Ранняя осень
1
Что-то обязательно должно было случиться.
В этот год, как и в любой другой, много было всяких примет и делалось предсказаний, которые действовали лишь на тех, кто к этому расположен. А осень выдалась особенно грибная, так много белых не помнили уже давно. Яблок уродилось даже слишком: ночами они падали в траву, консервные заводы не могли принять такой урожай, горы фруктов начали гнить. В мире было похищено несколько самолетов, хотя подобные преступления встретили широкое осуждение и сурово карались. Несмотря на прирост населения, послеобеденные часы были на удивленье тихие. Все это вместе напоминало жизнь, но чем-то и настораживало, и Ээро, как и всегда, одолевали дурные предчувствия.
26 июня с пригородной станции ушел тепловоз без машиниста. То есть машинист или его помощник на ходу спрыгнул с тепловоза, а обратно запрыгнуть не смог. Тепловоз сбил шлагбаум в воротах предприятия, дошел до боковой ветки, а оттуда на главный путь, ведущий в город, навстречу прибывающему пассажирскому поезду, причем скорость пассажирского была 80 километров в час. Однако машинист сохранил хладнокровие. Заметив приближающийся тепловоз, он успел остановить поезд и дал задний ход. Столкнулись тепловозы лишь тогда, когда их скорости были примерно одинаковы. Этим в последний момент удалось предотвратить несчастье. Произошло это через пару дней после Иванова дня. А через пару недель опять случилось странное происшествие.
Они праздновали в Южной Эстонии юбилей своего коллеги, в красивом месте среди леса прямо у границы с Латвией. Всю ночь вели разговоры. Меланхолическим темам соответствовала музыка Баха, которую исполнял на скрипке долговязый бородач. Потом вышли на двор и слушали соловьев, их удивительное задыхающееся пение, — это уже когда начало светать. Никто не вздремнул ни на минутку. И только ранним утром, уже по жаре и при ярком солнце, собрались уходить. Хозяин бросился было провожать, но его удержала жена, что, конечно, было совершенно разумно. Шли под высоким синим небом часов в шесть утра. Пахли какие-то цветы, но все забыли, как они называются, не говоря уже о латинских названиях. Один бородач, бывший оперный певец, которого все звали Марино Марини, хотя его настоящая фамилия была Мортенсон, сильным голосом еще пел посреди полей, исполнял всякие неподходящие ему арии, например сопрановую Царицу ночи из «Волшебной флейты», и даже то место, где Царица ночи приказывает Палине убить Зарастро. Но скоро он устал. Утратил всю свою веселость, прекратил выходки. Шел мрачный, не приветствовал, как другие, встречных, не говорил «бог в помощь» колхозникам, идущим на работу. На шутки в свой адрес не отвечал. Все прояснилось только в Валге, на вокзале, куда они наконец добрались, чтобы на поезде отправиться из Южной Эстонии обратно домой. Они уже купили билеты и шли вдоль широкого перрона к поезду. Но на полпути Марино Марини вдруг пропал, как сквозь землю провалился без единого звука, а только что был рядом. Как будто его и не было — мысль, тотчас естественно мелькнувшая в усталых головах его товарищей. Все принялись его искать, сначала весело, потом все с большей тревогой, обыскали весь вокзал, весь поезд. Но Марини не было. Ушел так ушел, фаталистически подумали друзья и уехали. Оперный певец пропадал два дня. Ох уж этот град обвинений, который обрушила на друзей его супруга! Мортенсона уже считали погибшим, когда он объявился и сам рассказал, что с ним произошло. На него опустилась какая-то тень. Уже после полудня он обнаружил, что находится в глубине территории Латвии. Он спал на старом деревенском кладбище, среди заросших травой могил. Имена усопших были на латышском языке, рассказал Марино Марини, из чего он понял, что находится в чужих краях. Но поскольку граница между Эстонией и Латвией открыта, никакими неприятностями это не грозило. Один добросердечный колхозник на своей машине доставил его на эстонскую границу. Выяснилось, что певец прошел по жаре почти тридцать шесть километров. Оставалось предположить, что он был в патологическом подпитии. Странно, что латыши тебя не тронули, серьезно сказал один друг, бог знает что ты им говорил там на дороге, что пел и к чему призывал. Думаю, я молчал, предположил Марино Марини, думаю, шел тихо, без единого звука, пока меня не усыпила кладбищенская прохлада.
В то же самое время в Китае произошло землетрясение. В Гватемале, на Кармадечских островах и в Триоле они уже были. В Бейруте уничтожен лагерь палестинцев, убито несколько десятков тысяч человек. В Эстонии в этом году землетрясений не было. Зато телевидение устроило конкурс, чтобы отыскать новых эстонских писателей, потому что их число начало убывать, — до сих пор малый народ как раз мог гордиться большим числом писателей. Однако не все еще было потеряно: на призыв телевидения откликнулось 296 молодых писателей, из них 18 % юноши и 82 % девушки.
За городом на пустыре воздвигли группу художественных объектов, возбудивших всеобщий интерес. На открытии играл ансамбль Свена Грюнберга. Ээро тоже был на открытии. С интересом разглядывал он вкопанные в землю трубы, выкрашенные в красную полоску. Отметил движущиеся и вибрирующие объекты. Некоторые из них издавали определенные звуки. Ээро, с его восприимчивой натурой, они внушали чувство естественности и свободы. Разглядывая фонтаноподобный объект, выбрасывающий струю настоящей воды, Ээро испытал непреодолимое желание реализовать это новообретенное чувство внутренней свободы в виде естественного внешнего проявления, напиться прямо из притягательного носика этого объекта. Что он и сделал, но после этого поток воды уменьшился и вместо фонтанчика из объекта потекла тонкая струйка. С запозданием Ээро догадался, что в объекте использован замкнутый поток, к водопроводной сети объект не подключен. Так что своим естественным поступком Ээро нарушил естественную работу объекта. Между Ээро и новым искусством образовалась какая-то трещина, когда он возвращался по проселочной дороге домой в город.
Сам Ээро был поэт. Он писал стихи, но не знал, кому. Вот и в статье было сказано, что в его стихах зачастую отсутствует адресат. Это его всерьез огорчило. Безадресное существование отнюдь его не привлекало. На улицах было полно людей, но Ээро не осмеливался спросить у них, читали ли они его стихи и что о них думают. Он боялся услышать отрицательный ответ.
6 июля исполнилось 500 лет со дня смерти немецкого математика и астролога Региомонтана. Астрологии Ээро не знал, правда, один раз в университете попытался было познакомиться с ее основами, но бросил. Так что этот юбилей, такой значительный день для некоторых, ничего ему не говорил.
Он жил в центре Мустамяэ, на шестом этаже большого панельного дома среди других таких же домов, в одном доме вместе с несколькими сотнями других людей. Он их не знал, за исключением некоторых, внешне более интересных, своеобразных индивидуумов, запомнившихся ему на улице у дома, во дворе либо в лифте. (С одной супружеской парой он однажды на два часа застрял в лифте, испытал вместе с ними недостаток воздуха и острую необходимость по малой нужде, что еще хуже). Все эти псевдознакомые и его тоже знали в лицо, но внешне это никак не выражали, и Ээро отвечал им тем же. Был, правда, один особенно симпатичный старик, с которым Ээро начал было вежливо здороваться, сам не зная почему, но старик оказался подозрительным, не отвечал, и Ээро тоже скоро перестал здороваться — к чему хорошего старика пугать своими приветствиями?
Так что свое окружение Ээро воспринимал скорее как некий пейзаж, наполненный движущимися фигурами.
Но и жизнь порой давала о себе знать. Время от времени раздавался крик, один человек окликал другого. Пролетал низко самолет, мигая огнями. Но район был все-таки тихий. Большая магистраль проходила за домами, и шум моторов сюда не доходил. Зимой становилось совсем тихо, потому что дети сидели дома. Порой, открывая окно, Ээро чувствовал запах человека. Когда в квартире под ним открывали окно, оттуда доносились запахи тепла, парфюмерии, супа. Там кто-то жил. И это все, что о нем было известно. И за стеной кто-то жил, и наверху тоже. Но все они были тихие. Ээро заметил, что люди вообще ведут себя относительно тихо. Кричат они редко. Внизу, например, за стеной, и вверху никто еще никогда не кричал, ни разу. Панельные дома были огромные, но Ээро полностью соглашался с французским философом Гастоном Башляром, что эти дома хоть и велики, но никак не скажешь, что они высокие, потому что в них отсутствует вертикальное измерение, одна из важнейших вещей, которая вообще дом делает домом. В них нет и подвала, где бы бегали крысы, ползали змеи, драконы и прочие квазиреальные и хтонические существа. Нет в них и чердаков, где близость неба пробуждает возвышенные мысли, где в каморке под крышей обитает свободный дух. Просто квартиры, поставленные одна на другую. А поскольку эти дома компактны и замкнуты, они никак не зависят от окружающей среды и не имеют связи с космосом. Стены этих домов не сотрясаются от ураганов. Грозы не могут сорвать с них крыши.
И все же Ээро любил смотреть на этих монстров, каждое утро попадающих в его поле зрения. Он стал испытывать к ним даже что-то вроде нежности, когда понял, что их надо считать просто большими безымянными объектами различного вида и в разном освещении. Ведь все человеческое тут было исключено, индивидуальное не мешало, вкусы не играли никакой роли, оставалась одна лишь голая форма. Большие прямоугольные ящики на плоскости, огромные монументальные скульптуры. Ээро не принадлежал к числу антиурбанистов. Не жаждал возвращения назад, к стропилам. В микрорайоне он находил и настроения, и тайны. Он наблюдал за рождением, умиранием, игрой теней на шершавых стенах панелей. Он обнаружил, что космос косвенно проглядывает и здесь, что он снисходителен по отношению даже к самой грубой фактуре. Ээро не пренебрегал городом как таковым. Он находил в городе свой особый, любопытный, гнетущий ритм, своеобразную подавляющую мощь, свои горькие радости. Ведь и это тоже был мир. Ездят смотреть на пирамиды в Египте, смотрят на Эйфелеву башню, но и здесь в городе свои впечатления. Нужно быть только немножко чувствительнее, капельку и себя открывать навстречу тому миру, который тебя окружает. Надо подойти к окну.
Панели ослепляли Ээро жарким летним днем, они были как белые города в пустыне Сахара, где Ээро никогда не бывал, но которую достаточно хорошо представлял себе мысленным взором. По вечерам панели увядали, но и тогда, меняя тональность, служили причиной различных впечатлений. Иногда дома в упор были освещены солнцем, а за домом небо было черное от поднимавшегося грозового облака. Дом тогда выглядел как белый остров посреди гибели и хаоса. Иногда в час заката верный силуэт дома пугал своей урбанистической циничностью, навевал возвышенные, но грустные мысли. Странно выглядели дома после непогоды — то пятнистые от снега, то вымытые дождем до темноты — как руины, как памятники исчезнувших культур, как древние города в джунглях после раскопок.
Внутри домов тоже хватало всяких тайн. Гремели, захлопываясь, лифты где-то на своих неисповедимых путях, кошки следили за ходоками своими горящими глазами, на табличках вписывали новые и вычеркивали старые фамилии, одна чудней другой. На лестничной площадке у Ээро порой было такое чувство, будто сейчас кто-то схватит сзади его за плечо. Какой-нибудь читатель стихов? Ээро зажигал впереди и за собой все лампочки, пока благополучно не проскальзывал к себе в квартиру. Он был совершенно уверен, что в доме живут домовые, но не в квартирах, а в местах общего пользования. Лестницы и коридоры не являлись священными территориями. На них ты не ощущаешь себя внутри помещения, а где-то снаружи, в обычном мире. А все, что было снаружи, не было священно, это можно было почувствовать уже по запаху, тут кошки метили едкой мочой свои анималистические миры. Что касается людей, то они это делали в лифтах, которые были нейтральной территорией, пограничной областью, где уже можно было встретить демонов. Необязательно злонамеренных, но во всяком случае достаточно изощренных, если перефразировать одно известное изречение. Они были настолько хитры, что не принимали простые известные обличья, а предпочитали смешанные формы и различные инкарнации. Сверчка заменил таракан, ласку — крыса. Некоторые демоны внешне выглядели совершенно безобидно, поди знай, кто они такие. Мифология некоторых народов утверждает, что домовые принимают облик хозяев. Чей же облик принял этот обычный кот, роющийся в мусорной урне, или эта благородная сиамская кошка, такая ни на кого не похожая? Облик людей. (Подробнее см.: Э. Померанцева. Мифологические персонажи в русском фольклоре. М., 1975, стр. 99.)
Ээро предпочитал сидеть дома, в своей теплой, уютной квартире. Там он занимался своей работой, от которой людям не было никакой реальной пользы.
2
Аугуст Каськ жил в том же доме, только на девятом этаже. Пункт наблюдения у него был расположен высоко, поле обзора было широкое. Ээро не знал Аугуста Каська, и Аугуст Каськ не знал Ээро. Возможно, они раньше где-то и встречались, но пока безрезультатно. Аугуст Каськ не ограничивался одним импрессионистским обзором. Он любил точность и занимался статистикой, хотя этого никто от него не требовал, кроме собственной совести.
Напротив был точно такой же большой дом. Если считать снизу вверх, его окна делились на девять рядов (в доме было девять этажей), а если считать слева направо, то на тридцать два вертикальных ряда. Следовательно, в этой стороне дома (обращенной к Аугусту Каську) было двести восемьдесят восемь отдельных помещений, как и в обращенной туда стороне его дома. (Он, конечно, знал, что у его дома две стороны, противоположный же дом мог быть хоть нарисован, хоть один фасад). Двести восемьдесят восемь, если считать только жилые комнаты, не учитывая уборных, ванных, коридоров и стенных шкафов. Шестнадцать вертикальных рядов имели еще балконы (итого 144 балкона, то есть столько же комнат с балконами). На двух десятках балконов обычно сушилось белье, и это число оставалось постоянным, менялись только балконы; на большинстве балконов для этого имелась потенциальная возможность, на них были натянуты веревки. На сорока двух балконах росли специальные балконные цветы (большей частью, правда, только в летние месяцы, однолетние, или же их забирали на зиму в комнату). На двадцати пяти балконах (из 144-х) стояли лыжи. На четырех были предприняты капитальные попытки изменить облик балкона: изменен внешний вид при помощи широкого частокола для ползучих растений, на весь балкон повешены занавески и т. п. На трех балконах внутренние стены, очевидно на радость детям или по крайней мере для них, были разрисованы микки-маусами. Рядом стоял пятиэтажный дом с двадцатью вертикальными рядами окон, то есть с сотней окон и сотней жилых помещений на ближней стороне. В этом доме было тридцать комнат с балконами (на этой стороне), прочей же статистики по этому дому Аугуст Каськ не подводил, потому что часть окон была заслонена березами. Всего в пределах видимости Аугуста Каська находилось восемнадцать домов (включая крыши самых дальних), из них семь пяти- и одиннадцать девятиэтажных. Между домами была трава, над домами было небо.
Аугуст Каськ был мужским парикмахером. Волосы есть почти у всех (мы не имеем здесь в виду их позднейшего выпадения). Их цвет зависит от того же пигмента, что и цвет кожи, а именно от меланина: он определяет степень темноты волос. Обычно они черные, светлые лишь у некоторых народов Европы и Австралии (абсолютно белых волос не бывает вообще, даже у альбиносов). Аугуст Каськ любил свою работу, но, конечно, он не знал, сколь велико мифологическое значение волос. Не знал он и Библии и потому не имел никакого представления об истории Самсона и Далилы. Он знал, что в очень многих цивилизациях заключенных, солдат и учеников остригают наголо, еще он слышал, что волосы стригут по случаю вступления в брак, но ничего не знал о старых обычаях, где волосы заменяли их владельца, где для овладения душой человека требовалось раздобыть его волосы. Всю жизнь Аугуст Каськ стриг волосы с мужских голов, но себе он их не брал. Его никто этому не учил. Конечно, Аугуст Каськ был бы шокирован, если бы услышал, что психоаналитики, так те и вовсе считают волосы символами гениталий и утверждают, что срезание волос означает контроль и подавление первичных агрессивных импульсов, попросту говоря — кастрирование (см.: С. Berg. The Unconscious Significance of Hair. London, 1951). Между прочим, некоторые авторы считают, что волосы — универсальный символ, а вовсе не только сексуальный, и ритуальное отрезание волос — это условное человеческое жертвоприношение, главным образом потому, что душа помещается в голове (см.: G. A. Wilken. Uber das Haaropfer. Revue coloniale internacionale. Amsterdam, 1886). Позднее вся эта проблематика рассматривалась в совершенно иной терминологии, упомянутое отрезание волос понималось как коммуникативный акт, в котором выделяется социальное значение, и утверждалось, что магическая сила волос проистекает из их ритуального контекста, а не наоборот (см.: Е. Leach. Magical Hair, в кн. Myth and Cosmos, ред. J. Middleton). Волосы всегда были чем-то мрачным, интерпретируй тут как хочешь. Из греческой мифологии мы знаем горгон, у которых вместо волос были змеи. Когда у одной из них, у Медузы, отрубили голову (вещь пострашней, чем стрижка волос), ее змеиные волосы не утратили своей силы. Но, как уже говорилось, Аугуст Каськ не имел обо всем этом никакого понятия. Он был человек реалистического взгляда на жизнь, колдовство и всяческие таинственные манипуляции его не интересовали. Если бы кто-нибудь с ним об этом заговорил, он послал бы его к черту. Он просто делал свое дело.
Но и у него были некоторые любопытные профессиональные наблюдения. В конце шестидесятых годов работы стало меньше. Молодые парни и мальчишки ходить к нему перестали. Некоторые не стригли волосы вовсе, некоторые просили, чтобы их постригли девочки или мать. Из-за этого у Аугуста Каська в течение пяти лет было меньше работы. Конечно, среднее поколение по-прежнему ходило в парикмахерскую, даже брились и позволяли брызгать одеколоном, но отсутствие молодежи было заметно. Аугуст Каськ точно не знал, что происходило в мире в течение этих пяти лет. Правда, он регулярно читал газеты, но не знал тех вещей, которые существенны именно для его профессии. Аугуст Каськ не догадывался, какое большое идеологическое значение приобрела она в конце шестидесятых годов. Во времена Французской революции большое значение имела одежда, теперь же о человеке, а порой и о его судьбе судили по длине его волос. Полиция выполняла роль парикмахера. Сограждане бросались на молодежь с ножницами, а общество этот самосуд санкционировало. Совершали публичные острижения, как в свое время привязывали к позорному столбу или сжигали на костре. Были случаи, когда за длинные волосы даже убивали. Общество подсознательно чувствовало, какого рода вызов ему бросили. Мужчины, особенно лысые, стали страшно ревнивы. Поставили даже специальный мюзикл «Волосы». Излюбленной шуткой буржуа стало: непонятно, кто это, мужчина или женщина. Это всегда их очень интересовало. Но не только буржуа. Театровед Яан Котть однажды ночью в Копенгагене увидел целующуюся пару и тоже не понял, кто из них кто. Но он вывел из этого одну концепцию, получившую всемирную известность, ее обсуждали на конференциях. Аугусту Каську были неизвестны эти всемирные парикмахерские новости. Да если бы и были известны, он не сумел бы связать их со всем тем, что происходило в мире хотя бы, к примеру, в 1968 году (студенческие волнения в Париже, ФРГ и США, чехословацкие события, сожжение книг хунвейбинами, убийства Мартина Лютера Кинга и Роберта Кеннеди). Ножницы Аугуста Каська щелкали. Брызгал его пульверизатор. Жизнь он воспринимал в ее конкретных проявлениях. Людей в мужскую парикмахерскую ходило мало.
Но в последние годы работы понемногу прибавилось. Сумасшествие прошло. Аугуст Каськ обнаружил, что к нему снова стали ходить молодые люди, позволяли себя стричь. Примирились с миром, не хотели больше невозможного. Но какой-то след в современной картине мира это молодежное движение протеста все же оставило. Аугуст Каськ должен был признать, что еще какое-то время после того, как безумие прошло, мужчины среднего возраста носили волосы длиннее обычного. Понемногу опять стали появляться бритоголовые, пошел в ход лак для волос, электрозавивка. Вошла в моду аккуратная стрижка, мужчины красили губы, носили в ухе кольцо. Приближалось какое-то новое безумие, и Аугуст Каськ, как парикмахер, почувствовал это особенно остро, когда однажды в августе месяце стоял высоко под небом на своем наблюдательном посту, устремив взгляд вниз на развращенное человечество. Потом он ел свою кашу. Кашу он варил себе загодя на несколько дней. Аугуст Каськ был старый холостяк.
3
Архитектор Маурер не относился к числу главных авторов проекта, по которому строилась эта часть города, но с самого начала принимал участие то на одном, то на другом отрезке. Про себя он мог сказать: строитель города. Весь город он представлял себе весьма хорошо. И в какой-то мере был в курсе того, на каком месте он строил.
Под городом находились магматические и метаморфические коренные породы, залегавшие на глубине примерно сто пятьдесят метров. Выше шли морские отложения: тонкозернистый песок, алеврит и алевритный песок. Материковый режим был здесь еще с силура (то есть почти четыреста миллионов лет). Однако здесь несколько раз наступало оледенение. В последний раз лед стаял примерно десять тысяч лет назад. От таяния льда возникло так называемое Балтийское ледниковое озеро, которое одиннадцать тысяч лет назад соединилось с Атлантическим океаном, образовав Иольдиевое море, которое просуществовало полторы тысячи лет. Затем произошло поднятие суши, сообщение с океаном закрылось и возникло Анциловое озеро. Из своего окна архитектор Маурер видел склон горы Мустамяэ, некогда бывший берегом моря. Покрытый теперь наносными и морскими отложениями, это был тот самый плитняковый берег, какой повсюду встречается в Северной Эстонии. На склонах Мустамяэ растут сосны. Издали они кажутся синеватыми, потому эти горы прежде называли Синими. Теперь целый городской район называют Мустамяэ, то есть Черная Гора, хотя точнее было бы сказать «под Черной Горой». Во времена Литоринового моря здесь происходило поднятие морского дна, в последующие периоды здесь была уже суша.
Кто жил здесь в старину? Маурер в истории не был силен, но все же знал, что уже в пребореальное время (в восьмом тысячелетии до нашей эры) здесь жили люди, но ничего определенного о них неизвестно. Считается, что они пришли с юга. Именуется это культурой Кунда. Во второй половине третьего тысячелетия здесь появились люди, оставившие следы керамической культуры (так называемая гребенчатая керамика). Они и были, видимо, предками балто-финнов, представителями уральской расы. В начале второго тысячелетия здесь появляются также балтийские племена (каменная культура с ладьевидными боевыми топорами). Две эти культуры смешались друг с другом.
Леннарт Мери пишет в своей книге «Серебристо-белое» (Таллин, 1976), что школьный учитель Шпрекельсен откопал на Мустамяэ наконечники стрел и скребки, возраст которых 4000 лет. Где-то здесь на Мустамяэ в эпоху изготовления этих инструментов проходила извилистая береговая линия, а на том месте, где теперь находится ресторан «Кянну кукк», в те времена ловили рыбу. На Мустамяэ найдены монеты, отчеканенные в Риме между 139 и 161 годами. В районе Ыйсмяэ и на острове Найссаар найдены болгарские, ташкентские, бухарские, багдадские, бадахшанские и антиохийские монеты. Так Леннарт Мери доказывает, что этот уголок земли весьма древний. И здесь что-то раньше было, хотя в это и не веришь, когда смотришь из окна. Маурер сам играл здесь ребенком, но тогда здесь действительно ничего не было. Были только дюны. Море же давным-давно далеко отступило. 3300 лет назад море еще омывало окрестности Ратушной площади, 2100 лет назад оно было еще на месте нынешних Береговых ворот, а 1600 лет назад — у Вируских ворот. Леннарт Мери остроумно описывает это время таким образом: «На месте Художественного института в залив Ревала вдавалось широкое, около трехсот метров, устье реки Хярьяпеа. В фойе гостиницы «Виру» колыхались медузы. Уровень земли был ниже на 2,4–2,7 метра. На полуострове Копли шумели столетние дубы».
Маурер учил эти вещи и помнил, что культурного слоя на бывшем морском дне всего полметра, только в некоторых местах больше; он мог говорить даже о таких вещах, как морены, как заполненная песком впадина под Таллином, и, когда бессонной ночью, потревоженный холодным стуком дождя, он смотрел из окна в сторону мустамяэского древнего берега, он почему-то мог себе сказать, что эти береговые дюны возле трамплина достигают абсолютной высоты в 63 метра. Эти паразитарные сведения беспокоили архитектора Маурера. Он хотел бы знать о городе меньше, да теперь уж поздно было об этом жалеть.
Даже историю он знал наизусть. Хоть со сна его подыми, он начнет сыпать датами. Демография тоже не доставляла ему никаких затруднений.
Сейчас в Таллине жило около четырехсот тысяч человек. Во время действия романа около 45,5 % из них составляли мужчины и 54,5 % — женщины. Так что на 100 мужчин приходилось 119 женщин. 56 % составляли эстонцы, 35 % русские, 3,7 % украинцы, 2 % белорусы, 1 % евреи и 0,8 % финны. Несовершеннолетних было 20,7 %, занятых в производстве 62,2 %, старше трудового возраста 17,1 %. Из мужчин в браке состояло 66,1 %, из женщин 53,5 %.
В Таллине было несколько отдельных районов; как наиболее отличающиеся следует упомянуть старый деревянный пригород Каламая, зеленую жилую зону Нымме и новый жилой район со свободной планировкой Мустамяо. К последнему следует добавить новые жилые районы Вяйке-Ыйсмяэ и Ласнамяэ.
Как человек, как индивид, архитектор Маурер связывал свое начало с маленькой улочкой на городской окраине. В памяти его все это представало в истоме теплых летних вечеров, со старыми тетушками, прогуливавшими собачек, с копошащимися в пыли детьми и поспевшей белой смородиной. Умиротворенно смотрели вдаль, навалившись на подоконник, бедно, но чисто одетые пожилые люди. За пышно разросшимися сиренями скрывались таинственные окна, тихо звучала скрипичная музыка, на дворах открывались взору тайные цитадели. В сараюшках можно было найти искусственные удобрения, садовые тележки, сетчатые загородки для кур. Посреди двора стоял высохший колодец с насосом. Перед домом цвели петушиные гребешки и камнеломки, а сзади на рейках — ползучие розы. В комнате на стене висела гигантская картина (по-видимому, копия с Куинджи) с виднеющейся вдали в лунном свете украинской деревенькой, на переднем плане черная река, обиталище русалок, на берегу беспомощный силуэт одинокого мечтателя (может быть, жителя какой-нибудь Диканьки). На книжных полках можно было найти произведения Стриндберга, Фейхтвангера, Мейринка, Хиндрея. Одна книга, с диковинной обложкой, рассказывала, кажется, о похожем на человека корне мандрагоры, который кричит, когда его вытаскивают из земли. Большие кресла покрыты белыми чехлами. Бежевый плафон мягко направлял весь свет в потолок. На маленьком столике стоял радиоприемник «телефункен» с двумя черными круглыми рукоятками. В углу конечно же сидела тетушка с больными ногами, невероятно культурная, и вязала из собачьей шерсти кофту. Иногда она рассказывала о своих путешествиях за границу. Когда архитектор Маурер был еще ребенком, ему особенно нравился рассказ, как в Зальцбурге, в соляных копях, бабушка съехала на заду по откосу вниз (видимо, в зальцбургских соляных копях был парк отдыха). Тетушкина слепая мать бродила, посапывая носом, по квартире, досконально изучая ее географию. Спала она в другой комнате, где стояли кровати с высокими горками белых подушек и алоэ путались в кружевных занавесках. В третьей комнате жил постоялец, молодой радиоинженер, фанатичный умелец, ночи напролет ловивший при помощи своих голых, без ящика, механизмов иностранную болтовню, которой не понимал. В монологи из Вены и Будапешта, погребенные в сплошном треске и шуме, время от времени вмешивался идущий на пристань ночной состав, который, проезжая за садом, интимно гудел. Еще были на полке путеводители по городам Австрии. Порой с верхнего этажа доносились, звуча диссонансом ко всему, безумные крики — это вопил мальчик, сын обитавшего там доктора философии.
Итак, архитектор Маурер происходил совершенно из иной среды, нежели та, которую он сам создавал. И все же дешевую ностальгию он в себе не раздувал. Правда, послевоенные юношеские годы он вспоминал с известным умилением. Там были вещи, теперь казавшиеся утраченными безвозвратно. Воздух был чище. В окна светило яркое летнее солнце. Сновали туда-сюда молочные автофургоны. На улицах орудовали граблями дворники. В огородах сверкали на луковых стеблях капли росы. Крупные астры, плотные тыквы, пахнущая хлоркой вода, соленья в подвале на полках, глобальная бескомпромиссность, трогательные коробочки, внушающие доверие неоклассицистские здания, ароматное постельное белье, конусы зеленого сыра, мороженое пятнадцати видов, пиво десяти сортов. Угорь, грузинские столовые вина, музыка Раймонда Валгре. Видимо, вспоминаю обо всем этом, как всякий стареющий мужчина, подумал Маурер.
Он не ел рыбу. Это была самая большая его странность. Он сам так говорил. От рыбы его не начинало тошнить, просто она ему не нравилась. Когда-то он употреблял только самую жирную рыбу, у которой не было специфического рыбного запаха. А вот к ухе или к жареной рыбе он испытывал отвращение. Никогда в жизни рыбу есть не буду, еще ребенком сказал он матери. А что будешь делать? — спросила мать. Буду города строить, пророчески сказал Маурер, будто тут была альтернатива.
И представьте, предсказание сбылось! Он стал строителем и поныне не ест рыбы. Строил он увлеченно. Без отдыху. Не мог себе этого позволить. Дело в том, что у Таллина есть одна страшная тайна. Кончить строить Таллин нельзя. Иначе, согласно легенде, из озера Юлемисте выйдет старичок Юлемисте и затопит город. Истоков этой легенды Маурер не знал, мотив же представлялся ему межнациональным. Конечно же озера и озерные правители вовсе не ждут, пока будут выстроены города. Они, как известно, карают и загрязнителей среды, уничтожают оскверненные грехом города, а порой обрушиваются на кровосмесителей (так, например, возникло озеро Валгъярв). Доктор Аннист предположил, что заключенный с озером при основании Таллина договор мог быть чем-то вроде обещанной озеру жертвы. Мог тут быть и более реалистический подтекст: озеро Юлемисте расположено выше города и действительно угрожало Таллину затоплением, точнее, угрожало перелиться через него, причем трижды (1718, 1867, 1879). Это в те времена, теперь же дело движется вроде бы в обратном направлении. Город не будет затоплен и не канет в море по другой причине. Он поднимается из воды — на 3 мм в год. И архитектор Маурер следил за этим невероятно медленным, но неотвратимым поднятием суши. Слышал он и о том, что шведское побережье (за морем) понижается. Земля начинает ломаться, думал Маурер, через несколько миллионов лет здесь, очевидно, возникнет высокий горный хребет. Понимал Маурер и то, что, поскольку есть в мире вещи, очевидные на все сто процентов, пусть статистики говорят что угодно, то он, Маурер, наверняка этих гор не увидит.
Архитектору Мауреру было сорок лет. Он жил с женой, ходил на работу. Спал дома. Ел, пил, был как все люди. Он был еще не старик, но рыбачил один в Гольфстриме. Жена была его старше, а выглядела моложе, особенно когда наведет красоту. Никаких хобби у Маурера никогда не было. Он ловил рыбу. Он мстил рыбе за то, что она ему не нравилась. Пробовал он собирать корабли в бутылках, но однажды его поразила мысль, что кораблям ведь не место в бутылках, с таким же успехом можно было собирать в бутылках самолеты. Еще он разжигал огонь, глядел на пламя. Но в последние годы он постепенно отказался от ненужных занятий. Теперь он во всем искал полноты.
4
Лаура помнила, как сломала однажды телевизор. Это было ужасно. За несколько дней до этого аппарат стал трещать, из него пошел дымок. Лаура знала, что это огнеопасно, но телевизор не выключила. Временами экран затягивало на несколько минут частыми линейками. Звук заглушало треском. Но потом изображение опять набирало силу, показывало правильно и звук тоже исправлялся. Но через пару дней и этому пришел конец. Ток пропал совсем, из усилителя, даже если к нему прижаться ухом, не доносилось ни звука. Лаура сама работала на телефонной станции, но в технике не настолько разбиралась, чтобы понять, что там произошло. Несколько дней в доме было пусто, уныло. Потом Лаура попыталась снова включить телевизор, надеясь, что он сам исправится, но безрезультатно. Пришлось вызвать мастера, с ее же работы. И вот в телевизоре открыли заднюю стенку. Лаура впервые увидела, как телевизор выглядит изнутри. Она увидела, как много надо другому человеку пройти всяких узлов и проводов, прежде чем появиться перед нею. Мастер охотно отвечал на Лаурины вопросы. Он показал ей пару десятков ламп и объяснил, для чего каждая лампа. После этого телевизор опять заработал.
Лауре было лет тридцать. Жила она в Мустамяэ в двухкомнатной квартире. Далеко-далеко между домами она видела кусочек моря, какую-то долю сантиметра. По вечерам она сворачивалась на диване клубком, укрывала колени красным пледом и смотрела телевизор. Обычно у нее была запасена бутылка шерри или клубничного ликера. Во время передачи она наливала рюмочку и потягивала себе не спеша. К ликеру ей нравилось прикусывать конфетку. Хотя она жила одна, без мужа, страшно ей не было. Она редко чего пугалась. Иногда чувствовались вроде как бы удары по дому. Какого они происхождения, Лаура не знала. Как будто какое-то огромное существо ударило по панельному дому хвостом. Может, кто-нибудь его раздразнил? Один раз было сущее землетрясение. Тут уж Лаура напугалась, потому что точно знала, что в Эстонии землетрясений не бывает. Дом вроде пошатнулся, даже кофе из чашки выплеснулся. Но панели на этот раз устояли. А если землетрясение, что тогда будет с Мустамяэ?
Лаура жила на верхнем этаже. Рядом с ее дверью завывал в шахте лифт. Пахло мышами и съестным. Из коридора на крышу вела лестница. По ней забирались наверх всякие бродяги. Они что-то непонятно выкрикивали, когда лезли на крышу заниматься своими тайными делами. Там у них был, наверно, какой-то плацдарм. Наверняка они занимались там под открытым небом каким-то мужским делом. Может быть, совершали обряд посвящения? Во всяком случае к Лауре в дверь никогда не стучались и не звонили. И Лаура о них не думала. Она вообще много не раздумывала над тем, что происходит в мире. Считала себя не вправе. О мире она не решалась судить, потому что знала, что ничего в нем не понимает. Она не касалась его, чтобы не разжигать в себе недовольство.
Однажды она прочла у Сомерсета Моэма удивительный рассказ.
«Они вместе купались в речке, а вечером катались на челноке по лагуне. На закате темно-синее море окрашивалось в цвет красного вина, как море гомеровской Греции; в лагуне же оно переливалось всеми оттенками, от аквамарина до аметиста и изумруда; а лучи заходящего солнца на короткое время придавали ему вид жидкого золота. В море были кораллы всех цветов: коричневые, белые, розовые, красные, фиолетовые. Они были похожи на волшебный сад, а сновавшие в воде рыбы — на бабочек. Все это напоминало сказку. Среди зарослей кораллов встречались открытые места с белым песчаным дном и с кристально чистой водой, в которой очень хорошо было купаться.
Уже в сумерках они медленно, держась за руки, возвращались к себе по заросшей мягкой травой тропинке, освеженные и счастливые. Птицы майна наполняли кокосовые рощи своим щебетом. Наступала ночь, и огромное небо, сверкавшее золотыми звездами, казалось шире, чем небо в Европе, а легкий ветерок продувал их открытую хижину. Но и эта длинная ночь тоже казалась им слишком короткой.
Ей было шестнадцать, а ему едва минуло двадцать лет. Рассвет проникал между столбов хижины и смотрел на этих прелестных детей, спавших в объятиях друг друга»
Моэм перенес действие своего рассказа на острова южного полушария. Что касается Лауры, то она знала, что Эстония находится в умеренном поясе. Уже в самом названии (по крайней мере по-эстонски, да и die gemabigte Zone, temperate zone, умеренный пояс значат то же самое) бросалось в глаза заметное преувеличение, но Лаура знала, что эти места славятся своеобразной, по-северному скромной и суровой красотой. Лаура неоднократно слышала, что ее маленькая страна прекрасна. Единственное, в чем она могла ее упрекнуть, это отсутствие аметиста, изумруда и аквамарина. Преобладало серое и зеленое. И люди одевались в серое. На мужчинах так редко встречались красные или желтые брюки! Как редко их портфели сияли желтизной!
В свое время у Лауры в одном дачном городе был кавалер, но они разошлись. Потом она жила в Таллине у тети. Кавалер из дачного города пару раз приходил к Лауре в гости, но она ему надоела, и он познакомил ее со своим таллинским другом, долговязым рабочим сцены, и после этого пропал. С этим рабочим сцены Лаура пару раз ходила в кафе. Он был настоящий мужчина. От него даже пахло мужчиной, по крайней мере он сам сказал, что мужчина пахнет потом, водкой и табаком. Он никогда ни на что не жаловался, а ругался мало и симпатично. Он всегда был веселый, а смеялся так, что только белые зубы сверкали. Как и всех молодых парней, о которых мечтают девушки, его звали Свен. После кафе рабочий сцены пошел провожать Лауру домой и не захотел уходить. Он залез через окно к Лауре в комнату, да так умело, что хозяйка и не слышала, как осквернили ее дом. Стыдясь, Лаура призналась парню, что невинна, на что белозубый рабочий сцены только снисходительно засмеялся, так что Лауре стало еще стыдней. И тут же он начал ее целовать и раздевать. Лаура не сопротивлялась, чтобы не показаться старомодной, вроде старой девы. Никакого полового удовлетворения она не получила, но рабочий сцены, лежавший на спине и куривший, пощипывая волосы у себя на груди, объяснил ей, что в первый раз всегда так. Он дал понять, что у него в этом большой опыт, и Лаура почувствовала к нему известное уважение. У меня теперь свой мужчина, подумала она с затаенной радостью, я больше не завишу от двух теток, я взрослая женщина. Рабочий сцены приходил к Лауре несколько раз, потом стал звать ее к себе. Через месяц стало ясно, что Лаура беременна. Рабочий сцены спросил, как это могло случиться. Лаура ответила, что не знает сама, как это могло случиться. Рабочий сцены разозлился: почему же ты не сказала? Лаура не поняла. Рабочий сцены не поверил, что Лаура до такой степени наивна. Ты что же, ничего не знаешь? — спросил он. Знаю немножко, ответила Лаура, но я об этом не думала. Рабочий сцены дулся еще какое-то время, а потом объявил, что он человек честный и женится на Лауре. Когда они поженились, Лауре было двадцать два. Они прожили вместе два года. Потом рабочий сцены начал пить и безобразничать. Сначала немного, потом все больше. Потом он всегда стал приходить пьяный и говорил, что пьет из-за того, что Лаура холодная женщина, что в кино и в жизни женщины ведут себя совсем иначе. Он начал выставлять всякие извращенные требования, и Лаура сначала шла ему навстречу, но ей было противно, и их брак скоро потерял всякий смысл. Под конец муж попытался ее бить, и Лаура подала на развод. Муж, конечно, хотел отсудить ребенка себе и цитировал одного модного философа, который утверждал, что мужчины женщинам равноценны и с не меньшим успехом справляются с воспитанием детей. Во время процесса он не пил и заявил, что сумеет воспитать ребенка настоящим гражданином. Но это не помогло, и он снова запил, стал угрожать, что убьет и себя и ребенка. В суде он заявил, что Лаура однажды купалась голая. Он сам ее и заставил, в эту ночь, кажется, они и зачали ребенка. А теперь это звучало как обвинение. Рабочий сцены был неутомим. Однажды на рассвете к Лауре домой пришла комиссия, чтобы ознакомиться с ее моральным обликом. Ее подняли из постели, заставили открыть все шкафы, заглянули под кровать. Мужчины у Лауры не было. Заключение этой комиссии, состоявшей из школьных учителей, решило исход дела. Поскольку у Лауры никакого мужчины не было, ребенка присудили ей. И она посвятила себя воспитанию ребенка. По вечерам ей часто приходилось не бывать дома из-за работы, ей не удавалось быть такой хорошей матерью, как хотелось бы. Рабочий сцены воспользовался этим и написал несколько жалоб, где утверждал, что он более порядочный человек, чем Лаура. Но и его слабым местом была вечерняя работа. От суда он ничего не добился.
Подружек у Лауры на работе не было. В свободные вечера она смотрела телевизор. Телевидение ей ни в коей мере не надоедало. Она переживала за тех, кто страдал и боролся там за экраном. Победителями оказывались большей частью мужчины. Некоторые из них плохо обходились с женщинами, даже били их, но появлялись хорошие мужчины и наказывали плохих, били их ногами в живот или сбрасывали с крыши небоскреба. В настоящем искусстве побеждали плохие мужчины, в бульварном — хорошие. В этом заключалась разница между настоящим и бульварным искусством.
В этот вечер Лаура, уложив, как обычно, мальчика спать, смотрела фильм, где главным героем был молодой полицейский пуэрториканского происхождения, не поладивший со своим начальником. Начальник страшно зажимал юношу. Поначалу парень с этим смирился, но тут неожиданно похитили его сестру. Девушку держали где-то в темном гараже, где ей угрожали слюнявые юнцы. Молодой полицейский все-таки ушел со службы и в одиночку вступил в борьбу с гангстерами. За вполне терпимую сумму он подкупил одного гангстера и дал запереть себя в сейфе, ожидавшем транспорта. В сейфе он просидел долго и едва не задохнулся, но потом открыл сейф изнутри, оказавшись у гангстеров прямо на главной квартире. Через шахту он пробрался в сарай, где держали сестру. В зверской схватке он убил обоих сторожей и отвел сестру домой.
Лаура такие фильмы не любила, но автоматически смотрела их. Кончались они хорошо, как и было задумано. Гораздо с большим интересом Лаура ожидала один новый многосерийный фильм, который должен был начаться в ближайшие дни. Это был печальный фильм о любви под названием «Каннингем». В городе о нем уже было много разговоров. Говорили, что это не массовая культура, а искусство. Кто-то его даже назвал контркультурой. Этого фильма Лаура ждала с нетерпением.
