнинга к отца Инголфа… Больше он был не в силах выдерживать, и, кроме того, ему показалось, что нельзя терять времени…
Симон не заметил, что он закрыл себе лицо руками. Халфрид… Ведь в этом же нет ни греха, ни стыда, моя Халфрид!.. И все же. То, что она рассказала ему, своему мужу… о своем горе и о своей любви, которые заставляли ее оставаться у этого старого дьявола. Однажды он уже убил свое дитя под сердцем матери… а она осталась с ним, потому что не хотела подвергать искушению своего дорогого друга…
Эрлинг, сын Видкюна, преклонил колена без всякого выражения на бесцветном, правильном лице. Руки он прижимал к груди, сложив их ладонями; время от времени осенял себя крестным знамением спокойным, мягким и красивым движением руки и опять складывал пальцы рук концами вместе.
Нет. Это столь ужасно, что никто из людей не в состоянии это сделать. Даже ради Кристин этого он сделать не может! Оба поднялись на ноги одновременно, поклонились алтарю и направились к выходу из церкви. Шпоры Симона тихонько позвякивали при каждом его шаге по каменному полу. Они еще не обменялись ни единым словом с тех пор, как вышли из дому, и Симон не знал, что сейчас произойдет.
Он замкнул церковную дверь, и Эрлинг, сын Видкюна, пошел впереди него через кладбище. Под небольшой крышей над кладбищенской калиткой он остановился. Симон шел за ним; они немного постояли, прежде чем выйти под моросивший дождь.
Эрлинг, сын Видкюна, заговорил спокойно и ровно, но Симон почувствовал безграничное бешенство, бушевавшее в душе спутника, – и не смел поднять глаз.
– Во имя дьявола, Симон, сын Андреса, что вы хотите сказать этим… Что вы тут… подстроили? Симон не мог ответить ни слова.
– Вы полагаете, что можете мне угрожать… и тогда я поступлю по вашему желанию… потому что вы, быть может, слышали какие-нибудь лживые слухи о событиях, которые произошли… в то время, когда вы едва ли еще разучились титьку сосать… – Его гнев постепенно нарастал.
Симон покачал головой.
– Я подумал, господин, что когда вы вспомните ту, которая была лучше самого чистейшего золота… то, может быть, пожалеете жену и детей Эрленда.
Господин Эрлинг взглянул на него, не ответил, но принялся сдирать мох и лишай с камней кладбищенской стены. Симон проглотил слюну и смочил губы языком.
– Я сам не знаю, о чем я думал, Эрлинг, сын Видкюна… Может быть, когда вы вспомните о той, которая претерпела все те тяжкие годы… без всякого иною утешения или помощи, кроме одного только Бога… то захотите помочь стольким людям… А вы можете! Раз вы не могли помочь ей. И если вы раскаивались когда-либо, что уехали в тот день из Мандвика, дозволив Халфрид остаться во власти господина Финна…
– Но я не раскаиваюсь! – Теперь голос Эрлинга словно резал. – Потому что знаю, что она никогда… Но мне думается, ты этого не поймешь. Потому что если бы ты полностью понимал хоть на один-единственный миг, как горда была она, та женщина, которую ты получил в жены… – Он засмеялся от гнева. – Тогда ты не сделал бы этого. Я не знаю, что тебе известно… Но вот что ты, во всяком случае, можешь узнать. Меня послали, – ибо Хокон лежал больной в то время, – чтобы я увез ее домой к ее родичам. Элин и она росли вместе, как сестры они были почти ровесницами, хотя Элин была ей теткой… Мы с ней… Дело в том, что если бы она вернулась домой из Maндвика, мы вынуждены были бы встречаться с ней постоянно. Мы сидели и беседовали всю ночь напролет на галерее стабюра – того, что с головами змея, – за каждое слово, что нами было сказано, мы с ней оба можем ответить перед Богом в день Страшного суда. Пусть ОН ответит за нас, почему это так случилось…
Хотя Бог вознаградил ее наконец за благочестие. Дал ей хорошего супруга в утешение за того, который был у нее раньше… дал такого молокососа, каким ты был… что валялся с ее же собственными служанками в ее собственном доме… и давал ей вскармливать своих пащенков. – Он отшвырнул слепленный в мяч комок мха.
Симон стоял недвижимый и немой. Эрлинг отодрал еще кусок мха и отбросил его в сторону.
