Поднимаясь в комнату — свою, нашу, — я досадовала на свое дурацкое настроение, потому что там меня ждала она, новая знакомая. Взяв себя в руки, мы с Маттео пожелали друг другу спокойной ночи, но меня все еще разбирал смех. Однако ее вид отрезвил меня моментально. От нее веяло одиночеством. Печальная из нее выйдет соседка по комнате, но мне и самой в последнее время веселья перепадало не слишком много.
А еще в ней ощущался порыв и храбрость. Сколько же сложных чувств таит эта скромная, незатейливая картинка? Чувствуется рука мастера. И ведь лица не видно, все выражено только позой. При этом фреска явно рисовалась наспех, особой проработки не наблюдается, один сплошной всплеск боли. Кому так хорошо удавалось понять страдание?
Одна в пустой рамке. Может, поэтому она так убедительна? Мы все в чем-то себя ущемляем, идем на уступки, желая куда-то влиться, присоединиться. Вопрос «а вы чем занимаетесь?» в последнее время вгонял меня в панику, и я оправдывалась даже перед самой собой, что раз я замужем за Энтони, а он чем-то занимается, то и я, выходит, занимаюсь тем же. Жалкая отговорка. Мерзко сознавать, что твоя жизнь зашла в такой тупик.
Я знала, как так получилось. Все знакомое и узнаваемое осталось по ту сторону пропасти, которую мне уже не преодолеть. Мне бы набраться смелости, переступить через огромную трещину, расколовшую мою жизнь, и выяснить, кто и что там на другой стороне, но я застряла в страшном настоящем, которого смерть коснулась своим крылом. Мне нужна защита, покровительство, принадлежность к чему-то, я не хочу, чтобы меня бросили одну в пустой рамке.
Раз уж мы теперь соседки по комнате, надо дать незнакомке имя. Назову ее Анджелика. «Анджелика», — прошептала я. Нам обеим казалось: мы знаем, что делаем. Наверняка мы обе на что-то надеялись.
Завтра поищу в саду какой-нибудь цветок и принесу ей.
После colazione в гостиной Маттео, пришедший в себя и исполнившийся нетерпения, выудил из полиэтиленового пакета марлевые маски, — словно мы собрались на карантинную территорию. Впрочем, наверное, так оно и получается, только наша комната простояла на карантине пятьдесят лет, а не сорок дней.
— Нет-нет, дорогие мои, — отказалась синьора, отклоняя протянутую ей маску. — Это работа для молодых и сильных. Потом вернетесь и расскажете. И Лео тоже наверх не пускайте, а то съест там какую-нибудь ископаемую дрянь.
Аннунциата явилась во всеоружии: наглухо упакованная в бежевый рабочий халат; из экипировки — метла, совок, швабра и ведро, источавшее противный едкий запах. В руках она держала большую связку ключей. От маски, предложенной Маттео, она тоже презрительно отмахнулась, но синьора настояла, даже рассердилась, поэтому Аннунциата, не меняя упрямого выражения лица, маску взяла.
Мы двинулись в путь. Маттео нес метлу и совок, я — швабру, Аннунциата — ведро. Вылитые семь гномов, хей-хо! Аннунциата вывела нас через сияющую чистотой кухню (свои владения) и какую-то дверь, которую она открыла ключом, в сводчатый коридор с большими запыленными окнами, выходящими на широкий канал. Еще одна запертая дверь в конце, и мы попадаем в просторную пустую комнату, душную, несмотря на окна. Маттео пояснил, что это конторское крыло дома. Аннунциата решительно направилась к очередной двери в противоположной стене, отперла и ее, и мы начали подниматься по пыльной деревянной лестнице. На первой площадке обнаружились еще две закрытые двери по обеим сторонам. В этой части дома царило запустение. Мы поднялись еще на один пролет, к самой последней двери — грубой и зловещей, как в сказочном замке.
Аннунциата, ворча себе под нос, перебирала ключи на кольце, пока не отыскался массивный универсальный, который она сунула в необычного вида скважину. Мы с Маттео надели маски. Аннунциата даже не подумала. Мы попытались ее вразумить, но из-за масок возмущение вышло невнятным, пришлось топать ногами. В конце концов, она с неохотой подчинилась, и вид у нее в этой маске и рабочем халате получился совсем нелепый — совершенно не карнавальный. Повернувшись к двери, она повозилась с ключом и толкнула тяжелую деревянную створку. Дверь распахнулась с протяжным глухим стоном, будто разбуженная раньше времени, раздирая в клочья густую паутину.