5
Швейцар Тео тоже жил в Мустамяэ, и работа у него была в Мустамяэ. Ресторан был третьеразрядный, но хорошо посещаемый. Это был один из тех немногих старых домов, сохранившихся посреди новых, в свое время первая ласточка на загородном пустыре. Старое четырехэтажное здание в смешанном стиле, на первом этаже ресторан, на остальных трех отдельные квартиры. Нужно сразу сказать, что по утрам Тео не считал свою работу швейцара главной. Но все же помнил, что он швейцар. Кто я есть? — иногда утром спрашивал он себя, глядя на себя в зеркало. Куда меня завел мой жизненный путь? К какому общественному классу я все-таки принадлежу? Пытаясь определить свое место в современной социальной иерархии, Тео заходил в тупик. У него на столе лежал многотомный труд: L. Thorndike. A. History of Magic and Experimental Scince. New York, 1923–1958, но тут же валялись и колбасные шкурки, стояли грязные стаканы с остатками ликера, только что отсюда упорхнули пташки. Тут же стояли книги по теософии, но вот орган что-то опять перетрудился и лицо все в прыщах. Тео подумал, что он одновременно и интеллектуал и старый потаскун, а может, ни то ни другое. Он примочил одеколоном лоб и посмотрелся в зеркало, спрашивая себя: кто я есть? Вспомнил, как звали женщин, бывших здесь ночью: Аня и Валли. Ему вспомнилось, как все время в течение этого бардака он испытывал какое-то непонятное чувство безнадежности. Он торговался с женщинами из-за каких-то меховых шапок. Из-за меховых шапок! — подумал Тео. В то время, когда весь мир со мной в раздоре, я торгуюсь из-за меховых шапок. Как спекулянт, в то время как меня переполняет гнев против бога и общепринятых норм. Тео достал дневник и занес туда данные женщин, оставив логарифмические расчеты на другой раз. Аня, конечно, Венера, но скучная. Наверно, потому что из провинции или из Рапла. Осталось неспрошенным, живет она там, или на время приехала в Таллин (в столицу), или уже перебралась сюда. От записей настроение не поднялось. Тео понял, что этот день пропал до самого вечера, и сделал в дневнике соответствующее примечание.
Затем отложил дневник и взялся за свой научный труд, за свое тайное дитя, над которым работал уже три года, с того дня, когда ему стукнуло тридцать. Труд назывался «Мужчина и женщина». Сначала Тео колебался, не слишком ли претенциозно такое название, не слишком ли общее и избитое? Но, углубившись в работу, нашел, что в заглавии есть изящная простота и даже гражданское мужество, в котором общество так нуждается. Свою книгу он писал по утрам, но в последнее время дело начало смахивать на какую-то оргию. Все равно попадали сюда всякие мужчины и женщины. Пользовались тем, что Тео интересный человек, что у него отдельная квартира. Это нарушало работу, хотя и давало рабочий материал. Некоторые просчеты обнаружились только теперь. Ему удавалось работать только до часу. В два начиналась служба. По вечерам не до книги, на работе жизнь кипит, попробуй тут что-нибудь запиши, еще за стукача примут.
На каких принципах строилась его книга? Первая половина была посвящена психологическим проблемам, вторая — сексологическим. А именно: Тео считал, что мужчина любит всяческие приключения, а женщина не любит. Мужчина презирает каллы и нарядную одежду, а женщина, наоборот, их любит. Мужчина ни в какой области не считает женщину равной себе, например на войне, на охоте, в науке, в искусстве. Мужчина не боится больших собак, женщина же, встретив их, визжит. Женщина ценит непосредственность и искренность, мужчина же далеко не всегда говорит что думает, держит язык за зубами. Если на узкой тропке над обрывом на мужчину нападет тигр, мужчина, несмотря на неравное положение, вступает в бой. Женщина же в испуге бросается вниз. Мужчины не плачут. Женщины плачут. Мужчины не ценят собраний картин и картин не собирают. Картины коллекционируют женщины и женоподобные мужчины. Мужчина охотно идет на рискованную игру, женщина же опасности и риска избегает. Если говорят, что наступает конец света, мужчина сохраняет спокойствие и предпринимает необходимые меры. Женщина же теряет голову и принимает яд. Женщина любит стоять на берегу и любоваться морем. Мужчина презирает море и пользуется им только по необходимости. Мужчина отпускает шутки. Женщина не отпускает шуток. Мужчина считает, что главное назначение женщины — это материнство. Что женщина считает по поводу главного назначения мужчины, Тео еще не придумал. Но он утешал себя откровением Фрейда, что никто не понимает, чего женщина хочет. Вообще-то Фрейд не был для швейцара Тео любимым автором. Ближе он был знаком с работами маркиза де Сада, да и то лишь по паре пересказов на немецком языке. Тео и сам до сих пор не решил, кто он — сексуальный философ или астролог. И спросить об этом ему было некого. Друзья у него были с низким духовным уровнем, с женщинами же о философии говорить бесполезно. Потому Тео и писал книгу, что ему не с кем было поговорить. А поговорить он хотел. Ему было о чем поговорить. Сколько он пережил за свою жизнь, не каждому выпадает на долю. Тео знал вкус жизни.
Последние недели он постоянно был в дурном настроении. Книга не подвигалась. Восход Луны, сказал он себе как астролог, возбуждает холодные мысли, Марс — жестокие. Его терзали телепатические ощущения, пророческие сны. Здоровье становилось все хуже. Тетрациклин помогал слабо. Перетрудился орган, болит горло и вся левая половина рта. Вечером он стоял у окна. Было время белых ночей, на востоке стоял, опрокинувшись на спину, старый месяц, погода прояснилась, нудный ветер утих. Он попытался заняться подсчетом астрологических логарифмов, но мешала неясная, охватившая его всего злость. Он пошел в одно маленькое кафе и вернулся с двумя женщинами. Переспал ли он с обеими, и если переспал, то сколько раз, он не помнил. И теперь это злило его больше всего, поскольку отсутствовали данные для дневника. Он мог пополнить список очередными номерами — для Валли и Ани соответственно 234 и 235, и это все. И еще он помнил утренний сон: у него холера, он хочет перед смертью кого-то еще убить, но у него всего два патрона. Вспомнив сегодня этот сон про пистолет, Тео забеспокоился: пошел к шкафу и проверил, на месте ли пистолет, — память дырявая, да и поди знай, что барышни могут с собой прихватить. Однажды и вышла такая дурацкая, кошмарнейшая история. Он начал похваляться перед дамами пистолетом. К счастью, те не поверили, что он настоящий. По крайней мере Олег так сказал. Но если это в привычку войдет, такое и повториться может.
Тео посмотрел на часы. Было двенадцать. Пора одеваться, скоро на работу. Он выпил еще две таблетки тетрациклина (все-таки, кажется, температура, знобит), почистил зубы, прополоскал рот (десны кровоточили), оделся. С нехорошим чувством, что лучшие времена миновали. Даже парапсихологические способности когда-то были лучше. Однажды, смешав индийский чай с кофеином, это было в полнолуние, он угадал 95 % карт, это невероятно хороший результат. Да и с работой дела пошли много хуже, можно сказать — из рук вон плохо. Ведь когда-то Тео работал в заведении первого разряда, в центре города, а там все было в ходу, и банкноты, и всяческие шмотки. И все-таки он погорел, пришлось исчезнуть с горизонта, прежде чем дело приняло серьезный оборот. Пару раз его вызывали в прокуратуру, но он сумел прикинуться дурачком. После этого он работал в Зеевальде, в психоневрологической больнице, санитаром. Место было глухое, худое, во всех смыслах бесперспективное. Заработок минимальный. Врачи ужасно мелочные. У Тео скоро возникли теплые отношения с девушками-хрониками, из-за чего его и поперли. Теперь о центре города не приходится и мечтать. Пришлось перебраться на окраину, но Тео сказал себе в утешение: лучше в деревне первым, чем в городе десятым.
Придя на работу, Тео облачился в форму и пошел на кухню поболтать с женщинами. Кажется, он со всеми успел побывать в близких отношениях, за исключением пожилой Шенкенберг Анны. Женщины резали сочащееся сырое мясо, отхлебывали из стакана вина для опохмелки. Предложили и Тео, но он отказался. Пил-то он каждый вечер, но не опохмелялся никогда. Не считал это разумным. Ведь похмельный синдром — вернейший признак хронического алкоголизма. А кроме того — признак слабости характера. Как иногда по утрам Тео хотел пива! Хлебал воду из-под крана, но это жажды не утоляло. Но он решил сопротивляться, покуда возможно. Не делал он с похмелья и оздоровительных пробежек и других убийственных вещей, как некоторые знакомые идиоты. Эти лечили похмелье спортом. Не удивительно, что один такой уже заработал инфаркт. Единственное, что Тео позволял себе по утрам, это соленый огурец, хорошо посоленный томатный сок или молоко в большом количестве. Даже пить уксус, считал он, вредно для здоровья. Он не хотел опускаться, он достаточно видел вокруг опустившихся мужчин, с каждым годом становившихся все немощнее. И теперь он не стал особо болтать с женщинами. Не хотел он от них ни свеклы, ни вообще с ними разговаривать. По утрам Тео чувствовал себя аристократом. А тут, в общем-то, все женщины тоже случайные: некого было набрать, так хоть этих пьянчужек. Тео считал все это аморальным, он все это презирал, пока у самого голова была ясная. И теперь швейцар Тео поцокал языком, сказал «ай-яй-яй» и ушел в гардероб. До открытия оставалось еще четверть часа. Он сел за стойку и стал ждать, когда надо будет открывать ворота и впускать жаждущих. Глаза у него были светло-желтые, прозрачные, он сидел, уставившись взглядом в дверь. Ноющая половина рта сводила лицо гримасой. Иначе он был бы красивый мужчина, как ему когда-то сказали, когда он только начинал. А теперь он ждал. Скоро начнется жизнь. Сначала, правда, сонно и нехотя, а потом все более оживленно.
По сравнению с утренним настроение у Тео поднялось. Он вообще оживал только к вечеру. По утрам было мертвое время, им овладевало отчаяние. Вечером появлялись деньги, женщины, можно было поторговать. Дела теперь шли куда как плохо, но он надеялся вечером кое-что разузнать от одного человека. Жаль, жизнь уходит в мелочной суете, а большой труд о мужчине и женщине до сих пор не кончен! Нету времени на высшие ценности. Да и кончит он его, горько подумал швейцар Тео, наверняка с изданием выйдут трудности. Консерватизм общества невероятно живуч, повсюду, куда ни сунься, одни дураки и лицемеры. Вот и приходится бизнесом заниматься, пророкам босоногим нынче никто не верит. Тео оперся о стойку. С кухни ударял в нос запах мяса. Он барабанил пальцами по стойке. Он был готов.
6
Сын Лауры Пеэтер изучал окружающую действительность. Он ограничился самым ближайшим. Он находился в комнате, в которой было четыре стены; каждая образовывала с соседней прямой угол. В одну сторону комната была длинней, в другую короче. Вверху тоже была стена, ее называли потолком, она была белая. Внизу была еще одна стена, коричневая, ее называли полом. В той стене окно, оно просвечивает. Свет заходит в комнату, а ветер нет, это из-за стекла. Окно можно открывать, чтобы между комнатой и миром не оставалось ничего. Тогда окно было открыто. Тогда внутрь дул ветер. Сейчас окно было закрыто. В другом конце комнаты была дверь, она не просвечивала, потому что была из дерева. Она была почти всегда открыта. Только изредка ее закрывали. Если кто-то не хотел кому-то мешать. Или если один спал, а другой слушал музыку или смотрел телевизор. Больше дверей в комнате не было. Кто в нее входил, через нее же и выходил. Пеэтер видел и такие комнаты, где было несколько дверей. Про некоторые говорили «задняя дверь». Если придут враги, то через заднюю дверь можно уйти. В некоторых квартирах комнаты шли по кругу. Если по ним пойти, то придешь туда, откуда пошел. Здесь комната была как тупик. У одной стены стоял большой шкаф, он тянулся вдоль всей стены. Он состоял из разных частей. Наверху были шкафчики, посередине полки, внизу ящики. В шкафчиках и ящиках были те вещи, которые не хотели показывать чужим, вроде частных писем, трусов, мозольных пластырей, носовых платков, отверток. На открытых полках было то, что мыслилось для показа посторонним: вазы, книги, салфетки, яйца, спичечные коробки. На самой большой полке стоял телевизор, лицом, разумеется, к комнате, куда же еще? Перед большим шкафом стоял маленький столик, на нем яблоки и женский журнал. За столиком у противоположной стены находилось спальное ложе, на котором днем спать было нельзя, только ночью, если его перестроить. Днем оно служило для того, чтобы на нем сидеть. На полу был ковер, чтобы не было холодно ногам. Больше никаких вещей в комнате не было. У комнаты была левая половина и правая половина. На самом-то деле много половин. Если встать лицом к окну, то шкаф был справа, а диван слева. Если встать к окну спиной, то шкаф был слева, а диван справа. Если встать спиной к шкафу, то диван был спереди, окно справа, а дверь слева. Левое и правое было в человеке, а не снаружи. Остальное так не менялось. Шкаф был деревянный, становись к нему хоть спиной, хоть лицом. И небо тоже было и тогда, когда на него не смотришь, потому что окно все равно оставалось прозрачным.
Пеэтер родился и вырос в Мустамяэ. Он жил в старой части микрорайона. Он был поражен, заметив, как снаружи по стенам домов лазают воробьи. Они цеплялись за бугорки на стенах. Ведь птицы вообще-то так не делают. Птицы — как большие мухи. Из других живых существ он знал еще мышь, кошку и крота. И никто не лазал по стенам. Что заставляло птиц так делать? Наверно, они доставали личинок из щелей. Пеэтер, разумеется, не думал, что они едят камешки. Сам он камешки не ел. И вишневые косточки тоже выплевывал. Они твердые, как камень, есть их нельзя. Пеэтер любил мягкое. Но каша слишком однообразна. Съешь ее хоть всю, ничего не случится. Суп интересней, не просвечивает, и в нем обязательно найдется что-нибудь. Молоко он пил, а молочный суп не любил, потому что на нем была пенка. Хлеб, который белей, нравился ему больше темного. Маргарин нравился больше масла. Мед казался слишком сладким, особенно густой. Сок был хорош, но еще лучше щекотал горло лимонад. Пеэтер ел как рыбу, так и мясо, употреблял как перец, так и горчицу. Чеснок ему не нравился, а лук нравился. Однажды осенью он ел яблоко, и его стало рвать, потому что кожура застряла в горле и никак не проглатывалась. После этого он ел только очищенные яблоки. Из цветов ему больше всего нравились комбинации с черным: черный и желтый, черный и оранжевый, черный и красный, черный и синий. Красный с синим ему особенно не нравились, как и зеленый с синим или красный с зеленым. Красный сам по себе нравился, а также фиолетовый, если был потемней, и еще серебристо-серый, особенно если вместе с черным.
Все это вместе и был мир. Кроме этих видимых вещей, говорили еще о невидимых вещах. В первую очередь о боге. О боге все знали, что его нет. Но все время о нем говорили. О том, чего нет, не стали бы говорить так много. Бабушка как-то сказала, что бог на небе. Почему обязательно на небе? — спросил Пеэтер. Чтобы все видеть, ответила бабушка. Зачем ему все видеть, он что, любопытный? — спросил Пеэтер. Он не верил, что бог видит все, особенно когда темно, да еще через крыши. Да еще через потолки, через обои, через одеяло. Пеэтер знал, что земной шар круглый и вращается. Солнце в какой-то момент освещает только одну его половину. Вторая половина темная. Там ночь. Бог, значит, видит одну половину? Тогда какую? Днем он видит или ночью? Или он видит земной шар насквозь? Бабушка сказала, что так нехорошо спрашивать. Мама сказала, что бога вообще нет. Его выдумали злые люди, которые убивали и угнетали. Выдумали, чтобы себя оправдать. Все великие духом с богом боролись. Бога нет, повторила мама. А что тогда есть? — спросил Пеэтер. Есть все другое, ответила мама. Все, что ты видишь. Но есть еще и рентгеновские лучи, которых ты не видишь. И инфракрасные лучи. И воздуха тоже не видно, хотя наука и утверждает, что воздух есть. Ученые установили наличие воздуха, пояснила мама. Воздух состоит из кислорода и азота. А бога нет, поскольку он ни из чего не состоит. Ты состоишь из мяса и воды. Все люди состоят из мяса и воды. Я это в школе учила, и по телевизору об этом говорили, как ты помнишь. Черт все-таки есть, про него говорят еще больше. И его тоже нет, объяснила мама, потому что черт очень плохое, ужасное слово. Слово ведь есть, спросил Пеэтер, хоть и ругательное. Только слово, а за словом ничего нет. Почему же тогда оно ругательное, если за ним ничего нет? Оно значит очень глупую вещь. Какую вещь? Черта! — потеряла мама терпение. Ага, проиграла! — сказал Пеэтер. Черт все-таки есть.
Гроза
1
Поэт Ээро раньше жил (с женой) на окраине в маленькой комнатке частного дома на втором этаже. Хозяин дома был просветитель народа, он все время генерировал новые идеи. Он пытался вывести новый сорт огурцов, хотел огурец как таковой вообще заменить баклажаном, создавал неологизмы, придумывал новые имена младенцам, выступал на гражданских панихидах, писал брошюры о трезвости, изучал ранний период эстонской литературы, конструировал новые механизмы, водил экскурсии. У его деятельности был адресат — народ. Он поспевал везде. Он был вроде исландца. Там все занимаются культурой, потому что исландцев мало. Под окнами у просветителя росли яблони. Ээро казалось, что они цветут постоянно, даже зимой. Непонятно, как возникло такое впечатление. Он был тогда молод, все у него было еще впереди. Изо дня в день они занимались поисками квартиры. Жена хотела свою квартиру, и это было естественно, но и просветитель народа хотел дать своему возвращающемуся из армии сыну отдельную комнату. Много писем они написали во всякие инстанции, много получили отказов, чередовавшихся с положительными ответами, которые потом опять отменяли. Много они ходили и в домоуправление, и в исполком, и в партийный комитет, и во всякие другие учреждения, облеченные какой-то властью. Вся эта квартирная механика была в то время знакома Ээро досконально, он так в нее вжился, что везде только об этом и говорил, говорил с каким-то болезненным оживлением. Тем больше их напугало пришедшее год назад в начале зимы письмо, предлагавшее им квартиру 12 на объекте номер 33.
Каждую неделю он стал ходить на стройку, иногда ходил с женой, иногда звал кого-нибудь из друзей. Он видел, как дом растет. Больше ему не придется бегать по квартирам, у него будет дом. Он шлепал по скользкой дороге, оступался в канавы, оставлял ботинки в грязи. Но зато видел, как подвигалось строительство, вот дом уже и под крышей. Он прошел мимо шумных штукатуров в свою квартиру, пустую и гулкую, как и всякое пустое место. Все было тут по-девичьи первозданно, голая конструкция, голая идея, никакой эстетики, никаких обоев, никаких воспоминаний. Только стены, голая возможность. Уходя вечером, он оглянулся на забрызганные побелкой окна, в которых отражался многообещающий закат. Соседний дом закончили раньше, у подъездов там уже стояли машины, оживленные мужчины затаскивали наверх мебель, по асфальту была разбросана упаковочная бумага.
Скоро был готов и дом Ээро, его первая собственная квартира.
Друзья помогли переехать, общими усилиями справились с такими, казалось бы, невыполнимыми задачами, как затаскивание холодильника и упаковка книг. Работа кипела, все радовались вместе с Ээро. Жена сразу же начала обставлять квартиру. Начинать им пришлось с самого необходимого. До этого у них были только кушетка, книжная полка, ночной шкафчик, телевизор, радиоприемник и холодильник. Теперь жена купила еще низкий кухонный шкаф, четыре высоких, кухонный стол, три табуретки, два кресла-дивана, диван и стол. И наконец купила давнюю свою мечту — большую секцию, состоящую из двух низких секций с ящиками, двух книжных полок, четырех шкафов, ставящихся наверх, одного узкого высокого шкафа и двухстворчатого платяного шкафа. Кроме того, она еще купила малую секцию для спальни, состоявшую из двух двухстворчатых платяных шкафов и двух невысоких шкафчиков для установки наверх. Они ведь с Ээро всегда едва сводили концы с концами.
Ээро никогда не был сторонником притворного аскетизма, модное неприятие вещей было ему чуждо. Но, увидев у себя в квартире такое невероятное количество древесины, он испугался. Он остро чувствовал запах столярной мастерской. Лаком пахло так, что щипало ноздри. В полированных поверхностях отражался предзимний вечерний свет. Свои шкафы, подумал он философски, придется это снести. Он был интеллигент и ничего не воспринимал естественно. Ему вспомнились подходящие моменту слова. Райнер Мария Рильке любил двери. И шкафы. Рильке говорил, с каким удовольствием он смотрит на закрывающуюся хорошо пригнанную дверь. И Башляр, любимый автор Ээро, тоже утверждал, что от одежных шкафов исходит, наполняя всю комнату, мягкий коммуникативный свет. Башляр в этом месте цитирует Клода Виже, и Ээро, несмотря на неважное владение иностранными языками, не удержался, чтобы в свою очередь не процитировать, когда друзья пришли затаскивать шкафы: Le reflet de l'armoire ancienne sous / La braise du crepuscule d’octobre. Стихи понравились, чего нельзя сказать о шкафах. Один друг даже упрекнул его: а ты не перехватываешь с нежностью к этим шкафам? Шкафы покупают на всю жизнь, ответил афористически настроенный Ээро. Квартира стала пригодной для жилья и потеряла свою невинность. Почему мы не можем вечно жить в первозданно свежей квартире! Ээро выставил мужчинам пиво. Фолк-певец тут же исполнил свою новую балладу о нищем на паперти. Надеясь, что гости этого не замечают, Ээро гладил шкафы по лакированным бокам и думал, какие они вместительные.
На следующий вечер было новоселье.
В Юго-Восточной Европе (где теперь находятся Греция, Румыния, Югославия) при окончании строительства жену зодчего приносили в жертву. И это понятно, ведь строительство дома все равно что строительство мира. Зодчий повторяет действия бога, так что жертва тут вполне уместна. Новоселье как космогонический акт празднуется и поныне. Новоселье — это incipit vita nova.
Гостей было в общей сложности десятка два. Звучала негритянская музыка, горел красный свет. Из надежных глубин нового бара доставались напитки в красочных бутылках. Говорили много и обо всем. Только один друг капризничал и сидел на лестнице. Ээро не мог понять, что с ним такое. Несколько раз он выходил к нему, выносил выпивку. Друг водку принимал, на вопросы же, почему у него настроение странное такое, не отвечал. В комнате танцевали. Ээро тоже танцевал, ему запомнилось, как в песне повторялась одна фраза: money, money, money. В двенадцать некоторые засобирались домой. Жена Ээро расшалилась, тоже надела шубу и громко крикнула, что она так счастлива в своей новой квартире, и Ээро такой прекрасный муж, и она пойдет провожать друзей, ведь так хорошо пройтись по свежему снежку. Шампанское в голову ударило, с нежностью подумал Ээро и сказал, что, конечно, пускай идет. Жена ушла. Ээро сидел с парой задержавшихся друзей, они обсуждали проблему, что будет с культурой. Друзья становились все немногословнее. В три часа и они ушли, и Ээро остался один. Жены все не было, а когда она и в четыре не появилась, Ээро начал беспокоиться. Но что он мог предпринять? Повсюду стояли пустые бутылки, полные окурков пепельницы, горел уютный свет, из забытого приемника доносились далекие, утренние, сменившие программу станции. Прошел еще час. Непонятные шаркающие звуки слышались уже какое-то время, пока наконец не дошли до его сознания. Это был дворник, принявшийся спозаранку разгребать свежий снег. Настало утро. Летом бы уже давно было светло. Ээро вспомнил: сегодня рождество.
Тут вошла жена, изменившаяся, очень грустная. Увидев ее лицо, Ээро не осмелился ничего спросить. В тусклом свете утра он вдруг почувствовал, как у него забилось сердце. Не глядя на него, жена сказала, что она Ээро больше не любит, а любит его друга, того самого, что сидел на лестнице. Любит уже давно, но не решалась сказать. Не верю, сказал Ээро, но жена сказала, что вот только что с этим другом спала.
Ээро прореагировал на все это совершенно неадекватно. Сначала он жену ударил, причем с ее стороны встретил покорность, жена сказала, что Ээро имеет на это право. Потом, при выходе из дома, Ээро вырвало, и он выл во весь голос, на нервной почве вдруг свело желудок. Потом, ослабший и жалкий, он шел по хрустящему рождественскому снегу на базар покупать елку, там было еще темно.
Когда он вернулся с елкой, готовый произнести заготовленный по дороге пространный монолог, жены дома не было, ушла в город.
Но днем Ээро вдруг успокоился. Он разыскал жену по телефону, и они условились встретиться в кафе. Ээро заказал жене вина. Затем решительно спросил, что же, любит она другого или нет. Жена подтвердила, у самой в глазах невероятная трагедия. С дрожащими губами, но внутренне сохраняя холодное спокойствие, Ээро предложил уйти. Они вышли на улицу. Там, среди предновогодних мам и детей, Ээро сурово сказал, что пусть жена больше домой не приходит. А вещи пускай потом заберет. Жена хотела что-то сказать. Что? Ээро повернулся и пошел. По пути он купил с новогоднего лотка обыкновенной водки, а в аптеке травяной сбор для нервов, состоящий из мяты, валерианы и чабреца.
После этого он сразу пошел домой (в его доме горели все окна, кроме его квартиры, и это сразу вызвало у него в голове сравнение с пустыми глазницами Эдипа, у которого выкололи глаза), запер за собой дверь, дважды повернув ключ, и набросил цепочку. Во всех комнатах зажег свет, кроме спальни, которую, наоборот, закрыл, потому что боялся привидений. И теперь, когда никто его не видел, он затрясся всем телом. Трагедия развернулась слишком быстро. Поставил завариваться травы, открыл бутылку водки. Выпил четверть бутылки, пошел к окну. Был рождественский вечер, а его елка валялась в прихожей и его не интересовала. Несчастному человеку в наше время до рождественского ли дитяти! Нет, счастливому. Поднялся ветер. Ээро поставил Вивальди. Стал слушать, закрыв глаза. Ренессансное мироощущение овладело им. Дрожь унялась. Пластинка кончилась. В тишине стали слышны домашние звуки. Дом дышит. Еще ребенком Ээро хотел найти, кто это дышит. Но так ни разу никого и не нашел. Все дома дышат, как матери. Ты слышишь шум его легких, если находишься в доме. И еще звук: из крана капает вода. Между каплями можно сосчитать до пяти. Рамон Гомес де ла Серна: «Ночная трагедия капающей в ванной воды как ничто другое терзает человеческое сердце». Эти слова Ээро где-то вычитал год назад, а теперь подумал: как это верно. Как ничто другое капала вода, и капли терзали одинокое сердце Ээро. И Ээро подумал: теперь он свободен. Временно свободен, на время скорби. Он может делать что угодно, поступать так антиобщественно, как только возможно. Теперь ему все простится. Скажут: его можно понять, у него большое горе. Бедный парень!
Но на самом деле он не мог воспользоваться этой возможностью. Опираясь на эту точку, он мог бы землю перевернуть. А он просто был дома, просто лежал. Он был домохозяин. С домом он еще много знал слов. Домовой. Домашний бар. Домашний сыч. Домовой коммутатор. Домотканый. Домашней выделки. Чувство дома. Домовитость. Домашний очаг. Домашний уют. Домашние заботы. Путь домой. Родной дом. Домоседка. Домашнее животное. Домохозяйка. Домашний участок. Домозащита. Домашние. Домовое окно. Порог дома. Крыша дома. Домашнее обследование. Граница дома. В районе дома. Наш город — наш дом. Наша республика — наш дом. Наша планета — наш дом. Домашняя птица. Домашние брюки. Небо над домом. Домашний распорядок. Домашнее платье. Тоска по дому. Домашний халат. Домашняя аптечка. Домработница. Домашняя любовь. Домашний дух. Доморощенный критик. Культура дома. История дома. Домосед. Домашнее вино. Домашний учитель.
Обживать дом. Одомашнивать. Бездомный. Бездомным. Домами. О домашнем. Домашним. И домашним. И бездомными.
Das Heim. Ich komme nach Hause. Der Heimatsort. Das Haustier. Das Vaterland. Heimisch. Die Eingewohnung. Zu Hause. Die Heimatslosigkeit. Home. At home. Domestic hearth. Housewife. Homeless. Дом. Дома. Домой. Домашние. Домовой.
Отчий дом. Материнский дом. Дом детства. Дом престарелых. Дом ребенка. Дом колхозника. Дом мужа. Дом жены. Дом невесты. Дом свекрови. Дом хроников. Дом моряка. Свой дом. Дом скульптора. Родильный дом.
С этого времени Ээро остался в своей мустамяэской квартире один. Жить без жены он привык гораздо легче, чем думал. И совсем было хорошо, что магазин рядом. И газетный киоск, и троллейбусная остановка. До центра примерно двадцать минут. И ночью спокойно спать. Поблизости, правда, ресторан, но ночная публика расползалась не здесь и сон Ээро не тревожила. Если он вообще спал в это время.
По утрам у него иногда была бессонница, он просыпался в пять часов. И тогда он испытывал что-то вроде стыда, ведь все кругом еще спали. И работа подвигалась. В другой раз он вечер на ногах, всю ночь, до пяти утра. Тогда он спал днем, и ему неудобно становилось перед рабочими людьми, которые все уже были на работе. Ээро тоже работал, но по-эстонски писанье стихов нехорошо звучит, вроде как «вранье», а вранье работой не считается, по крайней мере физической. Хотя детекторы лжи измеряют ложь по физическим параметрам. Но поэт вроде бы и должен стыдиться, что он поэт и что пишет стихи. Правда, стихи ценят, стихи покупают и, наверное, читают, но вообще-то считается, что все, что в голову приходит, не следует выражать словами, мужчину в обществе ценят как раз за молчание, а поэт ведь не может вечно держать язык за зубами, он сразу все записывает, делает стихотворение. Стихи большей частью интересны, а вот самих поэтов лучше обожествлять после смерти. Умерший поэт — это для любого народа гордость. Памятник какому-нибудь генералу возьмут да и разрушат во время государственного переворота, а поэты стоят на площадях века. Поэтов ваяют из мрамора в натуральную величину, и тогда их почитает даже всякий сброд. Мертвый поэт каждому внушает такое чувство, что он был к поэту несправедлив и допустил, чтобы тот умер от голода. Некоторым народам, любившим живых поэтов, пришлось даже выдумать себе поэта, умершего от голода. Поэт — это совесть народа. А где мой народ, мой читатель? — спросил Ээро.
В этот сентябрьский вечер Ээро читал газеты. И вдруг услышал далекий грохот.
2
Аугусту Каську пришла в голову неприятная мысль, что он должен размножаться и продолжать жить в своих детях.
Я был бы круглым дураком, если бы наплодил себе подобных, злобно сказал Аугуст Каськ, щелкая ножницами или же прыская одеколоном, сказал, конечно, про себя, уставившись взглядом в чей-то череп у себя под руками. Аугуст Каськ знал, что людей и без того слишком много. Об этом по радио говорят, в газетах пишут, а люди все равно размножаются, как кролики. Вот уже четыре миллиарда, и количество их увеличивается по экспоненте на 2,4 % в год, их число удваивается каждые тридцать лет. Ужасно живучи, подумал Аугуст Каськ, и еще надеются остановиться где-то миллиардах на двенадцати. На-ка выкуси! Ему вспомнились общеизвестные цифры, отнюдь не внушавшие особой надежды (1820 — один миллиард, 1925 — два миллиарда, 1958 — три миллиарда, 1975 — четыре миллиарда). Иногда по вечерам Аугуст Каськ чертил график прироста населения. Из него он вывел, что в конце концов население земного шара начнет удваиваться за один день, потом за один час и наконец достигнет бесконечной величины, то есть, иными словами, живая человеческая масса заполнит всю вселенную. Эта картина рассмешила Аугуста Каська. И при этом еще находятся ученые, которые говорят, что у человечества впереди светлое будущее, что наука изобретет множество средств для избежания голода. Аугуст Каськ знал, что профессиональные оптимисты все подкуплены финансовыми воротилами и всякими инстанциями. Кроме того, находятся и просто душевнобольные, которым только бы добро любить и на добро надеяться. Да на какое же добро тут надеяться? Ведь каждую секунду рождается два человека! В час восемь тысяч! В день двести тысяч! В год семьдесят четыре миллиона! И половина человечества в постоянном голоде, каждый год от голода умирает двадцать миллионов человек! А некоторые еще пишут, что люди должны продолжать свой род и чем больше детей, тем лучше. До сих пор поощряют матерей-героинь (у которых много детей, свыше десяти или двадцати). Что ждет этих детей? Бомбы, яды, отбросы, голод, холод, страдания, подслушивание. По крайней мере в Европе. Да и в Америке тоже. Негры и индейцы, правда, еще показывают, на что они способны. Так рассуждал Аугуст Каськ о демографии. Обезумевшее, кровожадное — вот как говорил он о человечестве. И хоть бы говорило-то еще на одном языке, так нет! Всяческие языки, говоры, почти четыре тысячи разных языков! Зачем? Никакой надежды хоть когда-нибудь понять друг друга. Черви безъязыкие! Сами во всем виноваты.
Порой Аугуст Каськ подходил к окну, смотрел на небо, вздыхал. Ноздри у него сладострастно подрагивали. Он чуял смерть — углекислый газ, сернистые газы, пепел, пыль, стронций, пестициды, свинец. Нюх у него был острый, он знал, что искал.
Были у него и другие наблюдения. Одно время он изучал, как люди здороваются внизу на улице.
Приветствия не были какие-то экзотические. Люди не падали ниц, не целовали землю. Не терлись носами. Не прижимали в поклоне руку к сердцу. Не снимали одежд. Не поднимали руку на манер римлян и нацистов. Некоторые вообще не здоровались, хотя оба были двуногие. Некоторые, проходя мимо другого, даже рычали угрожающе или шипели. Некоторые делали едва заметные знаки расположения, кротко опуская взгляд. Некоторые склонялись, показывая незащищенную шею, как описанные Конрадом Лоренцем животные, которые перед более сильным делают жест покорности, чтобы не быть убитыми. Или как те племена, которые при приветствии приседают на корточки, чтобы продемонстрировать свою доброжелательность. Некоторые, встречая другого, даже показывали правую руку, давая тому убедиться, что ни ножа, ни пистолета у них в руке нет. Кое-кто даже предлагал коснуться своей руки, чтобы тот был полностью уверен. Некоторые обыскивали друг друга: похлопывали по плечу, по заду, по бокам. Некоторые выпивохи целовали один другого в губы, в щеки, за ухом. Обнюхивали друг друга. Некоторые обменивались словесными банальностями: ну, как жизнь, а другой отвечает: ну, ничего. Кое-кто начинал долго рассказывать о своей жизни. Видимо, нуждался в исповеди. Им нужно было избавление, индульгенция. Они рассказывали о своих грехах. Описывали всю жизнь с самого начала, называли по именам детей и внуков. Рассказывали, где купили бананы, где ковры. Им не нравилось покупать плохие вещи. Они думали, что должны покупать самые лучшие. И они гонялись за этими так называемыми хорошими вещами, доставая их в лавках с черного хода, в подворотнях, во дворах и в очередях.
В ясные летние вечера Аугуст Каськ подслушивал их разговоры. И опять его охватывала ярость. Некоторым клиентам он так бы и полоснул бритвой по горлу. Возможности для этого у него были идеальные, жертва была полностью в его власти. Раз — и одним меньше! Андре Жид назвал бы это беспричинным деянием. Но у Аугуста Каська была на то причина — ведь он в себе вынашивал идею улучшения рода человеческого.
К вечеру небо затянуло дымкой, поднялся ветер. Пыль кружилась по асфальту, свет был удивительно неподвижен. Мужчины посмелей еще топтались на балконах, без устали курили. В одних майках, конечно. Темнело, сгущались облака, предгрозовые сумерки вступили в комнаты. Понемногу все жители попрятались по домам. Некоторые назло грозе стали готовить ужин, разбивали яйца на черные помазанные маслом сковородки. Это самые смелые. В печах и плитах было электричество, сама гроза, и все-таки ее боялись меньше, чем обычного дыма и открытого огня. Аугуст Каськ еще помнил, как несколько десятков лет назад перед грозой печи заливали водой. Аугуст Каськ стоял у окна и ждал. Прошли еще пятеро шумных бродяг, у всех грудь нараспашку, пить, видно, собрались, и исчезли за углом, ушли. Еще какой-то мальчонка описывал на велосипеде круги, но вот и его крикнули домой. Стало еще темнее, тут и там зажигали огонь, как говорили в старину, сарай тоже закрыли, собаки попрятались по конурам. На веревках трепыхалось белье. На березе сломало сухую ветку, она упала на тротуар. Внизу не осталось никого. Прогремел гром, отразившись от облаков и лабиринтов домов. Аугуст Каськ, не раздеваясь, бросился на кровать. Опасно, в темной комнате у каждой вещи электрический потенциал. Висящие брюки напоминали повешенного, у часов было человеческое лицо. Аугуст Каськ прислушался, как усиливается шум дождя, увидел открывшийся ему фиолетовый кусочек неба. На обитый жестью подоконник обрушился дождь. Молнии освещали вымерший город, лиловатые декорации вокруг желтых парков. Но Аугуст Каськ не встал. Он закрыл глаза, но молнии были видны и сквозь веки. Аугуст Каськ не знал, куда молнии ударяют в городе. В дома, в деревья, в провода? Или в громоотводы? Куда-то же надо им ударять. Или в городе они ударяют в облака, борются друг с дружкой? Еще раскат, звон стекла, и вдруг стало удивительно тихо. Аугуст Каськ открыл глаза. Дождь утих. Комната была какая-то чужая. Из розетки в противоположной стене беззвучно появился огненный шар, примерно с электрическую лампочку. Он холодно светился, как лампа дневного света. И так же, как лампа дневного света, освещал на стене каждый бугорок. Медленно, тихо шипя, он миновал спинку стула, отбросив от нее на стены и потолок огромную тень. Аугуст Каськ затаил дыхание. Он надеялся, что шар его не видит, не слышит, не чувствует. Он не хотел его злить, потому что не знал, что этот шар может против него иметь. Он старался избегать всего, что могло бы этот шар потревожить. Шар вдруг ринулся кверху, будто ракета. Повис на потолке и стал ждать. Как будто готовясь к нападению. Или как лампочка, возникшая сама по себе. Не знаю, сколько так продолжалось. Затем раздался мягкий взрыв, как будто с бутылки сорвали пробку или лопнул воздушный шарик. Комната сразу погрузилась во тьму. Все было по-прежнему. Яркий след от шара еще несколько секунд оставался у Аугуста Каська на глазной сетчатке. Затем погас и он. Аугуст Каськ лежал не двигаясь, он как будто боялся, что шар еще существует и в темноте. Он ждал до тех пор, пока не почувствовал слабый запах дыма. Это почему-то подействовало успокаивающе, дало понять, что гостю пришел конец. Аугуст Каськ встал и зажег свет. Комната была пуста, все было в порядке. Он подошел к розетке и увидел, что ее пластмассовая крышка расплавилась. В комнате побывала смерть. А в остальном все было по-прежнему. Аугуст Каськ подошел к окну, поглядел на улицу. Дождь кончился. Асфальт сверкал. Вдали погромыхивал гром. Большие количества энергии нашли выход, внешне же ничего не изменилось. Тысячи вольт псу под хвост. По двору уже шаталась какая-то особь, за ней другая. Обе мужские. Аугуст Каськ снова завалился в постель. И снова ему привиделся огненный шар. Все тише доносился с улицы гром, пока наконец не утих совсем.
В этот ночной час все, наверно, уже спали в микрорайоне, даже самые бессонные, даже те, кто встает раньше всех. Надо думать, спали, не светилось ни одно окно. Но на окнах могли быть плотные гардины, а свет ведь мог и гореть? Тут надо бы проверить потребление энергии в такой час. Но в квартирах много приборов, которые работают сами по себе: холодильники, невыключенные проигрыватели, тусклые ночные лампочки, которые сторожат плохой сон и далеко не светят. Полная темнота еще не означает сон, это каждый знает. Кто бодрствует от радости, кто от печали, кто от боли, кто от забав.
Прошла запоздалая прохожая. Стук высоких каблуков по асфальту действовал на Аугуста Каська эротически.
3
В ту же ночь, после того как гроза прошла, архитектор Маурер возвращался от друга домой. Они выпили бутылку коньяка, говорили. Маурер несколько раз вставал и собирался уходить, но ему было хорошо у друга, когда на дворе бушевала гроза, и он оставался. Они говорили про внешнюю политику, как это водится у мужчин, обсудили проблемы Китая и Ближнего Востока, обменялись мыслями насчет Израиля. Друг высказал несколько замечаний в адрес одного иностранного президента, сказал, как он, будь он на месте этого президента, разрешил бы тот или иной вопрос. Маурер в свою очередь сказал, что он бы сделал на месте этого президента. Когда ударил гром (тот самый, от которого в комнате Аугуста Каська появился огненный шар величиной с электрическую лампочку), они кончили говорить о политике и стали обсуждать климат. Друг Маурера считал, что климат изменился, ученые же врут, что нет. А что им еще остается, заметил друг, на хлеб-то надо зарабатывать. Еще они говорили о надвигающемся оледенении и обсуждали, какими средствами его предотвратить, и тут Маурер поднялся из теплого кресла и решил идти, тем более что дождь уже кончился.
И вот он шел на свежем воздухе, один, засунув руки в карманы, мыча про себя какую-то мелодию. Он был в хорошем настроении, глядел на рваные клочки облаков, мчавшихся поверх нагромождений домов. Мустамяэ в эту ночь выглядело романтично, и Маурер испытывал гордость творца, хотя, как уже говорилось, и не принадлежал к числу главных авторов этого жилого района. Луна то выглядывала, то снова скрывалась, как в дни первой любви, перед Маурером открывался вдохновенный пейзаж, ритмичный и драматический даже без людей. Мауреру вспомнились виденные в детстве литографии, иллюстрации Доре. Пропасти в скалистых горах, благородные разбойники, плачущие девы, одинокие всадники, несущие радостную весть. Да, сказал Маурер мужественно, города — это наше будущее. И как только некоторые могут выступать против рождаемости. Жизнь — великое благо, и ее надо умножать, как только возможно. Каждый человек — это уникум, каждый нерожденный ребенок — это убийство. Если человечество возрастет в десять раз, в десять же раз возрастет и количество Бетховенов и Толстых, растроганно подумал Маурер. Встречный ветер возбуждал в нем героические мысли. Во тьме человек всемогущ, излишние ощущения выключены. Днем мешает избыток всяких мелочей. Ночь — это звездный час, как в буквальном, так и в переносном смысле. Долгое время ему никто не попадался навстречу, а когда наконец попался встречный, он оказался весьма симпатичным. Потом Маурер шел один, потом ему попался новый встречный, и он тоже оказался весьма симпатичным, во всяком случае ни в коей мере не неприятным. Даже взгляды их встретились! В этом микрорайоне Маурер никогда не испытывал ни малейших опасений. Он помнил старые городские районы пятидесятых годов с бандами злобных бродяг, помнил о легендарных главарях по кличке Граф, Князь или Король. Более того, он помнил даже слухи, ходившие в начале пятидесятых (или еще раньше), о тайных колбасных фабриках, перерабатывавших человеческое мясо. Маурер помнил даже места и пустыри, где, по предположениям, должны были находиться эти каннибальские предприятия. Он помнил рассказ одной спасшейся жертвы, которую, перед тем как убить, якобы выкупали в ванне (туша ведь должна быть чистая!). Этот приговоренный смог потом рассказать только то, что, находясь в ванне, он слышал гудок паровоза, значит бойня находилась где-то поблизости от железнодорожной станции. Но ему чудесным образом удалось сбежать. Разумеется, все это был вздор, но Маурер и теперь вспоминал все эти злостные слухи с содроганием. Человек рациональный и рассудительный, он вынужден был себе признаться, что, действительно, были моменты, когда он верил, что фабрики по переработке человеческого мяса не плод коллективного воображения, а что они существуют на самом деле, в самом конкретном виде, и вовсе не в абстрактной или аллегорической форме. Видимо, мой далекий предок в джунглях съел своих собратьев, с некоторой натугой пошутил Маурер, как вспомнишь, страх берет. Но теперь это было лишь воспоминание, хотя и нехорошее. Маурер восхищался порядком в новых районах, вежливостью жителей. За свою жизнь он немало повидал безобразного, захватил даже кусок войны и потому не мог до конца поверить, что люди на самом деле полностью исправились (что они добры, Маурер верил всегда, но теперь стал думать, что преувеличивает).