– Я сделал то, о чем она просила. Ты слышишь? Иного выхода не было. Где бы еще мы ни встретились на свете, мы бы с ней… Мы бы с ней… Блуд – некрасивое слово. Кровосмешение… еще хуже…
Симон шевельнул головой и, не сгибая шеи, слегка кивнул.
Он сам понимал… Будет смешно говорить о том, что он думал, Эрлингу, сыну Видкюна, было тогда немногим больше двадцати лет, он был изящен и учтив, Халфрид любила его так, что готова была целовать следы его ног на покрытой росою траве двора в то весеннее утро… А он, пожилой, ожиревший, некрасивый мужик… и Кристин? Ей-то, конечно, никогда и в голову не придет, что будет опасно для чьего-нибудь душевного здравия, если они проживут с ней в одном доме хоть двадцать лет. Уж это-то он научился понимать, на пользу для себя…
И вот он сказал тихо, почти смиренно:
– Она не могла допустить, чтобы даже невинному дитяти, которое ее служанка прижила от ее мужа, жилось плохо на свете. Это она просила меня поступить с ребенком по справедливости, насколько это было в моей власти. Ах, Эрлинг, сын Видкюна!.. Ради бедной невинной жены Эрленда… Она умрет от горя… Мне казалось, я должен был испытать все средства, когда стану искать помощи ей и ее детям…
Эрлинг, сын Видкюна, стоял, прислонившись к столбу ворот. Лицо его было таким же спокойным, каким оно обычно бывало, а голос – учтивым и холодным, когда он опять заговорил:
– Мне правилась Кристин, дочь Лавранса, хоть я и мало с ней встречался… Она прекрасная и достойная женщина… И я повторял вам уже много раз, Симон Дарре, – я уверен, что вы получите помощь, если захотите последовать моему совету. Но я не совсем понимаю, что вы имели в виду под этой… странной выдумкой. Не можете же вы думать, что из-за того, что мне пришлось подчиниться моему дяде, когда он решал в вопросе моего брака, – я ведь был тогда несовершеннолетним, а девушка, которую я любил больше всех, была уже просватана за другого, когда мы познакомились… Супруга Эрленда, конечно, не так уж невинна, как вы говорите. Да, это правда, вы женаты на ее сестре, это так; но ведь вы, а не я, повинны в том. что нам; пришлось вести этот… странный разговор… И потому вам придется стерпеть, что я говорю об этом. Помнится, когда Эрленд женился на ней, немало болтали… будто эта сделка состоялась против воли Лавранса, сына Бьёргюльфа, и вопреки его решению, – но девушка больше думала о том, чтобы проявить свою волю, чем о том, чтобы слушаться отца и оберегать свою честь. Конечно, она тем не менее может быть хорошей женой… Но ведь она получила Эрленда, значит, у них было время и радости и утех. Я никогда не поверю, чтобы Лавранс очень любил этого своего зятя… Ведь он-то уже выбрал для своей дочери другого мужа, когда она познакомилась с Эрлендом… Я знаю, она была уже просватана… – Он внезапно умолк, на мгновение поглядел на Симона и довольно смущенно отвернулся от него.
Сгорая от стыда, Симон низко склонил голову на грудь, но все же сказал тихо и твердо:
– Да, она была обещана мне.
С минуту они стояли, не смея глядеть друг на друга. Затем Эрлинг отшвырнул последний комок мха, резко повернулся и вышел под дождь. Симон остался стоять… Но его собеседник, который уже отошел немного и начал скрываться в тумане, остановился и нетерпеливо помахал ему.
Я вот они пошли обратно, столь же молча, как и пришли сюда. Когда они уже подходили к дому, господин Эрлинг сказал:
– Я сделаю это, Симон Дарре. Подождите до завтра, мы поедем вместе, все четверо.
Симон взглянул на Эрлинга… Лицо его было искажено от зла и боли. Он хотел поблагодарить, но был не в силах, ему пришлось крепко прикусить себе губу, потому что нижняя челюсть у него страшно дрожала.
Когда они проходили в дверь горницы, Эрлинг словно случайно дотронулся до плеча Симона. Но каждый из них знал о другом, что они не смеют взглянуть друг на друга.