Несмотря на маски, в горле тут же запершило от удушливого, застоявшегося, как в склепе, едкого духа забытого прошлого. В комнате было темно, темнее даже, чем на неосвещенной лестнице, — я словно ослепла. Где-то во мраке вырисовывались смутные очертания, в углу что-то громоздилось. Мы с Маттео застыли как парализованные, но Аннунциата невозмутимо промаршировала через всю комнату, откинула шпингалеты на запыленном окне и навалилась всем весом на переплет. Окно, ухнув, распахнулось наружу, и в комнату, как дарованная милость, хлынули свет и свежий воздух. Я испугалась, что сейчас все рассыплется в прах от этого яркого света чужой эпохи. Крыс видно не было, они, наверное, почувствовали наше приближение.
Аннунциата сорвала маску, решив, что открытое окно ее оправдывает. Не углядев главной опасности, она выхватила у Маттео метлу и храбро бросилась в атаку на авгиевы конюшни — толстенный слой пыли, крысиные катышки, дохлых насекомых, — взметнув прямо нам в лицо удушливые клубы. Мы кинулись обратно на лестницу.
— Аннунциата! — закричал Маттео сквозь маску. — Non respirare quell'aria!
— Аннунциата, нет! — вторила я.
Упрямо поджав губы, она продолжала мести, собирая в совок горы пыли и выкидывая в окно. Управлялась она решительно, проворно и по-хозяйски. Мы с Маттео сбежали от пыльной бури на этаж ниже.
— Она доживет до ста пятидесяти, а мы умрем молодыми, — проворчала я в маску.
— Надеюсь, она догадается открыть второе окно. Сверху донесся энергичный стук.
— Вот была бы моя жизнь в ее руках, — пожелала я.
Мы застыли в молчании, как два ребенка-астматика в очереди к врачу.
Прошло четверть часа. Сверху что-то стучало и бренчало, в нос шибануло новой удушливой волной — на этот раз тем самым едким запахом из ведра. Я представила, как она там вертится юлой, словно одержимый дезинсектор. Только теперь до меня дошло: этот чердак для Аннунциаты — служебный недосмотр, халатность, в которой она вынуждена была признаться, припертая в угол на допросе. Аннунциата не из тех, кто пренебрегает своими обязанностями, задета ее профессиональная гордость.
Мы с Маттео отмерли, только когда она появилась на лестничной площадке с охапкой своих орудий труда и пустым ведром.
— Entra! Entra! — велела она, протискиваясь мимо нас по ступенькам и громыхая вниз по лестнице.
Снизу донеслись ее удаляющиеся тяжелые шаги, хлопнула какая-то дверь — наверное, в кухне. Мы переглянулись — одними глазами над маской — и робко двинулись на чердак, Маттео первым, я за ним.
В горле снова запершило, только уже от нашатырного спирта, а не застоявшегося времени. Грязи, как ми странно, значительно поубавилось, пол большей мастью выглядел почти чистым, а по паутинным завесам прогулялась беспощадная швабра. Оба окна были распахнуты настежь. Ясное сентябрьское утро на улице контрастировало с темным оголившимся нутром комнаты, где сундуки стояли, словно выкопанные из земли гробы. Пять сундуков с массивными толстыми ремнями, четыре в ряд и один отдельно, а еще внушительных размеров шкаф в углу.
С него мы и начали — с черного резного готического монстра с заметной замочной скважиной. Он, конечно, оказался заперт. Пришлось вернуться к сундукам.
— Какой? — спросил Маттео.
Я столько лет действовала наобум, что теперь, принимая решения, пытаюсь притормозить хотя бы на минуту, прислушаться к внутреннему голосу. Выслушав свою интуицию, я указала на самый маленький рыжеватый сундучок, стоящий особняком.