На перекрестке мигал желтый свет. Днем тут чередовались и другие, красный и зеленый, а ночью оставалось только общее предупреждение. Как сигнал о какой-нибудь запретной зоне, минном поле или опасной отмели. Но и он действовал на Маурера успокаивающе. Мауреру нравилось, когда вещи функционируют. Я, видимо, примитивен, спросил он себя, что радуюсь из-за всяких мелочей, когда надо бы жаловаться и плакать? Маурера радовало, что троллейбусы ходят по своим маршрутам, что зубные врачи лечат зубы, он был благодарен коровам, что они дают молоко, ему нравилось, как вертикально стоят дома. Ему все вспоминалось стихотворение Бетти Альвер: «Ты, новый день, зачем зовешься будним? / Хвала тебе и всем твоим секундам, / испуга полным перед красотой». И было прекрасно, по мнению Маурера, и удивительно, что сейчас, ночью, на пустом перекрестке функционировал светофор и предупреждал всех, в том числе и его, о возможной опасности. В этом отражалась человеческая забота о других. Как радостно в темном городе найти такую вот точку опоры! Маурер помнил один прочитанный после войны фантастический рассказ, сильно на него подействовавший, о чудесной батарее, которая сама себя питает чудовищной энергией. А где мы возьмем такую энергию? Там герой спрыгивает на парашюте над бесконечной, пустынной и темной ледяной равниной. И тут замечает в ночи какой-то огонек. Он пробирается по снегу и наконец видит фонарь на столбе, посылающий сквозь метель теплый и яркий свет. Среди ночи, холода, может быть даже среди полярной ночи! В Арктике! Тут же он видит дорогу, скоро подходит снежный трамвай и так далее, и все эти удивительные вещи питаются чудесной батареей. И все эти чудеса — дело рук человеческих, что бы там ни говорили скептики.
Мигал светофор, и Маурер тоже чуть ли не стал подмигивать ему в ответ. У него было такое чувство, что все, что с ним сегодня случится, в любом случае кончится хорошо. Он наклонился завязать шнурок на ботинке. В этот момент, завизжав тормозами, рядом остановилась милицейская машина. Два оперативных работника (так, кажется, их называют?) выскочили из машины и направились к Мауреру. Маурер выпрямился и посмотрел на них спокойным, несколько застывшим взглядом. Подошедший милиционер тоже не отвернулся. Добрый вечер, сказал милиционер вежливо, будьте добры, предъявите ваши документы. Зачем? — спросил Маурер. Не спорьте и предъявите документы, повторил милиционер. Маурер порылся в карманах, но паспорта не было. Кошелек был, а паспорт остался дома на столе. Теперь он точно вспомнил. Но все-таки обыскал все карманы во второй и третий раз. Его охватило сожаление. Он хотел оставить лояльное впечатление, показать, что он действительно озабочен отсутствием документа. Что, нет документа? — спросил милиционер. Нет, с глубоким вздохом ответил Маурер. Он на самом деле расстроился, что при нем не было паспорта. Сейчас, после грозы, ему больше чем когда-либо хотелось продемонстрировать, что он порядочный человек. Бродяги всякие чистыми из воды выходят, а вот честные люди засыпаются. Нет при себе паспорта, повторил Маурер, и губы его задрожали. Первый раз в жизни, выходя из дома, не взял документа, удостоверяющего личность. Паспорт, конечно, есть, продолжал он убеждать милиционера, вот как и деньги, как шляпа, как брюки. Может, у вас какой-нибудь другой документ есть, спросил милиционер более мягко, все равно какой, с фотографией? Ни одного документа с фотографией, ответил Маурер убито. Юридически статус Маурера изменился к худшему, но милиционеру, видимо, стало его жалко. Я должен вас отвести в отделение, сказал он беззлобно, раз вы не можете удостоверить свою личность. Маурер молчал. Не мог же он спорить. У вас действительно нет документа с фотографией? — снова спросил милиционер. Маурер рассеянно сунул руку в карман. Теперь он знал, что у него во внутреннем кармане. У меня есть фотографии, сказал он обнадеженно. Фотографии? — спросил милиционер облегченно. Покажите. Маурер вытащил фото, которые он сделал для нового удостоверения, как раз сегодня получил от фотографа. Милиционер протянул руку и улыбнулся. Маурер отдал снимки. При этом он подумал, что ведь это всего лишь снимки, но на всякий случай этого не сказал. Не надо вмешиваться в ход событий. Милиционер сличил с ним фото. Сличал он весьма основательно, каждое фото отдельно, хотя все они были одинаковы. И второй милиционер тоже пересмотрел снимки и сравнил их с Маурером. Похож, сказал первый, вздохнув. Похож, кивнул второй. Они переминались с ноги на ногу. Маурер в свою очередь закивал, что на фото снят именно он. Милиционер возвратил фотографии. Маурер ждал. Похож, сказал милиционер уже совсем мягко. Глаза его были широко открыты, он проникся очарованием момента. Маурер сунул фото в карман. Милиционер отдал честь. И они пошли к машине, несколько раз оглянувшись на Маурера, будто видели вампира или привидение. Взревев, машина рванула с места и исчезла за углом.
Маурер все стоял на том же месте. Отсюда до Риги было четыреста сорок шесть километров, до Ленинграда триста шестьдесят девять, до Москвы тысяча пятнадцать, до Хельсинки восемьдесят семь, до Стокгольма четыреста один. Вокруг был район, где жило в два раза больше человек, чем в Гренландии, и почти в два раза больше, чем на Бермудских островах. Париж в средние века был почти таким же, а Лондон и Рим вполовину меньше. Территория этого района примерно равнялась двум площадям Центрального парка в Нью-Йорке. (Кто ему велел быть таким огромным, пугался Маурер, немудрено, что там только и делают, что убивают, как в газетах пишут каждый день; не парк, а настоящие джунгли). А славная Троя, которую греки завоевали, спрятавшись в деревянном коне, была в целых шестьсот раз меньше, всего в гектар! Неужели правда? Как все-таки изменился мир, подумал Маурер. В Афинах в античное время жило столько же рабов, сколько сейчас жителей в Мустамяэ. В Эстонии в тринадцатом веке жителей было всего в два раза больше, чем теперь в Мустамяэ. Не один день можно было бродить, прежде чем живую душу встретишь, подумал Маурер. Значит, все были чужие друг другу, потому что не встречались. Теперь же никто никому не чужой, все испытывают странное и ободряющее чувство локтя.
Уже виднелся и дом Маурера. Он добрался до дождя. Запер дверь подъезда. Затем запер дверь своей квартиры.
В дверях есть что-то двусмысленное. Они гладкие и какие-то таинственные. При виде стеклянной двери Маурер вздрагивал. Он их всегда боялся. А после Ванкуверского конгресса вообще не выносил. Однажды ночью в метель на вилле одного ведущего канадского архитектора собралось небольшое общество. Было уже за полночь, разноплеменная компания была в ударе, особенно веселился один пятидесятилетний архитектор с Ямайки. Он скинул пиджак и танцевал со всеми дамами подряд. Его мощная рослая фигура двигалась в свете камина в ритмах басановы. Маурер сидел в кресле, был слегка отчужденный, смотрел на метель за окном и думал о конгрессе. Он не мог не завидовать прекрасной физической форме ямайца. Тот заметил его взгляд. Иди танцевать, чего сидишь целый вечер, бросил он через плечо, гляди, какая самба. Ах, неохота, отмахнулся Маурер, танцуй сам. I'm not much of a dancer. Полумрак, сухо, запах виски, треск березовых поленьев, небольшая стычка между мужчинами. Ямаец оставил свою даму и пробрался к Мауреру. Ты, я знаю, эстонец, не правда ли? Маурер беспомощно кивнул. Эстонцы много не танцуют, продолжал ямаец, у вас, видимо, холодная кровь? Of course, тянул время Маурер. Но одна-то горячая вещь и у вас есть, наседал ямаец, the sauna. Сауна — это эстонская штука? Маурер кивнул. А вот я и знаю, что такое estonian sauna, похвастался коллега, у которого на черном лбу блестели капли пота. Ничего особенного: выскакиваешь из бани и прыгаешь голышом в сугроб, бултых, точно? Маурер послушно кивнул. Прочие архитекторы собрались вокруг них. А ямаец все хвастался: видишь, кругом снег, а я немедленно раздеваюсь догола и прыгаю в сугроб. Маурер не осмелился возражать. Ямаец действительно начал стаскивать брюки. Дамы завизжали. Скоро старик был совершенно гол, он казался большим черным котом в свете камина. Он открыл стеклянную дверь. С террасы в комнату ворвался снег. Сейчас, прыгаю! — крикнул ямаец. Он начал разбегаться. Гляди, эстонец! В глазах Маурера старикан выглядел довольно пошло. Он крикнул: но сперва ведь разогреться надо! Пожалуйста, согласился проворный ямаец, подскочил к камину и сунул в него зад. Все засмеялись. Хозяин закрыл стеклянную дверь. Но несчастный ямаец именно в этот момент решил, как настоящий эстонец, броситься в сугроб. Разумеется, через стеклянную дверь. Не забудем, что ямаец был голый. Крики, кровь, плач, «скорая помощь». Никто не понял, почему ямаец так странно вел себя, может быть, это был приступ болезни? Но Маурер знал, как все началось. Праздника как не бывало. Гости разошлись. На полу перед гаснущим камином намело снежный сугроб. Затем уехал и Маурер, сначала из этого дома, потом из Ванкувера. С тех пор он терпеть не мог стеклянных дверей. Он боялся в них проходить. Он даже в статье выступил против них.
Жена Маурера уже спала. Прежде она никогда не засыпала, пока он не приходил. По вечерам он редко выходил из дома. И теперь жену охватила непонятная тревога. Прошло четыре года, прежде чем она убедилась, что с Маурером действительно никогда не случается ничего плохого. В этом смысле Маурер был цельная натура.
Маурер почистил в ванной зубы. Ему вспомнился рассказ друга. С пригородной станции ушел тепловоз без машиниста и прямо навстречу другому поезду. К счастью, машинист встречного поезда сумел вовремя затормозить и дать задний ход. С набитым пеной ртом Маурер взглянул в зеркало. Он посмотрел на себя и сделал такое лицо, какое бы он сделал на месте того машиниста в опасной ситуации. Он ухватился за раковину, представив себе, что держится за рычаги управления. Потом выплюнул кровавую пену в раковину и смочил щеки одеколоном.
4
Природа разбушевалась, без перерыва грохотал гром, но телевизор был выше этого. Реагируя, как и следует, на электрические разряды, подрагивало изображение, но тут же устанавливалось и показывало то, что следовало.
Лаура потягивала шерри, закусывала конфеткой и смотрела, что происходит в Бристоле.
Жил мужчина средних лет. Он был англичанин, с несколько болезненной внешностью и обращенной в себя душевной жизнью. Человек, которого никто особенно не понимал. Он где-то работал — где, было непонятно, во всяком случае деньги у него были, в фильме ведь люди всегда при деньгах, и никто не спрашивает, откуда у них эти деньги. Имя его было Каннингем. Жил он обыкновенной семейной жизнью, но теперь все запуталось. В какой-то мере виновата в этом была его симпатичная, хорошо сохранившаяся жена Анна. На это намекалось, но Лаура не совсем была уверена, правильно ли она поняла. Во всяком случае, Каннингем вдруг нашел себе молодую любовницу Барбару, по происхождению француженку. (Или Барбара нашла его? Все фильмы в начале намеренно запутываются, чтобы заинтриговать). Из-за этой Барбары Каннингем оставил Анну и свою красивую взрослую дочь Плюрабель. Время от времени он, правда, появлялся в семье, главным образом заботясь о дочери, потому что и ее (Плюрабель) жизнь тоже пошла через пень-колоду. С болью в душе следил Каннингем, как развивается роман Плюрабель с молодым студентом грубияном Джимом. Судьба Плюрабель была единственной темой, которую они обсуждали с Анной. Разумеется, Анна достойно несла свой крест, она ни разу ни в чем не упрекнула Каннингема. Она позволяла Каннингему спокойно разъезжать с Барбарой в роскошных автомобилях, ходить с ней в диско-кафе и прочие места, где мужчины вроде Каннингема выглядят довольно нелепо. Анна ждала, она знала, насколько субтильна духовная жизнь Каннингема. Она знала, что это все должно в нем перегореть, иначе такая самопоглощенная натура, как он, от своих привязанностей не откажется. Кроме того, в ней поддерживали надежду, слабо теплясь под слоем пепла, воспоминания о былом счастье. Не могло же все это исчезнуть бесследно, думала она и тактично избегала Каннингема, появлявшегося примерно раз в неделю у них в доме. Был ли Каннингем счастлив с Барбарой? Без сомнения, потому что она по сравнению с Анной была совершенно другая. Анна была хозяйка, мать, тихая и верная добрая фея, как женщина тоже весьма привлекательная, хотя и на свой, несколько старомодный лад. Барбара же была современная девушка, с длинными неухоженными волосами, самостоятельная, богатая, эрудированная и без предрассудков. Каннингем никогда не рассказывал о ней Анне, и та ничего не спрашивала. Но зачем тогда Каннингем время от времени вообще приходил домой, зачем в конце недели вновь раздавался звук его крадущихся, стыдливых шагов по садовой дорожке? Мы уже говорили, что печалило обоих супругов, особенно теперь, когда они жили врозь: Плюрабель и ее boyfriend! В первую очередь Плюрабель. Смуглая, красивая, безнадежная оптимистка, хохотунья, — словом светлая личность, можно сказать, совершенство, объединившая в себе материнскую нежность Анны и эмансипированность Барбары. Потому, видимо, старый Каннингем и был так привязан к своей дочери, больше, может быть, чем к Анне, и даже больше, чем к Барбаре, которую он все же чуточку презирал, хотя и не решался себе в этом признаться. Без сомнения, Плюрабель была самая добрая, самая привлекательная в этом фильме. И вот теперь ей грозил брак с Джимом. Джим возбуждал двоякие чувства. На первый взгляд, это был простой парень, свободно воспитанный, искренний и совершенно лишенный буржуазных предрассудков, очень честный и по-своему душевный. Правда, он боролся против буржуазной роскоши и ложных ценностей, но это не должно было особенно тревожить буржуазного папашу Каннингема, поскольку кто же в буржуазном обществе против этого общества не борется? Почему же морщина озабоченности так часто набегала на лоб деликатного Каннингема, почему он отказался выпивать с Джимом, почему так настойчиво, хотя и деликатно предостерегал Плюрабель? Видимо, он чуял недоброе, видимо, его отцовское сердце предвидело ход событий. В тот день, когда Лаура снова потягивала перед телевизором свое шерри, поступила действительно новость: Джим потребовал руки Плюрабель, причем самым грубым образом, грубым прежде всего по отношению к Анне, ведь мать не сказала Джиму ничего плохого. В сцене, где Джим просил руки, он был в какой-то старой рабочей блузе, расстегнутой до самого пупа. Когда Каннингем сухо объявил, что Плюрабель станет женою Джима только через его, Каннингема, труп, Джим иронически фыркнул и сказал, что буржуазная мелодрама его не интересует, Плюрабель же уткнулась лицом в грудь матери и призналась, что она от Джима беременна. Оба родителя думали, что имеют дело с обычным флиртом, что безответственный студент не зайдет так далеко, но тут были поставлены перед фактом. Потрясенный Каннингем вообще не стал ничего обсуждать со своей экс-супругой, а уехал к Барбаре. Француженка не могла никак понять, в чем его беда. Ну и что, сказала она, наливая себе свое обычное drink, тоже мне дело, вы будто никогда беременных не видывали, пусть женятся, если хотят. Каннингем опечалился еще больше: его Барбара его не поняла. Но я не могу этого позволить, простонал он, падая на круглый диван, не могу, ты понимаешь это, Барбара? Не понимаю, сухо сказала белокурая Барбара, потом вгляделась в Каннингема и добавила, что Каннингем явно страдает эдиповым комплексом, — он бы и сам не прочь спать со своей Плюрабель, так пускай идет и делает это, инцест в наши дни не такое уж большое преступление, и еще сказала, что только теперь, в свете этого комплекса, она понимает известную стесненность Каннингема, его заторможенность по отношению к ней, то есть к Барбаре. У Каннингема на глаза навернулись слезы. Всхлипывая, он поспешил к машине и умчался неизвестно куда. В это время Плюрабель и Джим в их студенческой комнатке предавались своему молодому счастью. Они были в постели — молодой, непретенциозный смех Плюрабель, битнический хрип Джима, — когда послышался гудок машины. Плюрабель накинула халатик и подошла к окну. Внизу стояла отцовская черная машина. Сам Каннингем стоял возле, устремив умоляющий взгляд на окно второго этажа, в котором маячило лицо растрепанной Плюрабель. Отец уже было сделал шаг, чтобы пересечь улицу и броситься к дочери наверх, но тут рядом с Плюрабель возникло еще одно лицо, young and angry, в другом стиле, другого образа жизни, с другой эстетикой в конце концов, а может, черт его знает, и с другой этикой, и отец не шагнул, повернулся, сел в машину и укатил из поля зрения.
Лаура некоторое время сидела не двигаясь, следила, как титры бегут вверх по экрану, потом положила в рот остаток шоколадки и допила последние капли шерри, заткнула бутылку, отнесла ее в шкаф, ополоснула на кухне рюмку теплой водой, отдернула занавеску и бросила взгляд вниз на Мустамяэ, на блестящий от дождя асфальт. Потом почистила зубы и забралась в постель. Затем потушила свет. Сначала стало совсем темно, потом снова появился свет с улицы. Глаза привыкли. Уши тоже. Из окна тянуло послегрозовой прохладой. Кто-то кричал, призывая на помощь. Остановилась машина. Пели народную песню. Но постепенно все стихло. Город затих на ночь.
Лаура думала о тех, кто придумал Каннингема. О людях искусства. Наверняка и они пережили что-нибудь похожее. Хотя искусство жизнь не копирует. Чувства, мысли, воспоминания часто перемешиваются, образуя новое целое, так что люди искусства уже и сами не понимают, как они все это выдумали. Наверняка так было и с авторами Каннингема. Они смешали жизнь и фантазию. И при этом курили. Барабанили руками по столу. Скинули пиджаки и распустили галстуки. Такими Лаура представляла их, этих писателей, авторов Каннингема.
5
Работа швейцара Тео благоприятствовала изучению человеческой натуры. Иногда у него спрашивали, ведь он, наверно, много интересного знает о человеке как таковом. Но Тео отвечал, что человек существо обыкновенное и о нем трудно что-нибудь сказать. Социальные иерархии оказали на человека лишь поверхностное воздействие. Но шелуха слетает быстро. Кто-то входит в ресторан ужасно важно, расталкивает всех животом, пусть, мол, думают: начальство, высокое начальство пожаловало! А вот гляди-ка, проходит какой-то час, время к полуночи, и уже это начальство, этот человеконенавистник, сходит вниз, язык заплетается, а сам полон умиления и радушия. Несет ахинею, хлопает Тео по плечу, угодничает и обещает сделать все, чего только Тео ни пожелает. То-то начинает заворачивать анекдоты, вспоминать случаи из своей бурной жизни, то-то отпускает смачные выражения! Даже в гости зовут — но не дурак же Тео в конце концов. Не любил он таких простаков, они на трезвую голову «здравствуй» и то не скажут. Они только проспятся — тут же тебя продадут ни за грош. Но деньги он, конечно, брал. Раз уж эти жмоты загуляли, пускай гуляют.
Тео больше любил простых, обычных людей. Они были естественней. Они особенно не менялись. Как приходили пьяные, так и уходили. Им можно доверять, они чисты душой, они искренни и не выламываются. Деятелей культуры Тео тоже распознавал с первого взгляда. Некоторых он даже уважал, хотя и во вторую очередь. Но это были деятели культуры не особенно известные. Что касается известных, то они в заведение к Тео и не ходили. Если у них вообще было время ходить по ресторанам, то они выбирали места поизысканней.
Однажды появился человек, которого Тео сразу не смог отнести ни к какому разряду. В первый момент он подумал, что это пьяный бухгалтер. У человека под мышкой был портфель, старый, очки он явно потерял, говорил неясно, хотя и уверенно. На всякий случай Тео его впустил. Было примерно пол-одиннадцатого. Человек долго искал зал, видимо, раньше он здесь не бывал и Тео тоже его не помнил. Может, его тошнило? Тео отвел этого странного, что-то мычавшего себе под нос посетителя в туалет. Но тот сразу вышел и направился в зал. Прошло немного времени, и официанты вытолкали его в вестибюль. Забирай, бесцеремонно сказали они Тео. Да я могу, да я вас сейчас, запинался тот, пытаясь открыть портфель. Но-но, предостерег его Тео, в упор уставившись своими желтыми глазами на клиента. Таких он видывал и такие угрозы тоже слыхивал. Да я тебя застрелить могу, бубнил тот, роясь в портфеле, — может, искал пистолет? Вряд ли. Тео знал: в таких портфелях пистолетов не бывает, не считая исключительных случаев, когда имеешь дело с сумасшедшими. Он шагнул к клиенту. В это время другой клиент как раз выходил из зала. Он слышал, как Тео сказал этому, который угрожал расстрелом: а ну, греби отсюда! Сволочь! — высказался первый, с портфелем. Не говоря ни слова, Тео схватил его за кисть руки, никакой боли, конечно, ему не причинив. Но тот заревел во все горло. Не надо с ним так, обратился к Тео подошедший клиент. Вы с ним знакомы? — спросил Тео. Не знаком, но знаю, что это большой актер и режиссер. Какой большой? — спросил Тео. Довольно известный, честно ответил подошедший. Тео схватил пьяного болевым приемом, повел к дверям, распахнул их и столкнул того вниз по лестнице. Тот так и остался лежать у входа на мокром от ливня щебне. Вы что-то сказали? — обратился Тео к заступавшемуся. Тот вежливо помотал головой и ушел обратно в зал. Да, швейцар Тео знал, как следует обращаться с этими актерами и режиссерами. Уж таких-то он повидал.
Как-то молодым парнем он шел ночью через центр города. Светилось какое-то окно, оттуда доносилась громкая музыка, несколько человек смотрели в ночь и громко разговаривали. От нечего делать Тео остановился. На самом-то деле не только от нечего делать. Порой, где-нибудь на вечеринке, стоило ему немножко сконцентрироваться (он годами упражнялся передавать мысли на расстоянии), как его тут же звали и ему доставалось водки, а иногда и еще чего-нибудь. Он стоял среди белой ночи и пристально смотрел в окно второго этажа, где стояли, навалившись на подоконник, две девушки и два парня. И тут же одна девушка позвала: заходи! А парень еще спросил: у тебя водка есть? Девушка вмешалась: ох, да есть у нас водка, пусть так идет. Что девушка его хотела, Тео было ясно. Да и водка у него была. У него по вечерам всегда при себе была водка. Всегда попадалась какая-нибудь женщина, которая его хотела и которую хорошо было сперва напоить. Женщины от Тео были без ума. Иногда он утром даже не решался выйти на улицу. Или когда прыщ вскочит или орган разболится. Куда ему было от женщин деться? Их столько шаталось по улицам! Но в этот вечер у Тео все было в порядке. Он смело поднялся по лестнице. Попал он в большую, полную книг квартиру. На полу стояла куча поллитровок. Громко играла музыка. Один парень был огромный, мощный, как боксер. Второй шустрый, смуглый. Девушки обе смуглые, приятно кокетливые. В Тео сразу проснулась любовь к той, что меньше ростом, ей он и решил заделать — мысленно он всегда так выражался, это придавало делу особый шик. Девицы ужасно воодушевились, услышав, что он швейцар. Такого молодого швейцара в первый раз видим, кричали девушки. Сами они назвались актрисами, и парни тоже сказали, что они актеры. Один спросил, может ли Тео зараз выпить стакан водки. Девушки завизжали: слабо! Тео выпил стакан единым духом. Потребовали, чтобы он повторил фокус. Тео вошел в раж и повторил. Тут его слегка повело, и он решил больше не пить, а то с девушкой не получится. По биоритмам у него и так были плохие дни, физическое состояние на нуле. Актеры разошлись вовсю, бросили танцы и начали швырять из окна книги. Пораженный Тео смотрел, как дорогие тома шлепались на асфальт. Одно название он успел прочитать — «Weltgeschichte des Theaters» Йозефа Грегора. Какие деньги, подумал Тео, это же полсотни штука. С завистью смотрел он, как редкие ночные прохожие недоуменно листают дорогие книги и снова бросают их на асфальт. Я их вам сейчас принесу, сказал он с готовностью, но высокий актер на это только засмеялся. Маленький, шустрый, похлопал Тео по плечу и скривился: а, пускай, мы их переросли! Тео махнул рукой и подсел к девушке, что пониже ростом. Рассказал ей немножко про астрологию, а потом, как бы между прочим, про свой последний сон. Он видел во сне мертвеца, лежавшего ничком на берегу, на песке, и этот мертвец дал Тео черный цветок. Тео расчувствовался до слез, но цветок вернул. Да, верно, этот цветок тебе не подходит, сказал мертвец, забирая его обратно, но цветок тут же превратился в черную перчатку. Девушка звонко засмеялась и предложила Тео водки. И сама тоже выпила. Потом сказала шепотом, что Тео может идти на улицу, если хочет книги принести, но голый. Нет, отказался Тео, тут ведь самый центр. Тогда, может, в комнате? — спросила девушка. Все эти групповые дела Тео особо не привлекали, но становилось все интереснее. Девушка предложила еще выпить. А что я за это буду иметь? — спросил Тео. Он уже и сам не понимал, пьян он или не очень. Все, мой дорогой Цербер, шепнула девушка и тронула его за колено. Музыка играла невыносимо громко: Black Magic Woman (черная волшебница). Один из парней, этот низкорослый, зажег свечи и сказал как бы вскользь: нет, этот ни за что не разденется. Но-но, погрозил Тео. Ему опять дали водки. Он заважничал. Кое-что действительно снял. Его хвалили, но он уже отключился. Утром он обнаружил, что находится в парке, в женской нейлоновой ночной рубашке, на голове тюрбан. Рядом лежал узел с одеждой. Он, значит, почти километр шел по городу, когда уже светало! Откуда шел? Дома он не запомнил. Он был в каком-то темном переулке. Один раз он даже пошел искать, чтобы расквитаться, бросил камешком, в окно, полагая, что это тот самый дом, но в окне показался какой-то незнакомый старик. Так эти подлые актеры посмеялись над невинным Тео. Актеры ли они были на самом деле? Побожиться Тео не мог, вечерами он работал и в театры ходить не имел возможности. На улице они ему тоже не попадались.
И вот наконец ему посчастливилось отплатить одному такому. Он был удовлетворен. Актеры тот раз за дурака его посчитали, а теперь ихний актер выказал себя не лучше. Он появился в заведении в нетрезвом виде, каковой поступок запрещен законом. Государственные и общественные инстанции Тео оправдали бы целиком и полностью. Пускай теперь валяется на улице. Завтра проспится и снова на сцену полезет. Другому заплати, на сцену не полезет, а этот за такое еще и деньги получает! Завтра погоны нацепит, будет генерала играть. Эх, жизнь, подумал Тео.
Вечером он встретил девицу, к которой испытал любовь середина наполовину. Но все же записал ее звездные данные, чтобы потом обобщить. Вечер был скучный. Тео был совершенно трезв. Это было выше сил, Тео охватило отчаяние, традиционный сплин. Сливаясь с девицей в любовном экстазе, Тео желал отдалиться от реальности, слиться с космосом. Заделалось ничего, но космос остался таким же далеким. Девица заснула. Тео, глубоко опечаленный, брел домой. Пинал ногой желтые листья, как это делали миллионы людей до него. Он чувствовал себя лишним человеком. Луна глядела ему в желтые глаза. Он чувствовал запах осени, запах регулярно повторяющегося гниения природы. Он думал о своей миссии. Он загнал несколько финских колготок. Как это пошло! Но чтобы выполнить миссию, нужны деньги. Покуда деньги существуют, без них не обойтись.
В детстве Тео хотел стать певцом. Американская музыка и гитары тогда еще не вошли в моду. Тогда ценили итальянских теноров, их белые зубы и то, как они произносили bella, что значит красивая. Тео перед зеркалом разучивал позы, соответствующие высокому голосу и слову bella. Телевизоров тогда еще не было. Путешествовать было нельзя. Тео сам себя выдумал. Затем он устремился дальше.
Дома он залез в ванну. Лежа в пене, он изучал себя. Почему у людей нет защитного покрова? — подумал он с грустью. Существо с такими сложными задатками, а так плохо сконструировано. Черепаха и крокодил — вот чьему защитному покрову завидовал Тео.
6
Пеэтер грозы не боялся, когда все сделано, что надо. Он закрыл окно, отошел от окна подальше, в угол, на диван. Вблизи него не было электрических приборов, до розетки было несколько метров. Если бы он сейчас был у дедушки в деревне, он бы посмотрел, не стоит ли под деревом или у воды, не горит ли в печи огонь, закрыта ли задвижка. Пеэтер знал, что в городе дома каменные, они так легко не загораются. И потому сидел в уголке на диване в радостном ожидании, следя за тем, как, ворча и громыхая, надвигаются грозовые облака. На всякий случай он решил сидеть тихо, потому что бегать или же очень медленно ходить в грозу тоже нехорошо, говорил дедушка.
В этот момент облако осветила бледно-фиолетовая молния, и все оно ярко вспыхнуло белым. Пеэтер стал считать, дошел до трех, и тогда раздался гром. Когда считаешь секунды, то полученное число потом надо разделить на три, тогда узнаешь, за сколько километров отсюда ударила молния, — сейчас, например, всего за один километр. После грома пошел тихий дождь. Пеэтер слушал и ждал. Наверняка сейчас собиралась ударить новая молния, собиралась, собиралась, росла, набухала… вот сейчас! Но молния не сверкнула, только дождь шел и шел, и, когда Пеэтер уже не ждал, все небо осветило огромное ослепительное дерево — молния в своем истинном виде. Даже днем, при солнце, никогда город так не освещало. Как сейчас, ночью, за эту секунду, пока продолжался разряд. Видно все, если бы только удалось рассмотреть. Пеэтер вылез из своего угла, больше не выдержал. Открыл дверь на балкон. Дул ветер, дождь залетал в комнату. Он вышел на балкон и сразу же весь промок. Снял рубашку и остался так под дождем. Опять молния осветила небо, и он увидел, как его худое тело отразилось в окне. Оно блестело от дождя, а вокруг был венок из ярких лучей, оно было как из серебра. Молния за молнией вспыхивала над испуганным городом, появлялись и снова пропадали лунные пейзажи, но мальчик уже не боялся, глядя на пустые улицы, по которым текли грязные ручьи. Он стоял и слизывал с губ капли дождя. Потом пошел в комнату и насухо вытерся. Оделся. Гроза утихала. Дождь перестал. Молнии ослабли. Пеэтер снова подошел к окну. Огляделся кругом. Пожара нигде не было. Если бы где-нибудь был пожар, он бы позвонил в пожарную охрану. Он выглянул из всех окон. Можно быть спокойным, ничего плохого не случилось. Он задернул занавески.
Когда пришла мама, Пеэтер уже спал. Мать знала, что Пеэтер не забыл выключить свет, а оставил его специально. Она погасила везде свет, но Пеэтер этого уже не видел.
Он видел во сне, что он уже очень старый, идет в шахту что-то откапывать. Спускается на лифте вниз, в руке у него лампа. Стены шахты блестят от сырости, капли воды срываются мимо него в пропасть, и оттуда доносится звук их падения. В щели шмыгают вроде бы какие-то змеи, на выступах лягушки сверкают глазами. А он все спускается вниз, крепко держась за поручни раскачивающегося лифта. Клочок неба у него над головой все сужается. Лифт останавливается: он на дне. Дно шахты грязное, воздух влажный, тяжелый. Ход куда-то сворачивает, на камнях в свете лампы блестит испарина. Только теперь до него доходит, как он глубоко, только теперь до него доходит, как он одинок. Но он собирается с духом и отправляется дальше по этой штольне. Идет минуту, а может, час, но впереди и сзади темно, а в темноте прячутся сокровища. Вдруг рядом оказывается маленький ребенок, в руке у него драгоценные камни. Ага, вот ты когда пришел, с упреком говорит ребенок старому Пеэтеру, пришел, когда уже старый. Сколько мне пришлось тебя ждать! Теперь наконец-то я смогу тебе помочь. Не надо помогать, говорит старый Пеэтер, попытаюсь сам обойтись. Теперь тебе ничего делать не надо, говорит подземный ребенок с усмешкой, теперь ты можешь спокойно отдыхать. Как же я могу отдыхать, спрашивает Пеэтер, кто же тогда работу сделает? Не беспокойся, отвечает ребенок, можешь спокойно отдыхать, я вместо тебя пойду наверх и отнесу им то, что они ищут. И ребенок заходит в лифт, оставив Пеэтера стоять в грязи с лампой в руке. Не уходи, говорит старый Пеэтер и хватается за лифт, но тот уже начинает подниматься. Огромным усилием старому Пеэтеру удается притянуть лифт назад — неожиданно тросы растягиваются, как резина, но он все же вынужден отпустить лифт, и тот, будто выпущенный из рогатки, взмывает кверху вместе с ребенком, уносящим драгоценные камни.
Туман
1
Тем временем кончился сентябрь, начался октябрь, в деревне копали картошку. Ээро сам родился в деревне, и некоторые критики считали, что именно от деревни идет субтильность его стихов, оттуда же в конечном счете и его антиурбанизм, но при этом оставалось тайной, почему он, дитя деревни, столь нервозен, гораздо больше, чем городские поэты. О сельской жизни Ээро теперь вообще не писал. Порой казалось, что он начисто забыл о ней или же не считает деревенскую жизнь темой для поэзии. Мотивов природы в его творчестве тоже становилось все меньше. Когда-то он привлек внимание такими образами, как «влажные тени», «белые реки», «дрожащие сады», «бледные куры». Теперь же события в его стихах разворачивались в трущобах, гаражах, барах. Его герой часто был под хмельком, подозрительно смахивая на прочих людей. Он хорошо помнил, как по ту сторону долины, дважды поворачивая, шло шоссе и как его учили отыскивать на нем ночью огоньки машин. Гляди, говорили ему, вон, видишь, маленькое пятнышко, медленно движется слева направо? Это машина, у нее спереди горят фары, а свет идет от динамо. Как трудно было отыскать ему, маленькому мальчику, эту точку в кромешной ночи, в октябре! Поэтому сейчас, в октябре, это все и вспомнилось Ээро. Тогда много было всякого такого, что теперь бесследно исчезло, например молотилки, жалобно гудевшие вдали. Одной еще переехало молотильщика, из угла рта у него струйкой лилась кровь, и он умер. Молотилок уже нет, и на них-то в свое время не успел поглядеть как следует. Все уходит, ничего не остается, и поэтому ко всему надо хорошо присматриваться. Теперь комбайны, но и они скоро исчезнут, так что и воспоминаний от них не останется. И машины исчезнут, и самолеты, подумал Ээро, и пароходы, и ракеты. Надо приглядеться к самолетам, ведь скоро их не будет, и орлов тоже не будет. Самолеты сожрут всех орлов, а потом сами вымрут от голода, злобно подумал Ээро. Наверняка изобретут вместо самолетов что-нибудь другое, получше. Круглые механизмы или восьминогие, отвечающие современным требованиям. До тех пор будут изобретать, пока самому человеку не придет конец. Тогда уж никто ничего не изобретет, по крайней мере на первое время. Мир проделал огромную эволюцию. Повсюду ЭВМ считают, экскаваторы роют землю. Лазеры делают свое дело, воют синтезаторы. Ээро помнил еще соседскую кузницу, где раздували огонь кожаными мехами. Лес позади кузни был завален железяками и всяким ржавьем, сквозь которое прорастала трава. Ээро мог часами смотреть, как на тележное колесо надевали обод. Как известно, раскаленную шину надевают прямо на деревянное колесо, чтобы он его выжег и плотно охватил. Ах да, ведь были еще и лошади. Их запрягали в сани и телеги. Это было в начале пятидесятых годов. Жизнь так быстро шагнула вперед, что и оглянуться не успел. Конечно, лошади вернутся, был уверен Ээро, когда бензин полностью кончится. Директора будут прискакивать к себе в офис на взмыленных жеребцах. Председатели исполкома будут проверять городской план по производству телег. Молодые парни с особым заданием будут галопом мчаться сквозь ветер и непогоду, чтобы, добравшись до места в последний момент и успев передать важную весть, рухнуть замертво. И никакой Ээро не машиноненавистник. Он ценил машины гораздо больше, чем думали те, кто считал его поэтом и гуманистом. Он вовсе не помышлял крушить ткацкие станки или взрывать заводы, производящие полистирол. Он хотя и был поэт, но признавал, что машины неизбежны. Он находил много ценного в идеях футуристов, конструктивистов, в идеях Маяковского и Лео Лапина. Но он с грустью видел, что машин уже слишком много, что скоро они сожрут сами себя. Он их даже в какой-то мере жалел, потому что, хотя и вырос на лоне природы, сознательную свою жизнь начал с машин. В детстве он играл в директора пункта проката, в его распоряжении были трактора, предназначенные для колхозников. Он писал приказы, составлял квартальные отчеты, как делала это мама, работавшая бухгалтером. Он выдавал путевки и талоны на бензин. Он влепил выговор нерадивой соседской девочке, а мальчика из-за реки уволил с отдачей под суд и конфискацией всего имущества. Он называл себя директором. В это время ему ужасно нравились всякие бланки. Блестящие, разлинованные, в аккуратных пачках. На них даже боязно было писать чернильным карандашом. Напишешь не так одну или две буквы, и надо брать новый бланк, исправления портили всю картину. На бланках было несколько мест для подписей. На первом месте Ээро ставил свою фамилию, другие придумывал. Он не знал, кто его непосредственные подчиненные. Потом их сменили реальные дети, его приятели. Все эти документы и циркуляры Ээро писал в комнате, где на шкафу стоял бронзовый плуг с двумя быками, утащенный с мызы, а в шкафу на нижней полке за другими книгами стоял запрещенный детям труд Краффт-Эбинга по сексуальной патологии. Когда Ээро приходилось отвечать на писательскую анкету, он старался объяснить свои поэтические наклонности именно этой детской любовью ко всякой устарелой бюрократии (бланки, канцелярские книги, курные бани, печати, амбары), но такое объяснение считали экстравагантностью, никто не верил, что это-то и есть вся правда об Ээро.
Настали странные дни. На Мустамяэ неожиданно появился гость с Огненной Земли. Как он попал на Мустамяэ, действительно трудно сказать. Видимо, он жил в политическом изгнании, был чей-то знакомый. Он был тощий, смуглый, смотрел широко раскрытыми глазами, очень вежливый, благодарил за каждый пустяк, извинялся при малейшей необходимости. Однажды вечером они сидели у кого-то дома, компанией, был прием в честь этого огнеземельца. Тот много не пил, отхлебывал понемногу вина. Свои уже до этого приняли, так, примерно по бутылке водки на брата, но эстонец ведь хорошо держится. Друг огнеземельца, психолог из Москвы, попросил, чтобы друзья говорили по-русски или по-английски. Никто, однако, не последовал его совету, сразу ринулись обсуждать свои дела, кто кого обидел, какие плетутся интриги. Да и сам огнеземелец на упомянутых языках говорил плохо, со странным акцентом, так что его особенно было не понять. Но он рад был, когда его хоть немного слушали. Кто-то сказал, что он принадлежит к роду ona, в котором сохранилось всего несколько десятков человек. Один друг Ээро, чокнутый на этнографии, аж запрыгал от такого сообщения. Она, она! — закричал он в экстазе. Гуанако, маски, камланья в лунные затмения, инициации, погребальные обряды! Он рассказал, что у оna вообще нет домов, они строят только убежища от ветра, что женщин ona используют в качестве тяглового скота, что они не боятся холода. Дальше в разговоре выяснилось, что гость все-таки не ona, а просто называет себя огнеземельцем, что он учился строительному делу, когда у него на родине произошел государственный переворот, а теперь не знает, когда туда можно будет вернуться. Так в вас, значит, вовсе нет крови ona? — допытывался друг Ээро. Огнеземелец пожал плечами и сказал, что, видимо, есть, но сколько, он не знает. Он был очень тихий, большей частью смущенно улыбался. Попытались быть к нему поделикатнее. Сообщили, что у него на родине правит диктатор, что там свирепствует террор. Спросили, его родителей, родственников или знакомых, может, уже настигла пуля убийцы или нож тайного агента? Все старались дать понять эмигранту, что он находится среди друзей. Усмехнувшись, огнеземелец ответил, что у него брат в тюрьме, а больше он о нем ничего не знает. И добавил еще, что он вообще не хотел бы говорить о своей родине. Ни о диктатуре, ни о гуанако. Его поняли, прониклись, что душа огнеземельца травмирована, что он не стал бы просто так попусту время терять в северном полушарии, когда в южном от него ищут действий. Выяснилось, что он умеет петь. Петь ему нравилось. Его голос хрипло звучал в ночной тишине над неизвестным ему городом-спутником. Друг Ээро поинтересовался, чьи это песни, может быть, ona? Гость сказал, что вряд ли, это песни многих народностей. Ау-ау хау-ли! Аа-ау-хау-ли! — пел он. Ээро представлял себе Огненную Землю весьма смутно. Он знал, что там дуют сильные ветры, а люди постоянно мерзнут под грудами палой листвы. Что их осталось уже очень мало. Что они не употребляют в пищу соли. И ему представилось все это. Он увидел, как собаки на равнине преследуют гуанако. В песне же он не понял ни слова. Какой это был язык — яганский, кечуа или испанский? Ау-ау хау-ли! Что хотел сказать им огнеземелец? Наверное, много хотел сказать. Он все пел и пел. Сначала все слушали с удовольствием. Но время шло. Было уже три, а огнеземелец все пел и пел, хотя никто не понимал ни слова, да и мелодии начали повторяться. Уже стали переглядываться, посмеиваться над тем, какие стоны вырывались из груди огнеземельца. Никто не осмеливался первым встать и уйти. Боялись обидеть человека, случайно занесенного в северное полушарие, человека, на родине которого свирепствует политический террор. Одна девушка задремала. Ау-ау хау-ли! Ээро встал, чтобы размять ноги, и деликатно отошел к окну. Он испугался. Когда песня кончилась, он позвал других. Все подошли к окну, огнеземелец тоже. Мустамяэ исчезло. Весь мир исчез. Перед ними открылось серое ничто. Только спустя какое-то время они поняли, что, пока огнеземелец пел свои песни, на Мустамяэ опустился необычайно густой туман. Не было видно ни единого огня, ни единого дома, ни контура, ни детали. Картина была совершенно однородна, это была не картина, а обрамленная пустота. Тогда стали расходиться. Внизу на улице их встретил спертый воздух подвала. Руки сразу стали влажными, с ресниц капала вода. Ээро ступил пару шагов в сторону и потерял друзей из вида. Он слышал их голоса то справа, то слева, но почему-то не осмеливался их окликнуть, будто боясь, что туман скрывает еще и многих чужих. Он смирился. Он шел один. Кое-как вышел на стоянку такси. Там стоял один человек, но лица его он не различил, а может, у этого человека и не было лица. Там лежал еще один человек, и его лица Ээро не разобрал, может, это и не человек был, а упавший телефонный столб. Оба были неподвижны и тихи. Даже дыхания не было слышно. Они были рядом, но мягкий туман, очевидно, скрадывал все звуки. Они были его собратья, и Ээро охватило легкое замешательство, но он утешил себя мыслью, что и он вызывает в них легкое замешательство, потому что и он стоял неподвижно и его дыхания, очевидно, тоже не было слышно. Ээро ждал долго. Но такси не появилось. Время от времени из тумана что-то доносилось, вроде какое-то движение, но и это могло показаться. И выяснить что-нибудь не было никакой надежды. Они были в непосредственной близости, эти другие, но кто они или что? Ээро больше не вынес такой неопределенности и двинулся домой. Непонятно было, как он ориентируется. Наверное, шел просто так, дорога сама его вела, как края крыш и карнизы ведут лунатиков или как магнитное поле направляет перелетных птиц? Звук шагов отражался от стен. По эху он догадывался, если впереди было здание побольше. Он шел машинально, не глядя вверх, все внимание сосредоточив на дороге. Никто не попался ему навстречу. Он прошел километра три, и тогда зажглись фонари. Туман засветился изнутри, на ветках и столбах стала видна влага. В темноте время шло быстрее. Теперь округа уже была знакома. Ээро прибавил ходу. Полпятого он был дома. Вряд ли на такси он добрался бы быстрее. Если нет людей, нет на стоянках и такси. Однажды в Южной Эстонии Ээро простоял в очереди на такси пять часов, пока не рассвело.