На следующий день, когда они готовились к отъезду, Стиг, сын Хокона, все навязывал Симону свою одежду, – тот не захватил с собой ни одной смены. Симон оглядел себя, – его слуга почистил и выколотил ему платье, однако это не помогло: платье сильно пострадало после такого долгого пути в плохую погоду. Но Симон хлопнул себя по ляжкам.
– Я слишком толст, Стиг… Да и на пиру мне не бывать!.. Эрлинг, сын Видкюна, стоял, поставив ногу на скамью, и сын подвязывал ему позолоченную шпору, – господин Эрлинг словно старался обойтись сегодня по возможности без слуг. Рыцарь рассмеялся со странным раздражением.
– Пожалуй, не повредит, если по Симону Дарре будет видно, что он не жалеет себя, чтобы услужить свояку… а является прямо с большой дороги со своими смелыми и добросердечными речами. У него язык прекрасно подвешен, у нашего с тобой прежнего свояка, Стиг! Одного я боюсь… что он сам не будет знать, когда ему следует остановиться.
Симон стоял, густо покраснев, но ничего не сказал. Во всем, что Эрлинг, сын Видкюна, говорил ему со вчерашнего дня, он замечал насмешку с обидой пополам… и какую-то странную доброту… и твердую волю довести дело до конца – раз уж он за него взялся.
И вот они поехали на север от Мандвика, – господин Эрлинг, его сын и Стиг с десятью прекрасно одетыми и хорошо вооруженными слугами. Симон, ехавший со своим единственным слугой, подумал, что у него должно было бы хватить ума ехать ко двору с более подобающей свитой и вооружением, – Симону Дарре из Формо нет надобности ехать вкупе со своими прежними родичами, словно маленькому человеку, который ищет их поддержки в своем бессилия. Но ему было все равно. Он так устал и был так разбит от всего совершенного им вчера, что теперь ему почти казалось безразличным, каков будет исход этой поездки.
* * *
Симон всегда делал вид, что не питает доверия к скверным слухам о короле Магнусе. Сам он был не таким уж святым человеком, чтобы не вынести грубой шутки среди взрослых мужчин, Но когда люди подсаживались друг к другу и, тесно сблизив головы, начинали с содроганием бормотать о темных к тайных грехах, Симон всегда чувствовал себя неловко, И ему казалось непристойным верить или внимать чему-нибудь гадкому о короле, на верность которому он присягал.
И все же он изумился, стоя перед молодым королем. Он не видал Магнуса, сына Эйрика, с тех пор, как тот был ребенком, и все-таки ждал, что в нем проявится нечто женственное, липкое, нездоровое; однако перед ним был один из самых красивых молодых людей, на каких когда-либо падал его взгляд, и у него был мужественный и царственный вид, несмотря на всю его молодость и хрупкую стройность.
На короле был голубой с зеленым кафтан, ниспадавший до самых пят широкими складками и перехваченный в тонком стане позолоченным поясом; он был высок ростом и еще по-юношески худощав, но держался с непринужденным изяществом, несмотря на свою тяжелую одежду. У него были белокурые волосы, лежавшие гладко на красивой голове, но на концах искусно завитые. Черты его лица были тонки и задорны, цвет кожи свежий, с румянцем на щеках и желтоватым оттенком солнечного загара, глаза ясные, взгляд открытый. Он поздоровался со своими подданными с красивым достоинством и с любезной мягкостью. Потом положил руку на рукав Эрлинга, сына Видкюна, отвел его за собой на несколько шагов в сторону от других собравшихся и поблагодарил за приезд.
Они немного поговорили между собой, и господин Эрлинг упомянул, что у него есть особое дело, в котором он рассчитывает на милость и благосклонность короля. Тут королевские слуги поставили для рыцаря кресло перед почетным королевским сиденьем и, указав трем остальным места несколько подальше, удалились из зала.
Как будто сами собой у Симона появились те обращение и повадка, которые он приобрел в молодости, и так как он наконец сдался и взял у Стига заимообразно длинную коричневую суконную одежду, то и по внешности не отличался от других присутствовавших. Но, сидя здесь, он чувствовал себя словно во сне: был и не был тем юным Симоном Дарре, живым и учтивым сыном рыцаря, который подавал полотенце и носил свечу при Дворе короля Хокона в Осло бесконечно много лет тому назад. Он был и не был Симоном, крестьянином из Формо, жившим относительно привольной и веселой жизнью на севере долины все эти годы, в то время как где-то глубоко в нем лежал и тлел уголек… Но он отвращал свои мысли от этого. В нем поднималась глухая и грозная воля к возмущению… То не было сознательным грехом или его собственной виной, ему известной, – нет, то сама судьба раздувала тлеющую искру в яркое пламя, а ему приходилось бороться и делать вид, что он ничего не замечает, поджариваясь на медленном огне.