Маттео, бухнувшись на колени, попытался распустить кожаную перевязь, такую потрескавшуюся и заскорузлую, что она начала крошиться у него в руках. Я почувствовала себя вандалом. Маттео протащил остатки ремня через пряжку. Другой ремень пошел куда легче — Маттео высвободил его целым и невредимым с ловкостью заправского взломщика. На передней стенке виднелся замок, но Маттео приподнял крышку, и, к нашему удивлению, она подалась, а потом со скрипом, похожим на всхлип, откинулась на петлях.
— Боже мой! — ахнула я.
Кто бы мог подумать, глядя на эти облезлые стенки, что внутри окажется роскошная красная, кремовой гладкости сафьяновая обивка, на фоне которой будет пламенеть уложенная под самой крышкой сочно-фиолетовая ткань — то ли платье, то ли плащ. В полумраке чердака от таких ярких красок захватывало дух. Я опустилась на колени рядом с Маттео и провела пальцем по благородной обивке. Ни следа пыли. Потрясающе, какие сундуки делали.
— Не похоже на викторианские кринолины, — заметила я.
— И на монашеские одеяния, — ответил он.
— Тогда что это?
— Не знаю.
— А можно вынимать? Не испортим? Там, наверное, все древнее.
— Не знаю. Надо посоветоваться.
— Красота какая! Я одним глазком, ладно?
Приподняв бархат за краешек, я разглядела под ним алый шелк и почти прозрачную белую кисею. От сундука шло приятное сладковатое благоухание.
— Маттео, как думаешь, можно?
— Давай я сперва проконсультируюсь, — ответил реставратор.
Он закрыл крышку сундука, и мы перешли к самому крайнему в ряду «гробов» у стены.
Навострившись, Маттео уже без приключений расстегнул ремни. Замок тоже оказался не заперт. Видимо, никто особенно не пекся о сохранности оставленных пещей. Этот сундук, обтянутый крепкой коричневой кожей, выглядел погрубее предыдущего, но внутри обнаружились не менее великолепные ткани. Маттео не дал мне покопаться. Реставраторам древних фресок терпения не занимать.
— Завтра узнаю, что с ними делать. Позову кое-кого.
В комнате снова воцарились тусклые краски, но теперь ее наполнял утренний свет, будто дух былой роскоши, выпущенный из сундуков на волю. Маттео закрыл и запер на щеколду оба окна. Мы спустились по лестнице, молча возвращаясь в век нынешний.
Синьору наша находка привела в восторг. Кто бы мог подумать — такие старые вещи, но какое великолепие! Не монашеские одеяния, которые представлялись мне грубыми, как мешковина, хотя я и понимала, что монахини не обязательно бедствовали. Разительно отличались тогдашние монастыри от нынешних. И монашки не были кроткими овечками. Впрочем, я не спец.
Мы потягивали аперитивы в гостиной. Вечерний бриз колыхал в раскрытых окнах невесомые тюлевые занавески, сквозь которые лился мягкий, как всегда, розовый свет. Лео примостился у меня на коленях. Маттео доложил, что завтра сюда кто-то примчится прямиком из Флоренции, чтобы взглянуть на наши сокровища. Он шутил, смеялся и держался проще обычного.
— А мне, — сказала синьора, — позвонил Ренцо. Он отрядил кого-то из своей свиты в архив, но там не удалось установить, какой монастырь тут располагался. Имеется отметка о предложении этого дома в дар другому знаменитому монастырю — Сайта-Мария-делле-Вирджини, очень богатому. Ренцо считает, что, несомненно, дар должны были принять, недвижимостью не разбрасывались. Это середина кватроченто.
— Вы ведь говорили, что дом отдали во времена чумы? — припомнила я.
— Да, вроде бы. Так мне сказал Альвизе. Он еще смеялся: мол, нас переселили в чумной дом, потому что его самого в семье считали чумой, К тому времени в живых оставались только его мать, сестра и один или двое старых дядюшек в доме на Канале. Замечательный во всех отношениях старший брат погиб на первой войне. Графиня так и не простила Альвизе, что из них двоих в живых остался он, поэтому и отселила нас о глаз долой.
— А как удалось вернуть в семью отданный монастырю дом? — полюбопытствовала, я.