Что касается Южной Эстонии, то там было просторное, очень высокое небо. И до последних засушливых лет там всегда в небе стояли огромные облака. Вечерами закатный свет чудесным образом изменял их. В глазах ребенка они представлялись далекими мирами, как высокие горы потухших вулканов, как магнитные острова над страной лапутян, описанные Свифтом.
2
Аугуст Каськ был закоренелый холостяк, но с научной стороны женщины все же его интересовали. Он решил: если уж женщины существуют, то нельзя делать вид, будто их нет. Разве что он не желал связывать себя ни с женщинами, ни с идущими от них детьми. Но как безопасно изучать женщин? И возможно ли это вообще, ведь женщины прилипчивы, как клейкая бумага для мух? Лучше всего их разглядывать в клетке или через стекло. Аугуст Каськ так и делал. Он купил большую подзорную трубу и по ночам разглядывал окна дома напротив. Сначала он испытал сильное разочарование. Он считал, что люди делают по ночам что-то ужасное. Он думал, что ночные наблюдения будут во много раз интересней, чем дневные. Он то ли боялся, то ли надеялся увидеть египетские ночи, порнографические сцены, убийства, изнасилования, на худой конец танцы, дни рождения или хотя бы скромные сцены семейной любви. Но его с этой подзорной трубой постигло разочарование. Полные днем злых потенций, с виду готовые на кровавые преступления и на всяческое кровосмешение, люди были теперь как укрощенные. Мужчины в майках курили за кухонными столами, сонно поглядывая на бесконечные женские хлопоты. Как много, как скучно работали женщины по вечерам и как, видно, скучно было курящим мужчинам смотреть на все это! Они только и делали, что мыли посуду, без конца мыли посуду! Только и ходили из комнаты в комнату, открывали и закрывали шкафы! Только и делали, что вытаскивали вещи в коридор и заносили их обратно! И все что-то выбирали, что-то решали, что-то гладили. Время от времени сонные мужчины что-то говорили. Но как, видно, неинтересны были их разговоры, как вяло им отвечали женщины! Дневная работа сокрушила их дух, и мужчин, и женщин. Дети никак не шли спать, капризничали в дверях ванной. Старые тетушки беззубо шипели со своих диванов. А где же оргии? — спрашивал Аугуст Каськ. Может, именно в тех темных окнах, за толстыми гардинами? Может, там и делается то самое, что в датских брошюрах? Эти брошюры Аугуст Каськ презирал. Там всегда втроем или вчетвером, да еще какая-нибудь собака или коза. Имеют, видать, люди время, раз дошли до такого. И все же таким занимались, а раз в Дании, то, наверно, и здесь. Но где? Темные окна молчали. Научное самолюбие Аугуста Каська было задето. Иногда, правда, он видел, как на балкон из комнаты выходили покурить матросы. Точно, наверно, матросы, в полосатых тельняшках. Покурить вышли, передохнуть, глотнуть свежего воздуху, перерыв сделать, думал Аугуст Каськ. И видел мысленным взором оставшихся в комнатах женщин, сложные приспособления и механизмы. А матросы растирали окурок о край балкона и скрывались в комнате. Они не открывали занавес, не знакомили Аугуста Каська с мерзостями современной городской культуры. Вот, собственно, и все. Остальное то же самое, что и днем: праздно валяющиеся мужчины, старые бабы в комбинациях. Иногда, правда, Аугуст Каськ слышал от других о таком, чего ему самому видеть не приходилось. Из дома напротив выпрыгнул из окна мужчина. Но он сделал это днем, когда Аугуст Каськ был на работе. Где-то когда-то кто-то повесился в платяном шкафу. И опять Аугуст Каськ этого не видел. И когда только они рождались там и умирали? Ни одного младенца, ни одного покойника Аугуст Каськ до сих пор не видал.
Наблюдая лунными ночами в подзорную трубу, Аугуст Каськ прятался за занавеской, гасил в комнате свет. Подзорную трубу никогда из окна не высовывал. Боялся, что в доме напротив кто-нибудь такой же, как он, может обнаружить его. Правда, своего противника он никогда не видел. Но и он тоже мог хорониться за занавесками, тоже мог свет гасить и не высовывать из окна свою подзорную трубу. Так что тут все было в порядке, оба наблюдателя друг друга не видели, каждый мог лишь догадываться о существовании другого.
Иногда Аугуст Каськ бросал наблюдения и слушал. Направленного микрофона у него не было. Он слыхал, что вещь это ужасно дорогая и что частное лицо ее приобрести не может. Это его злило. Зачем же тогда подзорные трубы продают в доме торговли за двадцать пять рублей? Почему рядовому члену общества радости визуального наблюдения позволяются, а слушать ему нельзя? Выдумка какого-нибудь бюрократа, думал Аугуст Каськ, полнейшее отсутствие интереса к индивидууму. Без вспомогательной аппаратуры слушать было трудно. Пол вообще хуже всего. Кто-то там внизу говорил, но что, было не разобрать. Да и все равно ничего иитересного. Аугуст Каськ попробовал приставить к стенке таз, как видел в одном фильме, но понял, что киношники (конечно, непреднамеренно) его надули, направили по ложному следу. Хорошенько поразмыслив, он понял, что посредством слуха никакой сколько-нибудь стоящей информации об окружающей жизни не получишь. С завистью подумал он об Америке, где любой школьник может для собственного удовольствия подслушивать секреты тайных служб и все, что творится на приемах у президента. Лежа на полу, Аугуст Каськ за несколько лет смог услышать всего лишь пару громко сказанных фраз, вроде: «ах, оставь!», или: «а я так не считаю», или: «ну, тогда до свидания!».
Однажды лунной ночью Аугуст Каськ заметил в окне дома напротив темный силуэт. Он был на фоне абсолютно пустой комнаты (обои были желтые, помнил Аугуст Каськ, но ни одного предмета, может, был ремонт или еще почему). Силуэт не двигался, и Аугуст Каськ сперва даже подумал, что это у окна поставлен портняжный манекен, а может, и вовсе повесившийся (повешенный). Он долго рассматривал этот прильнувший к окну силуэт. Наконец силуэт все-таки сделал едва заметное движение рукой. Женщина (да, женщина!) была живая. И потом опять долго стояла, потерянно, бесцельно, поздно ночью. Аугуст Каськ наблюдал из своей темной комнаты. Его не было видно, а он все видел. Он стоял и вел с женщиной долгий разговор. Он даже ее лица не видел. Ничего не видел, один силуэт. Что же мне с ней делать, думал Аугуст Каськ, что-то ведь надо делать, раз она так стоит. Она ведь и сюда могла бы прийти, подумал Аугуст Каськ, по крайней мере надо попробовать, она в общем-то все равно не придет, и лучше, если не придет, Аугуст Каськ ни за что не хотел, чтобы она пришла. И он стал мысленно звать женщину. Он пристально смотрел из-за занавески на эту женщину в светло-желтом квадрате окна и говорил про себя, шепотом: я тебя вижу, ты сколько уже так простояла, пойми, я тебя вижу, я тебя зову, догадайся, вот сейчас догадайся, ну, я тебя зову, ну же, я хочу, чтобы ты вот сейчас отошла от окна, оделась, вышла на улицу, пересекла двор, вошла в мой подъезд, поднялась по лестнице и ко мне позвонила; сама ты не должна думать, почему ты это делаешь, просто тебе так захотелось, почему бы и нет; ну хорошо, не все сразу, сначала отойди от окна и оденься, тебе же все равно придется это сделать, ты пойми, это я, Аугуст Каськ, а не кто другой, не какой-нибудь простой человек, а я, Аугуст Каськ, пойми ты наконец; ну и упряма же ты, ты мне за это еще ответишь, слышишь, не упрямься, тебе же хуже будет, ну, смелее, дай хотя бы знак, что ты чувствуешь, что я тебя зову, ну, шевельни левой рукой, это же пустяк, я требую, ну, левой рукой почеши нос, считаю: семь, шесть, пять, тебе хочется поднять руку, четыре, три, два, ну, сейчас, один, ну!
Женщина не шевельнулась. Тяжело дыша, Аугуст Каськ повалился на пол под окно. На лбу выступил пот, от горячего радиатора жгло спину. Он был как выжатый лимон. Он разделся. Он представил, как эта незнакомая женщина все-таки пришла. Он увидел это очень отчетливо и подумал, что бы он тогда сделал. Он бы ее всю исцарапал. Он бы ее отослал ни с чем. Он мстил ей, он стонал. Потом, удовлетворенный, вернулся к реальности. Он был опечален, как и всякое живое существо. На его остывающее тело лился из окна холодный туман. А завтра опять работа, опять ножницы и расческа. Все пытались на время выпрыгнуть из этого чертова колеса жизни, а надо прыгать всерьез, только тогда получится, не иначе.
Во время оккупации Аугуст Каськ жил в деревне. Когда немцы начали отступать, он вовсе ушел в лес, чтобы не мобилизовали. И ему удалось переждать. Когда он вышел из леса, уже пришли советские войска. К несчастью, на нем были тогда старые немецкие галифе. Его забрали. Офицер считал, что он немец или по крайней мере немецкий шпион. Аугуст Каськ ничего не мог доказать, тем более что документов у него не было и по-русски он говорил плохо, офицер ни слова не понимал по-эстонски. После бесполезного допроса офицер приказал запереть Аугуста Каська в баню. Аугуст Каськ решил, что утром его расстреляют как немецкого шпиона. Была теплая летняя ночь. Освобождение Тарту было вопросом дней. Филин ухал в лесу, но все это было не так жутко по сравнению с прочим. Голова у Аугуста Каська совсем отказала. Он лежал на банном полке, кряхтел и охал. В эту ночь он потерял все волосы. Они выпали не сразу. Но вскоре после того. Теперь Аугуст Каськ уже тридцать лет без волос. Когда в то утро вошел часовой, Аугуст Каськ стал плакать. А на самом деле его пришли освободить, потому что каким-то образом удалось установить личность. Он хотел вернуться домой, но туда проезд еще был закрыт. Он потребовал справку, что ни в чем не виновен, но офицер велел перевести, что таких справок никто выдать не может. Но Аугуст Каськ не отстал и клянчил до тех пор, пока не получил официальную справку. Офицер вытащил из кармана брюк штемпель и шлепнул снизу. Только уйдя на несколько километров, Аугуст Каськ обнаружил, что на штемпеле написано: «Вериорское племенное сообщество». Офицер провел его, шлепнул на справку подобранный где-то и никому не нужный штемпель. Наполовину облысевший, с недействительной справкой в кармане, продолжил Аугуст Каськ свой путь домой. Что-то безвозвратно отдалило его от других людей.
3
Лаура налила себе рюмку шерри, откусила шоколадку и стала смотреть продолжение английского телефильма.
Предыдущая часть кончилась тем, что старый Каннингем поехал навестить свою дочь Плюрабель, но рванулся назад, увидев в окне среди цветов всклокоченную голову и вульгарную физиономию Джима. Страдая, он укатил на своей машине.
Каннингем приехал к Барбаре, и там он услышал, что Барбара решила выйти замуж за молодого мюнхенского промышленника Рупрехта. Почему именно за Рупрехта, спросил страдающий Каннингем. Разве это не все равно, спросила Барбара, причесываясь перед зеркалом, ты ведь на мне все равно не женишься. Может, и женюсь, не совсем уверенно пробурчал Каннингем, на что Барбара только рассмеялась. И никакого у меня нет эдипова комплекса, продолжал настаивать Каннингем. А ты сейчас откуда, жестко спросила Барбара, ты ведь ездил к Плюрабель. Да, я хотел у нее побывать и серьезно поговорить, но не пошел, подтвердил Каннингем, на что Барбара тут же спросила: почему? Потому, видимо, что там был Джим, к которому Каннингем ревнует дочь. Тонкое лицо Каннингема исказилось, и он ринулся вон, крича: убирайся в Мюнхен, Рупрехт тебя ждет! Домой он тоже не пошел, уехал в Ирландию, где какое-то время провел в деревне, в одиночестве на лоне природы.
Барбара уехала в Мюнхен и начала готовиться к свадьбе. Рупрехт был такой же блондин, как и она. Его отец управлял какой-то фирмой (Farbenindustrie?). Барбара встретилась с Рупрехтом в кембриджской дискотеке. Оба они в университете не учились, но в то время посещение университета было в моде. По арийскому обычаю Рупрехт в тот же вечер попросил руки Барбары, но та сначала заупрямилась, потому что любила Каннингема. Рупрехту она все же отдалась, оставаясь при этом внутренне холодной. Теперь же, увидев беспомощность Каннингема, Барбара уступила мольбам Рупрехта. Родители Рупрехта были упитанные, благовоспитанные финансовые аристократы. Барбара стойко выдержала их перекрестный допрос. Старый магнат предложил ей под конец бокал шампанского, сказав, что и он предпочитает английских женщин, на что мать Рупрехта призналась, что она выросла в Англии, хотя в ней и течет немецкая кровь. Наверное, и в вас течет немецкая кровь, пошутила она, вы такая очаровательная. Ох, совсем нет, французская, сказала Барбара, но никто этому не поверил. Свадьбу назначили на следующий месяц, а в свадебное путешествие решено было ехать в Турцию.
Джим, обуреваемый непомерным бунтом против общества, стал по отношению к Плюрабель невыносимо груб и циничен. Не раз обрушивался он на свою беременную жену с грязною бранью. Но его варварские замашки скоро прошли, и он снова преклонил главу к ногам Плюрабель, шепча ей свои простые люмпенские слова любви. Джим был настоящий истерик. Его пошлости отталкивали, а взрывы страсти были необузданны и суггестивны. В пику Каннингему их брак был оформлен в полнейшей тайне, без каких бы то ни было приличествующих случаю церемоний. Теперь, когда у Джима ходу назад не было, Анна начала понемногу заботиться о молодоженах, поддерживая их морально и материально. Каннингем же по-прежнему скрывался где-то в глуши.
Однажды между Плюрабель и Джимом снова вспыхнул острый конфликт, и Плюрабель бросила Джиму упрек, что он, такой-сякой нонконформист, живет на ее и матери деньги. Джим ударил Плюрабель, та упала и умерла от преждевременных родов. Джим страшно переживал, плакал и бился головой в стенку. Но Плюрабель этим уже было не вернуть. Ребенок же оказался жизнеспособным. Девочку назвали Аннабель, растить ее стала практически Анна. А Джим тем временем пропадал в дешевых барах, где исповедовался друзьям, как он убил Плюрабель. Вернулся из своего изгнания и старый Каннингем, тут же влюбившийся без памяти в маленькую Аннабель. Он растроганно смотрел на крошку, брал ее маленькие ручки в свои и шептал: ну точно как Плюрабель! Анна и Каннингем внешне примирилась — их сблизило воспитание ребенка. Каннингем часто навещал Анну и Аннабель. Поддерживал он их и материально. Порой, уже уходя, он останавливался в дверях, будто желая что-то сказать, но ничего не говорил и уходил опечаленный.
Совершеннейшей неожиданностью было сближение Джима с Анной, если учесть их разницу в возрасте. Еще большим сюрпризом оказалось то, что Анна, зрелая женщина, отдалась этому мальчишке. Их сблизила одинаковая эмоциональность, одинаковая нежность, когда оба они стояли у кроватки маленькой Аннабель, а также известное сходство Анны с Плюрабель, которую Джим никак не мог забыть. Любовь Анны и Джима была сложная, какая-то судорожная. Анна не могла позволить себе полной свободы, ей мешала глубокая внутренняя консервативность. Она боялась молодого человека, боялась общественного мнения, боялась угрызений совести. Им мешал и помешавшийся на Аннабель Каннингем, являвшийся полюбоваться ребенком, заранее об этом не предупреждая. Джим по-прежнему ненавидел Каннингема, и Каннингем отвечал ему тем же. Ненависть Каннингема увеличивало еще и то, что Джим был убийцей Плюрабель. Всю свою любовь этот одинокий, душевно тонкий человек отдавал маленькой Аннабель.
Тут серия кончилась. Лаура допила свою наливку, заткнула бутылку, отнесла ее в шкаф, ополоснула рюмку и погасила в кухне свет.
На улице стоял туман. Мокрая осень. Лаура закуталась в мягкое одеяло и стала вспоминать, как прошел день.
Она ездила к подружке за город. Под теплым осенним солнцем, среди первой желтой листвы около нее остановилась черная машина. Лаура обернулась и увидела незнакомого мужчину, который открыл перед нею дверцу. Садитесь, сказал мужчина низким, внушающим доверие голосом, я вас подвезу. Лаура посмотрела в его холодные серые глаза. Тихо урчал мотор, мужчина ждал. Сама не зная почему Лаура села рядом. Мужчина захлопнул дверцу. Не говоря ни слова, он выехал за город, где до горизонта простирались ясные осенние картины. Лаура вспомнила, что она не посмотрела номер машины. Теперь они ехали среди поспевших колосящихся полей, над которыми летали черные птицы, как на одной из последних картин Ван Гога. Не было видно ни одного человека, ни трактора, ни комбайна. Пусть вас не удивляет мое поведение, сказал мужчина, я давно за вами наблюдаю, вы мне нравитесь. Вы печальны и одиноки. Вы тонкая. Когда он это говорил, Лауру обдало мятным запахом из его рта. Он выключил зажигание и сказал: будьте моей женой. Почему, спросила Лаура. В моем доме нет доброй феи, усмехнулся мужчина. В машину ворвался ветер. Его руки судорожно сжимали руль. Будто таксометр, тикали часы. Или вы презираете таких, как я, спросил мужчина. Каких? — вопросом на вопрос ответила Лаура. Мужчина ничего не ответил, усмехнулся слегка иронично и спросил: может, хотя бы поцелуете меня? Нет, ответила Лаура, горло у нее пересохло. Его руки еще крепче впились в руль, даже костяшки пальцев побелели. Лаура затаила дыхание. Но мужчина расслабился, завел мотор. Это все, сказал он загадочно, выжал сцепление, развернулся и, не говоря больше ни слова, поехал обратно в город. Единственное, что он в городе спросил, было: где вы живете? Лаура молчала. Мужчина понимающе усмехнулся и остановился у магазина. Лаура открыла дверцу. Мужчина не шелохнулся. Он все еще усмехался. Лаура вышла, захлопнула за собой дверцу. Она не осмелилась оглянуться, пошла в магазин, купила лимонад и хлеба. Когда она вышла, машины не было.
В этот вечер Лауру охватило странное возбуждение. Долго, не двигаясь, стояла она у окна. Ночи были уже совсем темные. Уличное освещение когда горело, когда нет. Под фонарями тихо качалась темная листва. Короткие вскрики на человеческом языке, откуда-то издали. Пара окон освещена, другие темны. Или в каких-то слабый огонь? Или это отсвет от других окон? Что они там делают? Как выглядят? Одинокий силуэт в далеком окне, но слишком далеко, чтобы различить детали. Желтые машины, вокруг первая пожелтевшая листва. Поднялся туман или пал туман — как это называется в городе? Туман пал на луга, с реки поднялся туман — да, это знакомо, несмотря на то что давно уж не видано своими глазами. С улиц поднялся туман? — что-то во всем этом не так. Но — туман сгустился! Вот это Лаура видела. Нимбы вокруг фонарей, мокрые стены, капли влаги на лицах встречных. Лауру пробрала дрожь, она закрыла окно. Тантал ловил воду, ускользавшую от него, крутилось колесо Иксиона, орлы клевали печень, данаиды таскали воду в дырявую бочку, Сизиф катил камень.
Перед тем как заснуть, Лаура подумала: может, ей надо было выйти замуж за этого незнакомца? Но лицо у него было слишком жестоко, запах слишком хорош, пальцы слишком костлявы, голос слишком глубок. Будет ли такой моему мальчику хорошим отцом, подумала Лаура. Что-то слишком совершенное было в этом мужчине. Такой не поможет по дому, не пошутит, не посадит ребенка на закорки, не сходит в лавку. Высоко летает. Всерьез таких принимать нельзя. С другой стороны, такой муж обеспечил бы ребенку и в материальном отношении безупречный дом, продолжала размышлять Лаура, был бы поддержкой и защитой. И он еще не старый, не умрет, пока мальчик не вырастет большой. Да может, и характер у него неплохой, переиграл только, чтобы мне понравиться? Лаура не знала, что этот мужчина был в Таллине проездом и что они никогда больше не встретятся.
4
В коротком апофеозе они видели воздвигнутые ими гигантские дворцы. На выровненных площадках взлетали миллионы фейерверков, и миллионы людей пели «Мессию». На колоссальных террасах духовые оркестры в десять тысяч труб исполняли «Реквием» Верди. На склонах гор были высечены стихи. Пустыни покрылись садами. Города сплошь украсились фресками.
В мире невообразимое множество живых существ. Некоторые предпочитают (или предпочли) какой-либо материк или остров. Бизоны и ондатры — Северную Америку, муравьеды — Южную Америку, кенгуру — Австралию, гориллы — Африку, соловьи — Европу. А сколь разнообразен домашний образ жизни живых существ.
Вирусы большей частью нуждаются в среде, где жизненный процесс нарушен. Огромному числу бактерий необходим кислород, но какая-то часть в нем не нуждается. Один вид бактерий живет даже в пенициллине, но и это не такое уж чудо. Амеба живет в донном иле. Корненожки живут в известковых раковинах. Инфузории — в сенном настое. Ленточные глисты — в кишечнике человека. Корни растений — большей частью в земле, или в песке, или в воде. Грибы зачастую паразитируют на других организмах. Подберезовик растет под березами, попуток фиолетовый — в ельнике, гриб-зонтик — на навозных кучах, опенок — на пнях. Пальма, кактус, агава и алоэ живут в пустыне, фикус — в джунглях, тюльпаны — в Голландии. Озерные и речные моллюски — в своей раковине. Слизни — в известняке или на дереве. Устриц едят живыми, по некоторым сведениям также и мышат, предварительно опуская их в кипящее масло. Улитка живет в собственном домике. Речной рак живет под камнями или в норках. Мокрицы живут в подвале. Актиния гарцует верхом на омаре. Рыжий муравей окружает муравейник земляными валами. Сороконожки живут в лиственном перегное. Пчелы живут в ульях. Шмели живут в гнездах под землей. Муравьи живут в муравейниках. Личинки шершня — в личинках бабочки-капустницы. Жуки-носороги живут в древесной трухе. Клоачная рыбка живет у голотурии в животе. Угри мечут икру в Саргассовом море. Плотва живет в пресной воде, акула в соленой, но иногда попадает и в пресные воды. Белые аисты устраивают гнезда на оставленных специально для них тележных колесах. Ястреб-курятник гнездится в густом лесу на елях. Домашние куры живут в курятниках. Кукушка гнезда не вьет, а подкидывает яйца в гнезда других птиц. Зимородок живет в углублении, вырытом в берегу реки. Жаворонок живет в гнезде среди поля. Подпечник живет под печкой. Ласточка-касатка живет в гнезде под стрехой. Береговые ласточки живут по берегам рек и в песчаных обрывах. Пустельга и орлан гнездятся на соснах. Домовой сыч живет на дереве в дупле. Черти живут в аду. Скворец живет в сделанном человеком скворечнике. Гаттерия живет в гнезде буревестника. Лошади живут в конюшне. Лисы и барсуки живут в норах. Один леопард забрался на вулкан Килиманджаро. Крот живет в темноте, в подземном лабиринте и, говорят, боится ветра. Волк разрывает лисьи и барсучьи норы и устраивается в них. Крысы живут в человеческих жилищах и на кораблях. Свиньи живут на свинофабриках взаперти и визжат. Собаки живут в конуре. Место обитания кошки понятно. Люди живут в пещерах, хижинах, юртах, избах, палатках, но большей частью в домах.
Архитектор Маурер знал очень хорошо, что город, в котором он живет, — изобретение двадцатого века. Уже в начале века начали интенсивно изобретать новые города. Англия изобрела город-сад. Франция — массовые коллективные жилища, Америка — небоскребы. Но Ле Корбюзье с друзьями на этом не успокоились. По их мнению, между небоскребами остается слишком мало места, город-сад же, наоборот, недостаточно плотно заселен, неразумно тратится полезная площадь. Лучше всего, видимо, высотные дома, а между ними обширные озелененные пространства. В этом случае на гектар приходилось бы 400 человек, а не 50, как в городе-саде, но остались бы и солнце, и природа, и радость бытия. Ле Корбюзье считал, что в городе, где дома в 50 метров высотой отстоят друг от друга на 150–200 метров, сохраняются привычные человеку масштабы. Он называл дом машиной для жилья, потому что больше всего любил машины, он принимал их всерьез. Вообще же у города четыре функции. Необходимо, чтобы в нем можно было жить (habiter), гигиенично, удобно и при достаточном количестве солнца. Чтобы в нем можно было работать (trаvailler), причем место работы не должно быть далеко от дома. Чтобы там можно было отдыхать, то есть культивировать тело и дух (clitiver l'esprit et le corps), для чего среди домов необходимо создавать спортивные площадки, пляжи и объемы с песком, где усталые от работы люди могли бы проводить время и восстанавливать силы для следующего трудового дня. Этим трем факторам — проживанию, труду и отдыху — должен, разумеется, сопутствовать четвертый: возможность передвижения (circuler). Маурер с этой теорией был полностью согласен. Да и что возразишь на это? Также Маурер был согласен и с тем, что возведение новых городов неизбежно. От пороков предыдущей общественной формации следует избавляться. Ле Корбюзье и его многочисленные последователи во всех странах обосновали анахроничность старого города следующим образом: в старом городе замкнутые, темные и мрачные внутренние дворы, стесняющие и подавляющие человека. Там мало кустов, деревьев, солнца и ветра. На узкие улицы совсем не попадает свет. Дома расположены в непосредственной близости от улицы, где движутся машины, где круглый день непрерывный шум и суматоха, а воздух насыщен выхлопными газами. Часть квартир, например нижние, постоянно лишены солнца, а влияние этого на здоровье человека известно. Через каждые несколько десятков метров перекресток, что обусловливает возможные опасные дорожные происшествия и в то же время уменьшает пропускную способность магистрали. Кто хочет пойти в магазин, должен перейти улицу; приходится пересекать улицу и школьникам и детям ясельного возраста. Стоянок нет, и машины вынуждены останавливаться у тротуара. Новый город должен быть другим. Его должны пронизывать транзитные транспортные магистрали, отделенные от жилых районов зелеными поясами. Внутри микрорайона все проблемы также должны разрешаться без пересечения магистралей. К торговым и культурным центрам должны вести небольшие улицы, где машины движутся медленно и безопасно. Кроме того, должны иметься небольшие улочки только для пешеходов. Дома должны располагаться так, чтобы каждая квартира получала достаточно солнечного света. Торцы зданий выходят в сторону улицы, чтобы в квартиры попадало меньше шума. Некрасивые и бессмысленные палисадники уничтожаются. Исчезают грязные и темные задние дворы. Со всех сторон есть доступ воздуху и солнцу.
На макете город виден целиком. Строители имеют представление о геометрии города. Сам Ле Корбюзье говорил, что геометрия и бог восседают на одном троне. Плохие же города умрут от недостатка геометрии, утверждал Ле Корбюзье. Архитекторы теперь — словно боги. Как Гулливеры. Одной рукой они переставляют жилые блоки с одного места на другое. Двумя пальцами вытаскивают деревья из земли и сажают их куда надо. Все это они проделывают на макете. Макет при проектировании нового города необходим, он дает представление о городе в целом.
Правда, подобные, воздвигнутые для богов города были в истории известны и раньше. Во второй половине XV века Антонио ди Петро Аверлино создал город в виде круга, где радиальные дороги вели в центр, а в местах их пересечения с концентрическими были устроены небольшие площади. В Городе Солнца Кампанеллы было семь сфер. Альбрехт Дюрер спроектировал в 1522 году город в виде квадрата с большой площадью в центре. Пальма Нуова спроектировал в 1593 году город у подножия Альп, он был шестиугольный. Нё-Бризак во Франции во второй половине XVII века напоминал крест. Здесь еще надо иметь в виду, что уже романские и готские церкви строились для того, чтобы на них взирал бог (самолетов ведь тогда не было). В плане они имели вид креста. С человеческого уровня это заметить трудно. Но эти соборы были городами божьими. Бог тогда еще существовал. Теперь все изменилось, понимал Маурер. Теперь важна не формальная симметрия, а спонтанность, свобода, дома растут среди лесных островков, как грибы. А мы, архитекторы, бродим с корзинками.
Нелегко опережать свое время, как в любую эпоху его опережали все прогрессивные умы, как, собственно, и должно быть. Строительство новых городов сталкивалось с поразительными, совершенно непредвиденными трудностями. И против архитекторов не выступала ни бюрократия, ни природа, сами жители ополчались на них со своей консервативностью. Например, в США в начале пятидесятых годов построили в Сент-Луисе действительно новый город. Он возник на месте старых грязных пригородов. Лучшие архитекторы проектировали его, лучшие социологи вели психометрические исследования. Предусмотрели не только архитектуру, но и духовную атмосферу. В этом городе должно было возникнуть новое общество. Здесь продумали все. Даже круг знакомств, даже возможные конфликты между жителями. И чем ответили люди? Они не захотели жить в новом, полностью отстроенном городе. Они его уничтожили. Расцвела пышным цветом преступность. Жители начали убегать семьями. В конце концов новый город почти опустел. Только наркоманы и никому не нужные старики остались бродить среди великолепных зданий. А поначалу здесь было 12 000 человек. Попытка изменить общественный уклад и условия жизни кончилась тем, что в начале семидесятых годов городские власти постановили взорвать вышедший из-под их контроля отверженный чудо-город. Так ответили люди тем, кто им желал добра! И даже среди своих нашлись предатели! В связи с распространившейся в начале семидесятых годов ностальгией по прошлому (похмелье после молодежного движения) снова вошел в моду старинный город. С печальным изумлением Маурер наблюдал, как люди устремились назад, в пещеру. (Как известно, Станислав Ежи Лец сказал по этому поводу, что можно и в пещеру, но все мы туда все равно не влезем). Снова вылезли на свет божий сектантская робость, страх перед техникой и прогрессом. Явления, периодически угрожавшие миру. Каждый раз начинают оглядываться назад, когда впереди что-то рискованное, захватывающее. Пытаются игнорировать такую объективную реальность, как современный город. Делают вид, будто в таком городе невозможно жить. Забывают ту простую истину, что в будущем все будут жить в городах. Маурера изумляло то, как новое поколение архитекторов с презрением относилось к Городу Солнца, с каким мещанским восторгом говорили они о пригородах, закоулках, летних домиках, старых овощных складах, отслуживших свое кораблях и всем таком прочем, невозвратно ушедшем в прошлое. Они хотели вернуть времена, когда город не отвечал физиологическим потребностям человека, когда интересы коллектива подчинялись интересам отдельной личности. Но именно Ле Корбюзье сказал: «Частный интерес должен быть повсеместно подчинен интересам коллектива. Тогда перед каждым индивидом откроются все возможности для удовлетворения стремления к счастливому семейному очагу и красивому жилью». Ну хорошо, подумал Маурер. Мустамяэ предоставляет кров почти ста тысячам человек. Район это просторный и светлый. Здесь нет ничего преувеличенного и неестественного (как тогда, когда кич снова вошел в моду и тонкая игра, именуемая camp, обуяла интеллектуалов). Как соавтор, Маурер оценивал Мустамяэ выше, чем главные авторы. Что же, думал он, может быть, нам следовало выкрасить Мустамяэ синим и красным, насовать повсюду лотков, открыть толкучки, научно оправдать всяческую пошлую суету? Недостатков и так хватает. Новый человек любит старое, печально подумал Маурер. А мы, стареющие, должны быть современными! Молодые консервативны, старики защищают прогресс. Но за прогресс надо платить, как за всякую вещь. Это Маурер, чье детство пришлось на период капитализма, понимал очень хорошо. Он понимал боль знаменитого архитектора, который очистил пригороды Рио-де-Жанейро от грязных фавел и на их месте возвел прекрасный, просторный функциональный город-спутник. Здесь никогда не зазвучат холодные ритмы колонн, провозгласил знаменитый архитектор. Не зазвучали. Архитектор сделал выбор. Колоннам он предпочел человеческое счастье. Разве он был не прав в своем выборе? — возмущенно спросил Маурер. Неужели правильнее было бы предпочесть колонны человеческому счастью? Долой Мустамяэ! Станцуем тульяк на Штромке среди развалюх! Так думал Маурер о новом поколении архитекторов, чьи аргументы полностью совпадали с аргументами заурядного обывателя (приехал на такси, а дома не найти, и таксист запутался). Иногда собака кусает того, кто ей дает кусок. Новая школа утверждала, что современный город лишен ориентации, человек там не знает, откуда и куда он идет. У него вообще нет представления, где он находится. Что у города нет дисциплинирующего каркаса, фактора, позволяющего человеку реально воспринимать окружающую обстановку. Конечно, они вынуждены были признать близость нового города к природе, обилие в нем света и свежего воздуха. Но в то же время они утверждали, что города лишились внутренней напряженности и порядка, своего особого духа и содержания. Что в них отсутствует индивидуальное, интимное измерение (эти два слова, по мнению Маурера, вообще нельзя применять по отношению к городу будущего). Что города стали пустыми. Что большие бессмысленные пространства между унылыми громадами домов неизвестно что собой представляют — природа это или улица, местность или место, дорога или площадь. Что там нельзя ни отдыхать, ни ходить, ни лежать, ни дышать и что единственная мысль, которую они внушают, это поскорее напиться.
Архитектор Маурер, конечно, и сам знал, что на Мустамяэ удалось далеко не все. Что многое там еще далеко от совершенства. Что если там бродить, не получаешь представления о городе целиком. Дома и промежутки между ними столь велики, что структура города с точки зрения одиночного пешехода остается статичной. Город открывается лишь тому, кто промчится через него на автомашине. Но это ведь особенность всех новых городов. И так ли уж это плохо? Все равно в будущем все будут ездить на машинах. Неверно также думать, будто лучше всего город виден богу, что только отец небесный воспринимает структуру посвященного ему города и благодарит его создателей, как благодарил он их, взирая на Кельнский собор. Да на небе и нет никакого небесного отца, люди сами достигли неба! Эстеты похваляются, что в жизни не летали на самолете. Они с серьезной миной утверждают, что предпочтут скорее карету, повозку или грузовик с дровяным топливом.
Всю эту тоску по прошлому Маурер ненавидел. Он предпочитал смотреть вперед, он был мужчина. Он выбрал смелость. Он был один из тех немногих соавторов проекта, кто занимался им ежедневно. Прочих жизнь забросила в другие районы. И теперь Маурер со злостью замечал, что те, кто не разделял с ним его будней, даже главные авторы, начали находить в Мустамяэ всяческие недостатки, кто в прямой, кто в завуалированной форме. Маурер не терпел флюгеров. Героизм утомлял его, как и любого другого, но он не жаловался никому, даже жене, тем более детям. Маурер считал, что в жизни надо быть смелым, что всем надо дарить эту смелость, а не лишать их ее. Раз на свет родились, будем сильны, думал Маурер. Жизнь и сила — синонимы. Материя не терпит слабости. Ночь, влажность, слезы, туман, болота, змеи, духи, лианы, шампуни — весь этот хлам Маурер не терпел. Луне он предпочитал солнце.
5
Швейцар Тео в последнее время занимался развитием магнетизма. Он знал, что магнетический мужчина всегда спокоен, никогда не нервничает. Магнетический мужчина никогда не смотрит людям в глаза, ни в правый, ни в левый, а только в переносицу, между глаз, и смотрит так, что сразу же чувствуешь, как тебя пронизывает его взгляд. При этом магнетический мужчина всегда вежлив. Тео тренировался магнетическому взгляду перед зеркалом. Он рисовал шариковой ручкой точку между глаз и смотрел на нее в зеркало, примерно четверть часа. Упражнения помогли хорошо: с женщинами вступал в разговор почти всегда, заделывал не каждый раз, но расположение выказывал постоянно, особенно по благоприятным дням. Тео так привык глядеться в зеркало, что чувствовал себя неуверенно в помещениях, где зеркал не было, ведь не знаешь, как ты выглядишь, если нету зеркала. Порой его охватывал страх, существует ли он вообще, поскольку этому не было никакого подтверждения. Поэтому Тео нравились ванные, купе, гардеробы, прихожие, спальни, парикмахерские, швейные ателье; на работе же он мог разглядывать себя постоянно. На улицах он гляделся в витрины. В Старом городе, где были маленькие и высоко расположенные окна, Тео чувствовал себя неуверенно. Еще он делал гимнастику лица: улыбался без причины, растягивал рот до ушей, выпучивал глаза, широко разевал рот или же, наоборот, сощуривался и поджимал губы в одну точку. Тем не менее он находил в себе новые недостатки, хотя и удалось избавиться от прыщей. Он заметил, как расширяются поры на коже щек. Попытался исправить дело самовнушением, но пока безуспешно. Некоторые вещи вообще не получались. Конечно, часто это зависело от расположения звезд. Один раз влияние Урана оказалось столь неожиданным, что Тео потерял двести пятьдесят рублей — самая крупная утеря денег за всю жизнь. Иногда Марс вызывал жестокие мысли. Сатурн в отношении женщин всегда действовал положительно. На всякий случай Тео носил оловянный перстень с ониксом. Перстень сделал ему один человек. Серы, опиума, мускуса и мирры у него не было, и достать их было неоткуда. Олег, читавший английские книжки, сказал, что раз у Тео планета Сатурн, то ему надо сжечь на огне толченый мозг черной кошки, но Тео эти зверства были не по душе. Он рассчитывал как-нибудь обойтись и без этого. Ему не нравились все эти идеалистические штучки и магия, которые восхвалял Олег. Тео был материалист. Он верил, что все явления имеют научное объяснение, физическую основу. Пока сама наука еще недостаточно развита, она не может еще все объяснить, но разовьется и все объяснит.
Ночью Виктора забрали в милицию. Они шли через вокзал. Виктор к кому-то пристал. Тео ему не велел связываться, но Виктор только пуще разошелся и схватил того за грудки. Тут же поблизости оказался милиционер. Виктор сразу не разобрал, что он милиционер, и на него тоже полез. Разумеется, его увели. Тео с женщинами на всякий случай держался подальше. Милиционеры занялись Виктором и не заметили, что он в компании. Но он сам дурак, разошелся на вокзале, где полно милиции. Фактически Виктор примитивен. Неизвестно, где и работает, наверно, чернорабочий. Он остался с женщинами один. Одна блондинка, вторая рыжая, но он не понял, может, крашеная. К рыжей Тео сразу почувствовал огромную любовь, но и к блондинке не остался равнодушен. Они пошли с вокзала, и одна, эта белая, позвала к себе. Может, они были сестры, но Тео не стал спрашивать. Он купил у таксиста водки, женщины тоже дали по рублю. По дороге Тео развлекал женщин разговором. Рассказал пару снов, виденных в последнее время. Один такой. Огромный, нескончаемый берег моря, пляж, и одетые, в купальных костюмах, люди загорают, все вповалку. Кажется, будто все спят, у всех глаза закрыты. А в небе кто-то летит. Второй такой. Широкое ровное поле, и по нему идет дорога. Впереди какой-то сад, сад счастья, и его надо пройти, но так, чтобы никто не видел. Тео бросился на землю и через этот счастливый сад прополз, и никто его не заметил. Потом он оказался голый в одном большом доме и купил там двух маленьких зверьков. Но больше всего я во сне вижу горы, пояснил Тео. Один раз втроем в железной клетке стали падать с высокой горы, а убило меня одного. Еще видел на склоне стадо овец, продолжал Тео, а другой раз на вершине видел велосипед, он сам собой стоял, без подпорки. Болтая так, Тео держал обеих женщин под руку. Одна, белая, вспомнила Виктора, но Тео сказал, что его теперь до утра не увидишь, наверно, увезли в вытрезвитель. А вон, смотрите, деревья некоторые уже облетели почти, обратил он внимание женщин на перемены в природе, сразу вдруг столько листьев облетело, а остальные все желтые. И туман подымается, добавил он, вздохнув, ну и густой, дышишь и чувствуешь его. Все трое глубоко вдохнули осеннюю сырость. Вот и год прошел, охнула рыжая. Тут белая сказала, что вон в том доме она и живет. Сразу за гостиницей, недалеко.