Он встал, когда все другие встали, – король Магнус поднялся со своего места.
– Дорогой родич! – прозвучал его юный, свежий голос. – Мне кажется, дело обстоит так. Принц – мой брат, но ведь мы никогда не пытались содержать Двор и дружину совместно: одни и те же люди не могут служить нам обоим. По-видимому, и Эрленду не приходило в голову, что такое положение вещей может продолжаться, – хотя он в течение некоторого времени сидел на воеводстве под моей державой и вместе с тем был вассалом принца Хокона. Но те из моих людей, которые предпочтут последовать за моим братом Хоконом, получат освобождение от службы мне и свободу искать себе счастья при его Дворе. А кто же они такие – вот это я и намерен узнать из уст Эрленда!
– Тогда, государь, вы должны подумать, не сможете ли вы прийти в этом вопросе к соглашению с Эрлендом, сыном Никулауса. Вам следовало бы выполнить данное вами обещание об охранной грамоте и предоставить вашему родичу возможность переговорить с вами…
– Да, он мой родич и ваш родич, и господин Ивар побудил меня пообещать ему охранную грамоту, но ведь он не сдержал своих кляты на верность мне и не вспомнил о родстве между нами. – Король Магнус тихо рассмеялся и опять положил руку на рукав Эрлинга. – Мои родичи, родич, видно, живут по пословице, которая есть у нас в Норвегии, что родич родичу – худший враг. Ныне я полностью желаю проявить милосердие к своему родичу Эрленду из Хюсабю, ради Господа Бога, девы Марии и моей невесты, – дарую ему жизнь, и имущество, и разрешение обитать здесь, в Норвегии, если он захочет примириться со мной, и законный срок на выезд из моих стран, если он пожелает поехать к своему новому повелителю, принцу Хокону. Ту же самую милость я окажу каждому, кто был в союзе с Эрлендом; но я хочу знать, кто они такие и которые из моих людей, живущих по всей стране, служили своему государю лукаво. Что скажете вы, Симон, сын Андреев, – я знаю, ваш отец был вернейшей опорой моего деда, вы сами с честью служили королю Хокону, – разве вы не считаете, что я имею право производить расследование по этому делу?
– Я считаю, государь, – Симон выступил вперед и опять поклонился, – что пока ваша милость правит по законам и обычаям нашей страны милосердно, вы, несомненно, никогда не узнаете, что за люди могли бы возыметь в мыслях беззаконие и измену своему королю. Ибо пока народ нашей страны видит, что ваша милость соблюдает те права и обычаи, которые установили ваши далекие предки, ни один человек в этом государстве, разумеется, не помыслит о нарушении мира. А те, которым, может быть, когда-то и казалось трудным поверить, чтобы вы, государь, при вашей молодости, были способны управлять с мудростью и твердостью двумя большими государствами, те смолчат и передумают.
– Это так, государь, – вставил Эрлинг, сын Видкюна, – ни один человек в нашей стране не думал отказывать вам в послушании в том, чего вы требуете по праву…
– Не думал отказывать? Значит, вы так полагаете? Что Эрленд невиновен в предательстве и государственной измене… если внимательно рассмотреть дело?
На мгновение казалось, что господин Эрлинг не находит ответа; тогда взял слово Симон:
– Вы, государь, – наш король, от вас каждый ждет, что вы будете карать беззаконие по закону. Но если вы пойдете путем Эрленда, то может статься, что те, которых вы сейчас так ревностно стремитесь обнаружить, выступят вперед и сами назовут свои имена, – или же другие люди, которые могут начать размышлять о том, все ли чисто в этом деле… Ибо о нем поднимется много разговоров, если ваша милость будет и впредь поступать так, как вы грозите, со столь известным и знатным человеком, как Эрленд, сын Никулауса.
– Что вы хотите этим сказать, Симон, сын Андреев? – резко сказал король, внезапно покраснев.