— Наверное, он был изъят и передан прежним владельцам во время гонений на церковь, — предположил Маттео. — Тогда крупные монастыри могли очень долго мериться силами с городской властью. А еще старые распри между Римом и Венецией. Монахини в Ле-Вирджини были благородного происхождения — кто-то мне говорил, что службы велись на латыни. Но от Ле-Вирджини ничего не осталось. Есть какие-то крохи в Арсенале, если я правильно помню. Это сейчас женские монастыри стали предметом тендерных исследований. А раньше монахинями особо никто не интересовался, хотя у них нередко хранились богатейшие коллекции. Они выступали меценатами. Меценатками.
— Меценатами, — настояла я. — Мы же не говорим «Реставраторши».
Маттео не улыбнулся. Зато усмехнулась синьора.
— Бедняжки! На одну счастливицу несметное число христовых невест. Иначе приданого не напасешься. Да и замужним свободы было не видать. Взмахнула крылышками — и в огонь.
— Можно подумать, сейчас у нас свободы хоть отбавляй, — заметила я. — Монастыри не в счет.
— Чем больше перемен… — подхватила синьора. — Раставлено по-другому, но все равно у руля мужчины. Хотя, как говорит Маттео, больше женщин-ученых. Ты же образованная девочка, да и я занимаюсь чем хочу. Наверное, все дело в чувствах. Мы слишком щедро их раздариваем.
— А потом их возвращают обратно за ненадобностью, — ответила я.
— Иногда их возвращают с благодарностью. Я была счастлива вернуть свое сердце. Теперь я по доброй воле отдаю его Лео.
Услышав свое имя, Лео перемахнул с моих колен к синьоре.
— Почему женщины вообразили, что страдают они одни? — высказался Маттео, наполняя опустевший бокал синьоры.
Мы посмотрели на него.
— Мужчинам от мужчин тоже достается, да и женщины не все поголовно щедры и великодушны, — наполняя мой бокал, продолжил он.
— Нет, — подтвердила я, — но отношение все-таки отличается. Мужчины не нуждались в приданом. И их не сжигали на костре за супружескую измену.
— Женщин сжигали за измену? Вот новость. В Венеции запреты на прелюбодеяние касались всех, и мужчин, и женщин.
— Я не спец по Венеции и Ренессансу, — повторила я, — но почему-то при всем этом восхитительном гуманизме про женщин-художниц что-то не слыхать.
— Водились и такие.
— Мелкие и непримечательные?
— Дорогие мои, — прервала перепалку синьора, — давайте не будем спорить. Мы с вами из числа счастливчиков, которые сейчас к тому же вкусно поужинают.
Она подошла к столу и позвонила в колокольчик.
Мы с Маттео отвернулись друг от друга в угрюмом молчании. Аннунциата, снова облаченная в привычный черный наряд, внесла поднос.
Когда синьора с Лео удалились, мы с Маттео остались сидеть в гостиной за недопитой второй бутылкой вина. За ужином мы болтали довольно дружелюбно, а оставшись одни, снова затихли.
Я украдкой покосилась на него: Маттео сидел, опустив глаза, и я тоже уткнулась взглядом в скатерть. А потом, вскинув голову, увидела, что он смотрит на меня в упор, без улыбки.
— Прости, — сказала я, — не надо было мне огрызаться на «меценаток», ничего такого страшного тут нет. Это я по привычке.
— Да нет, сам хорош, — пробормотал он.
— Я раньше была пламенным борцом. Теперь уже нет. Да и не уверена, что люди способны поменять образ мысли. Жизнь коротка. Я вовсе не собиралась читать нотации.
— А что сталось с пламенным борцом?
— Ушла в отставку.
— Чем же занимается борец на покое?
— Не знаю. Старательно уходит от борьбы.
— Сдалась?
— Наверное. А ты? Ты взломщик.
— Что?
— Судя по тому, как управился с сундуками, — пояснила я, допивая вино. — Ловкость рук, Маттео. Верный признак взломщика. Глаза боятся, руки делают. Криминальная жилка.
Он, наконец, улыбнулся и наполнил сперва мой, потом свой бокал.
— А еще ты терпеливый, очень терпеливый. Спасибо.
— Я не всегда таким был. Пришлось учиться.
— Работа научила?
— И работа, и всякое другое.