Зашли в квартиру. Тео похвалил обстановку и разлил водку. Женщины поставили музыку, и Тео стал с ними танцевать. Станцевали четыре танца. Когда он танцевал с блондинкой, рыжая ушла на кухню. Когда она снова вошла, Тео и блондинка целовались. Она была какая-то странная. Сказала, что немножко почитает. Взяла книгу и уселась в угол на стул. Тео с блондинкой были в другом углу на диване. Блондинка выключила свет, но рыжая сказала, что ей ничего не видно, и снова включила. Она была страшно нервная. Ох, не обращайте на меня внимания, сказала она с притворной вежливостью. Тео и не обращал. Он в это время высказывал мысли о любви. Блондинка его не слушала, а рыжая слушала, даже что-то вставляла от себя, сначала довольно едко, потом все мягче. Выходит, я человек необыкновенный, подумал Тео. Рыжая отложила книгу и смотрела на Тео во все глаза. Иди сюда, дал понять Тео, что-нибудь придумаем. Займемся чем-нибудь поинтереснее? — сказал Тео. Рыжая кивнула. И спросила, а можно, она Тео руки и ноги свяжет? Тео сперва заколебался, но разрешил. Рыжая принесла из шкафа веревку и связала Тео руки и ноги. При этом говорила что-то чудное, называя Тео маленьким пленником и сладким каторжником. Завтра опять пойдешь на свинцовые рудники, сказала она, зевая. Блондинка потеряла к Тео всякий интерес, пила одна за столом водку и листала ту самую книжку. Страницу не потеряй, крикнула ей рыжая и спросила у Тео, любит ли он ее еще. Сейчас нет, ответил Тео, подожди немножко. Рыжая встала и отошла к столу, оставив связанного Тео лежать на диване. Тео хотелось курить, но он не мог двинуться. Дайте сигарету, потребовал он, а лучше развяжите. Лежи, лежи, раб, по-дурацки ответила рыжая, подняв бокал. Тео охватило нехорошее предчувствие. Он стал извиваться, но веревки были крепкие, резали тело. Убьют еще, подумал он в страхе, всякие ведь есть порочные типы. А может, и еще чего похуже сделают. Блондинка уже поигрывала столовым ножом. Отпустите, заорал Тео, милицию позову! Рыжая засмеялась: ну зови, зови. Тео так барахтался, что упал с дивана. Тут к нему подошла блондинка, в руке нож. Тео заорал во всю глотку, но блондинка его успокоила и разрезала веревки. Еще весь дом разбудит, сказала она и села к Тео на ковер. Они предались охватившим их чувствам. Рыжая в это время снова углубилась в книгу. Потом Тео спросил, что за книга. Флобер, «Воспитание чувств», ответила та, очень интересная книга. Тео не читал. Тут неожиданно пришел Виктор, его отпустили. Ну, приступим, сказал он радостно, ставя на стол бутылку. Но Тео сказал, что устал и больше не хочет. Орган опять начал побаливать. Кроме того, было в этих женщинах что-то подозрительное. Какое-то непонятное пресыщение и злость овладели Тео. Опять его не устраивал этот мир, где он был вынужден жить. Опять он почувствовал, что создан для лучшего. Он пожелал всем хорошей оргии и удалился.
На улице был страшнейший туман. Тео долго не мог поймать такси. Домой он добрался в три. Заплатил по счетчику, стал подыматься по лестнице. И тут заметил черную струйку, сочившуюся сверху по ступеням. Что-то в этой струйке было знакомое, но сразу Тео не сообразил, что это такое. Сердце забилось. Он поспешил наверх. Кровь текла с четвертого этажа. Там лежал какой-то пьяница. Он, видимо, в коридоре упал прямо на окно и порезал стеклом вену. Он не двигался, но явно был жив. Тео бросился к первой двери и позвонил. Выглянул мужчина. Вам чего? — спросил он из-за цепочки. Помогите, там умирает кто-то, сказал Тео. Тот сразу же захлопнул дверь. Тео бросился к другой. Открыл молодой человек в халате. Тео позвал на помощь, на лестнице раненый. Молодой человек согласился. Да, конечно, сказал он и вышел на лестницу. Но тут же остановился. Я не могу, сказал он, бледнея. Что не можете? — спросил Тео. Не могу кровь видеть, хрипло ответил молодой человек с мольбой в лице. Тео махнул рукой. Проклятое человечество! Я не могу, повторил молодой человек. Черт, пустите тогда хоть позвонить, зарычал Тео. Ох, пожалуйста, молодой человек был предельно вежлив. Он открыл дверь и принес Тео прямо в руки телефон. Тео вызвал «скорую помощь». Молодой человек попытался было еще оправдаться, но Тео иронически заметил, что каждый волен бояться чего хочет. Он сторожил незнакомого пьяницу до тех пор, пока прибыла «скорая помощь». По просьбе врачей он еще помог нести носилки и запачкал пиджак кровью. Поднимаясь по лестнице, он заметил, что кровь на цементном полу какая-то пенистая, будто взболтанная.
Из дома он выглянул вниз. «Скорая помощь» пропала в густом тумане. А если бы ее не было? А что стало бы, если бы не было Тео?
Недавний бардак был необычный, а все же какой-то нездоровый. Тео предпочитал таким бурные дионисии. Декадентство было ему не по душе, органически чуждо. Космическая мощь, звездные миры, далекие планеты и галактики действовали на Тео очистительно. Он был куда глубже, чем считали его недруги. В нем был здоровый дух. Секс, связанный с насилием, его не вдохновлял. Он вздохнул и сел за свою книгу. Люди должны узнать правду. Настало время проповедовать высшие ценности.
Как раз в то время 57-летний американец Эдвард Джост вылетел на воздушном шаре из Милбриджа, США, намереваясь перелететь Атлантический океан. Он рассчитывал через четыре-пять дней достичь Европы. В его распоряжении были радиопередатчик, радионавигационные приборы и даже автопилот, хотя Тео, читая газеты, не мог понять, что он будет с этим автопилотом делать. На воздушном шаре ведь нет мотора! Однако старик готовился к своему перелету полтора года. Значит, знал, чего хочет.
Настоящий идеалист, подумал Тео с завистью. Плывет между небом и морем, касаясь самой вечности, вдали от суетной жизни. И я бы хотел летать, подумал Тео. Но не в пошлых, хотя и опасных условиях. Я хотел бы быть птицей.
6
Пеэтер знал мир по глобусу и еще по тому, что насчет глобуса говорили. Разные уголки мира он знал по рисункам и фото. Во многих песнях тоже пели про необъятный мир. И по телевизору каждый день показывают разные страны и народы.
Сам Пеэтер жил в Эстонии. По его мнению, чем дальше была страна от Эстонии, тем она была пустынней и неприглядней. Особенно пустынны были острые кусочки на карте, вдававшиеся в море, их называли полуостровами. Это были: мыс Доброй Надежды, Камчатка, Огненная Земля, Аляска, Таймыр. Это самые пустынные. Другие же, наоборот, в густом окружении, защищены другими, потому там тепло. Полуостров Ямайка, где находился Сингапур, был густо окружен островами. Италия и Греция в Средиземном море тоже закрыты, тоже в тепле. Скандинавия же лезла упрямо на север, выставляла вперед горб. На Флориде было и так тепло, можно догадаться по названию. Таким же образом можно было сравнивать и острова. Один далекие, одинокие, холодные: Новая Зеландия, Исландия, Гренландия, Гаваи, Кергелен (там уж точно скудная растительность и постоянно дует ветер). Другие бок о бок с соседями, там явно тепло: Куба, Гаити, вся Малайзия, Япония, Сицилия.
Как там живется? В мире было много мест, знакомых Пеэтеру, хотя он там не бывал. Ему туда и не надо было отправляться. В Японии сплошная толкотня, все зажаты, людям конца не видно. В Париже поют и зимой ходят без шапок. В Англии валяются кверху пузом на хорошо ухоженной траве, задрав одну ногу на другую, и смотрят в небо. В Италии без умолку кричат. В Испании бой быков. В глубине России, среди снегов, громадные институты из стекла, где работают юноши в очках, которые обо всем спорят, а по вечерам танцуют. На полуострове Таймыр ждут прихода полярного дня. В Турции и в Иране душно, песок. На Суматре нельзя совать в воду ноги — в грязи таятся крокодилы, только глаза выставили из мутной воды. В Африке машину с радостными криками окружают негры и заглядывают внутрь. В Тибете вокруг монастырей одиноко бродит снежный человек. Австралия ровна и пустынна, вся желтая. На Огненной Земле небо все время в облаках и дует ветер. В Бразилии в джунглях уж если заблудишься, назад не выйдешь. В глубинах Тихого океана живут светящиеся рыбки. В Пярну есть мол, на дне озера Валгъярв что-то нашли, в Хаапсалу на каменной скамейке сидел Чайковский, в Кярдэ есть маленький дом отдыха, в Килинги-Нымме живут хорошенькие маленькие девочки.
Так что в мире нет такого места, где бы ничего не было. Где нет людей, есть хотя бы песок и галька.
Основные занятия у людей — это разговаривать, работать и убивать. В Америке все говорили, что все хорошо, в Европе — что все плохо. В Азии и Африке говорили о своих делах. В Австралии ничего не говорили. В Африке работали вручную, в Америке — машинами. В Китае ловили воробьев. На Украине полевые работы сопровождались симфонической музыкой. Убивали тоже очень по-разному. В Северной Америке стреляли из пистолета из мчащейся машины. В Мехико убивали в барах. Во Вьетнаме строчили из автомата с вертолета. Во Франции исчезали бесследно. В Западной Германии пользовались пулеметом. В Швеции разбивались на машине. В Финляндии топились. В Сибири веками дрались на ножах, в Японии — на мечах.
Одно было ясно: мир населяли разные люди — плохие и хорошие. Мама пыталась говорить, что в каждом человеке есть и хорошее и плохое, но это неверно. Может, и есть немного, которые одновременно и плохие и хорошие, но Пеэтер таких не встречал. Одни злые, другие нет. Например, Пеэтер видел из окна одного безногого, который шутки ради наезжал своей коляской на других. Это плохой человек. Те, на кого он наезжал, ни в чем виноваты не были, а извинялись перед инвалидом. Это хорошие люди. Мир разделился надвое, это очевидно. Хорошие могли бы всех плохих убить, тогда бы мир стал лучше. Но хорошие не хотят убивать, или не умеют, или им лень. Вот поэтому и весь мир плохой.
Пеэтер смотрел на улицу. Если собиралось несколько мужчин, они начинали ругаться. Если несколько женщин, — значит, шли на день рождения. Если женщина с мужчиной, — значит, шли домой. Если шел один мужчина или одна женщина, — значит, с работы. Двое мужчин обсуждали мировые события, две женщины поверяли друг дружке свои заботы. Издали люди казались похожими, вблизи же сильно отличались друг от друга. Различия заключались не только в одежде, лица тоже у всех были разные. Одно лицо очень красивое, и одежда тоже красивая. Другое лицо просто страх, и одежда чаще всего безобразная. Может, одежда делает лицо безобразным либо же красивым? У красивых большие глаза, быстрая походка, тихий голос и обязательно что-нибудь в руках. У некрасивых маленькие глаза, громкий голос, а руки в карманах. Красивые ходили большей частью одни, некрасивые по несколько человек. Красивые встречались и разговаривали только с красивыми, некрасивые имели дела соответственно с себе подобными. Темной ночью не видно, кто красивый, кто некрасивый. Поздней осенью фонари не горят, приходится только слушать голоса. Иногда в темноте куча народу и непонятно, красивые это или некрасивые, и что они там делают. И выяснить невозможно, потому что вдруг все расходятся и становится тихо. Иногда в темноте лаяли собаки, но было не видно, принадлежат они кому-нибудь или бездомные. Кошки кричали человеческими голосами, значит что-то у них случилось, но языка не разобрать. Если люди кричали, как кошки, значит пьяные. К утру проспятся, опять станут тихие. Водочные бутылки бывают с разными наклейками, но действуют одинаково. Зачем тогда разные водки? Этого Пеэтер не знал.
В деревне мало людей, как хороших, так и плохих. Поэтому там страшней. Там леса, а в лесах живут звери. Пеэтер их боялся, потому что не знал, какие они. Лес зверей прячет. Но они там живут, это точно. Точно, что в лесу живет волк. Точно, что там живет медведь. В чаще прячутся лиса, олень, жаба, змеи. Однажды, когда собирали ягоды на болоте, Пеэтер начал плакать. Змеи хитрые, не показываются. А в кустах слышно, как они шипят. На болоте вода жирная, неподвижная. Пеэтер хотел, чтобы мама унесла его с болота на закорках. Ноги у него тонули во мху, а подо мхом кто-нибудь мог затаиться. На асфальте все видно, до последнего жучка. На улице видно далеко. Опавшие листья сразу подметают. От снега дворник разбрасывал соль. А в деревне у всех сапоги в грязи. Асфальта у них нет. В Африке живут дикари, в Тибете — снежный человек, давным-давно жили первобытные люди. Пеэтер знал, кто живет в городе, кто в деревне. Сам он был городской человек.
Он сидел у телевизора. Он услышал, что американец Эдвард Джост, полетевший через Атлантику на воздушном шаре, успешно преодолел половину пути. Безумец, храбрый одиночка, находился в пятидесяти милях от Азорских островов. Весь мир ожидал о нем новых вестей.
На воздушном шаре нет моторов, подумал Пеэтер. Если Эдвард Джост порядочный человек, с ним, наверно, там вверху разговаривает бог. Других бог не замечает, а Эдварда Джоста заметит обязательно.
Поздняя осень
1
Ээро печатал стихи большей частью на прямоугольных листах бумаги размером 29х21 сантиметр. Бумага была более или менее белая, иногда желтоватая. На одном листе умещалось тридцать строк. В строку влезало свыше шестидесяти букв, если печатать от начала строки до конца, однако стихотворные строчки были, как правило, короче. Буквы всегда были одни и те же, те, что имелись на пишущей машинке. Иногда, закончив стихотворение, Ээро думал, что ему сегодня удалось выразить всю свою жизненную концепцию, сказать в пяти строчках все, что можно еще сказать о мире. Но потом он вдруг обнаруживал, что это всего лишь знакомые буквы на знакомой бумаге. И тогда им овладевало отчаяние, из-за того что выразительные средства стиха столь ограниченны. Он завидовал тем видам искусства, которые связаны с телом, голосом, цветом. Где вторгаются в жизнь, заглядывают в глаза, кричат, меняют образ, исчезают, переходят в иное измерение. Где от искусства не уйдешь. Как в театре, где подносят к носу кулак и направляют в глаза свет, как в кино, где неудобно уйти во время сеанса, как в музыке, которая действует на вегетативную нервную систему уже одним своим шумом, так что мурашки бегут по коже, и тем сильнее, чем больше оркестрантов или певцов. А стихи молчат. Запертые в книжку, которую надо открыть. Открыть доброжелательно. Воссоздать их заново. Тогда стихи заговорят, тогда согреют. Когда его совсем уж начинали одолевать сомнения относительно назначения современной поэзии, он созывал коллег, и они его поддерживали. Он читал, что Яан Кросс назвал поэзию органом самопознания, Белинский — народным самосознанием, цветом и плодом духовной жизни, Фейербах — общественной совестью. Ламартин считал, что поэзия — это наиблагороднейшая из форм, в которую может быть облечена человеческая мысль. Шелли назвал поэта соловьем, Толстой — огнем, загорающимся в душе человека, Каплинский — канарейкой в шахте, предупреждающей о повышенной концентрации газа, Платон — крылатым существом. Анна Хаава сказала: стих — пылающая правда, кровь, стучащая в тебе, то, что выразить ты должен, даже вопреки себе. Каплинский назвал сложение стихов полностью свободной деятельностью, Унгаретти — поисками духовного противовеса материи. Энценсбергер — средством производства истины. Вальмар Адамс считал, что поэзия не богадельня, где комендантом злой старик, а руки, поднятые к небу, и в небо выплеснутый крик. Пушкин был уверен, что в жестокий век восславил свободу и сохранил человеческое достоинство. Иоганнес Р. Бехер утверждал, что поэзия необходима государству, чтобы оно могло стать во всех отношениях человечным и этот уровень человечности расширять и повышать. Лермонтов считал, что стих его звучал как колокол на башне вечевой во дни торжеств и бед народных. Якоб Лийв считал, что к нему рано пришла поэзия и воскликнула: дитя, ищу тебя! Ээва-Луиза Маннер сказала, что поэзия — способ жить и единственный способ умереть. Карл Эдуард Сёёт утверждал, что у него всего было вдосталь, ему оставалось только все это заставить сверкать в стихе. Свет и музыка на театральной сцене, музыка души, улей, меда полный, звездная ночь, цветок апельсина и знамя, сестра, мать и невеста, праздник интеллекта, черногривые, цвета восхода, быки Альтамиры, забрезжившие сквозь зеленоватое стекло в скафандре летящего на Уран астронавта, кровь сердца, старое вино — так поэты называли поэзию.
Но и у поэтов бывали минуты слабости. Бенн в приступе дурного настроения называл себя существом, распявшим самого себя, и утверждал, что слагать стихи — значит превозносить существеннейшие вещи на непонятном языке. Джонни Б. Изотамм прямо сказал, что стихи — вообще не работа. Пауль-Эрик Руммо сравнил стихотворение с пальцем из слов, который на что-то указывает, и пожалел, что читатели смотрят на палец, а не туда, куда он указывает. Брехт хотел писать о цветущих яблонях, но только омерзение, вызванное речами фюрера, заставляло его хвататься за перо. Бетти Альвер знала моменты, когда, не унижаясь до укоров, певец уходит из толпы базарной, чтоб исступленно, вдалеке от взоров служить отважно правде светозарной.
Анна Хаава сказала, что поэзия — это то, чего ветром не приносит, чего не вытряхнешь из рукава. Юри Юди спросил: о чем он пишет стихи, этот поэт? И ответил: они о жизни, и ничего иного в них нет. Пауль-Эрик Руммо утверждал, что стихи — это случайные образы, которые принимает поэзия. Так же считал и Каплинский: поэзия входит в нас и диктует себя.
Наверное, все так и есть. Стихи приходили сами. Ээро завидовал прозаикам, которым явно нужно было вдохновение, — иначе как бы они справились со своей долгой, тяжелой работой. Особенно Бальзак или Сименон. В их случае непременно должно было присутствовать вдохновение. И все же Эжен Сю не сказал бы, что проза входит в него и диктует себя. У него и ему подобных должна была быть божья искра. Ээро не знал, что это значит. Ему оставалось только записывать стихотворение.
Но потом отвечал лично он, хотя поэзия под его пером лишь приняла случайные образы. Он продавал от своего имени. Был такой обычай — продавать стихи. Некоторым это казалось неприличным, но в европейской культуре это была старая традиция. Все поэты так делали. Отдал стихотворение — получил деньги. Тут есть резон. Сложенье стихов — это все-таки работа, по крайней мере такая, которую поэт умеет делать лучше всего. А если и не работа, а чистое безумие или что-то еще, все равно нельзя позволять, чтобы тебе мешали, все равно придется за стихи деньги брать, чтобы было на еду и на одежду тоже. Если уж социум однажды решил терпеть безумцев и даже оплачивать их, надо это использовать — бог ведает, когда у социума изменится настроение.
Вот один пример того, какие сумасшедшие эти поэты.
Рано утром у Ээро прямо под ухом зазвонил телефон. Предчувствуя самое худшее, Ээро нашарил трубку сонной рукой. Звонил коллега, нонконформист, который всегда выступал со своим мнением. Вот и сегодня. Поздравляю, завопил коллега. Спасибо, едва нашелся Ээро. Ну это же здорово! — вопил коллега. А почему ты не спрашиваешь, что здорово и с чем я тебя поздравляю? Ээро сел на постели. Что же такое случилось? С чем же поздравляют поэта так рано, в семь утра? Что могло случиться? Машину ему подарили? Едет в Италию? Смотреть на затопленную Венецию? Получает новую квартиру? Книжка его выходит на английском или русском языке? Что с поэтом стряслось?
неужто не знаешь
продолжал темнить коллега
все все уже знают
честное слово ничего не знаю
ответил Ээро
ты народного получил
почетное звание от имени народа
указ напечатан в газетах
я народный писатель
Ээро не мог поверить
да ты теперь народный писатель
Ээро сглотнул
Последовала длиннейшая пауза. Коллега в свою очередь был удивлен. Слушай, ты поверил? — спросил он наконец. Нет, сказал Ээро. Коллега смачно расхохотался. Уже с пятью сыграл эту шутку! Он назвал имена. Все поверили, продолжал коллега. И в деталях описал, кто как реагировал. Ээро слушал, потом встал и, держа трубку у уха, выглянул на улицу. Была ясная солнечная погода. Действительно, прекрасная осень, прямо классическая. Ээро заметил, что уличное освещение забыли выключить. Явно у них что-то с памятью. Горящие лампочки казались при свете солнца желтыми, бледными. Пошел ты к черту со своими шутками, окончательно разобидевшись, сказал Ээро. В такую рань шесть писателей разыграть. Со сна! Анархизм оголтелый. А может, он с ума сошел? — подумал Ээро. Слушай, спросил коллега, а ты не слышал разговоров, будто я с ума сошел? Он словно прочел его мысли. Он, видимо, считает, что поэт должен быть сумасшедшим. Не слышал, грубо ответил Ээро. Коллега разочарованно попрощался и повесил трубку. Занималось прекрасное утро, а настроение у Ээро было испорчено. Он был не народный писатель, а коллега вовсе не был сумасшедший. Ээро был писатель, стоящий далеко от народа, а коллега был обычный человек. Печально, но факт.
С утренней почтой пришло письмо от огнеземельца и бандероль. Письмо было короткое. Огнеземелец был счастлив на Мустамяэ в кругу друзей, которые его понимали и ему сочувствовали. В книге были сказки Огненной Земли. Первая — легенда о потопе. Однажды вода затопила всю землю. Немногие люди обратились в тюленей и бакланов. Потом вода ушла, но они так и остались тюленями и бакланами. Причиной несчастья оказалось то, что шаманы вовремя не заметили, как вода прибывает. Когда вода стала прибывать в другой раз, шаманы заметили и остановили воду. Люди снова стали жить на земле.
Ээро отложил письмо. За окном царил полнейший покой, тишина, какая всегда бывает в этом районе по утрам. Дети были в школе, пьяницы дрыхали, рабочие люди работали на фабриках и в бюро. Огромные коробки домов меланхолически дремали и будто ожидали чего-то. В сотнях их глаз застыл вялый вопрос. Одинокая розовая ночная рубашка среди грустного пейзажа, на холодном ветру. Ээро задернул занавески, зажег свет, будто на дворе ночь. Не то чтобы он хотел изолировать себя от окружающего мира. Он не прятался в башню из слоновой кости. Но он больше любил мир тогда, когда его не видел.
Он стал читать и провел за чтением весь день. К четырем он оживился, он относился к такому типу людей. К вечеру им овладело беспокойство. Ринулся на улицу, к читателям. На улице нечего было делать. Разве что супермаркет, полный людей и макарон. Ни скамейки, ни бара, ни музеев, ни кино. Трудно, негде убить время. Он бродил и мечтал о лучшем мире. Он мечтал о зиме. Когда не чувствуешь холода, когда спишь. Осенью холодный ветер пронизывает до костей. Всё где-то далеко-далеко, в вышине. Такое чувство, что тебя забыли. Тебя посчитали сильней, чем ты есть, и забросили на север, чтобы ты ждал в одиночестве. Когда стемнело, Ээро двинулся обратно к дому. Вдруг он увидел в своем окне огонь. Что мелькнуло в его голове в этот момент? Надо признаться, он подумал, что вернулась жена. Он понимал, что не такое уж это счастье, но ускорил шаги. Он спешил, не задумываясь над тем, навстречу чему он спешит. Открывая дверь, он не почувствовал никакого нового запаха и понял, что случилось то, о чем он сразу догадался, но не осмелился признаться себе: он забыл выключить свет, а включил его еще утром.
Комната была пустая
пустая и теплая
на столе были стихи
а читателя не было
где мой читатель подумал Ээро
мой милый любитель стихов
2
Когда Аугуст Каськ проходил мимо мусорного ящика, оттуда выскочил громадный тощий кот и скрылся в кустах. Аугуст Каськ трижды плюнул через плечо. Он с недоверием относился к городским животным, кроме породистых собак. Однажды ночью его в кухне напугала мышь, пробежавшая по его босой ступне. На дворе по ночам громко выли кошки, и было непонятно, кого они передразнивают. То как человек, то как филин, а то как сумасшедший. О чем они говорили, какими обменивались апокалипсическими новостями? Но ужасней всего орали чайки. Аугуст Каськ где-то читал, что как массовая птица чайка для Эстонии совсем недавнее явление, что их количество начало расти только в прошлом веке и теперь постоянно увеличивается. Но чайка ведь морская птица! А теперь они вились над кучами мусора, предпочитали город морскому простору, отбросы и вонь — соленой воде и запаху водорослей, тесноту — свободе. Время от времени стаи чаек взвивались как в истерическом припадке, как в приступе клинической злобы. Они описывали в глубине кварталов дикие, лишенные всякой, логики круги и вновь налетали с бешеным криком, выпучив глаза, прямо на окна, и люди, разумеется, видели это и реагировали каждый по-своему — кто бросал, чтобы утихомирить налетающую стаю, хлеб, который птицы хватали на лету, кто пытался для облегчения знакомства подражать их крикам. Чайка представлялась таким же выведенным из биологического равновесия видом, как и человек. Когда они подлетали к окну Аугуста Каська, он быстро задергивал занавески и смотрел на них в щелочку. Были и другие птицы, предпочитавшие город: воробьи скакали по асфальту, синицы селились в почтовых ящиках, под окнами прохаживались голуби, но они не были так воинственны, как чайки. Или их было еще не так много?
А вот людей было много. На это Аугуст Каськ всегда обращал особое внимание. За несколько лет у него появились среди людей свои любимцы и свои враги. Он знал сроки и маршруты их передвижения. Естественно, Аугуст Каськ не любил тех, кто ходил не по дорожкам. Сверху он видел, как уже за несколько недель вытоптали всю траву. Да еще оравы мальчишек со своим варварским футболом. Они оглашали всю округу дикими воплями. Бывали вечера, когда на дворе разгоралась настоящая битва. Играли в шпионов и в пытки. В исполнении детей Аугуст Каськ видел допросы, пытки, судебные процессы. Стоя у себя на верхотуре, Аугуст Каськ с ужасом думал о времени, когда подрастет поколение, у которого не будет ни образования, ни истории, которое не знает, откуда и зачем оно появилось. Наблюдал Аугуст Каськ и за возникновением первых любовных отношений, за тем, как мальчики в переломном возрасте выказывали к девочкам нарочитое презрение, как вели свои тайные разговоры, но случалось ему видеть и безобразия, мерзкие половые сношения всяких пьяниц и подонков. По отношению к человеку Аугуст Каськ был скептик. Он не удивлялся, когда дети швыряли друг в дружку гранатами из сланцевой золы, когда кто-то, в кого угодили камнем, вопил благим матом, когда заблеванные пьяницы заваливались в снег и тут же засыпали. Придет когда-то возмездие, думал Аугуст Каськ, когда-нибудь это племя заплатит за все, что наделало. Что ему нет места на земле, всему этому отродью, Аугусту Каську было ясно давно.
Когда-то Аугуст Каськ решительно выступил против темных сил. Он записался в народную дружину. В ночь накануне окончательного решения он думал, лежа в постели, почему бы и нет, почему бы не очистить улицы от пресмыкающихся и пауков, не загнать в клетку бешеную собаку. До чего же мерзким, по мнению Аугуста Каська, становится город по вечерам! Была особая порода людей, которые лишь с наступлением темноты вылезали наружу. Аугуст Каськ называл их домовыми, подпечниками, потому что они появлялись, лишь когда стемнеет. Как в миграциях крыс есть годовые особенности, так Аугуст Каськ находил их и в миграциях подпечников. Но при этом он не мог выяснить, каковы их причины. Климат не влиял: иногда темные силы массами вылезали при хорошей погоде, а иногда при сильном ветре. Другой раз наоборот. Атмосферное давление, расположение Луны и звезд, биологические ритмы, движение далеких созвездий, напряжения земной коры, солнечные пятна, искривления пространства-времени — что воздействовало на активность и нервную систему этого глубинного слоя?
Пробыл в народной дружине Аугуст Каськ только год. Он себя переоценил. Он не выносил вида крови, он на дух не переносил всех этих бездомных и деклассированных элементов. Если бы их можно было подвергнуть экзекуции с приличного расстояния, он бы это сделал. Но общество не доверило ему автомат, общество запретило всяческий самосуд. Ну хорошо, раз общество знает, что делает, пускай само и страдает, думал Аугуст Каськ. После этого он стал казнить людей взглядом, приговаривал их прямо на улице к какой-нибудь смертельной болезни или к несчастному случаю. Бывали дни, когда Аугуст Каськ, пребывая в дурном настроении, истреблял сотни человек, разумеется, в каждом отдельном случае тщательно взвешивая все за и против и основательно оценивая обвиняемого. Сколько социально вредных типов Аугуст Каськ ликвидировал за время своей санитарной деятельности? Десятки тысяч. Подобно волку Аугуст Каськ представлял собой необходимый экологический фактор. Но однажды ему пришло в голову: а вдруг его игра имела какие-то последствия, ведь он потом не проверял ни одного случая. А вдруг и в самом деле эти типы умерли от инфаркта или погибли в автомобильной катастрофе?
Но и порядочные, хорошо себя зарекомендовавшие люди были ужасны. На балконах часто появлялись безобразно толстые женщины, они оглядывали округу маленькими глазками и при этом что-то жевали. Всегда в розовом белье, будто и не подозревали о существовании других оттенков. Всегда молча, без единого слова. Аугуст Каськ предположил, что они едят колбасу и от их ртов исходит запах свежего мяса, как у собак (Сол Беллоу). За чей счет они питались? Не лучше ли было их самих скормить индийским и пакистанским детям, которые сейчас, сию секунду, или завтра, или послезавтра умрут от голода? Да и мужчины были не лучше. Включая и тех, кто не шатается по улицам, не пьет и не орет по вечерам на балконах и не вытирает жирные пальцы о шевелюру.
Ни в коей мере Аугуст Каськ не расценивал все человечество столь односторонне. Многих он уважал. Но одно надо честно признать: красивых людей и в самом деле было мало, как женщин, так и мужчин. Даже эти немногие выглядели безобразно. В руках таскали всякую дрянь, выбрасывали разные вещи, кресла с разодранным сиденьем, книги, которые они использовали как подставку для сковородки. Вокруг мусорных контейнеров валялись такие вещи, назначения которых и даже названия Аугуст Каськ не знал. Да и сами контейнеры были переполнены сомнительными предметами, сверкавшими на солнце или же невыносимо вонявшими. Мусор выбрасывали из окон, там же выколачивали ковры, выливали помои, нимало не заботясь о том, что под окном может кто-нибудь оказаться. После Нового года появился целый лес елок. Мальчишки их поджигали, исполняя вокруг жертвенного огня воинственный танец. Мальчишки же, правда, навострились собирать по кустам бутылки — единственное, что они делали полезного.
Некоторые хвалили новый район как раз за чистоту. Конечно, если сравнить с другими местами, говорили они. Ох, вы бы посмотрели, что творится в Старом городе! — вздыхали они. Или пойдите на Копли! — принимались они жаловаться. А тут уборщики на окладе, мусор ежедневно увозят, работают подметальные машины, дворники прогребают траву, общество непрерывно чистит свои авгиевы конюшни, но оно не проведет Аугуста Каська, который со своего наблюдательного пункта видит много скрытых пороков, остающихся незаметными для случайного прохожего. Внешнее благополучие не обманывало Аугуста Каська, он знал, что творят люди на самом деле.
Он ко всему привык. Если воскресным утром в шесть часов его будила ружейная стрельба, он не думал, что началась война, он знал, что это налакавшиеся в субботу мужчины, чтобы заслужить прощение, выколачивают ковры. У каждого этих ковров не один десяток. У них, наверно, и кухни, и ванные увешаны коврами. И теперь они выколачивают их, и пыль стоит над утренним городом, подымаясь, надо полагать, до самой стратосферы.
Аугуст Каськ отбросил мрачные мысли, навеянные встречей с громадным котом. Он устремился к магазину, в руке объемистая сетка с молочными бутылками. Тут среди бела дня толкались выпивохи. Вот у кого времени хватает! Они что, в отпуске? Или все инвалиды? Почему не на работе? Откуда у них деньги на выпивку? Эти вопросы мучили Аугуста Каська, когда он брезгливо, с развевающимися полами пальто проходил это дно. Как всегда, некоторых он приговорил к смерти. Затем вошел в помещение для приема стеклотары, где извивался длинный хвост (очередь). Как раз сдавал бутылки совсем приличный с виду мужчина. Аугуст Каськ пересчитал все, что он выставил на прилавок: десять водочных бутылок, пять коньячных, семь винных, пятнадцать пивных и всего две молочных. Но сам выглядел хорошо, вид у него был цветущий. До чего же все-таки крепки угро-финны! Какой надо иметь желудок, какую печень! А в иностранных фильмах мужчины с двух бутылок пива уже готовы, под стол валятся. За мужчиной была женщина, она сдавала четырнадцать винных бутылок. Сколько выпивают в Мустамяэ за одну ночь? Кто это может сосчитать? И данных ведь не достанешь. Он воспользовался косвенными данными, попытался сам подвести статистику. В царской России в 1882 году выпито 60 миллионов ведер сорокаградусной водки, в 1914-м уже 104 миллиона ведер. В первом случае численность населения составляла примерно сто миллионов, во втором около ста пятидесяти пяти миллионов. Если разделить, получим на человека примерно 0,7 ведра, или примерно восемь с половиной литров. Помножим теперь это число на примерное количество жителей Мустамяэ, и мы получим приблизительно семьсот восемьдесят тысяч литров в год, или примерно две тысячи сто литров (то есть четыре тысячи двести бутылок) в день. Неужели так мало? — спросил себя Аугуст Каськ, выпрямляясь и убирая карандаш. Я не учел приезжих, жителей других городов, которые в данное время живут на Мустамяэ и пьют. Я не учел тысячи других вещей, которые в случае с пьяницами необходимо учитывать.
На Луну всех их выслать, сказал он себе.
Аугуст Каськ, который много читал, вспомнил роман Сола Беллоу, в котором мистер Саммлер разочаровывается в современной городской культуре и даже присоединяется к идее одного индийского ученого о переселении на Луну. Хинду, этот ученый, рассматривает переселение человечества в несколько метафизическом плане. Саммлер, правда, сомневается, он думает, не следует ли сперва разрешить все дела на Земле (на «Планете Саммлера»), и это подкрепляется одной интересной авторской деталью: во время теоретического обсуждения этой проблемы в ванной лопается труба, начинается потоп и приходится вызывать пожарную команду.
Беллоу наверняка должен был знать о проекте, о котором уже тогда говорили хотя и как о фантастическом, но который ныне приобретает все более конкретные очертания. Чтобы уже сейчас что-то предпринять против грозящего перенаселения, ученые в Принстоне разработали реально осуществимую программу космических станций. Эти станции должны вращаться вокруг Луны. Первая из них должна быть готова в 1988 году. Ее размеры: километр в длину, радиус 100 метров. На ней поместятся 10 000 человек. Последующие данные такие: 1996 — 3,8 км на 100 метров, 150 000 человек; 2002 — 10 километров на 1 километр, 1 миллион человек; 2008 — 32 километра на 3,2 километра, 10 миллионов человек. Металлические руды и почвы большей частью добываются на Луне. С Земли придется взять с собой совсем немного. Первая станция обойдется примерно в 96 миллиардов долларов. Из них доставка средств на Луну и строительство там базы — 20 миллиардов, доставка материалов на лунную орбиту — 40 миллиардов. Подсчитано даже, что для возведения первой станции придется добыть на Луне 20 000 тонн алюминия, сырья для производства стекла — 10 000 тонн и грунта — 420 000 тонн. Учли также создание искусственной гравитации, прудов, рощ и рек. Подумали и о профессиях, например, у мужа профессия конструктора, у жены — программиста. Таким образом, создавая для людей удобные небесные жилища, рассчитывали высвободить какое-то пространство на Земле.
Однажды в Пярну Аугуст Каськ видел удивительную улицу. По одну сторону была длинная белая стена. По другую — родильный дом, больница, морг и церковь. Других домов на этой улице не было. На этой улице можно было прожить всю жизнь. Рождаешься, болеешь, умираешь, тебя хоронят. Вот и все. Почему бы на космической станции не устроить так же? Рождаешься, занимаешься наукой, болеешь, умираешь, выбрасывают в космос. А если еще облака в небе и ветерок обвевает, чего еще требовать?
Рискованно было лишь то, что Аугуст Каськ хотел послать в космос опустившиеся элементы. Он не представлял себе всех последствий своей затеи. Что тогда в небесах начнется! Исполнятся зловещие предсказания оккультных наук. Не какие-то воображаемые, а самые настоящие демоны из плоти и крови начнут носиться верхом на метле. Сущий бардак среди звезд. На Землю падают грязные тарелки и пивные бутылки. На орбитах носится блевотина. Из Луны разбушевавшиеся гуляки выламывают целые куски. Разгул вандализма! Попраны небеса с их девичьей невинностью. Детям ночью показывают, как разбушевалась космическая стихия. Люди на Луне! Жизнь продолжается!
Аугуст Каськ стоял в очереди уже полчаса. Сумку с бутылками он из рук не выпускал, хотя другие именно так и делали — ставили сумки к стенке и ждали, руки в карманах. Один раз у такого лентяя опрокинули сетку, все бутылки вдребезги. Аугуст Каськ не хотел, чтобы его бутылки постигла такая же участь. Свою сумку он держал в руках. Тут с ним заговорил один. От него несло пивом, слов было не разобрать. Он просил пятнадцать копеек. И это творение рук божьих! Аугуст Каськ его не замечал, на что тот обиделся. Я что, не живой человек? — вдруг сказал он вполне разборчиво. Нет, сказал Аугуст Каськ холодно и отвернулся.
Может быть, Аугуст Каськ ошибался? Жизнь — это одна из форм движения материи, это форма существования органических макромолекул. Как известно, главная единица жизни — это клетка, состоит она большей частью из протоплазмы. Важнейшие признаки жизни — размножение, возбудимость, движение, обмен веществ и еще что-то. Как жизнь возникла — этого точно сказать нельзя. Количество видов чрезвычайно велико — от вируса до человека, от бактерий до мамонта. В своем развитии человек прошел множество этапов, однако некоторые считают, что уже 40 000 лет назад было существо, напоминавшее современного человека. Человек относится к миру животных, к типу хордовых, подтипу позвоночных, классу млекопитающих, отряду приматов, семейству гоминид, где, по его собственному мнению, представлен единственным видом — Homo sapiens (хорошо о себе думает, вздохнул Аугуст Каськ). В связи с атрофированием обоняния морда у него укоротилась, зубы приспособились к измельчению предельно разнообразной, но не особенно твердой пищи, волосяной покров у человека невелик, он, как известно, укрывается одеждой, благодаря чему может жить почти во всех местах земного шара. Руки у него приспособлены для работы, ноги для ходьбы, мозг для мышления, так, по крайней мере, считают. Величина мозга весьма различна для отдельных индивидов. Мозг Байрона весил 2238 граммов, мозг Тургенева 2012 граммов. Мозг Уитмена 1282 грамма, однако мозг необычайно остроумного Анатоля Франса всего 1017 граммов. В коре головного мозга примерно 15 миллиардов нервных клеток. Чего только этим мозгом не придумали! Парус, плуг, колесо, железо, катапульту, бумагу, порох, цифру ноль, линзы, масляные краски, печатный станок, бога и предание его смерти, теорию атома, паровую машину, электричество, эволюционную теорию, пластмассы, теорию относительности, космические полеты, кибернетику, самолет, витамины, подсознание, генетику, растворимый кофе! В семнадцатом веке убито в войнах 3,3 миллиона человек, в восемнадцатом веке 5,4 миллиона, во время первой мировой войны 9 миллионов, во время второй мировой войны свыше 50 миллионов. Кроме войн, найдены следующие способы ограничения численности населения: голод, рабство, тюрьмы, человеческие жертвоприношения, целибат, аборт, убийства, автомашины, мотоциклы, смертная казнь, дуэль, самоубийство, спорт, свободное времяпрепровождение (Десмонд Моррис). Представителя своего же вида Аугуст Каськ не посчитал человеком. В таком понятии, как человечность, особых достоинств он не находил. Он не уважал универсальность человека. Что из того, что наряду с насилием, наемными войсками, обысками, смертной казнью и подслушиванием существуют икебана, стихи Рильке, детские сады, зубные врачи и психеделические богослужения. Материя и сама, как сказано, существует на лезвии ножа. Скажем и за то спасибо, что являемся веществом. И то уже огромное счастье, что состоим из молекул.
Придя домой, Аугуст Каськ со злорадством услышал, что воздушный шар американца Эдварда Джоста дал течь и опустился в океан недалеко от Азорских островов. Кроме того, его стало сносить ветром обратно по направлению к Америке. Лететь еще оставалось 1200 километров. Старика приняло на борт торговое судно и доставило его в Гибралтар. Поделом тебе, подумал Аугуст Каськ про Эдварда Джоста, нечего дурака валять на старости лет.
3
В окно Мауреру был виден кусочек моря. Но не во всякую погоду, не когда туман. До моря все равно было далеко. Что там творится, не было видно. Какой ветер, какие волны. Причалы закрывали главное. К морю архитектор приморского города попадал лишь тогда, когда уезжал из этого города.
Четыре года назад он побывал в летнем лагере архитекторов далеко на западном побережье. На самом деле это был никакой не лагерь, потому что море было уже холодное, только солнце еще пригревало. Сентябрьские шторма были еще впереди.
После лекции он гулял по берегу с одной секретаршей. Белые гребни волн в темно-синем просторе впечатляли. Маурер дышал полной грудью. В руке у него был спиннинг. На самом деле рыбу он ловить не умел, но спиннинг во время прогулок служил необходимым алиби. И для него самого тоже, потому что просто так гулять Маурер не умел, хотя и не прочь был бы научиться. А так все видели, что Маурер пошел на рыбалку, а не ухаживает за женщиной. Маурер и сам не знал, на рыбалку он пошел или ухаживать. Рыбу-то он не ел. Что же забросило его к осеннему морю, под поздние теплые солнечные лучи, с красивой женщиной, со спиннингом в руке? Может быть, догадка о быстротечности жизни, может быть, подсознательное желание выловить из анонимных глубин океана огромную рыбу и посредством этого конкретизировать себя, свою жизнь и желания? Ведь в начале были лишь воды, над которыми витал божественный дух. Тогда налицо были все возможности. Из моря поднимались острова, рыбы на миг выскакивали из волн и шлепались обратно. Бог знает, что и сейчас там в глубине, никогда не знаешь, что прицепится к спиннингу. Рыжеватые пышные волосы женщины развевались на ветру. Она была очаровательно глупа, но, видимо, Маурер считал ее глупее, чем она была на самом деле. По-мужски что-то мыча про себя, размахивая спиннингом, Маурер шагал впереди, а она семенила следом. Лагеря уже не было видно, они миновали крайний выступ мыса. Теперь уже можно было замедлить шаги, но Маурер ничего не замечал, он даже прибавил шагу. Лишь когда женщина попросила идти потише, ей было трудно на высоких каблуках, Маурер остановился. Он положил спиннинг на камень и отметил, что на море нет ни единого суденышка. Сядем, предложила женщина. И вот они сидели на камне, одни в целом мире. Мауреру было тридцать пять, женщине столько же, один раз была замужем, детей нет. Маурер подумал, не жениться ли ему на ней, она явно была не против. Маурер отнюдь не был человеком чувств, он был во всех отношениях нормальный мужчина, а ей такой и был нужен. Что это там? — вдруг спросила женщина и выпрямила спину, так что ее большая красивая грудь выдалась вперед, завладев благожелательным взглядом Маурера прежде того, на что она показывала рукой. Там какая-то изгородь, видишь? Маурер старательно присмотрелся и увидел низкую, уходящую под воду изгородь. Пошли посмотрим, предложил он и взял женщину под руку.