– Симон хочет сказать, – вмешался Бьярне, сын Эрлинга, – что вашей милости, пожалуй, будет невыгодно, если люди примутся расспрашивать, почему Эрленд не должен пользоваться теми правами, которые предоставлены всем, кроме воров и злодеев. Быть может, тогда люди вспомнят и о других внуках короля Хокона…
Эрлинг, сын Видкюна, резко повернулся к сыну, – вид у него был гневный, – но король сухо сказал:
– А вы не считаете изменников злодеями?
– Никто не назовет их так, если их замыслы увенчаются успехом, государь, – отвечал Бьярне.
Одно мгновение все стояли молча. Потом Эрлинг, сын Видкюна, произнес:
– Как ни называть Эрленда, государь, однако не приличествует извращать из-за него закон…
– Тогда надобно изменить закон в этой части, – сказал с жаром король, – если сейчас я не имею власти раздобывать сведения о том, как народ намерен сохранять мне верность…
– И все-таки вы не можете применять поправку к закону, пока она не проведена, иначе это будет притеснением народа. А наш народ со стародавних времен с трудом привыкал к притеснениям со стороны своих королей, – сказал Эрлинг упрямо.
– У меня есть рыцарство и мои верноподданные вассалы, на которых я могу положиться, – отвечал король с мальчишеским смехом. Что скажете вы, Симон?
– Я скажу, государь… Может легко оказаться, что это не такая уж надежная поддержка… если судить по тому, как поступили рыцарство и дворяне со своими королями в Дании и Швеции… когда у народа не нашлось сил поддержать королевскую власть против них. Но если ваша милость питает такие замыслы, то я прошу вас освободить меня от вашей службы… ибо тогда я предпочту находиться среди крестьянской черни.
Симон говорил все время так спокойно и разумно, что, казалось, король сперва не понял смысла его слов. Потом он расхохотался:
– Вы угрожаете, Симон Дарре? Что же, вы, может, хотите бросить мне перчатку?
– Как вам будет угодно, государь! – сказал Симон все тем же ровным голосом, но вынул из-за пояса свои перчатки и держал их в руке. Тогда юный Бьярне нагнулся и выхватил их.
– Такие перчатки вашей милости неприлично покупать к своей свадьбе! – Он поднял высоко вверх толстые, изношенные перчатки для верховой езды и рассмеялся. – Если станет известно, государь, что вы ищете такие перчатки, то вам могут предложить их слишком много – и по дешевой цене!
Эрлинг, сын Видкюна, вскрикнул. Казалось, резким движением он смел короля в одну сторону, троих мужчин в другую и потом погнал их через зал к дверям:
– Я должен побеседовать с королем наедине!
– Нет, нет! Я хочу поговорить с Бьярне! – закричал король, поспешая за ним.
Но господин Эрлинг вытолкал своего сына вон вместе с остальными.
Некоторое время они разгуливали по двору замка и по скале за стенами его – никто из них ничего не говорил. У Стига, сына Хокона, был очень задумчивый вид, но он по-прежнему хранил безмолвие, как и вообще все время. Бьярне, сын Эрлинга, все время расхаживал с легкой усмешкой на устах.
Немного погодя из замка явился оруженосец господина Эрлинга и передал им просьбу своего господина подождать его в гостинице, – их кони все это время стояли во дворе замка.
Потом они сидели втроем в гостинице. Избегали говорить о происшедшем, – в конце концов стали беседовать о своих лошадях, собаках и соколах. Кончилось тем, что к вечеру Стиг и Симон пустились рассказывать всякие истории о женщинах, У Стига всегда бывал огромный запас подобных историй, но у Симона получалось так, что как только ему что-нибудь приходило на ум, об этом как раз принимался повествовать Стиг. Причем, по словам Стига, получалось, что действующим лицом забавного случая был или он сам, или его знакомые, и происходил этот случай совсем недавно где-нибудь неподалеку от Мандвика, – хотя Симон припоминал, что он слышал подобные россказни в дни своего детства дома, в Дюфрине, от слуг.
Но он ржал и хохотал наперегонки со Стигом. По временам скамейка словно качалась под ним, – он чего-то боялся, но не решался додумать до конца, чего именно. Бьярне тихо смеялся, пил вино и грыз яблоки, теребил капюшон воротника и время от времени рассказывал обрывки каких-нибудь историй, – это были самые неприличные, но столь двусмысленные, что Стиг их не понимал. Бьярне слышал их от одного священника в Бьёргвине, так он сказал.