— Вот, например, ты терпишь меня здесь. Тебе ведь не по душе такие перемены? Но я надолго не задержусь.
— Вчера, может, и, да, только терпел. Но теперь нет. Я сомневаюсь, что мы бы столько всего открыли, не останься ты ночевать в той комнате. Ты, видимо, талисман. Синьора именно так и считает.
— А ты хотел оставаться единственным талисманом? Я бы, наверное, хотела. И вообще, мне нравится быть талисманом.
— Любому, думаю, нравится.
— И спасибо, что дал мне приобщиться, хотя бы на чуть-чуть. Для меня это просто страна чудес: загадочные фрески, таинственные сундуки, волшебные одежды, дискуссии о монастырях эпохи Возрождения — и все это в таком великолепном доме. Итальянская сказка. Лео привел меня в сказку. Или ты.
— Нью-Йорк не похож на сказку?
— Нет, не сказала бы. А ты как живешь, Маттео?
— Как я живу?
Мне вдруг стало неловко, словно я спросила о том, свободен ли он, чего совершенно не имела в виду.
— Живу в Риме. У меня там квартира. Друзья. Коллеги. — Он помолчал. — И сын.
— Сын?
— Ему шесть.
— Он с твоей женой?
— Нет, сейчас с моими родителями. Жена оставила нас вскоре после его рождения.
— Прости.
— Вот так.
Мы помолчали.
— Затруднительное положение, — наконец проговорил он.
— Любое положение затруднительно.
— Да.
Теперь нам надо было либо излить друг другу душу, либо остановиться. Я предпочла второе. Я не понимали, как бы так рассказать о своей жизни, чтобы не осталось ощущения, будто меня вскрыли, словно те сундуки наверху. Да уж, пламенный борец. Я вдруг почувствовала пустоту внутри, и горло сдавило от слез.
— Увидимся тогда утром, да?
— Да, увидимся утром.
Мы поднялись.
— Хорошо, что ты тут, — сказал Маттео, — даже не сомневайся.
Он наклонился и, обхватив ладонью мой затылок, скользнул губами по щеке.
Возможно, у итальянцев именно так принято выражать гостеприимство, но я вся вспыхнула — раньше, и те дни, когда со мной такое случалось чаще, сказала бы «загорелась», — выдав совершенно непрошеную и абсолютно неожиданную реакцию. Лицо пылало. Я была ошарашена. Я не могла поднять взгляд. Я чувствовала себя по-дурацки.
— Я рад, что ты здесь.
Он видит, что со мной творится? Или я опять что-то пропустила?
— Спасибо, — выдавила я. И пролепетала совсем уж нерешительно: — Я тоже тебе рада. — В детство вернулась? Это уж слишком, даже для меня. — Увидимся утром.
Я пошла к двери. Словно пощечина, меня настигла мысль об Энтони. Где я? Маттео смотрел мне вслед.
Вся взвинченная, я добралась до комнаты, где дожидалась моя измученная приятельница.
— Этому не будет конца, да? — догадалась я. Забыла принести ей цветок.
Ее звали Пиа Ванни, и она была красавицей. Стройная, смуглая, лет двадцати пяти. Они с Маттео, кажется, хорошо знали друг друга. Вместе они нагнулись над красным сундуком, и Пиа восхищенно ахнула.
— Такое великолепие и так хорошо сохранилось! Мне кажется, вы не ошиблись.
Она заранее расстелила на полу широкий лист полиэтилена. На нем разложили, аккуратно вынув из сундука, прекрасное фиолетовое одеяние. Оно оказалось открытым платьем на завязках, затейливо отделанным золотой тесьмой. Каким бестелесным и беззащитным оно казалось здесь, на виду.
— Да-да, — продолжала восхищаться Пиа. — Такое великолепие! Совершенство.
— А что это? — поинтересовалась я.
Они обернулись удивленно, словно не ожидали меня тут увидеть.
— Это верхнее платье, очень тонкой работы.
— Того же периода, что и фреска, — вставил Маттео.
— И так сохранилось, такое совершенство, — повторяла она. — Поверить не могу!
— Как же удалось его сберечь? — спросила я.
— Не знаю. Чудом. Крепкие толстые сундуки, отсутствие света, подходящая температура, травы, отпугивавшие все эти годы насекомых. Годы? Столетия. Поразительная находка.