Там действительно была какая-то странная изгородь. Она шла сверху из леса, спускалась по косогору вниз через гальку и клочки фукуса, уходила в море и скрывалась под водой. Состояла она из одной планки на столбиках. Маурер заколебался, стоит ли заходить за нее, а вдруг там какое-нибудь минное поле? Они стояли на совершенно пустынном берегу. На километр во все стороны не было видно никаких признаков человека. Даже полей не было: западная окраина, Голый Берег, если хотите. Единственным населенным пунктом здесь был их лагерь, но место его как раз и было выбрано с учетом, что ландшафт тут пустынный. Архитекторам так осточертела архитектура, что они предпочли эту пустошь и ночевали в палатках. Что же могла значить эта изгородь? Что она огораживала и от чего? Что было по одну сторону и что по другую? По какой стороне не следовало ходить? Может, по обе стороны? Может, следовало ходить только по границе? Маурер было подумал, что надо бы пройти вглубь берега вдоль загородки, тогда, может, что-нибудь прояснится. Для овец, наверно, объяснил он небрежно. А почему она в воду уходит? — спросила женщина. Ее полные сочные губы разошлись в улыбке. Чтобы овцы не уплыли, пояснил Маурер, они отлично плавают. Он был горожанин и никогда не видел, чтобы овцы плавали, но было очевидно, что овцы плавают. Ему запомнилась одна фраза из какой-то книги: женщины погнали овец купаться. Чтобы женщина не спросила еще чего-нибудь, Маурер притянул ее к себе и начал целовать. Женщина так широко раскрыла рот, как Мауреру в жизни не приходилось видеть. А рот у нее и так был большой. Это была зрелая женщина. Маурер подумал, что возьмет ее. Он остановился, чтобы перевести дух, а женщина бросилась бегом вверх на гору. На бегу она обернулась и крикнула игриво: лови! В лес зовет, удрученно подумал Маурер, не слишком ли у нее все быстро, может, не стоит жениться? Он схватил спиннинг и побежал следом. А она, смеясь во весь свой большой рот, уже скрылась в лесу. Маурер шел следом среди деревьев, но где она там в сумраке, не было видно. Были какие-то белые грибы с восковым налетом, целая куча. Таких грибов Мауреру никогда брать не приходилось. Тут она выскочила из-за елки и прыгнула ему на спину. Она была крупная, плотная, и Маурер закачался под ее тяжестью. Вези, прошептала она, я хочу на тебе покататься. Куда? Вдоль загородки, посмотрим, что там есть, потребовала всадница. Таща женщину на спине, Маурер пошел по опушке. Изгородь вела в лощину, потом снова на взгорок. Сам Маурер опять увидел грибы, но наклоняться, чтобы их разглядеть, не было возможности. Еще ужасно мешал спиннинг, цеплявшийся за кусты ольшаника. Потом они шли по болотине, потом опять наверх.
И тут перед Маурером вырос замок. Женщина тоже застыла, прекратила верещать. Это был настоящий замок, будто из средневековья (Мауреру вспомнились французские замки, например Каркассон), но гораздо меньше. Маурер обратил внимание, что фасад необычайно пестр и бутафорен. Историцизм, точнее стиль Тюдоров, определил архитектор Маурер автоматически и только потом воскликнул: это что такое?! И я это хотела спросить, сказала женщина и попросила: спусти меня. Они пошли к замку. Маурер заметил, что таинственная изгородь начиналась как раз у замка. Около надвратной башни они остановились, не зная, что делать. Где они в самом деле? Может, в Виндзоре? К ним направлялся какой-то человек с ведрами. Вы здешний? — вежливо спросил Маурер. Чего? — грубо ответил тот. Вы здешний будете? — повторил Маурер. Нет, бросил мужик и выругался в бороду. Маурер проводил грубияна взглядом, потом, набравшись храбрости, постучал в ворота. Проявляя любопытство, женщина придвинулась к нему вплотную, и Маурер почувствовал сквозь пиджак ее высокую, тугую грудь. Ворота открылись. Появилась невзрачная баба сторожиха, и Маурер спросил: простите, что тут находится? Что тут находится? — повторила баба, тут находится дом слепых! Ах так, сказал Маурер. А что это за изгородь такая? — храбро спросила его верная спутница. Маурер подумал, что он все-таки на ней женится, — хороший товарищ. Это тоже для слепых, пояснила сторожиха, да это и не загородка, это перила, они по ним к морю ходят. А зачем они к морю ходят? — спросила подруга Маурера. Ну, умываться ходят или постирать чего, пояснила привратница. Подруга Маурера хотела еще что-то спросить, но Маурер поблагодарил за объяснения и повернулся уходить. Какое-то время он ждал в стороне, пока женщина еще о чем-то болтала в воротах. Это так по-женски, подумал он с удовлетворением. Женщинам только бы поболтать. После, на обратном пути, женщина пересказала ему сведения из жизни слепых и истории их дома. Этот замок построил один петербургский миллионер для своего сына-алкоголика. Отец посчитал, что опустившегося молодого человека следует удалить из столицы. Молодой светский лев прожил на этом пустынном берегу два года. У него было несколько слуг из местных крестьян. Им было приказано не выпускать своего господина без разрешения отца с территории замка. Но юноша все равно ухитрялся раздобывать себе водку. Так он провел здесь два лета, две штормовые осени, две мертвых зимы. Для общества и света навсегда потерянный. На вторую зиму он повесился. В своей комнате, ночью, во время бури. Бедный узник, вздохнула женщина.
Вдоль этих сооруженных для слепцов перил они пошли назад к морю. Море пенилось. Маурер попытался было забросить спиннинг, но без успеха. Женщина смотрела, как перила уходят под воду. Вечером в лагере устроили праздник. Развели костер, пели. Маурер больше свою связь с ней не скрывал. Женщина сидела у костра с ним рядом, Маурер обнимал ее за талию. Были сделаны соответствующие намеки, но Маурер вел себя как джентльмен. Ночью он увел женщину в свою палатку, и она, несмотря на холод и страшный ветер, отдалась ему. Кожа у нее пылала жаром. Она была само совершенство, каких в фильмах показывают. Иногда Маурер даже сомневался, есть ли такие в жизни. А теперь он сам обладал такой женщиной. Чего ему еще оставалось желать? Он соприкоснулся с вечностью.
Через месяц они поженились. Жена бросила работу секретарши, стала домохозяйкой. Теперь они были женаты уже четыре года.
Днем Маурер встретил коллегу Лео Лапина. Тот стал ему растолковывать новую идею, которая могла бы довести принципы организации микрорайона до совершенства: чтобы жители могли остаться в своих микрорайонах навсегда, чтобы им не надо было даже пересекать улицу, — для этого в зеленых зонах надо разбить кладбища.
Вечером жена с воодушевлением рассказала, что в фильме этот Джим живет со своей тещей. Маурер таких штучек не выносил и не хотел, чтобы и жена интересовалась всеми этими извращениями. Всех этих эксгибиционистов, фетишистов, гомосексуалистов и онанистов Маурер терпеть не мог. Он презирал Джимов, которые живут со своими тещами.
4
Лаура полюбила Каннингема и всех, кто его окружал. Иногда на работе какая-нибудь из женщин начинала обсуждать виденное. Большинство считало Каннингема слишком беспомощным, бедолагой, другие же, наоборот, утверждали, что у него тонкая душа. В отношении Барбары мнения тоже разделились, одни ее осуждали, другие на ее месте поступали бы точно так же. Между сериями время едва тянулось. Читать не хотелось, в кафе сидеть было скучно. По слухам, фильм был тридцатисерийный. Лаура подсчитала, что проживет с этой компанией до января, а то и до февраля. Тогда Каннингем канет в небытие, Джим утихомирится и Анна заживет своей жизнью. В фильмах одно нехорошо, что они кончаются. Есть, правда, и такие, в которых несколько сот серий, но кончаются и они. И это еще ужаснее, потому что к ним очень привыкаешь. Это какой-то садизм — кончать фильмы. Почему бы им не длиться всю жизнь?
Дела сложились так, что Анна и ее зять Джим после смерти Плюрабель стали жить вместе. Время от времени старый Каннингем навещал свою внучку Аннабель, а его любовница Барбара готовилась к свадьбе с сыном мюнхенского промышленника Рупрехтом.
Необузданность Джима перешла все границы, Лаура тоже так считала. Молодой человек все-таки убил свою жену, пусть и косвенно, а теперь ему и тещу подавай! Не исключено, что под бесстыдством Джима кроется что-то вроде люмпенского комплекса неполноценности. Совратив женщину из высшего класса, битник мстил этому классу.
Теперь же в игру вступил новый персонаж. В колледже Джим познакомился с девушкой, своей сверстницей (с одного курса), по имени Лилли. На первый взгляд, она казалась ровней Джиму как в духовном, так и в социальном плане. Она была естественна, с современными взглядами, свободна от комплексов, добросердечна, не с такой уж изысканной внешностью, одевалась просто. Скоро Лилли переселилась к Джиму. Узнав о существовании маленькой Аннабель, она сразу же начала умолять, чтобы ребенка отдали ей на воспитание, что она, без сомнения, сможет заменить ей мать. У Джима же в душе еще явно пылала неутихающая страсть к покойной жене. Однажды случилось ужасное. Джим случайно увидел, как Лилли примеряет платье Плюрабель, которое он упрямо хранил. Наверно, Лилли заметила эту его загробную любовь, она захотела, видимо, стать похожей на этот миф, живущий в сердце Джима. И это трогательно, уж это-то должен был Джим понять — так нет же, он избил Лилли.
Но роман Джима с тещей тоже оказался весьма непрочным. После очередной ссоры чувства Анны снова стали склоняться к деликатному, чувствительному Каннингему. Анна дала бывшему мужу понять, что он мог бы вернуться, тем более что Барбара жила в Мюнхене со своим Рупрехтом. Каннингем сказал Анне, что между ним и Барбарой действительно все кончено. Однако он еще не обрел душевного равновесия и пока что вернуться не может. Естественно, он и понятия не имел об отношениях Анны с Джимом. Не знала о них и простодушная Лилли.
Однажды к Анне явился рассерженный Джим и увез маленькую Аннабель с собой. Его тоска по дочери превратилась в сущее безумие. Лилли воодушевилась, наконец-то она займется ролью мачехи. Но вскоре выясняется, что она не способна справиться с воспитанием ребенка. Она не знала жизни, была порядочная растяпа, не умела вскипятить молока, успокоить ребенка. Ревнивый, истеричный Джим однажды увидел, как Лилли за что-то шлепнула дитя. Джим набросился на Лилли, как волк. Это же не просто ребенок, зарычал он, это ее ребенок, ребенок Плюрабель, а я что, не человек? Да ты ноги Плюрабель целовать недостойна, бестактно рявкнул Джим, схватил ребенка под мышку и бросился мириться с Анной. В конце концов она мать Плюрабель, ему теща и любовница, а маленькой Аннабель бабушка. Но Анна приняла Джима весьма холодно, она объявила, что хочет возобновить семейную жизнь с Каннингемом. Что Джима она больше видеть не хочет. А что маленькая Аннабель вернулась, это хорошо, Аннабель теперь останется у бабушки. Джим хотел уйти с ребенком, но Анна сказала, что ребенка она и так получит, в суде ничего не стоит доказать, что Джим пьяница, неврастеник, сущий психопат. В этот момент вошел Каннингем. Джиму терять было нечего, и он тут же выложил Каннингему всю правду. Твоя жена — моя любовница! — бросил он невинному Каннингему в лицо. Это правда? — с деланным безразличием спросил Каннингем. Анна устало кивнула. Она не желала больше притворяться. В Каннингеме что-то надломилось, но он справился с собой, вежливо поклонился и вышел, чтобы опять удалиться в глушь, в свое печальное изгнание. Размякший Джим сделал беспомощную попытку примириться с Анной, но та плюнула ему в лицо, после чего Джим побежал в бар и выпил два двойных виски.
Бедная Лилли, которая ни в чем не была виновата, ждала дома, а потом пошла в город искать свою Аннабель. Долго искала Лилли, пока наконец не добралась до виллы Каннингемов. Она увидела Анну, которая убаюкивала ребенка на руках. Они представились друг другу. Некоторое время чуждались одна другую, но скоро подружились. Бедная Лилли не догадывалась, какого рода отношения связывали Анну и Джима. В это время Джим вышел из бара и направился на кладбище, чтобы преклонить колена перед могилой Плюрабель. Он еще валялся на дорожке, утирая слезы, когда послышались осторожные шаги. Кто же это пришел? Ни за что не догадаетесь. Белокурая Барбара!
На этом кончалась серия.
Ребенок еще не спал. Он подошел к Лауре и спросил, о чем все-таки этот фильм. Лаура объяснила, что все дело в маленькой Аннабель, за которую борются, потому что ее мама умерла. От чего она умерла? — спросил ребенок. Ее папа ударил ее маму, вот потому и умерла ее мама. Ребенок задумался. А почему тогда они за нее борются? — стал он спрашивать дальше. Они хотят, чтобы ребенку было хорошо. А что ребенок сам хочет? — спросил ребенок. Ребенок ничего не хочет, потому что он еще ребенок, ответила Лаура. Но я ведь хочу, а я ребенок, возразил ребенок. И что же ты хочешь? — спросила Лаура. Я хочу жену, ответил ребенок, и еще пистолет.
5
Пеэтер стучал карандашом по столу. Стол был деревянный, лакированный. Под лаком были видны годичные кольца. Карандаш был цветной, светло-желтый, незаточенный. Когда карандаш приближался к столу, приближалась к столу и его тень. Как только карандаш и его тень соприкасались, раздавался звук. Или стук. Точнее, стук раздавался тогда, когда карандаш касался стола, когда тень и карандаш соединялись. Через какое-то время Пеэтер заметил, что, кроме карандаша и тени, с ними соединялось еще отражение карандаша в лакированной поверхности стола. Сколько длился этот стук? Он был короткий, будто бы не длился совсем. Но без протяженности он быть не мог, тогда бы не было и самого этого щелчка. Иногда, когда Пеэтер слабо держал карандаш, тот отскакивал от стола и снова по нему стукал, и еще третий раз, уже слабее. Если Пеэтер держал карандаш крепче, то карандаш оставался на столе, его конец застывал неподвижно и больше не стучал. Звук возникал только в начале соприкосновения, само же оно было беззвучно. Пеэтер стал стукать дальше. Стукал и при этом считал. У щелчков протяженности не было, а вот у промежутков между ними — была. Самих промежутков было не видно, не слышно, и запаха у них тоже не было. Ничего не было. А протяженность была! Пеэтер проследил по часам и обнаружил, что промежутки между щелчками длились примерно секунду. Звуки щелчков затихали не сразу. Щелчок кончился, а звук еще звучал, когда самого щелчка уже не было. Пеэтер отстукивал секунды. Это было так, будто усталый человек забивает молотком гвозди. Примерно так же и сердце бьется, когда лежишь. Или когда медленно идешь, не бродишь просто так, а к чему-то приближаешься, чтобы вблизи посмотреть, что это такое. Или ходишь в комнате по кругу и чего-то ждешь. Секундная стрелка двигалась рывками, но эти короткие остановочки не совпадали с секундными делениями. За секунду стрелка делала примерно три маленьких скачка. Потому и было видно, что она движется. При плавном движении глазу не за что было бы уцепиться. Видишь, что движется, а в каком она сейчас месте? Ни в каком. В любой миг она уже дальше передвинулась. Все время здесь и не здесь. Со скачками она все-таки где-то, но ужасно короткое время. Минутная стрелка и часовая, как казалось взгляду, стояли на месте. О часовой нечего и говорить. Пеэтер никак поверить не мог, что можно так медленно двигаться. У движения все-таки тоже должны быть какие-то пределы. Если какой-нибудь предмет движется так быстро или так медленно, что движения не видно, то, может, он и вовсе не движется? По крайней мере, в этом случае нельзя говорить о движении. Минутная стрелка вроде бы и движется, а вроде и нет. Посмотришь в какой-то момент и заметишь: она дальше продвинулась. Иногда покажется, что увидел ее движение, но тут же снова кажется, что она стоит на месте. Пеэтер стал разглядывать минутную стрелку в лупу. Но и это не помогло. Только больше запутался. Стрелка двигалась и не двигалась. Она была где-то между. Просто зло брало на нее смотреть. Часы были старинные. Сверху надпись: Perret & Fils. BRENETS. Цифры римские. Сзади две крышки. Верхняя из темного металла, толстая, потертая. Под ней — тонкая, блестящая. Если ее открыть, обнажалось сверкающее нутро. Пружинки спрятаны, но видно, как движутся анкерок и балансир. Они упирались в маленькие драгоценные камешки. Одна стрелка указывала на слова avans и retard. Пеэтеру хотелось бы жить внутри часов. Он представил, что он совсем крохотный. Он мог бы быть ростом с миллиметр и проходить между шестеренками. Но в темноте, в чьем-то кармане, все-таки опасно. Зато там было бы тепло. Часы бы его убаюкивали. Они всегда убаюкивают. Иногда их не замечаешь. К ним привыкаешь. Часы слышно лишь тогда, когда специально прислушаешься. И тогда удивляешься: а они ведь все время тикают! И довольно громко. Вот новые часы — те слышишь. Они даже спать не дают. И в чужом месте, например у тети, у которой Пеэтер иногда ночевал. Раньше Пеэтеру особенно нравились часы с кукушкой, в деревне, куда он уезжал на лето. В конце каждого часа эти часы легонько щелкали. Приготавливались. Затем открывалась дверца, высовывалась птичка и куковала столько раз, сколько показывали часы. Это была кукушка. Куковала она и в лесу, но не по часам. Дедушка сказал, сколько кукушка накукует, столько человеку жить осталось. Один раз кукушка прокуковала три раза, другой раз больше ста. Чему же верить? И кого это касалось? Кукушка куковала в лесу за деревней, все ее слышали. Всем, значит? Все, значит, в одно время умрут? — спросил Пеэтер у дедушки. Нет, ответил тот. Наперед нельзя знать, сказал он загадочно. С кукушкой, которая сидела в часах, было проще. Пеэтер не думал, что она живая. Но и мертвая она не была, потому что двигалась и куковала. Мертвые не движутся, не кричат. Она была где-то между. Что делала она в свободное время? Чем занималась в своем домике, сидя между шестеренок? Может, думала о том, что успела увидеть, пока выглядывала из окошечка, знакомясь с тем, как люди живут? У нее не спросишь, ее дом — ее крепость. А ее дом находился внутри дедушкиного дома. Не то что башенные часы, которые высоко в небе, под облаками, над городом, которые бьют всем. Но люди больше слушают время по радио. Особая тайна была в телефонных часах. С этой телефонной женщиной Пеэтер один раз начал разговаривать, стал у нее спрашивать то, другое. Естественно, она не ответила, как Пеэтер и думал, потому что ему и раньше говорили, что это не женщина говорит по телефону время, а машина. Она не обращала внимания, если ей говорили спасибо, только объявляла время и бросала трубку. Пеэтер все же надеялся, вдруг не бросит, вдруг повторит. Нет, у этой телефонной женщины был плохой характер. Ей нельзя было пожаловаться, с ней нельзя было обменяться мыслями. Пеэтер ей часто звонил, надеясь, а вдруг придет другая, более ласковая. Но нет. Телефонная женщина была готова отвечать хоть всю ночь, даже в четыре утра, как Пеэтер однажды попробовал.
Кое-чего с часами было делать нельзя. Нельзя было крутить стрелки в обратном направлении. Часы нельзя было ронять. Нельзя было опускать в воду. На часы это действовало странным образом, даже если на них было написано, что они водонепроницаемые. Может, им не хватало кислорода?
Пеэтер защелкнул крышку, послушал. Часы тикали. Они показывали три. Это было ясно и по тому, как была освещена стена дома напротив. По тени от дерева на траве. Это чувствовалось по настроению, по расположению окружающих предметов. Каждый час все по-своему, все другое, что Пеэтера окружает. Его окружали предметы. Они были рядом, он их видел и чувствовал. У них был знакомый запах. У часов запаха не было, только от ремешка пахло кожей. И кругом в мире полно вещей, хотя бы Пеэтер и не видел их, не чувствовал, как они пахнут. Где-нибудь на Огненной Земле или в Англии тоже всякие вещи. Они принадлежат огнеземельцам и англичанам, которые с ними хорошо обращаются. Независимо от вещей идут времена года. Весной вещи видят солнце, глубоко дышат. Летом вещи вялые, грустные. Осенью становятся ясными. Зимой они остывают, но не простужаются. Теперь опять наступает осень. Листья пожелтели, опали. Пеэтер наблюдал, за этим уже несколько раз, это его больше не удивляло. Хотя это опадание было бесполезной тратой сил. Деревья, могли бы прожить и с одними листьями. Все была бы экономия. Неужели деревья не знают, что скоро наступит зима? Неужели они к этому не привыкли? Или как раз привыкли, а листья сбрасывают по привычке? Но им не больно, это ясно. Они не кричат. Зимой иногда потрескивают. Но только в мороз. Когда листья опадут, придет зима, это очевидно. Зимой чаще всего идет снег, Пеэтер это знал. Но последние годы снега не было. Только по радио пели песни про снег. Земля была черная, с санками нечего было делать. После зимы придет весна, потом лето, потом опять осень. Что делают в каждое время года, тоже известно. Зимой занимаются зимним спортом, весной становятся беспокойными, летом плавают и загорают, осенью собирают ягоды и грибы. Так течет время. Но как оно течет? Вода течет, ее видно, можно руку сунуть. Когда вода течет, она холодная или горячая. Воздух течет в виде ветра. Его не видно, но щеками чувствуешь. Еще чувствуешь, если поднять кверху мокрый палец. Как же оно течет? В песне поется, что время все дает и все забирает назад. Время сильное. Время все может изменить. Оно все вещи знает. Каждой вещи свое время, время идет по кругу, а некоторые убивают время зря. Если оно такое сильное, почему тогда себя не показывает? Может, стесняется? Может, страшное с виду, или голое, или больное, с одной ногой например, или вывихнуло что-нибудь?
Пеэтеру больше запоминалось, какие вещи на вкус, на запах, на ощупь, а не какие на вид или словами. Причем запахи, вкус, ощущения не шли одно за другим, а существовали одновременно. Больше всего он любил запах бензина и ацетона. Он жадно ловил везде эти запахи и старался вдохнуть их поглубже. Это было божественно! Но ему никогда не приходилось надышаться ими вволю. Это не разрешалось. Зато он нюхал всякие пищевые эссенции, спиртовые растворы эфирных масел. Очень любил он запах миндаля и лимона. Нюхал он и ромовую, вишневую и шоколадную эссенции. А вот духи не любил. Нашатырный спирт был слишком резкий, даже слезы выступали. С большим интересом он нюхал собственные газы, их запах зависел от съеденной пищи и часто менялся. Некоторые нравившиеся ему запахи встречались редко. Например, керосина или мускатного ореха. Некоторых ему пока вообще нюхать не доводилось. Их ему предстояло узнать в более зрелом возрасте, когда он выучится и поднимется по служебной лестнице. Запах индийских городов, запах штемпельной краски, запах незнакомой женщины, запах журнала «Штерн», запах орхидей и сигарет. Ему уже приходилось трогать мягкие вещи и твердые. Холодные и гладкие он предпочитал теплым и шершавым. Но больше всего он любил никелированные вещи, он с удовольствием прижимал их к горячему лбу. Подпиливание ногтей приводило его в дрожь, заставляло кричать. Еще он не выносил, когда скребли ногтями по ржавому железу. Он любил легкие искусственные материалы, слегка упругие. Земля ему не нравилась, а песок нравился, как в сухом, так и влажном виде.
6
Аугуст Каськ сначала положил на зуб водки и держал голову внаклон до тех пор, пока алкоголь не проник в дупло, пока не высохла и не онемела слизистая оболочка рта. Сначала водка помогла, но теперь она действовала все хуже, достаточно было на нерв попасть хотя бы слюне, чтобы опять вернулась боль. Иногда, правда, боль утихала сама собой, но ненадолго, скоро ему опять приходилось вскакивать и ходить по комнате, охая про себя. Никаких таблеток у него дома не было. Пломба вывалилась во время завтрака. В дупло тут же попал горячий сладкий кофе, хлебные крошки, и от боли у Аугуста Каська потемнело в глазах. Теперь он страдал уже три часа. Из-за такой напасти пришлось выпить полбутылки водки. Мысли мешались, а больно было по-прежнему. Он страдал и не мог трезво рассудить, что ему делать.
Наконец он решил идти к зубному врачу. Слишком хорошо перед врачом он выглядеть не хотел, нечего выказывать этому сверлильщику преувеличенное почтение, еще подумает, что Аугуст Каськ, беззащитный и страдающий от боли, перед ним заискивает. Аугуст Каськ надел ковбойку, почти что старую. Посмотрел на себя в зеркало и еще больше расстроился: вид был простоватый, униженный. Так врач еще подумает, что Аугуст Каськ бедный и неумный человек. Он передумал. Постанывая от боли, надел белую рубашку и галстук в клетку. Теперь другое дело! Никакого угодничества, вид нормальный и независимый.
Когда он наклонился, чтобы завязать шнурки, кровь прилила к голове, и новый приступ боли заставил его разогнуться. Он переждал, пока боль немного утихнет, и потом уже кое-как завязал шнурки.
Он вышел из дома, сел в троллейбус. Тот был полон, как всегда. Опять стояли лицом к лицу, впритирку. Теперь, когда болел зуб, эти телесные контакты с посторонними были для Аугуста Каська просто невыносимы. Нечаянно подслушанные диалоги потрясали своей пошлостью, животный смех всяких молокососов вызывал желание бить их ногами. По пути набилось еще народу, и все скопились на задней площадке, хотя впереди было свободно и туда легко можно было пройти, но они не догадывались или же просто им было лень. Аугуст Каськ сам протиснулся вперед, при этом пару человек хорошо толкнул, а паре наступил на ноги. Стоя впереди, он смотрел назад и видел не людей, а животных. Странное животное человек, думал он, причем довольно спокойное и терпеливое, если задуматься. Все были одеты, с ног до головы, на всех шапки. Если на медведя или на кошку столько напялить, останутся они такими же спокойными, сохранят такой же скучающий вид? Вынесут волки или обезьяны, если их так же прижать друг к дружке, загнать в тесную клетку? В зоопарке условия куда лучше, там просторнее, а звери все равно нервничают, воют и кусаются. А здесь они так зажаты, что и не пошевелиться, а гляди ты, стоят, молчат, некоторые даже смеются во весь рот. Воспитание — огромная сила, подумал Аугуст Каськ, все-таки чего-то мы достигли, нельзя сказать, что тут сумасшедший дом. Сколько времени терпят друг друга, не кусаются.
Вот и его остановка. Сильно толкнув одну особенно неприятную старую даму, Аугуст Каськ вышел из троллейбуса. Дама заворчала, но Аугуст Каськ и не подумал ей отвечать. У поликлиники дул холодный ветер, все деревья стояли голые. Аугуст Каськ надеялся, что боль сама утихнет, как это всегда бывает, когда приходишь к зубному врачу, но на сей раз она не унялась, явно началось воспаление. Сидевшая в регистратуре рябая женщина, как ни странно, тут же пропустила его к врачу. Аугуст Каськ на это и не надеялся. Только кто-то вышел, его тут же пропустили.
Он сел в кресло, принял полулежачее положение. Кресло стояло против окна. Аугусту Каську одновременно светили в глаза солнце и лампа. Он и глаз не мог открыть. В углу напротив сидела пожилая женщина, рот у нее был широко открыт, распертый какой-то проволокой. Во рту виднелась вата. Их взгляды встретились. Женщина первой опустила взгляд. Аугуст Каськ закрыл глаза. Он ждал. Мучитель все не появлялся. За спиной разговаривали о погоде. Только теперь боль немного улеглась. Пришла врач, молодая женщина, и Аугуст Каськ открыл рот. Женщина сунула ему в рот крючок, и тот попал прямо на голый нерв. Ничего, ничего, успокоила его женщина и взяла сверло. Аугуст Каськ следил краем глаза, какое сверло выбирают. Это его интересовало с детства. Но он до сих пор не выяснил, какое сверло болезненнее — тонкое или потолще. Не сверлите, зуб болит, сказал Аугуст Каськ, вы что, не видите? Вижу, вижу, сказала женщина смеясь. Она включила сверло, и Аугуст Каськ почувствовал во рту запах жженой кости. Напрягшись, он ждал боли, но ее не было. Рассверливали внутренний верхний край дупла. Сверло вроде бы подходило на миг к нерву и снова отходило. А боли, против ожидания, не было. Ополосните рот, приказала врачиха. Аугуст Каськ открыл глаза, и его снова ослепило солнцем и лампой. Он прополоскал рот, и его оставили лежать в кресле. Напротив уселась та самая пожилая женщина с торчащими изо рта проволокой и ватными пирожными. Аугусту Каську вдруг вспомнилось, как от него, пятилетнего, требовали, чтобы он признался, куда спрятал монограмму с папиного портфеля. Что было на этой монограмме? Естественно, буквы, но такие каллиграфические, что мальчик папиных инициалов разобрать не мог. Монограмма скорее напоминала серебряную змею, ее округлая рельефность усиливала это впечатление. X и К сплелись друг с дружкой, будто в смертельной схватке. Концы буквы X напоминали змеиные головы. Куда ты ее задевал, куда ты ее задевал? — не один час допрашивали его папа с мамой. Часами мучили они Аугуста Каська, непрерывно, ни на миг не отлучаясь из комнаты — или кто-то выходил, а другой был все время? Они били его и упрашивали, били и упрашивали, но Аугуст Каськ не признавался. Отец говорил, какие ужасные вещи ожидают его на жизненном пути, если он с таких лет сделается лгуном и вором. Я ведь не хочу тебя бить, не хочу, повторяла мать, плача, и вот видишь, вынуждена. И брала ремень, и била. Под конец Аугуст Каськ уже и не помнил, взял он монограмму или нет. Он все же знал, что не брал, но на него подействовал многочасовой допрос, устроенный отцом и матерью. Его тыкали носом в портфель, и он видел, что серебряная змея пропала, на коже остались только дырки от заклепки. Ему было больно, глаза опухли, он бы признался, если бы действительно знал что-нибудь о монограмме. Но он об этой монограмме ничего не знал. Знал только, что он ее не брал. Но на него подействовали аргументы отца. Два дня назад монограмма была на месте, за это время у них не было ни одного постороннего. И портфель все время был дома. И отец с матерью серебряных монограмм не воруют. Если портфель был здесь в комнате, убеждал его отец, и если из троих двое, то есть мы, монограмму не брали, значит это сделал третий, то есть ты. Ты же не хочешь сказать, что ее утащила кошка или крысы? И снова бил ремнем. Стемнело, зажгли свет. Это твое первое воровство в жизни, и оно будет последнее, рычал отец. И есть ты сегодня не получишь, добавила мать. И на ночь останешься с портфелем в этой комнате, будешь на него смотреть, тогда, может быть, наконец устыдишься, пояснил отец, или тебе еще добавить? Или сейчас признаешься? — снова драла его за волосы мать. Потом мать сказала, что Аугуст Каськ признался. Когда? Он не помнил, как не помнил и того, что воровал монограмму. И теперь, спустя сорок пять лет, оба эти события стерлись в его памяти. Откройте рот, сказала врачиха. Лицо у Аугуста Каська скривилось как от боли, но больно опять не стало. Он чувствовал запах гвоздики и ощущал безболезненные манипуляции возле зуба, и тут ему снова было приказано прополоскать рот, и, когда он это сделал, сказали, что это все, пусть приходит через неделю. Почему? — спросил Аугуст Каськ, зачем снова? Я положила на зуб лекарство, объяснила женщина, зуб еще больной, не хотела вам больно делать. Сперва надо убить нерв, тогда и зуб можно будет лечить. А почему вы не хотели мне больно делать? — спросил Аугуст Каськ. Врачиха этого вопроса не поняла и засмеялась. А теперь будьте любезны, дайте другому сесть, сказала она. Старуха с открытым ртом залезла, охая, на его место.
Аугуст Каськ вышел из поликлиники и поехал на троллейбусе домой. Квартира показалась ему другой, не такой, как тогда, когда он мучился от зубной боли. Он увидел повсюду пыль и хлам. Включил телевизор. Как раз началась передача «Вы и ваша семья». В передаче обычно участвовало какое-нибудь одно семейство, и корреспондент расспрашивал всех о жизни и работе. На этот раз перед камерой сидел какой-то архитектор с женой. Муж был невысокого роста, светловолосый, с улыбающимся лицом. Старый ребенок, неодобрительно подумал Аугуст Каськ. Жена была с пышными рыжими волосами и смеялась еще больше, чем муж, только зубы сверкали. Она была не так уж молода, но сохранилась прекрасно. По крайней мере красоту навести умела. Она была американского типа, в больших круглых очках. Говоря, она изредка притрагивалась к мужу, что того слегка смущало. Аугуст Каськ ушел на кухню и не слышал, о чем сначала говорил архитектор. Когда он вернулся, спросили, кто у них является главой семьи. Будто соревнуясь друг с другом, архитектор и его жена стали говорить, что для них это вообще не имеет значения. Но я был бы рад считать главой семьи свою супругу, галантно добавил архитектор. Жена громко засмеялась. Спросили, что архитектор думает о современном градостроительстве. Муж стал говорить, что эстонцы овладели культурой сравнительно недавно, с городской жизнью они еще как следует не свыклись. Они слышали, что на Западе город как таковой вступил в полосу кризиса, и без критики принимают это мнение на веру, бесплодно мечтая о старых хуторах, ульях и тенистых лесных речках. Но ведь колесо истории вспять не повернешь! — развел архитектор руками и засмеялся. Его жена (улыбаясь еще обворожительнее) добавила, что город не является какой-то неизменной величиной, он постоянно развивается. Ульи и лесные речки безвозвратно ушли в прошлое, это ясно, мы должны будем привыкнуть, что землю когда-то заменит, бетон, траву — алюминий, деревья заменит стекло. Все это — дело привычки, сказала она жизнерадостно. Земля, трава, лес глубоко укоренились в нашем сознании, но с таким же успехом в нем могут укорениться и бетон, алюминий и стекло. Говоря это, она теребила золотую цепочку на своей пышной груди. Грудь обтягивал джемпер, а сверху была свободная кофта. Но лежавший на диване перед телевизором Аугуст Каськ все равно видел оба ее острых соска. Он мог дотронуться до них рукой. Женщина, болтавшая о необходимости привыкать к новым вещам, его не видела. А он ее видел. В этом смысле телевизор — отличная штука. Аугуст Каськ лежал и смотрел на женщину все с большим удовольствием.
7
У Маурера спросили, направив камеру прямо на него, счастлив ли он. Он хотел честно ответить, что счастлив, но страх показаться банальным удержал его. Но как тогда ответишь? Маурер сказал, что счастье — это возможность заниматься любимой работой, любить и быть любимым, быть полезным своему народу и обществу. Но добавил, что это все в идеале, а на самом деле можно говорить лишь о стремлении ко всему этому. Женщину украшает непосредственность, и на вопрос о счастье она ответила утвердительно, без всяких скидок. Этот ответ перед лицом нескольких тысяч зрителей понравился Мауреру. Жена с ним просто счастлива. Сколькие могут этому позавидовать! Потом Маурера попросили показать свои модели кораблей. Он кое-что показал и объяснил, как их собирают в бутылках. Когда модель в бутылке показали на экране крупным планом, зазвучала музыка. Вы когда-нибудь хотели стать моряком? — спросил репортер. Конечно, как и все дети, ответил Маурер. А почему вы так считаете, почему все дети мечтают стать моряками? — продолжал расспрашивать репортер. Это же так просто, улыбнулся Маурер, я имею в виду море. Оно может быть опасным, даже смертельно опасным, но оно в какой-то степени примитивно. Всего лишь природная стихия, не более того, пояснил Маурер, с ним нельзя вступить в диалог, ведь у него нет души. А у домов есть? — спросил репортер. Нет, и у домов души нет, убежденно ответил архитектор Маурер, душа есть только у человека. Репортер поблагодарил, и на этом передача закончилась.
Жена была возбуждена. По дороге домой она сказала, не пойти ли им в ресторан. Недалеко от дома был какой-то ресторан, но Маурер бывал там всего раза два, да и то днем. Отказать жене он не решился. Ну что ж, сказал он, почему бы немножко не расслабиться.
У входа стояло пять-шесть человек. Маурер с женой встали за ними. Конечно, все терпеливо ждали. Заглядывали в стеклянную дверь и комментировали действия швейцара. Идет! — обнадеженно сказал кто-то. Тот вроде бы и собирался подойти, но опять ушел. Ушел, вздохнула женщина из очереди, прижавшись носом к стеклу. Опять стали ждать. Тебе не холодно? — спросил Маурер у жены. Еще нет, ответила та, и уходить уж теперь не будем. Ну хорошо, подождем, согласился Маурер. Сквозь очередь протиснулся какой-то хорошо одетый мужчина и постучал в стекло. Никто не осмелился ему ничего сказать, хотя всех это порядком разозлило. Швейцар услышал стук и открыл. Хорошо одетый мужчина без слов скользнул в дверь. Швейцар хотел сразу же закрыть, но кто-то из очереди сунул в дверь руки. Пусти, ну, слушай, пусти, клянчил он. Нельзя, коротко ответил швейцар. Пусти, ну, пусти, не унимался тот, дергая дверь. Тогда швейцар сильно толкнул его в грудь, тот отшатнулся. Защелкнулся замок. Вот черт, несложно выругался потерпевший. Ладно, утешил его приятель. Опять стали ждать. Температура была ниже нуля, дул ветер. Наверно, скоро снег пойдет, сказала жена Маурера, поднимая ворот пальто. Небо было однообразно серое. Если бы были лужи, они бы давно замерзли. В глаза несло пылью. Наконец в дверях снова показался швейцар. На этот раз он пустил всех, кроме Маурера с женой. Ну, следующие мы, радостно сказал Маурер, ничего не предприняв для того, чтобы войти. Он не хотел, чтобы и их так же оттолкнули. Но ждать пришлось не более пяти минут. Швейцар посмотрел через стекло и впустил их. Спасибо, сказал Маурер неискренне, но швейцар его не слушал. Он в упор смотрел на жену Маурера и при этом как-то странно усмехался. Это задело Маурера. Прошу ваше пальто, мадам, сказал швейцар с провинциальной галантностью. Я сам сниму пальто с мадам, не позволил оттереть себя Маурер. Ах так, ухмыльнулся швейцар, но все же вытянул вперед руки, и жена повернулась, чтобы он принял пальто. Швейцар любезно поклонился и повесил пальто на вешалку. Пальто Маурера еще какое-то время валялось на стойке, потому что швейцар занялся разговором с каким-то пьяницей. Жена Маурера расчесывала свои длинные рыжие волосы перед зеркалом. Ожидая ее, Маурер заметил, что этот желтоглазый швейцар, занятый разговором, умудряется еще бросать на его жену похотливые взгляды. Я жду, многозначительно постучал он по стойке согнутым пальцем. Ах так, иронизировал швейцар, а я и не знал. А в чем ваша работа заключается? — надменно спросил Маурер. Делать все то, чего вы не делаете, ответил на это швейцар. Неискренне поклонившись, он повесил пальто Маурера поверх пальто жены. Маурер заметил, что жена засмеялась на эту плоскую шутку. Он тоже причесался, и они вошли в зал.
Там было накурено и довольно пусто. Половина столов пустует, подумал Маурер. Странно, государственное учреждение, а не заинтересовано в доходе. Они сели у окна. Скоро Маурер понял, что это место не самое лучшее. Кто-то за его спиной упал вместе со стулом и долго барахтался на полу, прежде чем смог подняться. На всякий случай Маурер оборачиваться не стал. Некоторые психопаты не терпят, когда на них смотрят, тут же придираются. В ожидании официанта Маурер спросил: что это швейцар этот перед тобой так заискивал? Видимо, я ему понравилась, весело ответила жена, разве плохо, если твоя жена и другим капельку нравится? Хорошо, конечно, сердито ответил Маурер, но и ты выбирай, кому нравиться. Официант уже подошел. Время позднее, некоторые блюда кончились, сказал он, но Маурер нелюбезно сказал в ответ, что они и не собираются есть, и заказал бутылку коньяка. Так много! — ахнула жена. Помолчи все-таки, прошипел Маурер, но официант услышал, и жена, конечно, обиделась. Официант ушел. Заиграла музыка. Оба молчали. Молчали, пока не принесли коньяк. Против обыкновения Маурер выпил подряд две рюмки. Этот ресторан был ему противен. Придется сломать и построить новый. Жена отпивала по глоточку. Потом решилась и выпила всю рюмку до дна. Все-таки она оказалась более пустой и тщеславной, подумал Маурер, чем он полагал. Некоторые пошли танцевать, но Маурер не пошел. Ну, выпьем, прервал он наконец молчание, и они подняли рюмки. Я вечером здесь не бывала, сказала жена, и это прозвучало как упрек. Тоже мне место, презрительно отозвался Маурер. Тебе нигде не нравится, где весело, продолжала жена. Сам ходишь с приятелями, а меня не берешь. Мы говорим о делах, сказал Маурер, но жена только усмехнулась. Снова длинная пауза. Потом жена порылась в сумочке. Пойду схожу в туалет, сказала она. Маурер предложил проводить, но жена отказалась — заведение пустое, зачем провожать. Она ушла. Маурер остался один.
Под тихую волнующую музыку он думал об одной своей тайной мечте. Он мечтал, чтобы у него в каждом городе была любовница. Одинокая женщина с квартирой. В Валге, Тырва, Пярну, Выру, Абья. Квартира, где зимой тепло, есть еда, питье в холодильнике, где есть телевизор, но нет телефона. В одном месте эта тайная любовница могла бы жить в новом районе, куда ехать надо на последнем номере автобуса три остановки или даже идти пешком по свежему снегу, чтобы, придя, подняться на третий этаж и своим ключом отпереть дверь. В другом месте эта тайная любовница могла бы жить в старом доме с печным отоплением, от главной улицы за угол и вниз, открыть калитку и у задних дверей вытереть ноги о коврик. В третьем она могла бы жить в собственном доме возле парка за автостанцией. Или — на открытом всем ветрам берегу моря, окна выходят прямо на закат. Иногда Маурер думал, что эти женщины не обязательно должны быть его тайными любовницами. Это сделало бы жизнь слишком сложной. Маурер все-таки уже не мальчишка. Они могли бы быть просто хозяйками на тайной квартире, топили бы там печку, убирали, покупали бы продукты, хранили бы в квартире человеческий дух. Но некоторые — все равно где, в Вызу, Кингисеппе, Килинги-Нымме или в Йыгева — могли бы все же быть любовницами, чтобы было во всем этом что-то запретное, ведь тайная квартира сама по себе дело не подсудное. Как бы выглядела эта любовница? Примерно так же, как жена, такого же типа, ответил Маурер самому себе. Теперь, когда он поругался с женой, он желал себе точно такую любовницу. Ему была нужна та же форма, точная копия, но с лучшим содержанием! Ах, думал Маурер, какой поддержкой стали бы для меня, уставшего от жизненных невзгод, эти конспиративные уголки, эти тайные гнездышки, эти островки тепла, где тебя не знают в лицо, где в кино идут старые фильмы, в лавках другое барахло, у пьяниц — другие разговоры!