Наконец явился господин Эрлинг. Сын пошел к нему навстречу, чтобы принять от него верхнюю одежду. Эрлинг гневно повернулся к юноше:
– Ты! – Он швырнул плащ на руки Бьярне, и по лицу отца пробежала тень улыбки, которую он быстро подавил. Он обратился к Симону:
– Ну, вы должны быть довольны, Симон, сын Андреса! Теперь вы можете с уверенностью считать, что недалек тот день, когда вы будете тихо и мирно сидеть у себя по вашим соседним усадьбам, – вы, и Эрленд, и жена его, и все их сыновья…
Симон стал чуточку бледнее в лице, когда поднялся с места и поблагодарил господина Эрлинга. Он знал, что это был за страх, которому он не смел взглянуть в глаза. Но ничего не поделаешь…
* * *
Приблизительно через две недели после этого Эрленд, сын Никулауса, был освобожден. Симон с двумя слугами и Ульв, сын Халдора, ездили за ним в Акерснес и привезли его.
Деревья стояли поникшие, почти голые, ибо за неделю перед тем несколько дней бушевала сильная буря. Уже наступили заморозки – земля глухо звенела под конскими копытами, а поля побелели от инея, когда они въезжали в город. Можно было ожидать снега – небо было ровно затянуто тучами, и день был хмурый и серо-холодный.
Симон заметил, что Эрленд слегка волочил одну ногу, когда выходил во двор замка, и, садясь на лошадь, казался несколько связанным и негибким в своих движениях. К тому же он был очень бледен. Он сбрил себе бороду и подстриг и подправил волосы, – верхняя часть лица у него была теперь мертвенно-желтого цвета, а нижняя – белою, с синевой от сбритой бороды, глаза провалились. Но выглядел он нарядно в длинном темно-синем кафтане и плаще, а прощаясь с Улавом Кюрнингом и раздавая денежные подарки людям, которые стерегли его и носили ему пищу в тюрьму, вел себя подобно богатому вельможе, расстающемуся с толпой во время свадебного торжества.
Первое время, пока они ехали, Эрленд, казалось, мерз, он несколько раз поежился. Потом на его щеках появилось немного краски, лицо оживилось – словно жизненные соки начали наливаться в нем. Симон подумал: право, Эрленда не легче сломать, чем ивовую ветку.
Они подъехали к их жилью, и Кристин вышла во двор навстречу мужу. Симон пытался не смотреть на них, но не мог.
Эрленд и Кристин поздоровались за руку и обменялись несколькими словами, спокойно и отчетливо сказанными. Они провели это свидание на глазах у всех домочадцев и красиво и благопристойно. Только оба густо покраснели, на мгновение взглянули друг на друга и потом опять потупили взор. Затем Эрленд снова подал жене руку, и они вместе направились к светелке, где должны были жить, пока были в городе.
Симон повернулся, чтобы идти в горницу, где у него с Кристин было до сих пор пристанище. Тут она обернулась к нему с нижней ступени лестницы, ведшей в светелку, и окликнула удивительно звонким, молодым голосом:
– А ты не идешь, зять?.. Покушай сначала… И ты тоже, Ульв!
Она казалась такой юной и гибкой телом, стоя так, слегка повернувшись и глядя через плечо. Вскоре же после своего приезда в Осло она начала повязывать головную повязку новым способом.
Здесь, на юге, только жены маленьких людей носили косынку по-старинному, как сама Кристин всегда носила с первых дней своего замужества, – плотно обтягивая лицо, как монашеским платом, завязывая концы крестообразно через плечи, так что шея была совершенно закрытой, а по бокам и на затылке, поверх сложенных узлом волос, напуская складками.
В Трондхеймской области было, так сказать, как бы признаком благочестия, повязывать косынку именно таким образом, и он всегда восхвалялся архиепископом Эйливом, как самый пристойный и самый добродетельный обычай для замужних женщин. Но, не желая выделяться, Кристин переняла здесь южную моду, повязывая косынку так, что та лежала у нее гладко на темени и спускалась назад прямо вниз и видны были волосы спереди, а шея и плечи оставались свободными, и притом косы просто подвязывались, чтобы их не было видно из-под края косынки, а головной платок мягко облегал голову, обрисовывая ее форму.
Симон и раньше видел на Кристин этот убор и считал, что он идет ей… Но все же не замечал до этих пор, какой молодой она выглядит в нем. А глаза у нее сияли, точно звезды.