— Как святые мощи? — подсказала я.
— Да, действительно. — Она улыбнулась своей очаровательной улыбкой.
— А откуда они здесь, как вы думаете?
— Кто знает? Маттео говорит, все сундуки стояли незапертыми. Очевидно, их оставляли в спешке.
Маттео, поднявшись, начал открывать по очереди крышки сундуков, и перед нами представали прекрасные ткани. Мы словно откопали пиратский клад. Пиа каждый раз восхищенно ахала, а Маттео улыбался, будто лично приготовил эти сундуки ей в подарок.
— Что вы будете делать? — спросила я.
— Если синьора да Изола позволит, отвезу все ткани во Флоренцию, чтобы там как следует изучить и поместить на хранение, — не оборачиваясь, ответила она.
— А можно уже заглянуть в сундуки?
— Можно, и в сундуки, и в шкаф, — разрешил Маттео.
Неизвестно, кто его отпер, но дверца старого шкафа была приоткрыта.
Мы втроем принялись вынимать по очереди сокровища из сундуков, заворачивать в тонкую оберточную бумагу и раскладывать по отдельным полиэтиленовым пакетам. Пиа руководила. Мы раскопали уйму изысканных нарядов: драпирующихся плащей, льняных рубах, невесомых сорочек, благоухающих экзотическими травами. Мне показалось, что мы вторгаемся в чужую жизнь, перебирая когда-то дорогие людям вещи. Каким был для них тот день, когда они сложили свое добро в сундуки? Кто они были?
Наконец мы все запаковали и отнесли вниз. Коллекция оказалась не такой уж и большой, хватило одного рейса. Когда мы сгрузили все в гостиной, Пиа приоткрыла некоторые из упаковок, показывая синьоре нашу добычу.
— Machebello! Sono magnified Incredibile! — встречала она восхищенными возгласами каждую находку. — Конечно, забирайте! Какой упоительный запах!
Лео ошеломленно тянул носом воздух. Аннунциата принесла две большие картонные коробки, и мы уложили мешки туда.
А потом сели вчетвером обедать. Пиа рассказывала о своей работе во флорентийском Музее костюма, о том, как собирают и хранят старинные одежды. Она считала их очень важными свидетелями истории, красноречивыми, хотя и незаслуженно обойденными вниманием. Какая неслыханная удача! Она с обожанием смотрела на Маттео. Как она счастлива снова с ним увидеться; как благодарна ему за эту неслыханную оказию; как восхитительно, что ее пригласили сюда, в дом синьоры, и позволили приобщиться к исследованию; как им обоим, синьоре и Маттео, несказанно повезло; как это все захватывающе интересно… Несмотря на всю искренность ее восторгов, я не могла отделаться от легкого привкуса подобострастия — очень знакомого привкуса, остужающего мой собственный пыл. Маттео же выглядел польщенным.
Появление Аннунциаты, сообщившей, что у входа ждет тележка, готовая доставить сокровища Пиа на катер, который домчит ее до парковки у вокзала, меня обрадовало. Маттео поедет во Флоренцию вместе с ней, чтобы помочь с грузом. Еще один всплеск бурных восторгов, и Маттео с гостьей вышли. Мы с синьорой молча сложили салфетки и переглянулись, улыбаясь краешком губ.
Синьора удалилась до вечера к себе в кабинет, который мне еще не показывали. Я хотела снова подняться на чердак, но меня потянуло прочь из дома, захотелось побродить одной по улицам.
Выйдя, я поняла, что совсем не боюсь заблудиться и найду дорогу обратно. Еще один чудесный день. Я обживаюсь в стране чудес.
Мне нравилось в этой части города. Не знаю, как она называется, но тут было чисто, тихо и уединенно. Но двориках за стенами пели птицы, даже каналы, кажется, искрились. Пение птиц меня всегда воодушевляло. Я казалась себе легкой и парящей, как воздушный шарик, привычные тягостные мысли остались где-то далеко. Но позвонить придется. Странно будет вести разговор с Венеры. Венеции. Который день я уже тут? Не сосчитать, но, кажется, недолго.