Мечтая, чтобы в жизни его была тайна, Маурер заметил, что жена все еще не вернулась. Он выругался про себя и направился в фойе. Конечно, так он и думал. Жена флиртовала со швейцаром, а тот так и пожирал ее прелести своими желтыми глазами. То есть жена молчала, говорил швейцар. Заметив Маурера, он с бесстыдством заговорщика подал ей тайный знак. Жена отшатнулась от стойки, будто ее застали врасплох за чем-то недостойным.
Маурер подошел, взял жену под руку и, увлекая ее в сторону, резко сказал: не стоит тут болтать с каждым оборванцем. Боже, как невежливо! — воскликнула жена. Швейцар деликатно, но осуждающе покачал головой, добавив про себя: ай-яй-яй! И нечего айкать! — рявкнул Маурер. Вам, кажется, хватит на сегодня? — с деланной заботливостью обратился к нему швейцар. Не ваше дело, отрубил Маурер, сдерживая себя. Как раз мое дело, дорогой режиссер, сказал швейцар. Он был строг, но справедлив. Дотащит ли вас мадам до дому, так много весите! Идем! — прекратил Маурер этот разговор, обернувшись к жене, и почти силой увлек ее вверх по лестнице. Разумеется, не оглядываясь назад.
Наверху никакого веселья уже не получилось. Жена так разозлилась, что не пожелала разговаривать. Маурер встал и отвесил церемониальный поклон. Что-то играли, Маурер разобрал слова money, money, money. Жена оробела, все ведь видели, как галантно приглашал ее Маурер, и пошла танцевать. Маурер крепко прижал жену к себе и зашептал ей на ухо: хочу тебя, дорогая… снова тебя люблю. Пошел ты к черту, прошептала жена, но вырываться из его железных объятий не посмела. Станцевали они и второй танец, причем играли ту же песенку, в которой Маурер различал только слова money, money, money. Во время танца он все так же настаивал на своей любви, но все обошлось без последствий.
За столом не оставалось ничего другого, как напиться. Тем временем жена сходила и уплатила по счету, что вызвало у Маурера новый приступ ярости. Она, значит, не только со швейцаром заигрывает, а еще и с официантами. Что он говорил, он уже не помнил, может, ничего не говорил, потому что скоро жена стала его уводить. Господи боже, ты всегда так хорошо держался, говорила жена чуть не плача. Дело принимало серьезный оборот, и вся ее воинственность исчезла. Я подонок, ответил Маурер трагическим тоном, и они пошли в гардероб.
Швейцар встретил их лучезарной улыбкой. Ну, уже уходите? — добродушно спросил он. Давай пальто и заткнись, сказал Маурер. Он получил пальто, но был вынужден надевать его сам, на что ушло порядочно времени. Повернувшись, он увидел, как этот желтоглазый швейцар что-то шепчет его жене. Руки у него остались в том положении, куда он их поднял, помогая жене надеть пальто. Маурер хотел его ударить, но парень оказался молодцом. Мадам, помогите, сказал он, мягко отводя удар, помогите его вывести. И они — швейцар с одной стороны, жена с другой — потащили запинавшегося Маурера к выходу. Я все могу, кричал Маурер, завтра же прикажу снести эту будку, а на этом месте новый дом построить, куда тебя не пустят! Пожалуйста, пожалуйста, отвечал швейцар и волок его дальше к выходу. Освободившись на миг, Маурер стал искать по карманам деньги. Он хотел прилепить швейцару на лоб двадцатипятирублевую. Но она бесследно исчезла. И прежде чем он сообразил, куда она пропала, дверь за ним захлопнулась. Я им хотя бы окна выбью, тихо сказал он жене, но та, всхлипывая, потащила его в другую сторону.
Долго они шли молча. Жена тихо плакала. Маурер стал приходить в себя. Не знаю, что со мной стряслось, неожиданно трезвым голосом признался он. Ты была такая красивая, будто я тебя, дорогая, впервые увидел. Это новое платье тебе очень идет. А что тебе швейцар говорил? Он рассказывал, что видел во сне, будто ловит в темном подвале зайца, но не поймал, засмеялась жена.
Первый снег
1
Ээро случайно встретил на центральной площади своего друга, художника. Они выпили кофе и решили прогуляться. За городом осень была заметнее. Они направились в старый, милый, но запущенный район. Публика там была тоже не самая лучшая, но яркие осенние краски скрадывали гнетущее впечатление. Долго бродили они среди старых двухэтажных домов. Иногда бросали взгляд на подвальные окна под ногами, в которых виднелись вьющиеся растения. Заходили в маленькие овощные лавки, в одной купили соленых огурцов и съели их на ходу, жмурясь от яркого солнца. Падали листья. Большая часть деревьев уже облетела. На этот раз деревья правильно разобрались в обстановке. В прошлом году случилось недоразумение. Деревья не успели завершить свои дела, листья не успели пожелтеть и опасть. Они хотели еще расти, но повалил снег. И когда снег в середине зимы растаял, деревья стояли такие же зеленые, с неопавшей листвой: они со своими фитогормонами по-прежнему были сбиты с толку. А в этот год все вроде бы шло хорошо. Под ногами было полно опавшей листвы.
Художнику пришла мысль пойти в гости — тоже к одному художнику, он жил тут же недалеко, через железнодорожные пути. Они позвонили из будки. Конечно, их ждали с удовольствием. Они купили бутылку вина и пошли. Вдоль путей стояли большие серые дома без окон, отбрасывавшие длинные холодные тени. Часть путей была заброшена, рельсы заросли травой. Другая часть ее функционировала: издалека доносились гудки. Вечерело. С мостового крана неподвижно свисал железный крюк. Навстречу попалась какая-то старуха. Прошли мимо маленького кафе, но оно уже было закрыто, в окне виднелись вареные яйца. Вот и улица, где жил художник. Во дворе было много кустов. Ателье помещалось в подвале. Хозяин уже их поджидал, заварил чай, открыл коньяк. Ателье было в идеальном порядке. Ээро удивился, как он красиво отделал подвал тут на окраине. В одном углу стоял диван, перед ним круглый стол. У окна мольберт. В окно виднелась крапива, заглянул мимоходом старый кот. Изредка можно было увидеть ноги прохожего. Ээро листал книги по искусству, слушал хозяина. Тут хозяин сказал, что покажет новую картину.
Они уселись на диван и стали наблюдать за приготовлениями, как хозяин подкручивал мольберт, чтобы установить картину. И вот картина на мольберте. На ней была изображена лежащая спиной к зрителю женщина. Что-то в ней напоминало Венеру Веласкеса, только бедра у женщины были не такие широкие. Хозяин зажег свет, чтобы лучше могли рассмотреть картину. Он даже музыку поставил, нежные шопеновские вальсы, навевавшие странное беспокойство. Женщина была изображена в натуральную величину. Одна нога вытянута, другая слабо согнута в колене. Люди иногда спят в такой позе, лицом вниз. Ноги у них тогда образуют букву Р. Какое-то время все молчали. Коллега смотрел на картину хозяина, не произнеся ни слова. Ээро смотрел то на картину, то на хозяина, который следил за тем, как будет реагировать коллега. Женщина была как живая, окружение же слегка туманное, неопределенное. Тут коллега встал, подошел ближе, вгляделся в женщину вблизи. Одним пальцем легко провел по ягодицам. Сколько раз? — спросил он у хозяина. Пока четыре, ответил тот. Видишь, где темное, там восемь раз пришлось. Синяя и даже венецианская. Ээро стало интересно. Он подошел ближе, желая, чтобы ему тоже объяснили. Втроем они присели перед женщиной на корточки. По-прежнему играл нервный шопеновский рояль. На улице тем временем стемнело. Художник объяснил Ээро некоторые секреты лессировки. Сначала подмалевок темперой, а когда высохнет, несколько тонких просвечивающих слоев краски. И обязательно ждать, пока полностью высохнет предыдущий слой, и наносить следующий, тогда предыдущий будет сквозь него просвечивать. Он показал на спине женщины места, где было четыре слоя. Неаполитанская желтая, охра, снова неаполитанская желтая, потом венецианская красная, и снова неаполитанская желтая. Ээро тоже рассмотрел спину женщины с близкого расстояния. Лицо у нее было повернуто в сторону, к ковру. Оно было не индивидуализировано, просто объект. Можно было смело смотреть ей в лицо, потому что она не смотрела навстречу. Взгляд на нее приходился сзади. Ээро и коллега были поражены мастерством хозяина. Пока художники вот так беззаботно и запросто болтали, эта таинственная старинная техника, это восьмикратное наложение краски действовали просто потрясающе. Женщина на картине была больше чем живая. Обычная голая женщина ничего не внушила бы находившимся здесь троим мужчинам, кроме чувства неловкости, а эта женщина на холсте излучала внутренний свет, как настоящее произведение искусства. Долго стояли они перед картиной, то подходя ближе и чуть ли не утыкаясь в нее носом, то отходя подальше и любуясь ею с дистанции. Они опомнились лишь тогда, когда шопеновская пластинка кончилась и звукосниматель со щелчком отскочил кверху. Только теперь они увидели, что уже стемнело. Они выпили коньяк, потом вино. Художник опять говорил о лессировке, и это было понятно: он недавно кончил картину и все еще был под впечатлением. Рассказывал он и о других старых приемах, но предостерегал, что о них не стоит говорить открыто. Друг Ээро пытался заговорить и о своих картинах, но ему не дали слова. Тогда он предложил сейчас же пойти к нему в ателье. Пошли. Купили еще бутылку, сели на трамвай.
Ателье тоже помещалось в подвале, но было больше и светлее. Ни дивана, ни стола там не было. Только они повесили одежду на вешалку, пришел один график. Он в свою очередь позвал всех в гости. Друг Ээро отказался, сказав, что он хочет еще сегодня немножко поработать, послезавтра ему представлять картину. Картина была почти готова. Изображала она электрический камин. К камину выползла маленькая мышка, белая мышь, видимо чтобы погреться. Она встала на задние лапки и нюхала теплый электрический воздух. Художника оставили кончать картину.
Время у Ээро было, домой идти не хотелось. Он пошел вместе с художником и графиком. Сначала направились к графику, жившему на другом конце города. Там пили еще, а работы графика так и не посмотрели, то есть график сам был против показа. Он сказал, если бы его воля, он в жизни не показывал бы никому своих работ. Он даже заплакал, описывая то унижение, какое выпадает на долю художника, когда другие смотрят его картины. Все его работы были повернуты лицом к стене. Когда Ээро, несмотря на запрет, хотел одну посмотреть, график его чуть не избил. Жизнь ему спас приход троих новых гостей, тоже вроде бы художников. Они принесли еще питья и были в хорошем расположении духа. Ээро видел их впервые, но они ему понравились. Предложили пойти к кому-то на день рождения. Ээро тоже позвали. Быстро поймали такси и поехали.
Ээро не сразу заметил, что художник с графиком отстали. Наверно, потом подойдут, объяснил самый молодой из его новых приятелей, кажется пианист. Ээро с воодушевлением заговорил о шопеновской пластинке, которую он сегодня слушал, смотря на обнаженную женщину, лессированную женщину. По мнению Ээро, фортепианная музыка очень редко доставляет переживание. Это пианисту очень даже понравилось. Он страстно поддержал Ээро и сказал, что именно потому он и стал играть на рояле. Беседуя, они и не заметили, как такси остановилось у нужного им дома. Они расплатились и поднялись на лифте наверх. Встретил их какой-то старик, по-видимому юбиляр, но он сказал, что принципиально дней рождения не празднует. Что всех гостей он уже отослал. Прибывшим это не понравилось. Не обращая внимания на протесты именинника, они вломились в квартиру. Тому ничего не оставалось, как смириться. Тогда из ванной вышли еще двое. Они уже раньше вломились, но по приказу старика спрятались, когда позвонили. Так что теперь гостей было уже шестеро и план провести день рождения в одиночестве сорвался. Из питья ничего не было. Только цейлонский чай. Старик показал гостям альбомы с газетными вырезками. Он собирал всякие курьезы, их у него было несколько тысяч. Ээро с удивлением обнаружил, что окна обледенели. Заметив его испуг, старик сказал: нет, сам нарисовал узоры, чтобы этот мир не видеть. Курьезы утомили, вызвали желание выпить. Но никто не хотел сдаваться первым. Тогда Ээро отложил курьезы и сказал, что он принесет. Один цейлонский чай его не устраивает. Все одобрили его мысль.
Ээро спустился вниз и понял, что он в Мустамяэ или Ыйсмяэ, во всяком случае в новом микрорайоне, но в каком-то незнакомом месте. Как по заказу из-за угла показалось такси. Ээро сел в такси и спросил водки. Таксист разозлился и сказал, что это строго запрещено. Таксистам нельзя ночью продавать водку. А кому можно? — спросил Ээро. Значит, никому нельзя, констатировал тот. Где же тогда ночью водку достать? Нигде, вынужден был согласиться таксист. Днем, в рабочее время — пожалуйста! — разговорился Ээро. Свеклу, бормотуху, яд — это хоть на рассвете. А водку редко и только в определенных местах. А ночью вообще не достать! И это забота о твоем здоровье! Он долго ругал алкогольную политику. Наконец таксисту надоело, и он дал одну бутылку. Это моя собственная, сказал он на всякий случай. Естественно, ответил Ээро. Приятно встретить хорошего человека. Он заплатил больше, чем просили, и вылез из такси.
Ээро успел отъехать на два километра. Теперь он снова был на месте, но зато за пазухой была бутылка. Он вошел в подъезд, затем в лифт. Когда он нажал кнопку и лифт, качаясь и воя, начал подыматься, он обнаружил, что не помнит двух вещей. Номера квартиры и фамилии хозяина. Но он надеялся, что попадет куда надо. Тот раз они ехали, кажется, до шестого этажа. И теперь он ехал на шестой этаж. Лифт остановился. Он вышел и оказался на темной, без окон, лестничной площадке. Затем вспыхнул неподвижный, довольно яркий свет. Монотонно жужжал какой-то электрический прибор. Перед ним было четыре двери. Он попытался вспомнить, куда они сворачивали. Повернулся направо и сразу же понял, что не туда. Повернулся на лево — и снова вроде бы не туда. Он держался за стену и думал. Прямо перед ним было две двери. Так, пожалуй, вернее. Но и тут надо было выбирать, правая дверь или левая. Обе двери были одинаковы. Обе были закрыты. Глазка не было ни на той, ни на другой. Прямо в затылок светила лампа дневного света. Больше он не раздумывал и позвонил. Стал ждать. Позвонил еще, на этот раз долго. На второй звонок дверь открыли. Он вошел. Там горел свет, его уже ждали.
2
А что тем временем произошло в Бристоле?
Итак, маленькая Аннабель снова была у Анны и не досталась ни Джиму, ни Лилли. Последние двое продолжали жить вместе, но Джим обижал Лилли все больше и больше. Лилли похудела, постарела. Она уже не была прежним ребенком. Любовь к эгоистичному Джиму ее изменила. Барбара вернулась из Баварии вместе с мужем Рупрехтом. Они поехали в Англию в свадебное путешествие, которое Рупрехт использовал и как деловую поездку. Барбара знала об обычае Каннингема по воскресеньям в два часа молиться на могиле своей дочери Плюрабель. Поэтому она и пришла на кладбище, чтобы увидеть Каннингема. Но она обнаружила на могиле Джима, который лежал, уткнувшись лицом в землю, прижавшись щекой к царству теней. Джим как раз думал о тех тревожных, но счастливых днях, которые он провел с Плюрабель, когда появилась белокурая Барбара. Джим не знал Барбару, и она не знала Джима. Что-то между ними возникло. Сначала, правда, не случилось ничего, кроме того, что Барбара узнала о затворничестве Каннингема. Она сказала Джиму «до свидания» и удалилась. У ворот кладбища она взяла такси и поехала за город, где находился загородный дом Каннингема. Хозяин как раз возвратился с прогулки верхом, когда увидел ожидавшую на крыльце свою возлюбленную Барбару. Они бросились друг другу в объятья, как будто не существовало никакой Баварии, никакого Рупрехта. Они вошли в дом и предались своей чистой любви. Потом они растроганно смотрели друг на друга, и Каннингем спросил, не хочет ли Барбара уйти от Рупрехта. Сразу после свадьбы? — нежно засмеялась Барбара и пощекотала Каннингема по затылку, как ему нравилось. Каннингем в блаженстве закрыл глаза, но все же спросил, с кем же теперь Барбара будет жить. Барбара элегически ответила, что пока не знает, пока что с обоими, пока внутренне себе не уяснит. Капнингема это слегка опечалило, и Барбара уехала. Рупрехт уже был в постели, он ждал. Ты представляешь себе, сколько сейчас времени? — нервно спросил он. Представляю, не маленькая, сказала Барбара и пошла мыться. Я ждал тебя, продолжал Рупрехт сентиментально. Естественно, усмехнулась Барбара. С кем ты была? — вдруг спросил Рупрехт и выхватил из-под подушки револьвер. Ни с кем не была, ответила Барбара, вытираясь. Нет, была, настаивал Рупрехт и прицелился в Барбару, но та подошла к Рупрехту и стала его целовать. Револьвер выпал из его руки, и они предались охватившим их страстям. А в то время Джим и Лилли ссорились в своей студенческой комнатушке. И тут Джим выложил всю правду. Он по-прежнему любит покойную Плюрабель, и любит ее дочь Аннабель, и любит ее мать Анну, они все трое для него одна женщина, его Плюрабель, которую он действительно ненарочно убил, но он любил ее больше всех в целом мире. Бедной Лилли никогда в жизни не приходилось слышать таких ужасов. Она кусала себе руки, она выбежала на улицу. Она убежала в интернат. А Джим поспешил к Анне, чтобы навестить свое возлюбленное чадо. Растроганно качал люмпен на коленях свое маленькое дитя. Я бы хотел здесь поселиться, к ней поближе, сказал он мягко и вместе с тем требовательно. Ты ведь знаешь, что я тебя больше не люблю, с достоинством ответила Анна. Я люблю тебя, и Плюрабель, и Аннабель, закричал Джим в истерике. Вспомни наши дни, как нам было хорошо! Наши ночи! Наши мечты! Простые! Но прекрасные! Тут зазвенел звонок. Пришел Каннингем, чтобы снова повидать Аннабель, ведь Барбара опять вытеснила Анну из его сердца. Каннингем уже был в комнате, как опять кто-то позвонил. Неужели Барбара? Или ревнивец Рупрехт? Или униженная, вся в слезах, Лилли? Нет, ни один из них. Лаура догадалась, что это звонят в ее квартиру. Она поспешила в прихожую. Времени было уже за полдвенадцатого. Кто бы это мог быть? Предчувствуя недоброе, она открыла дверь.
В коридоре стоял бледный, всклокоченный молодой человек. Он поблагодарил Лауру и вошел. Аккуратно снял ботинки, прошел прямо в комнату и стал смотреть, как Каннингем объявил зардевшейся от волнения Анне, что его жизненные планы изменились и что он больше к ней не вернется. Джим вмешался: понятно, ведь Барбара вернулась. Бедная Анна опять осталась ни с чем. Ночной гость вытащил из-за пазухи бутылку водки и поставил на стол. Потом открыл бутылку и налил водки в Лаурину рюмку, в которой еще оставалась капля шерри. А вы желаете? — спросил он вежливо. Лаура отказалась. Только замотала головой, слова от страха застряли в горле. А где другие? — беспечно спросил гость. Ушли уже? Лаура не ответила. Гость осуждающе покачал головой, выпил свою рюмку и снова стал смотреть телевизор. Каннингем объявил, что забирает маленькую Аннабель в свой загородный дом. Что наймет в няньки добропорядочную деревенскую женщину. Джим заорал: моего ребенка вы никогда не получите! Каннингем дал ему пощечину. Джим было замахнулся, чтобы ударить в ответ, но вовремя подоспела Анна, бросившись между ними. Не бей, не бей! — крикнула она. В это время гость опять налил себе водки и выпил. Тут зазвенел звонок, на сей раз в телевизоре. В дверях стояла заплаканная Лилли. Не могу жить без маленькой Аннабель! — заявила она. Так долго была без нее и сейчас поняла, как я хотела бы стать ей матерью. А я отец, яростно спорил Джим, у меня отцовские чувства, ребенок ко мне бесконечно привязан! Вы не отец, вы подонок, сказал Каннингем холодно. Взгляд Лауры случайно упал на пришельца. Он издевался над отцовскими чувствами Джима! Он весь зашелся от смеха. У него были тонкие руки, а своими костлявыми пальцами он теребил шевелюру. Лаура догадалась, что он пьян. Углы губ у него чуть отвисли, взгляд затуманился. Было видно, как он напрягается, чтобы уследить за душевными муками Каннингема. Он даже прикрыл рукой левый глаз. Каннингем, видно, двоился у него в глазах. Но Лаура уже поняла, что гость не опасен. Что же такого дурака бояться? Он вызывал в ней материнские чувства. Глаза у него были грустные, как у бродячей собаки, руки тонкие, с желтоватой, морщинистой кожей. На нем был дорогой, но мятый и в пятнах галстук. Он кусал губы и щипал бородку, бросая волоски на пол. Черты лица у него были слишком подвижны для мужчины, для женщины — слишком некрасивы. Лаура даже подумала, что носки у него пахнут, но она не принюхивалась. Он вытащил из кармана заграничные сигареты и хотел закурить, но спички оказались горелые. Лаура дала ему пепельницу. Он поблагодарил, но поставил пепельницу со спичками на стол и подпер голову руками. Лаура уже было подумала, что гость заснул. Она посмотрела на часы, было за полночь. Каннингем что-то делал, что-то говорил, но гость не отвечал. (Оскорбления Каннингема не действовали). Наконец Каннингем умолк. Только тогда гость поднял голову и сказал, что он страшно сердит на других, которые ушли, не дождавшись его, а в общем не очень, ему здесь так хорошо. Он сидел, слушал музыку. Потом сказал, что с удовольствием посидел бы еще, он боится домой идти. Ему вообще дома страшно. Вечером страшно ложиться, утром страшно вставать. Он боится, что они поймут, что он дома. Но не объяснил, кто именно поймет. Как вообще понять, дома ты или нет? — спросил он с чувством. Скажем, дверь заперта. Одна из возможностей телефон, но телефон ведь может не ответить, телефон можно выключить, что тогда? Проще всего посмотреть с улицы, но свет сам по себе ничего не значит, свет иногда забывают выключить, иногда уходят, а свет оставляют. Остается следить за силуэтами, за тенями на занавесках. Можно посмотреть, работает ли счетчик, но ведь в квартирах бывают включенные приборы, холодильники например. Или просто послушать у дверей, но долго ли ты будешь слушать? Можно, конечно, позвонить. Предположим, тебе не откроют. Но есть такие инстанции, которых нельзя не пустить: милиция, военкомат, паспортный контроль, часто приносят всякие повестки, проверяют жалобу соседа. Или контроль — электричество, газ, телефон. Им-то нельзя запретить. Не могу я оставить за дверью и агента госстраха, вздохнул ночной гость. Он подумал немного. На самом-то деле я ничего не боюсь, вдруг признался он. Я это так говорю. Это только разговор, слова, слова, слова. Захочу — скажу: боюсь. А захочу — скажу: не боюсь. Говорить — это моя профессия. Но моя профессия еще и в том, что я стараюсь интерес к разговору понять. В отличие от прочих, для кого говорить тоже профессия, я сам знаю, что это моя профессия. Я со стороны могу на себя взглянуть. И на других тоже, кто говорит. А другие думают, что они говорят, что думают. Или вообще не замечают, что говорят. Потому что думают, что говорить — это простое и безопасное дело. Гость опять налил себе и выпил. Видишь, сколько я уже наговорил? — спросил он. И все говорю, все исповедуюсь. Он махнул рукой. Если честно говорить, не хочу я домой идти. И это уже не слова, а чистая правда. Представим, что мы в поезде, снова начал он. Застряли где-нибудь в углу на скамейке, а кругом непонятно что, спящие, носки пахнут, рыгают. Но наше преимущество в том, что мы движемся, что у нас дома нет, хотя баба напротив нет-нет да и посмотрит на нас подозрительно. Каждый, кто хоть немного знает жизнь, признает в нас беглецов, городских бродяг, идущих навстречу неведомому, у которых ни планов нет, ни там калькуляций, ни бунтарского духа, один паспорт в кармане. Время от времени огни вполсилы освещают наши бледные лица, и бессмысленный сон смежает нам веки. Иногда взглянем на часы и увидим, что и они движутся, не только мы и поезд! — патетически крикнул он вдруг. На его крик из комнаты, протирая глаза, вышел Пеэтер в пижаме. Ты кто? — спросил он у чужого. Я поэт, ответил тот. И стал читать Пеэтеру стихи. Тем временем с Каннингемом что-то стряслось. Он схватился за сердце, — может, инфаркт? Но в этот момент кончилась серия, так и кончилась стоп-кадром. Как тебе стихотворение? — спросил поэт. Хорошо, сказал Пеэтер. Правда? — не успокоился тот. Да, заверил Пеэтер. А кто твой отец? — спросил поэт. Один человек, ответил Пеэтер. Поэт покосился на дверь. Он здесь не живет, успокоил ребенок поэта. Ясно, сказал поэт, он живет в другом месте. Ну, иди спать, велела Лаура. Не могу спать, вы так кричите, заспорил ребенок. Поэт встал, посмотрел на часы и сказал: я злоупотребляю вашим доверием. Он пошел в прихожую и там долго надевал ботинки. Потом выпрямился, прислонясь спиной к входной двери. Затем, скрестив впереди руки, быстро завел их назад, будто ощупал себе спину. Лаура вспомнила, где она видела такой жест. В одном спектакле Антс Эскола в роли Гамлета стоял так же и ощупывал висящий сзади ковер, он скользил по нему едва заметно и нащупал-таки контур человеческого тела (спрятавшегося там Полония). В то же время Гамлет беседовал с матерью. Теперь они стояли в прихожей друг против друга. Не хочу говорить прощайте, произнес гость, скажу лучше до свидания. И у меня одна просьба. Я уже обулся, не хочу вам пол грязнить. Будьте добры, принесите мне еще одну стопку. Я вам всю бутылку принесу, возьмите с собой, с готовностью отозвалась Лаура, но поэт, сделав жест рукой, отказался: нет, пусть останется здесь, я ведь не пьяница какой-нибудь. Тогда Лаура принесла только рюмку. Гость выпил, поклонился, помолчал еще мгновение, повернулся и вышел. Было слышно, как он вызывает лифт, как лифт поднимается вверх и останавливается, как он входит, закрываются двери и лифт уходит вниз. Лаура подошла к окну и долго стояла там, но никого не увидела. Наверно, пошел в другую сторону. Лаура задернула занавеску, убрала недопитую бутылку. Телевизор все еще работал, хотя изображения уже не было. Времени было половина второго. Лаура выключила телевизор. Она увидела, что гость так и не закурил. А то ведь мужчинам только бы дымить. Она хорошо запомнила его живое, чем-то удивившее ее лицо. Как будто раньше где-то его видела. По телевизору? Или, может, на книжке, раз поэт? Или на улице? Поэт напоминал одного киноактера, ну, того, который гримасничает. Лаура не помнила его имени. Шарль Милонофф? Пекка Саркисьян? Джон Кюхельбекер? Что-то знакомое было в этом поэте. Но что там стряслось с Каннингемом? Почему он схватился за сердце? Потрясен стычкой с Джимом? Джим ведь такой, на него есть за что обижаться. Или Рупрехт убил Барбару, а Каннингем только что об этом узнал? Или маленькая Аннабель попала под машину? Или Анна покончила жизнь самоубийством? Или убила себя Лилли, получившая ложное сообщение о смерти Джима и Аннабель? Телевизор молчал. Где-то там в темноте Каннингем держался за сердце и ждал, пока экран засветится снова, чтобы рассказать, что с ним случилось. Лаура утешала себя тем, что женщины на работе знают. Почему этот поэт ушел? — спросил ребенок из другой комнаты. А что ему было делать? — спросила Лаура. Ему надо было с тобой остаться, и вы бы с ним стали… Ребенок произнес нецензурное слово. Молчи! — крикнула Лаура, ничего такого вообще нету! Есть, сказал Пеэтер. Он остался верен себе.
3
Тео родом был не отсюда, его дом был в двадцати километрах от города, а в городе он снимал жилье.
Первое его городское жилье было в районе, где индивидуальное строительство не закончится никогда, где строительный мусор так и останется возле домов. Большей частью тут были дома без внешней отделки, сооруженные по самым примитивным типовым проектам либо по столь же пошлым их вариантам, деревянные, без обшивки, не монотонного цвета силикатного кирпича, а столь же уныло однообразного цвета старого дерева. Чердачные окна у этих домов обычно забиты досками, иногда вместо домов — груды начавших гнить бревен. Мужчины до вечера, до темноты в городе, на работе, жены рано стареют, увядают, теряют вкус к жизни. В то время, порядочно лет назад, таких улиц было там много. Именно там у Тео, тогдашнего ученика официанта, возвращавшегося домой, впервые возникла мысль о влиянии планет и звезд на человеческую судьбу. Когда в бледном, мертвенном лунном свете он пришел домой, он подумал, что живет вовсе не на Земле, а на какой-то планете в глубине мироздания, очень далекой от Солнца или все равно от какой звезды, потому и свет такой мертвенный. Порой среди тьмы и сырости ему попадалось освещенное окно, где кто-то усталый еще смотрел позднюю телепередачу, сонно слушал какой-нибудь шлягер, понимая, что завтра ему снова идти делать ту же самую механическую работу, что и сегодня. Иногда Тео принимал участие в жизни местного люда, танцевал на свадьбах в недостроенных бетонных подвалах, похищал невест в кружевных, лопавшихся на них от возни платьях, тащил их, тяжело дыша, через огород, спотыкаясь о картофельные кучи, не зная, что делать со своей добычей, смущенно ожидая за углом в нарушение старинного обряда, пока подоспеет злой жених с бутылкой водки. Там всё надеялись к будущему году обязательно оштукатурить коридор, посадить яблони, и были даже такие, которые это в конце концов делали. Там всё надеялись взамен временной двери поставить новую, крепкую и блестящую от лака, и находились такие, кто и на самом деле это делал, не имея никакого представления о более высоких ценностях. На улицах, которых напрасно было искать на карте, жили мужчины и женщины, на работу ходившие только в резиновых сапогах, и ранним сухим летом, и потом, когда наступал сезон дождей. Именно там, под злое завывание ветра, Tеo прочел, что магнитные бури повышают процент несчастных случаев в сто раз, что самоубийств больше всего случается во время полнолуния. Если уж запертые в темных помещениях обезьяны имеют представление о фазах Луны, что уж говорить о людях, которые по ночам наблюдают за этим небесным телом, прямо из окон?
Потом, когда Тео уже был швейцаром, он жил в другом доме, среди других людей. Это был двухэтажный роскошный дом, на первом этаже кухня и холл, где под большой пальмой стоял телевизор и всегда было холодно и сыро, как в сарае. На полках стояли все сочинения Толстого. Хозяин с хозяйкой работали на базаре мясниками, оба здоровые, развитые люди, не только физически, но и духовно, потому что в гости к ним ходил один художник. В подвале помещался котел, работавший на бензине, в шкафах висели десятки темно-синих костюмов из чистой шерсти, которых не носили, потому что они уже вышли из моды, но от которых не в силах были отказаться. Жизнерадостный хозяйский сынок по ночам залезал в дом через подвальное окно, иногда вместе с Тео, но Тео избегал звать его в свое заведение, на всякий случай, черт его знает, все-таки хозяйский отпрыск. Дом был похож на могучий океанский лайнер, временно бросивший якорь на этой улице. Потом, когда дела у Тео пошли хуже, пришлось из этого дома уйти. Но он не был уверен, остались ли там и хозяева. Наверно, и у них дела пошли неважно. Чужие лица мелькали там за занавесками, когда позднее Тео проходил мимо во время своих тайных прогулок. Топили ли они тот котел, носили ли костюмы?
В трудные времена Тео жил то здесь, то там, пока не достал через приятелей, уже насовсем, свою маленькую квартирку в Мустамяэ. Один из этих друзей был Олег, к которому и направился Тео в этот вечер, в туман, далеко, в совсем другой, старый район. Он ехал в старом, расхлябанном трамвае и разглядывал людей, особенно, конечно, женщин. Большинство из них сразу почувствовали к Тео явную любовь. Обычно Тео от любви не отказывался. Если дело касалось высших ценностей или приключения ради принципа, то возможные затруднения его не смущали. Один раз, правда, какой-то рыжий возник и устроил скандал, но Тео оказался выше этого режиссера. Так иногда случалось, и задевать себя Тео не давал. Но сегодня он спешил. Сегодня на женщин у него не было времени. На всякий случай запомнил некоторых, представил, какими бы они могли оказаться.
Скоро он был у моря. Скрытое дымкой, заходило солнце, на берег наползал туман. На море было еще светло, а на берегу, среди жестяных гаражей для машин и мотоциклов, уже стемнело. Море слабо плескалось и дурно пахло. Кое-кто еще копался у своих машин. Женщина кормила ребенка грудью. С удивлением Тео увидел на двери одного гаража слово «курица». Долго, уже поднявшись в горку и свернув на нужную улицу, раздумывал он над значением этого странного слова. Чье это было сообщение и кому? А может, пароль? Или намек, или оскорбление? Или просто самовыражение?
На одном гараже написано «курица», доверительно сообщил он Олегу прямо с порога, но тот не придал этому особого значения, а предложил выпить. Тео опрокинул рюмку и заметил на столе новую книгу — «Theosophische Synthese». Дай почитать, сказал он, но Олег сказал, что сам еще не читал. Проходи в ту комнату, у меня гости, пригласил он. В другой комнате была куча народу, трое женщин и трое мужчин. Тео никого не знал, хотя одного вроде бы где-то видел. Двоих ему не представили, Олег сказал только, что это гости издалека. Гости издалека были мрачные типы, говорили мало, только рюмки опрокидывали. Чувствовалось, люди они бывалые. Третий был попроще, сказал, что он машинист. Тео спросил, они, кажется, где-то встречались, и тот сказал, что часто бывает у Тео в ресторане. Так это и было — некоторые клиенты, прямо незнакомые, в другом месте казались знакомыми, но никак не вспомнишь, где ты их видел. Тео признал машиниста, и они выпили. Дальше все смешалось. Гости издалека болтали с женщинами. Тео завел одну на лестницу и стал ее целовать. Та сначала заартачилась, захихикала и сказала, что замужем. Ну и что, сказал Тео и продолжал свое. Скоро и она стала целоваться. Тут в коридор неожиданно вышел один гость издалека. Женщина отпрянула от Тео, а этот гость в светло-желтой, в синюю клетку куртке почему-то добродушно усмехнулся, подмигнул Тео и ушел в комнату. Это и есть твой муж, что ты так испугалась? — спросил Tеo, снова прильнув к женщине. Та засмеялась: это он-то муж! А что такое, почему бы нет? — спросил Тео. Да нет, они тут проездом, объяснила женщина, страшные люди, черт их разберет. Днем на улицу не выходят, а если вечером соберутся, шапки на глаза натягивают. Видно, есть им чего опасаться. Сами надеемся, скоро уедут, сколько же их кормить, хотя деньги тоже дают. А лучше бы от таких, избавиться поскорей. Избавиться? — повторил Тео. Ты разве здесь живешь, ты Олега жена, что ли? Нет, я из-за них здесь, объяснила женщина. У него и пистолет есть, шепнула она Тео на ухо. Целоваться ему расхотелось. Он вернулся в комнату, выпил водки. Олег что-то ему объяснял, но Тео предпочел беседовать с машинистом, тот был парень что надо. Машинист сказал, что умнее будет отсюда уйти, сегодня здесь что-то подозрительно. Тео тоже так думал. Они выпили еще и тихо, не прощаясь, ушли.
Потом, когда они, чертыхаясь, шли по берегу, пробираясь среди всякого хлама, Тео сказал, что это, как ему кажется, были блатные. Машинист согласился, но язык у него уже начал заплетаться. Тео попал ногами в вонючую жижу. Залив был покрыт здесь слоем помоев, сюда сбрасывалась и канализация, и промышленные отходы. В темноте море казалось нереальным, только изредка, как сквозь вату, доносилось тарахтенье какого-нибудь мотора. Машинист наткнулся на колючую проволоку, повалился и залез руками в вонючую жижу, ударил колено и разодрал ногу в кровь. Долго сидел он, ругаясь, на куче водорослей. Потом они пошли через луг к автобусной остановке. К счастью, один автобус еще ходил. Он привез их куда-то на окраину Мустамяэ. Дальше пришлось идти лесом. Тео замерз, заболели миндалины, одолел кашель. Шумели сосны, где-то рядом проходила оживленная автомагистраль. Машинист вдруг сказал, что он в деревне стянул бутылку водки. Он ее открыл, они сели, отхлебнули по доброму глотку, и Тео согрелся. Машинист рассказал, какой с ним недавно произошел ужасный случай. Он соскочил с тепловоза и думал, что обратно запрыгнет. Но запнулся, а тепловоз все быстрей — и пошел. Так и не смог запрыгнуть. Он сбил ворота и на главный путь, и дальше — прямо навстречу пассажирскому. Слава богу, с пассажирского машинист дал задний ход, а то бы ужас. Теперь пришли бумаги, сообщил машинист и налил водки, наверно, под суд отдадут, вчера и повестка была, чудо, что не арестовали. Теперь все пропало, все, чего в жизни достиг, жаловался машинист, теперь мне один черт, все до лампочки. Тео посочувствовал машинисту. Он вспомнил, как и сам он после той аферы вылетел из хорошего заведения. А какая форма у него там была, а здоровье какое! Да еще психбольница, где его в прачечной застукали с девчонкой, страх подумать. Неудачник я, подумал Тео, без Сатурна тут, видно, не обошлось. Он утешил машиниста какими-то банальностями, они докончили бутылку и двинулись дальше. Вышли на дорогу, уже по-ночному пустую, залитую ровным дневным светом фонарей, от которого их бледные лица казались еще бледнее. Дул ветер, и Тео вздыхал, охваченный непонятной тоской.
Они стали прощаться, и тут машинист вдруг забеспокоился. Слушай, ты не видел, что у меня было в руках? — спросил он в тревоге. Бутылка была, да мы ведь ее распили, напомнил Тео. Это да, а… — запнулся машинист и стал себя осматривать и округу, будто он и это все тоже потерял. Потерял чего? — спросил Тео. Куртку, признался машинист с пьяной откровенностью. Куртку? Ну да, я у этого блатного куртку стянул. Не понравился мне этот блатной, да и сядет все равно, а мне и так теперь все равно, я теперь тоже преступник, мне стесняться нечего, болтал машинист заплетающимся языком. И где же эта куртка? Она все время у меня под мышкой была. Тео сказал машинисту, раз уж начал таким заниматься, хоть бы язык держал за зубами, хотя бы перед такими не знакомыми ему людьми, как Тео. Но ты же мне друг, размяк машинист. Нет, сказал Тео строго, откуда ты знаешь, кто я? Сам воровал, сам потерял, вот и молчи. Еще на берегу, наверно, выронил, а может, в лесу, ныл машинист, как я теперь ее найду в такую темь, куртка американская, я такой в жизни не видывал. Заткнись, сказал Тео устало. Потом добавил: чао и пошел. С дураками он не желал связываться. Он предчувствовал нехорошее.
Когда он пришел домой, волосы у него были мокрые, один желтый березовый листок прилип к голове. Он глотнул, горло болело, и слева во рту тоже. Ночью он видел сон, как медведь на вершине горы бегает по кругу. В этот момент зазвонил телефон. Он пошарил рукой, снял трубку. Вы кто? — спросил женский голос.
4
Ночью Пеэтеру стало скучно. Он встал и принос в постель телефон. Он знал, что мама работает на телефонной станции, но она ни разу его туда не брала, хотя Пеэтер и просил. Поэтому он плохо себе представлял, как работает телефон. Но цифры набирать он все равно умел. Когда он отпускал диск, на станцию шло ровно столько импульсов, какую цифру он набрал. Набрал пять — шло пять импульсов, набрал три — три, и так далее, а на станции получают эти импульсы и дальше соединяют, по зубчику, пока не наберешь все шесть цифр. Но какой Пеэтер набрал номер, он уже не помнил, потому что набирал наобум. Первый номер не ответил. Генератор переменного тока заставил звенеть телефон, наверно, где-нибудь в пустой конторе либо напугал мышей в каком-нибудь магазине. Эхо всего этого достигло мембраны, которую Пэетер держал возле уха. Он напряженно прислушивался к тому, что было в трубке помимо посланных им сигналов. Далекие шорохи, голоса, а вроде и не голоса. Пеэтер положил трубку и снова набрал — теперь только пять цифр. Последний набиратель на станции, значит, не сработал, вызова не последовало. Слышался только тихий шум, неизвестно откуда. Из-под земли? Или из коридоров? Как будто кто-то осторожно дышал. Но слышал ли кто-нибудь это молчание? Пеэтер сам боялся дохнуть. Может, его сейчас без слов с кем-нибудь соединило? С каким-нибудь зверьком, который залез в телефонный кабель сквозь стальную экранировку и поливинилхлорид, с каким-нибудь кротом под землей или с усатым сомом на дне моря? Он испугался и положил трубку на место. Телефон, значит, не работал. Но это невозможно проверить. Когда снимешь трубку, телефон работает. Когда трубка на месте, ничего не слышно. Но откуда-то ведь приходит ток, который заставляет телефон звенеть. Следовательно, телефон готов для принятия этого тока, а значит, он работает. Работает беззвучно.
Пеэтер снова набрал — теперь необходимое количество цифр. Опять послышались гудки. После пяти сигналов трубку сняли. Пеэтер облегченно вздохнул: значит, не спали, а просто были в другой комнате. У меня к вам важный вопрос, сказал Пеэтер. Так поздно? — ответил голос, женский голос. Не кладите трубку, сказал Пеэтер, у меня правда один вопрос, мне надо проверить, знаете ли вы ответ. Вопрос такой: что это такое — чем больше оттуда берут, тем больше становится? Пожалуйста, будьте добры, ответьте, если знаете. Не знаю, сказала женщина. Это яма, ответил Пеэтер и положил трубку, потому что эта женщина не хотела с ним говорить, могла и вправду спать и рассердилась, что ее подняли. У некоторых телефон рядом с кроватью, но большей частью в прихожей. Непонятно, почему обязательно в прихожей. Потому что там центр квартиры или как?