Днем приехали разные люди приветствовать Эрленда: Кетиль из Скуга, Маркус, сын Тургейра, а позднее вечером – сам Улав Кюрнинг, отец Инголф и господин Гютторм, священник церкви святого Халварда. Перед тем как явились священники, пошел снег, немного сухой, мелкий, но шел он сплошной пеленой, и они сбились с дороги и попали в репейник – платье их было сплошь усажено им. Все принялись старательно обирать репей со священников и прибывших с ними слуг. Эрленд и Кристин обирали его с господина Гютторма; они то и дело краснели и шутили со священником каким-то странно неуверенным и дрожащим голосом, когда смеялись.
Симон усердно пил в первую часть вечера, но совсем не пьянел – только чувствовал какую-то тяжесть во всем теле. Он слышал необычайно остро каждое сказанное слово. Все другие быстро стали очень невоздержанны на язык. И неудивительно: никто из них не был из числа друзей короля.
Теперь, когда все кончилось, ему было до странности не по себе. Все болтали какой-то вздор – громкими голосами и с большой горячностью. Кетиль, сын Осмюнда, был довольно глуповат, его зять Маркус тоже не отличался особым умом. Улав Кюрнинг был человеком здравомыслящим и разумным, но близоруким, а оба священника казались ему тоже не очень толковыми. Все сидели, слушая Эрленда, поддакивали ему, а тот все больше становился похожим на себя самого, каким он всегда бывал, – развязным и легкомысленным. Он взял руку Кристин, положил ее себе на колени и играл ее пальцами, – они сидели так, что касались друг друга плечами. Лицо ее заливал яркий румянец, она не могла отвести глаз от него; когда он украдкой обнял ее стан, губы у нее задрожали, так что она с трудом могла сомкнуть уста…
Вдруг дверь распахнулась, и в горницу вошел Мюнан, сын Борда.
– Последним пришел сам великий бык! – закричал Эрленд, смеясь, вскочил на ноги и пошел навстречу гостю.
– Помоги нам всем Господи и святая Мария-дева!.. Я вижу, тебе и горя мало, Эрленд! – сказал сердито Мюнан.
– А ты думаешь, поможет теперь хныкать да печалиться, родич?
– Никогда не видел я никого тебе подобного… Все свое благосостояние ты погубил…
– Знаешь, я никогда таким не был, чтобы идти в ад с голым задом, лишь бы штаны не попалить! – сказал Эрленд. Кристин засмеялась тихо и шаловливо. Симон положил голову на стол, обхватив ее руками: пусть их думают, что он уже так пьян, что совсем спит… Ему хотелось, чтобы его оставили в покое, чтобы забыли о самом его существовании.
Все было так, как он ожидал, – во всяком случае, как он должен был ожидать. И она тоже. Вот она сидит здесь, единственная женщина среди всех этих мужчин, такая же нежная, скромная, безбоязненная, уверенная. Такой она была и в тот раз… когда обманула его… бесстыжая или безвинная, он и сам не знал. Да нет, неправда, не такой уж была она уверенной, не была она бесстыжей… не была спокойной, хоть и был у нее спокойный вид… Но этот человек околдовал ее, – ради Эрленда она с радостью пойдет и по раскаленным каменьям… А на него, Симона, она наступила, словно для нее он всего лишь холодный бесчувственный камень…
Все это чепуха… Ей хотелось добиться своего, и она ни на что не обращала внимания. Пусть себе радуются… Неужели ему это не безразлично? Какое ему дело, если они народят себе еще семерых сыновей, – тогда их будет четырнадцать, – как придется делить половину имущества Лавранса, сына Бьёргюльфа! Видно, о своих детях ему не придется беспокоиться: Рамборг не так спешит рожать детей, как ее сестра… Его потомство будет в свое время жить после него в богатстве и в почете. Но ему все это безразлично… сегодня вечером. Ему хотелось еще выпить, но он знал, что сегодня Божьи дары не развеселят его… К тому же придется поднять голову и, быть может, принять участие в разговоре.
– Да ты, наверное, считал себя годным в правители государства! – сказал Мюнан презрительно.
– Нет, ты же понимаешь, мы намечали на эту должность тебя! – расхохотался Эрленд.
– Господи помилуй… Придержи-ка свой язык, любезный!..
Все рассмеялись.
Эрленд подошел к Симону и тронул его за плечо.
– Ты спишь, свояк?..
Симон поднял голову.
Эрленд стоял перед ним, держа кубок в руке:
– Выпей со мной, Симон. Тебя я больше всего должен благодарить за то, что сохранил жизнь… А я дорожу ею, какова бы она ни была, мой милый! Ты стоял за меня как брат… Не будь ты моим свояком, мне бы, наверное, пришлось расстаться с головой!.. А ты мог бы получить мою вдову…
Симон вскочил. Одно мгновение они стояли, глядя друг на друга… Эрленд протрезвел и побледнел, губы его невольно раскрылись…
Симон ударом кулака выбил кубок из рук Эрленда, мед разлился по полу. Затем он повернулся и вышел из горницы.
Эрленд остался стоять. Он вытер полой кафтана свою руку и пальцы, сам не зная, что делает… Оглянулся назад; никто не заметил происшедшего. Он отбросил ногой кубок под скамейку… постоял мгновение… потом тихо вышел вслед за свояком.
Симон Дарре стоял у подножия лестницы, ведшей в светелку. Ион Долк уже выводил его лошадей из конюшни. Он не шевельнулся, когда подошел Эрленд.
– Симон! Симон… Я не знал… Поверь… Я не знал, что говорю!
– Теперь ты знаешь.
Голос Симона был совершенно беззвучен. Он стоял, не шевелясь и не глядя на Эрленда.
Эрленд растерянно огляделся по сторонам. Из завесы туч еще проглядывало мутное пятно месяца, сыпался мелкий, жесткий, зернистый снег. Эрленд поежился от холода.
– Куда?.. Куда ты поедешь? – спросил он неловко, глядя на слугу и лошадей.
– Поискать себе другого пристанища, – коротко ответил Симон. – Ты же понимаешь, здесь я не желаю оставаться…
– Симон! – вырвалось у Эрленда… – О, я не знаю. чего бы я только не дал, чтобы эти слова не были мною сказаны!..
– И я тоже, – тихо отвечал Симон все тем же голосом. Дверь светелки отворилась. Кристин вышла на галерею с фонарем в руке… перегнулась через перила и посветила вниз.
– А, вы здесь? – спросила она ясным голосом. – Что вы тут делаете?
– Я почувствовал, что мне нужно выйти поглядеть на лошадей, так обычно говорят люди учтивые, – отвечал Симон со смехом, глядя наверх.
– Да, но… вывел лошадей-то ты зачем? – весело изумилась Кристин.
– Да… Бывает, когда шумит в голове, – сказал Симон все так же.
– Так поднимайтесь же сюда! – перебила она светло и радостно.
– Хорошо. Сейчас.
Она вернулась в горницу, а Симон крикнул Иону, чтобы тот отвел лошадей на конюшню. Он повернулся к Эрленду, – тот все продолжал стоять с каким-то странным, отсутствующим видом.
– Я скоро приду. Нам придется… попытаться сделать так, словно ничего не было сказано, Эрленд… ради наших жен. Но все-таки ты, быть может, в состоянии понять хотя бы то, что… что из всех людей на свете мне меньше всего хотелось… чтобы об… этом знал ты! И не забудь, что я не так забывчив, как ты!
Дверь наверху опять отворилась; гости толпой выходили из горницы. Кристин была с ними, а ее служанка несла фонарь.
– Да, – хихикнул Мюнан, сын Борда, – уже поздняя ночь… а я думаю, этим двоим давно уже очень хочется лечь в постель…
– Эрленд! Эрленд! Эрленд! – Кристин бросилась к, нему в объятия, как только они остались вдвоем за дверью светлячки. Она крепко и тесно прижалась к нему. – Эрленд… Ты чем-то огорчен? – шепнула она испуганно, почти касаясь полуоткрытыми губами его уст. – Эрленд? – Она взяла его за виски обеими руками.
Он немного постоял, не крепко держа ее. Потом с тихим стонущим звуком в горле прижал к себе.
Симон пошел к конюшне – ему нужно было что-то сказать Иону, но что – он по дороге забыл. В дверях конюшни немного постоял, поглядел на мутный свет месяца и на падающий снег, – теперь начало валить крупными хлопьями. Ион и Ульв вышли ему навстречу, заперев за собой дверь, и все трое направились вместе к дому, где должны были ночевать.