Пеэтер набрал новый номер. Он решил, что больше трех гудков ждать не будет. Трубку взяли после второго. Какие-то непонятные голоса, но никто не отвечает. Вы кто? — спросил Пеэтер. А вы сами кто? — ответил хриплый мужской голос. Звонок вас не разбудил? — спросил Пеэтер. Нет, ответил голос, я просто так прилег, а кто это? Яна? Анна? Пеэтер молчал. Ну точно, Анна, облегченно сказал тот, хочешь проверить, дома ли я? Хм-хм, сказал Пеэтер. Он знал, по проводу тот не может до него добраться. Поэтому он ему и не признался. Думаешь, проведешь меня? — спросил незнакомец. Молчишь, продолжал он после долгой паузы. Ну как мне тебе объяснить, я и не думал ошибаться, я тебя сразу узнал, хотел только пошутить, но нехорошо получилось, я только заснул, а ты позвонила, а со сна всякая шутка плохо выходит. Да я ни капли не сомневался, кто звонит, а что ты молчишь, наказать меня хочешь, да? Пеэтер снова хмыкнул, и это придало незнакомцу смелости. У меня и так был грустный, пустой вечер, сказал он и сделал паузу, было слышно, как он достает сигареты, закуривает, ходил прогуляться, пришел от Олега и вдруг понял, впервые в жизни, что я уже старый человек, и что мне теперь делать, ведь молодость — единственное, что у меня было ценного, ничего я не скопил, ни денег, ни душевного покоя, ни профессиональных навыков, и теперь мне ясно одно: я страшусь старости, и этот страх все время будет расти, до самой смерти. Надо было все-таки деньги в сберкассу откладывать, надо было все-таки больше заниматься восточной медитацией для достижения внутреннего спокойствия, надо было все-таки научиться какому-нибудь приличному делу, чтобы и в старости мог им заниматься, — но все упущено, все возможности, все я проспал. Я пустое место, болящее пустое место, вот и все.
Что это такое, утром ходит на четырех ногах, днем на двух, а вечером на трех? — спросил на это Пеэтер. Это человек, я эту загадку знаю, но зачем ты меня разыгрываешь, зачем увеличиваешь душевные муки? — рассердился тот. Будто и не слышала, что я говорил, что идет у меня от самого сердца. Вот лучше скажи, как ты считаешь, не пришла ли пора посвятить себя литературе или оккультным наукам, скажи, мне сегодня так муторно. Ужасная резиньяция. Знаешь, такое чувство — хотелось бы сжечь библию, слышишь? А что такое, снова стал спрашивать Пеэтер, но не успел дойти до самой загадки, как тот вдруг спросил изменившимся голосом: кто это, вы кто на самом деле? Пеэтер молчал, ему стало страшно. Вы кто? — панически закричал мужчина на другом конце провода. Пеэтер под одеялом дрожал от страха. Мамы дома не было. Кто вы? — зарычал неизвестный. Пеэтер не мог произнести ни слова. Я слышу, как вы дышите, я знаю, что вы не ушли. У него тоже явно не хватало сил бросить трубку. Так протекла почти минута. Оба молчали. Пеэтер тихо положил трубку. Тихо-тихо, как только мог. Какое-то время он с опаской ждал, хотя знал, что его номер собеседнику неизвестен и тот не может сюда позвонить или прийти. Со страхом он вспомнил, как по радио говорили, что собираются сделать такие телефоны, по которым друг друга видно. А если бы сейчас они друг друга видели, что тогда? Если бы смотрели друг другу в глаза? Пеэтер вытащил аппарат из-под одеяла и поставил на пол.
Он погасил свет, чтобы стало еще страшнее. Сквозь толстые занавески города не видно и огней тоже. Широко открытыми глазами он смотрел в темноту. Сначала он разглядел какое-то неясное пятнышко, оно медленно плыло сверху вниз. Потом второе. Оно тоже плыло непонятно куда. У пятнышек не было веса, они двигались свободно, как пылинки в воздушном потоке. На мгновение они сошлись, потом опять разъединились. Серые пятнышки были около головы, перед глазами. А внутри глаз, в голове, были пейзажи, города, его родные места. Они тихо кружились. Как будто кружился земной шар. А серые пятнышки двигались отдельно друг от друга, и никакого фона у них не было. Так что Пеэтер одновременно видел и вперед, и назад. Потом послышался тоненький писк, едва слышный. По комнате летал комар, где-то в темноте угрожая Пеэтеру своим жалом. То ближе, то дальше. Пеэтер не вытерпел, зажег свет. Комариный писк утих. Наверно, увидел аэродром и приземлился. Пеэтер подождал еще немножко, потом выключил свет. Писк послышался снова. Пеэтер зажег свет. Комар опять замолчал. Пеэтер погасил свет и спрятал голову под подушку. Теперь он слышал только гул собственной крови. Он уже спал, когда комар сел ему на щеку и напился досыта. Пеэтер не слышал, когда пришла мама. Он уже привык ко всякому шуму. Он спокойно спал и тогда, когда Каннингем жаловался на свою несчастную жизнь. Вопли Джима оставили ребенка безучастным.
5
Ээро проснулся, но никак не мог открыть слипшихся век. Когда он наконец открыл глаза, его ослепило светом. Это было тем удивительнее, что день, хотя и наступил, был сумрачный. Он ворочался в постели с боку на бок, вздыхал, ворочал пересохшим языком. Он был по-своему счастлив, он жил, но ему было нехорошо. Он встал. Кровь отхлынула от головы, и он при входе в кухню ударился лбом о косяк. Потом долго пил воду из-под крана. Но легче не стало. В голове прояснилось, но внутри стало еще хуже. Он даже приготовился, чтобы его стошнило, но так плохо ему тоже не было. Времени было полдвенадцатого. Выглянув в окно, он увидел, что с деревьев облетели последние листья. Пейзаж перед ним открылся совершенно голый, сам же Ээро спал одетый. Непонятно, как он добрался до дому? На такси? Пешком? Квартира была в порядке, гостей он с собой не привел. Ээро снова напился воды, но теперь она была еще хуже, еще противней. От воды раздулся живот, какое тут облегчение. А чувство голода осталось. Ээро поел колбасы из холодильника, не обращая внимания на распространившийся кругом запах чеснока. Потом умылся, но воду пить больше не стал. Вернулся на кухню, поел витаминов. Теперь ему было лучше, только усталость накатила. Он вышел на улицу. Купил газет, прочел, что за осенью последует зима и что зима будет холодная. Не дочитав, поймал себя на том, что смотрит в небо. Небо было еще бледней, чем вчера. Вчера? Вчера они несколько раз смотрели лессированную женщину. И кошка заглядывала в окно, несколько раз, и один раз смотрела долго, пристально. Он смотрел альбомы — Дали и еще Пюви де Шаванн. Вспомнилась картина последнего «Бедный рыбак», на которой были изображены бедный рыбак, бедная женщина, бедный ребенок, бедный пейзаж и полное безветрие. И бедный рыбак смотрел на свою сеть и ждал, пока туда попадется случайная рыба. Ждал тихо и униженно. Потом они что-то говорили про лессировку, и кажется, очень долго. Потом было темно, особенно в углах и задних дворах. Еще был график, который рисует обгорелых людей. Потом — провал в памяти. Ээро застонал. Черт, кто велел так много пить, подумал поэт. Кто-то играл на рояле? Или обещал сыграть, но не сыграл, потому что не было рояля, или не было нот, или не было пианиста? Шопен, подумал он, точно, был Шопен, но кто его играл? Вряд ли я кого-нибудь убил, но оскорбил — это точно. Как и всякий, Ээро все преувеличивал, что с ним предположительно случилось за время этого провала в памяти.
Чтобы спастись от всего этого, он переоделся, причесался, смочил лицо одеколоном. И тут вспомнил, что ночью он познакомился с какой-то женщиной. Неожиданно четко все предстало перед глазами. Он увидел красный свет невысокой лампы, услышал голос Каннингема, узнал диван, покрытый ворсистым ковриком. Но эта картина не имела протяженности во времени, она замерла на месте. Ээро что-то говорил, но что? Женщина что-то отвечала. Что? У обоих были открыты рты. Был там Каннингем или его не было? Как он туда попал? Нет, Каннингем был где-то в другом месте. Они были вдвоем. Может, между ними что-то произошло? Ээро не помнил. Не знал он и того, правильно ли он запомнил лицо этой женщины. Лицо-то он помнил, но не взял ли он его из другого воспоминания или сна? Вокруг лица было светлое облако волос. Но чтобы у них был контур, этого Ээро не помнил. Волосы были как туман. Они расплывались. Лицо виделось среди белого облака. Как пламя свечи с ярким нимбом вокруг. Овца? Леденец в виде кудели, который он ел однажды в Кракове? Что еще оно напоминало? Одно лицо, которое оно напоминало, было взрослее и женственнее, другое — умнее и одухотвореннее. Это лицо он видел семилетним мальчиком на берегу Чудского озера. Одни знакомые взяли его с собой собирать железный лом. Зачем? У них тетя работала в конторе по сбору металлолома. Ага, вспоминается! Поехали к Чудскому озеру собирать металлолом. Точно! Ломать какой-то старый катер. Резали газом. Катер резали! Потом погрузили краном на машину, по частям, кажется. Даже на несколько машин. На мужчине, руководившем всей этой операцией, было кожаное пальто. Были облака. Когда резали катер газом, пламя ярко выделялось на фоне темного озера. А когда уезжали, выглянуло солнце, и девочка стояла в пыли на обочине дороги, девочка с копной белых волос. Сколько ей было лет? Наверняка сколько и Ээро, может, на пару лет больше, но в памяти Ээро она осталась ровесницей и взрослела вместе с ним. Это не была никакая детская любовь. И все-таки эта картина преследовала Ээро. Может быть, именно из-за того, что была так неумолимо быстротечна. Клубы пыли скрыли девочку. Вокруг росли сосны, с очень сухой корой. И больше ничего. Девочка смеялась и кокетливо смотрела исподлобья — из-за этого ее кокетства та картина, видимо, и осталась в его памяти.
Я у нее даже имени не спросил, подумал Ээро. И тут он начал вспоминать дальше. Он с кем-то где-то был, а потом и попал к этой женщине. Лессировщик с самого начала куда-то пропал. График? Он позвонил другу и спросил телефон графика. График объяснил, что он знает только пианиста, но тот вроде бы как раз сегодня утром уехал на месяц в Шри-Ланку. Кто был второй, он не знает. Ээро сказал, что после этого он был еще у какого-то старика, этого пианиста знакомого или же этого второго знакомого. График посочувствовал, что ничего об этом не знает, да и с пианистом-то он знаком мало. Ээро долго думал, а затем нашел в телефонной книге номер отца этого пианиста. Да, ответили там, сын действительно уехал на Цейлон, утренним московским поездом. Ээро спросил, нет ли у сына одного знакомого старика, ну, с палкой, с грубым голосом. Кто он такой? — спросил на это отец пианиста. Не знаю, вынужден был ответить Ээро. Вот и я не знаю, окончил тот разговор и положил трубку.
Не шумел ли там лес? Не было ли там каких-нибудь деревьев? — думал Ээро. На шоссе Строителей? На Ретке? За политехническим институтом? Или на Сютисте? Поблизости был лес, сам дом стоял не в лесу. Как будто не на Строителей, хотя это первое пришло в голову. В свете фар еще пробежала кошка. Но кошка никакой не ориентир. Неизвестно, где эта котика сегодня окажется. Тут вспомнился лифт. Значит, за политехническим отпадает. Дом был девятиэтажный. Но они все одинаковые. Лес и девятиэтажные дома. Значит, Строителей или Сютисте. Лес был не рядом, но был, это Ээро помнил точно. Он шумел. Что еще может шуметь в городе, кроме леса? Может таксиста разыскать? Но Ээро даже того не помнил, эстонец он был или русский. Или говорил и по-русски, и по-эстонски?
Нет, надо самому искать. Было полтретьего, но уже начало смеркаться. По крайней мере так казалось. Ээро оделся и вышел на улицу.
Скоро он пожалел, что не надел шапку, но возвращаться не стал. Пошел на Строителей, вышел на пустую площадку между домами, где дул пронизывающий, почти зимний ветер и негде было укрыться. Ночью прошел дождь, и торцы одинаково направленных домов были темны от сырости. Навстречу попадались старушки, домохозяйки, все прочие уехали в город, на службу, деньги зарабатывать. Ээро разглядывал открывающийся перед ним лабиринт, его силуэт, пытаясь вспомнить хоть что-то из той ночи. Все было как будто бы знакомое и вместе с тем нет. Все двери были знакомые, все эти хилые деревца. Да, отсюда уже слышен шум облетевшего леса. Но теперь надо выбрать три или четыре дома, больше тысячи квартир. Он стоял между домами и думал. Из окна он не выглядывал, это он знал точно. На каком же тогда этаже он был? Он ехал на лифте. На шестой этаж. Почему именно на шестой? Точно на шестой, хотя от подъема на лифте у него сохранилось еще одно странное воспоминание: выше нельзя, уже на дне (наверху?). Вот уж действительно прав Башляр: лифты уничтожают весь героизм карабканья наверх, пребывание высоко под небом теряет всяческую ценность. Шестой этаж, на шестой этаж, подумал Ээро, не просто же так он пришел мне в голову. Шесть! 1+2+3, осенило его. Задрав голову, он посмотрел наверх. Потом огляделся вокруг. Такси могло подъехать к дому. Но оно к любому дому может подъехать. Сначала завернуло за угол. Но у всех домов есть углы. Больше он не знал ничего. Не знал и того, к какому он дому подъехал, к тому, из которого вышел, чтобы водку купить, или же по ошибке велел ехать к какому-то другому. Почему бы этой женщине не выглянуть сейчас в окно? Почему бы ей не пойти сейчас навстречу?
Ээро обошел все дома, все подъезды, поискал какую-нибудь примету, которая могла бы напомнить ему о той ночи. Мусорные ящики казались незнакомыми, все деревца стояли одинаково голые. Машины были трех или четырех цветов. Поднялся на пару лестничных площадок, но сразу же вышел обратно. Уже и вправду начало темнеть. Чаще останавливались автобусы, нагруженные сумками женщины, споря с детьми и ругая мужчин, тащились домой. Этим уже не до стихов. Ээро нашел себе один из перекрестков в глубине квартала, показавшийся ему наиболее удобным для обзора, и стал ждать. Пару раз он издали примечал приближающийся знакомый силуэт, знакомую походку. Несколько раз в световом круге от фонаря вроде узнавал белокурые локоны. И каждый раз ошибался. Каждый раз кто-то другой. Одна еще за пять метров была похожа и все равно оказалась незнакомой, попав в свет от фонаря, под которым дежурил Ээро. Одна стояла вдали. Стояла долго. Вроде бы похожая. Ээро давно ее заметил. Может, тоже ищет? Тоже вышла, надеется, ждет? В конце концов Ээро не выдержал, направился к незнакомке. До нее было метров двести, но на полпути и она оказалась не та.
Поток людей начал ослабевать. Ээро прождал почти три часа. Теперь во всех окнах горел свет. Все были дома, ужинали. Из нескольких мест доносилась музыка. Заигравшиеся дети носились вокруг, но с каждой минутой и их становилось все меньше. Ээро решил еще раз обойти округу. Пошел в лесок за домами. Сел на пень, закурил.
Он смотрел на окна, особенно на шестом этаже. Надеялся увидеть случайно. Случай не такая уж редкая вещь. За его спиной по дороге двигались автомашины. Он бросил сигарету и пошел дальше по шумящему лесу. Вдруг он увидел что-то цветное. Подошел, взял в руки. Это была желтая куртка в синюю клетку. Кажется, совсем новая. Потеряна? Украдена? Связана с каким-нибудь убийством? На всякий случай он не стал ее больше разглядывать, бросил и даже руки вытер о штаны, будто опасался заразы. Теперь он знал, что ему делать. Он решительно направился к освещенной фонарями асфальтовой площадке перед домами. И стал изучать таблички с фамилиями. Они обязательно ему что-нибудь напомнят. Невозможно, чтобы женщина не сказала своей фамилии. Наверняка сказала, надо только ее вспомнить. Особенно имея в виду шестые этажи.
Сепп, Майорова, Кустова, Эброк, Демиденко, Вахтра, Паутс, Лилль, Ткаченко… После третьего подъезда он отказался от этой идеи. Понял, что фамилии ничего ему не скажут. Фамилию он не знал. Ни одна буква, ни один слог не вызывали ни малейших ассоциаций. Один подъезд показался вроде бы знакомым. Внизу такой же ряд радиаторов, да, такой же. Он вошел в лифт. Радиаторы в ряд — это он помнил точно. Но в лифте не было зеркала. Зеркало было разбито. А он в ту ночь, возносясь на лифте к небесам, смотрелся в зеркало, заглянул себе в глаза. А может, вандалы разбили зеркало уже к утру? На шестом этаже было тихо. Прямо было две двери. Глазка не было ни в одной. Свет от лампы светил Ээро прямо в затылок. Надо было выбирать. Он раздумывал. Подошел поближе. Прислушался. Из-за одной двери доносился голос какой-то старушки. Ей долго никто не отвечал. Потом ответили, тоже старческий голос. А Ээро искал молодую. За другой дверью была мертвая тишина. Сердце у Ээро сильно забилось. Он придумал, что спросит, если откроет незнакомый. Он спросит: извините, здесь живет доктор Тамм? Он позвонил. Никто не подошел. Позвонил еще. Опять никого. Видимо, еще не пришли. Ээро стал ждать на площадке. Закурил. Лифты с невидимыми людьми проезжали мимо. За закрытыми дверями скрипели тросы. Красная лампочка зажигалась сразу после вызова. Наконец лифт остановился на шестом этаже. Вышел мужчина. Увидев Ээро, он вздрогнул и замычал песенку. Ээро вежливо отвернулся, когда тот стал открывать квартиру. Ключи никак не попадали в скважину, а может, он их спутал. Наконец он вошел. Ээро повернулся, посмотрел на часы. Было уже полдесятого. За девять. А если он не в том доме, не в том подъезде, не на том этаже? Не в том микрорайоне? Интуиция не обманет, не может она все время обманывать, иногда и на шестое чувство надо положиться! Что-то же привело меня сюда, убеждал Ээро себя. Но стрелка на часах двигалась, и с каждой минутой он все больше понимал, что шестое чувство подвело. Но раз уж я ждал тут так долго, подожду еще, пытался он переупрямить себя. Но в десять нажал кнопку лифта. Спускаясь вниз, он подумал, что мог бы еще подождать, ведь некоторые иногда вон как поздно приходят! Но когда он вышел из лифта и посмотрел с другой стороны на ряд радиаторов, тот уже не показался ему знакомым. А на улице показалось, что он вообще не в том районе.
Сознавая, что делает глупость, он взял такси и поехал на улицу Сютисте. Отпустил такси и снова стал слоняться среди домов. Что-то попадало в лицо, но не дождь. Он начал вспоминать, что это такое, — настолько настроился на припоминание. И вспомнил: это снег. Он все еще продолжал искать, с сознанием долга бродя по выложенным плитками дорожкам, но понял, что скоро снег скроет все следы. Все преступники рады, когда идет снег. Собаки уже ничего не чуют. Снег заметает следы, как и все прочие детали. Земля стала цвета неба. Теперь уже не было так, что одно просто, другое сложно. Теперь и то и другое было просто, но далеко, рукой не достанешь. Зимой исчезают бродяги, исчезают убийцы. Подаются в теплые страны. Где им и место. По зимнему городу ходят охотники-зайчатники, бабы с вязанками хвороста, Деды Морозы и три короля. Потрескивают на морозе деревья. Устраиваются лыжные вылазки, либо на санках, с собачьими упряжками или без них. Реки покрываются льдом, дети катаются на коньках. Старая шерстобойня останавливается. Замирают соки в ветвях, вершины гор кажутся очень далекими. Звезды ведут в страну утра. Горячий свинец выливают в холодную воду. Окна покрываются ледяными цветами. Эскимосы и чукчи становятся нам вроде братьев. Птицам бросают кусочки хлеба. Зиму считают старшим временем года. Воспоминание о ледниковой эпохе? А кто ее помнит? Кто может представить себе образ нового? Ледяной покров толщиной в два километра там, где сейчас мы живем? Как в Антарктике? Снег таял у Ээро на волосах. Было двенадцать часов. Он стоял среди снежной равнины. Зажег спичку, будто хотел осветить себе лицо, чтобы его узнали, заметили, окликнули. Начиналась метель.
Надежда постепенно гасла, как постепенно гасли окна. Моя возлюбленная долго не спит, думал Ээро, моя читательница, по вечерам она долго читает, сжавшись под ватным одеялом, ее окно — единственное, которое еще остается гореть. Но эти мысли больше не помогали. Он замерз. По ставшему вдруг скользким проходу между домами он потащился домой. Из-за угла ресторана вырвался ветер, швырнул поземкой в лицо. Сквозь витринное стекло он заглянул в магазин, на банки консервированных щей, на бутылки шампанского в неживом, ночном свете. Кассовые аппараты заперты, конусы для сока пустые. Вдали светилась неприкаянная неоновая реклама, высоко и беспомощно. Гремела на ветру жестяная вывеска. Вокруг ни души. Ээро поднял воротник и побрел дальше. Домой он пришел в три. Мокрый, усталый, от всего обалдевший. Выпил рюмку водки. Бросился, не расстилая, на диван. Вместо одеяла схватил халат. Свет он погасить не решился. На дворе завывала мокрая метель. Сон не шел. Перед глазами стоял белый снег, белое лицо, белые волосы. Он знал, что дальше так продолжаться не может. Ситуацию распутать должен был тот, кто все это устроил. Уж на это у жизни должно хватить благородства.
Зима
Можно спросить себя, нельзя ли заменить случайную выборку, операцию слепую и сложную, выбором осмысленным, с теми же преимуществами, а может быть, даже и с другими преимуществами. Такой вопрос связан с вопросом об имитации случая. Можно ли заменить рулетку служащим, который помещен так, что он не может ни видеть, ни знать ставки, и по своему произволу указывает выигрышный номер по сигналу о том, что игроки внесли свои ставки?
1
Аугуст Каськ любил отправиться иногда за город, посмотреть на деревья. Сегодня под вечер как раз представилась такая возможность. Ночью выпал снег, покрыл мусор и городские отбросы. Аугуст Каськ надел куртку и устремился к окраине. Он сломал веточку и сбивал ею снег с сохлой травы. В молодости он срубал головы подсолнухам, резким неожиданным ударом, так что цветок и шелохнуться не успевал. Снега было еще мало, земля была рыхлая, ноги вязли во мху и сохлой траве, сзади оставались черные следы. Пройдя последнюю девятиэтажку, он через кустарник вышел на поле. Давно уж он здесь не бывал. Впереди простиралось ровное поле. Глубоко дыша, он пошел через него напрямик. Чистота воздуха, конечно, обманчива, это Аугусту Каську хорошо известно. Но здесь была, по крайней мере, иллюзия чистоты, и это успокаивало истрепанные от повседневной борьбы нервы. Он искал, не увидит ли чего-нибудь нового, что могло появиться здесь за то время, пока он здесь не был. Пристально оглядевшись, он увидел что-то непонятное и пошел в ту сторону. По пути он гадал, что бы это могло быть, но не находил удовлетворительного ответа. Среди ровного ноля, среди снежной белизны из земли выходили наружу какие-то трубы. Их было три. Одна длинная, прямая. Вторая короткая, кривая. Третья тоже кривая, изгибавшаяся в другую сторону. Первой мыслью Аугуста Каська было, что он попал на замаскированный военный объект. В любой миг могла прозвучать команда: руки вверх! Он с опаской огляделся. Никого и ничего. Вгляделся пристальнее. Что самое странное у этих труб, так это их цвет. Трубы были в белую и красную полоску. Чтобы лучше бросались в глаза? Но кому? С воздуха, с земли? Опасны они или сами чего-то опасаются? Во всяком случае, они уходили в землю. Может быть, это воздухопроводы, а под землей тайная фабрика? Или убежище? Или вообще черт знает что? Аугуст Каськ осторожно подошел к трубам. Прислушался, что там творится под землей. Труба тихонько гудела, но все трубы так гудят. Понюхал трубу — пахнет пылью и ржавчиной. Ничего Аугуст Каськ не выяснил. Он уже жалел, что пришел сюда. Следы на снегу отчетливо видны, скрыться незамеченным не удастся. Лучше поскорее убраться от этих странных объектов.
Аугуст Каськ брел по дороге и наслаждался безлюдием. На дороге не нашлось ничего примечательного. Выковырял палкой какой-то блестящий предмет, но он оказался простой пробкой от лимонадной бутылки. Дойдя до бывшей мызы, он повернул назад. Небо затянуло снежными облаками, а под ними был город, куда он возвращался. Над городом, ниже облаков, стелился дым. После метели было тихо, дым висел неподвижно. Слышались далекие голоса, странные шумы. Аугуст Каськ вздохнул и направился в сторону города.
Идя через лес, он опять заметил что-то цветное. На этот раз не в красную полоску, а желтое. Он подошел ближе и увидел под кустом, куда снегу не намело, нейлоновую куртку.
Желтую, в синюю клетку. Таких он раньше не видел. Он рассмотрел куртку и обнаружил, что она сделана в Америке и совсем новая. Размер казался великоват. Аугуст Каськ оглянулся, сбросил свою куртку и примерил найденную. В самый раз. Поколебавшись, Аугуст Каськ остался в ней, а свою старую понес в руке. И одет-то не по моде, а тут случай помог, можно наконец и о себе подумать. И бодро зашагал к шоссе.
Аугуст Каськ был счастлив, оттого что все кругом было бело от снега. Ему вообще нравился белый цвет. Ему нравились белые цветы, белые флаги, белые скатерти. Он и как парикмахер предпочитал белокурых. Ему нравились и белые лошади, белые куры, и белые коровы были ближе его сердцу.
Новогоднее настроение овладело Аугустом Каськом. Ему вспомнилось рождество, как бывало в детстве, ритуал, когда он впервые постиг тайны рождественской мистерии. Он трепетал перед рождественским дедом и заметил, что тот без штанов. Из-под звездного плаща выглядывали голени, мясистые коленки и часть бедер. Рождественский дед был женщиной. Это была его мать, переодевшаяся по такому случаю. Аугуст Каськ стал переходить дорогу. И в этот момент его кто-то окликнул.
2
Архитектор Маурер шел с работы. Уже показался находившийся неподалеку от его дома ресторан, где работал неприятный желтоглазый тип. Смеркалось. Маурер глубоко вдыхал зимний воздух и думал о масштабах бытия. Он попытался представить себе, что от Солнца до центра Галактики 300 000 000 000 000 000 000 километров. Галактика в поперечнике 900 000 000 000 000 000 000 километров. Масса Галактики в 100 000 000 000 раз больше массы Солнца. В нашей Галактике примерно 100 000 000 000 звезд. Но, кроме нее, есть и другие галактики. Удаленность одной галактики от другой примерно 10 000 000 000 000 000 000 000 километров. Наша Галактика и другие галактики относятся к Местной группе галактик, центр которой находится в созвездии Девы и удален от нас примерно на 62 000 000 000 000 000 000 000 километров. В подзорную трубу видно примерно 1 000 000 000 галактик, и все они разлетаются с ужасающей скоростью, грустно подумал Маурер. И еще он подумал о черных дырах, в которых происходит гравитационный коллапс, так что они втягивают в себя весь свет и мы никогда не сможем узнать, что там происходит. Идя под темнеющим небом, где уже начали загораться звезды, Маурер с трепетом душевным вспомнил гипотезу последнего времени, что черные дыры — это, возможно, входы в тоннели, соединяющие наше мироздание с соседними. В эти дыры втягивается материя нашего мироздания, а на другом конце тоннеля возникает уже белая дыра. Эти грандиозные масштабы и сознание того, что абсолютно ни один из существующих законов природы нельзя распространять вглубь далее чем на десять миллиардов лет, помогли Мауреру справиться со злостью на свою неверную жену. Он насквозь видел жену и этого желтоглазого швейцара с дионисийскими замашками, но утешал себя мыслью, что где-то далеко, на пределе видимого, происходят взрывы удивительных объектов, называемых квазарами, а это, возможно, новые миры. Может, у жены и вправду что-то было с этим обормотом. Но что значит эта пустая интрижка по сравнению с возможностью, что мы лишь игрушки в руках неизмеримо больших сил, наблюдающих за нами в микроскоп, — как мы наблюдаем за протонами и электронами! Маурер знал и умел ценить удивительную иерархическую повторяемость систем от микромира до макромира и еще дальше. В своей работе, в своих поступках он был свободен, он зависел только от тех, кто был в миллионы раз больше его и столь же свободен в своей работе и в своих поступках.
Какой-то голый до пояса человек занимался гимнастикой. Маурер прошел мимо. По спине у него пробежал озноб. Странно было видеть на фоне снега обнаженное тело. Человек должен быть одет, это ясно, подумал Маурер. Человек — существо несовершенное. Зимой ему необходимо тепло. Когда он был ребенком, он любил заглядывать в радиоприемник, особенно зимой. Там горела лампочка, освещавшая шкалу. Красноватым светом мерцали в темноте другие лампы. Между конденсаторами и катушками виднелись пыльные участки корпуса. Маурер думал: можно ли тут жить, в своем отдельном мире, в коробке? Он боялся, что радиолампы не дают для этого достаточно тепла. Они только светятся. Если приемник засунуть в сугроб, там уже не проживешь. В дырки в задней крышке будет задувать ветер. Или забраться в самый низ, где соединительные схемы? Будет ли там достаточно тепло? Вряд ли, ведь там ламп нету. Так он разглядывал всякие приемники, светящаяся шкала каждый раз притягивала его, особенно когда в комнате было темно. У них был мягкий голос, а ручки плавно вращались. У них была гладкая поверхность, округленные грани. Ручки были вроде глаз на лице. Приемники говорили по-иностранному, напевали колыбельные, рассказывали сказки, будили по утрам. Они были живые, и почему бы ребенку не захотеть забраться к ним внутрь. Они возбуждали фантазию, ведь телевизоров тогда еще не было. Однажды было какое-то всесоюзное событие. Какое, Maypep не запомнил. Все возбужденно говорили, что-то обещали, и Маурер отчетливо видел слезы в глазах мужчин, их крепко сжатые кулаки. В другой раз играли «Фантастическую симфонию» Берлиоза, и Маурер ясно видел широкие равнины, а над ними собирающиеся грозовые тучи.
От этих мыслей Маурера пробудил чей-то крик. На шоссе, примерно за полкилометра отсюда, случилось несчастье.
Он видел, как туда стали сбегаться любопытные. Как будто ждали, подумал Маурер. Видимо, кто-то попал под машину. Одна машина, скорее всего виновница несчастья, вдруг резко развернулась, пересекла центральный газон и с ревом умчалась в обратном направлении.
Маурер не терпел несчастий. Он избегал всего, что могло бы его опечалить. Печали он боялся. Он предпочитал видеть хорошее. Он отвернулся и пошел домой. Издали он услышал сирену «скорой помощи», эту современную трубу судного дня, которая всем должна возвестить, что пришел чей-то последний час.
3
Ээро не успокоился. Кое-как он проспался, встал поздно и с головной болью, как будто опять пил. Он знал, что не примирится с судьбой. Нехотя поел, выпил кофе. Потом попытался сосредоточиться и еще раз продумать все подробности той ночи, после которой у него случился провал в памяти. Копна светлых, слегка волнистых волос теперь была его последней надеждой, как далекая туманность в небе, в которой он упорно пытался различить отдельные звезды. Увидеть детали. Но избирательная способность его памяти пасовала перед такой задачей. Он видел то освещенный приборный щиток в такси, то прошмыгнувшую мимо окна кошку, то ряд радиаторов, то диван, на котором сидел.
но ведь я Люблю
сказал он себе самонадеянно
я почти уверен пройдет долгое время
а я буду Любить
неужели сила Любви не сведет нас
неужели Любовь недостаточный аргумент
и если недостаточный
то с каких пор
Да, конечно, слово само по себе ничего не значит, но все же у него есть какая-то форма, какой-то потенциал, и я сейчас этим конкретным содержанием наполнен, я знаю, что я подразумеваю под этим словом. Но чего-то не хватает, это я точно чувствую, продолжал думать Ээро, бесцельно слоняясь между домами, что-то мешает, и в этом все дело. Мне не хватает одной вещи, одного измерения, одного инструмента. Чего же не хватает, если мой зов до нее не доходит? Ведь я зову ее. Но как я ее зову? И тут Ээро догадался, что в его магической формуле отсутствует имя, имя той, кого он зовет, лауреат не знает о лаврах, его только знают в лицо, но его невозможно, окликнуть. Так много окон вокруг Ээро, так много дверей, и все одного цвета, и все-таки где-то здесь, может, метрах в пятидесяти от этого места, он видел свою возлюбленную, своего первого настоящего читателя! Если не знаешь ни номера дома, ни номера квартиры, ни телефона, ни имени, значит не остается никакой надежды. Ты можешь годами блуждать по дворам, переходить улицы, заглядывать в окна, и ничего не случится, если действительно, в буквальном смысле, чего-нибудь не случится.
Он опечалился. Где ты есть? — обратил он вопрос к анонимному улью, который уже не был ни деревней, ни городом и у которого не было уже ни малейшей надежды снова стать землей или городом. Я с удовольствием выбрал бы одного из этой работящей однообразной массы, своего читателя, выбрал бы из упрямства, чтобы доказать вам, как бессмысленно похваляться только количеством. Вам назло я предпочитаю индивидуальность, вам в отместку люблю отдельную личность, вам, кто полагает, что говорить о стремлении к высшему духу есть идеализм, в лучшем случае ребячество. Неужели только ради этого материя через человека должна была дойти до самопознания?
В этот момент перед Ээро мелькнуло в сумерках спасательным кругом что-то цветное, что-то показавшееся знакомым, что он хотел и мог идентифицировать с чем-то виденным прежде. Точно такая, подумал он. Точно как там. Завизжали тормоза. Этот пронизывающий звук наполнил все тело ознобом. На людном перекрестке, в десяти метрах отсюда, человек попал под машину. Ээро оцепенело смотрел на труп и не заметил даже, как машина развернулась через центральный газон и умчалась. Был вечер, час пик, со всех сторон сбегались зеваки. На убитом была точно такая куртка, какую Ээро видел в лесу. В толпе делались разные предположения. Шестым чувством он догадался, что едва-едва спасся.
Потом стены любопытных закрыли от него эту ужасную безмолвную картину.
4
Лаура спешила в детский сад забрать Пеэтера и домой — смотреть, что делает Каннингем там в Бристоле. Старик выглядел все хуже, время от времени принимал таблетки. Было ясно, нервы не в порядке, долго он не протянет. Одно из двух — либо получит инфаркт, либо примет яд. Что-то с ним должно случиться, конечно не окончательно, ведь несколько серий еще впереди, нельзя же главному герою умирать раньше времени. Все рассчитано заранее, сколько будет серий — известно, и жизнь продлится столько же. Он умрет во время последней серии, и не в начале, а скорее ближе к концу. Есть и такие, которые останутся жить, они умрут уже за экраном, тайком от всех. Все полюбили маленькую Аннабель, потому что она маленькая. Никто не любил Каннингема, потому что ему суждено быть несчастным. Лилли любила, а ее никто не любил. Рупрехт был несчастливец, потому что его обманывали. Кого любил Джим, та умерла. Анна не знала, как ей жить дальше. Барбара любила попеременно то Каннингема, то Рупрехта. Ничего не сходилось. Все были несчастливы. И других делали несчастными. Кто намеренно, но большей частью нечаянно. Никакого выхода не было.
Каждый думал о себе. И бог не вмешивался. Даже из телевизора. Даже в самой этой машине, где по вечерам бушевали страсти, но искупления не приносили, а наоборот, взваливали на людей новое бремя. И Лаура тоже не бог. Программа составлена заранее. Зритель не имеет возможности импровизировать. В фильме не может произойти переворот. Фильм — величина неизменная. Только теперь это дошло до Лауры. Большинство фильмов — старые. Там только то, что уже было.
Лаура остановилась на перекрестке. Как раз мигал желтый свет. Какой-то сутулый мужчина в желтой, совсем не идущей ему куртке вышел на дорогу, когда загорелся красный свет. Мужчина не видел, что приближается машина на большой, явно недозволенной скорости. Лаура, хорошо видевшая его в наступавших сумерках, окликнула его. Мужчина обернулся, но не понял, чего от него хотят. И было ясно, что ему все равно не успеть ни вперед, ни назад. Послышался мягкий удар, и машина отбросила его на обочину.
Лаура не могла сдвинуться с места. Она видела, как стали сбегаться люди. Она видела, как из-под тела потекла кровь на дорогу. Она не обратила внимания на то, что сбившая этого человека машина развернулась и укатила. Потом ничего не стало видно из-за спин. А она все стояла не двигаясь. Завыла сирена. Со всех сторон спешили спецслужбы. А миру и так было больно от снега. Небо было темней земли. Над несчастьем медленно плыли облака. Открывая и вновь закрывая звезды. Если бы кто-нибудь поднял голову вверх, он увидел бы прямо над убитым Полярную звезду.
5
Когда швейцар Тео, встревоженный шумом, выскочил на улицу, он увидел, что метрах в двухстах от ресторана произошел несчастный случай. Он подошел ближе. На земле лежал человек в желтой, в синюю клетку куртке, которую Тео сразу же узнал. Первой его мыслью было, что убитый — это тот самый машинист, но он вспомнил, что машинист эту куртку ночью потерял. А этот сбитый был какой-то незнакомый старик. И один только Тео знал, что убит он не случайно. Смерть шла за Тео по пятам. Он знал жизнь и людей, и он точно знал, какого калибра были люди, у которых машинист украл куртку. И еще Тео знал, какого калибра были люди, от которых скрывались владельцы таких курток, так что днем и в лавку выйти боялись. Хорошо он сделал, что с машинистом ближе не познакомился. Уже тогда ночью в лесу он почуял недоброе. Тео исподтишка оглядел собравшихся. Знакомых не оказалось, но сейчас шла такая игра, что ни в чем нельзя было быть уверенным. Он тихо вернулся на службу. Там оживленно обсуждали несчастный случай. Никто не знал убитого. Спросили у Тео, он не знал. Но он ответил бы так же, если бы и знал этого старика.
6
И тут Лаура и Ээро узнали друг друга. В сумерках, разделенные толпой, они нерешительно поглядывали один на другого. Ээро решился первый. Он протянул руку, которую Лаура взяла. Может, отойдем, сказал Ээро, что тут смотреть. Я просто так остановилась, сказала Лаура, будто извиняясь. Они отошли от этого злосчастного места на несколько шагов в сторону. Пару раз Лаура оглянулась на труп, как будто мысли ее были еще там. Ээро понял, что к той виденной им женщине он немножко добавил своим воображением. Это лицо было несколько полней и плотней, чем у того ангела детства, которого Ээро не помнил, а только знал и чувствовал. Но Лаура была все-таки хорошенькая. Ээро предложил пойти в ресторан поблизости, немножко поговорить. И они ушли от трупа Аугуста Каська и пошли к Тео в ресторан, находившийся неподалеку от дома Маурера. Естественно, они не знали желтоглазого швейцара, взявшего у них пальто; естественно, они не знали, чей труп остался там на дороге. Ээро спросил, как ребенок, и Лаура стала рассказывать о ребенке. Но она рассказывала, может быть, немножечко дольше, чем надо, и Ээро это слегка наскучило, ведь поэты сами как дети и поэтому не любят детей, это общеизвестно. Ээро вставил, что он поэт, он ей тогда не соврал. Он сказал свою фамилию, на что Лаура вежливо улыбнулась, хотя такой фамилии не знала, потому что вообще не читала стихов. Но этого она поэту не сказала, а наоборот, попросила, чтобы Ээро что-нибудь почитал. Ээро, который всегда страдал оттого, что стоит в стороне от широких народных масс и не отражает в своем творчестве их радости и печали, был приятно поражен. Девушка кивнула. Ээро прочел несколько танка о панельных стенах и балладу о пункте приема стеклотары. Лаура внимательно слушала, и Ээро почитал еще. Тут ему стало неловко, что он так рисуется. И хотя он нашел наконец своего читателя, он вдруг умолк. Спросил еще что-то о ее жизни. Они заказали вина. Вино помогло избавиться от неловкости. Они сказали, как кого зовут, и обменялись адресами. Теперь они всегда могли встречаться. Теперь им ничто не мешало.
Эпилог
Тео еще долго терзался от страха, почему сбили этого человека в куртке, принадлежавшей блатному. Спал он с пистолетом под подушкой. На рукояти была приклеена картинка с голой женщиной. На ночные звонки он не отвечал.
Лаура и Ээро поженились в середине декабря. Они надеялись две свои квартиры обменять на одну.
Маурер готовился участвовать в строительстве нового, больше Мустамяэ, жилого района. Предполагалось учесть весь прежний опыт и воздвигнуть такой город, который будет способствовать всестороннему развитию личности.
Выяснилось, что неизвестного старика сбил бывший оперный певец, которого звали Марино Марини, но чья настоящая фамилия была Мортенсон. Преступник скрылся с места преступления. Он, как говорили, был алкоголик, и о нем давно уже ничего не было слышно. И вот его имя снова было у всех на устах.
Отец Лилли, ученый, встретился с Анной, и впервые глаза много пережившей женщины засияли, потому что отец Лилли, приват-доцент, был понимающий, участливый человек, сам много переживший и потерявший жену. Рупрехт уехал в Баварию. Оставайся в Англии, сказал он Барбаре, и постарайся прийти к какой-то ясности. За это время отпрыск фабриканта душевно возмужал. Барбара взглянула на него и, кажется, была внутренне тронута. Она погладила Рупрехта по голове. Рупрехт понял все и удалился. Барбара тут же позвонила Каннингему, который в это время купал в ванночке маленькую Аннабель. Девочка смотрела на деда большими ясными глазами. С ребенком на одной руке, деликатный Каннингем ей ответил: нет, между нами ничего не изменилось, не могло измениться.
У Тео страх наконец стал проходить. Ээро вскорости начал понимать, что жена его не понимает. Фильм, так занимавший Лауру, все-таки начал подходить к концу. Маурер уже работал над эскизами, а Аугуст Каськ уже почти разложился, когда пришел Новый год.
Во всех окнах горел свет. Еще до полуночи начали раздаваться выстрелы, но только в полночь стало ясно, как много еще холостых патронов у людей в запасе. Когда Пеэтер открыл окно, беглый огонь заглушил человеческие голоса. Стреляли из охотничьих ружей, ракетниц и бог знает еще из чего — из противотанковых ружей, из пушек? Со свистом пронзали внутриквартальные пустыри сотни огненных тел, с шипением падали в снег ракеты, тут и там в темноте возгорались напалмоподобные вещества, взрывались хлопушки у детей в руках, мощное ура подняло с крыш стаи галок. Эта великолепная война продолжалась десять минут. Потом огни постепенно погасли, выстрелы стали реже, окна закрыли, оружие попрятали по чуланам. Повалил густой снег. Пришла тихая ночь.