А что Маттео? Сегодня ничего захватывающего. Посторонний в посторонней жизни, куда более предсказуемый, чем прежде, когда его скованность таила и себе загадку. Сегодня он был профессионалом, предметом обожания бесчисленных реставраторш, человеком, застолбившим себе место в незнакомом для меня мире. Мужчина, у которого есть сын. Любопытно. А что произошло со мной, когда я узнала? Я отреагировала. Не без разочарования. Возможно, это никак не связано с Маттео, хотя он и симпатичный. Он не первый, ко мне подкатывали и другие. Однажды меня застал скучающей в одиночестве зимнего сада на большой нью-йоркской площадке модный британский рок-певец, выступавший там на одном благотворительном концерте с Энтони, и, подойдя, просто взял и поцеловал в губы. Любая другая пошла бы на убийство, чтобы оказаться на моем месте. А я ничего не почувствовала, только его непомерное самомнение. За кого он меня принимает? Я не изменяла Энтони. Нильсу я была не так верна, при всей моей любви к нему. Я полагала себя свободной. А после его гибели соблазн утратил прелесть.
И все-таки что-то такое во мне вчера вечером шевельнулось. Вчера вечером? Так давно? Время здесь как-то странно течет. Что-то шевельнулось к человеку, о котором я в этом смысле вообще не думала. И ни при чем тут его привлекательность, это для Пиа он явно красавчик, а для меня так довольно заурядный. Или дело как раз в этом? Я привыкла к узнаваемым? К обладающим властью? И меня тянет именно к власти? Сколько лет я боролась с мужским всевластием? А выходит, на самом деле оно мне нравится. Жить как за каменной стеной и иметь право на собственное мнение? Да, урок я усвоила.
И какой же урок? Что я больше не принадлежу миру живых? Но я еще молода, достаточно молода, по крайней мере. «Уж не так стара, чтоб не учиться». Обжегшись на молоке, дуем на воду. И так далее. Но почему вдруг безразличие Энтони должно означать смертный приговор, если я прекрасно знаю, что моего мужа никто и ничто не трогает? Чем бы я хотела заняться? Ни малейшего представления.
Я куда-то дошла, путь мне преградили высоченные башни и массивные ворота. Что это? Где-то в сумке болтался путеводитель. Я принялась листать иллюстрации, но им не было конца и края. Стоп-стоп, теперь понятно — я на Кампо-Арсенале. Аэто Арсенал, оплот венецианского кораблестроения. Венеция — королева морей. Как поведал путеводитель, дела у судоверфи спорились: в 1574 году корабль для французского короля Генриха III был построен за то время, что «король пировал на устроенных в честь него празднествах». Вход охраняли три замечательных льва. Венеция — львиный город, здесь повсюду львы, не только на Сан-Марко. А ведь Маттео вроде говорил, что из Ле-Вирджини что-то хранится в Арсенале? Я бы его никогда не нашла, но на сердце теплело при мысли, что он рядом и как-то связан с событиями последних дней. Внутрь я идти не собиралась, да и как-то там было пустовато. А мне хотелось погулять.
Я вышла к Гранд-каналу. Как приятно двигаться! Передо мной вдруг возник зеленый оазис — городской парк, тенистые дорожки, трава, птицы. Обрадовавшись при виде больших деревьев, я повернула ко входу и тут заметила массивную бронзовую фигуру, простертую на ступенях набережной, — непривычное зрелище для города триумфально высящихся статуй. Женская фигура, бессильно скорчившаяся у причальных тумб.
Я начала листать путеводитель в поисках этого парка — вот он, крошечный пятачок на карте. Значит, это «Ла Донна Партиджана», памятник участницам Сопротивления, погибшим во Второй мировой. Впечатляющий символ, ничего не скажу, но какой же ужас накатывает при виде этого бессильного, сломленного, выброшенного на берег тела. В путеводителе говорилось, что обычно она покрыта водой и видна только во время отлива. Так странно, ни намека на героизм, она всего лишь жертва, распластанная на камнях. Утопленница. Наверное, тут кроется какая-то идея, путеводитель на этот счет молчал, но мне не понравилось, что именно таким памятником решили увековечить мужество партизанок. Больше похоже на капитуляцию.
Послав ей мысленное благословение, я пошла и парк. Покой, безлюдье, запахи земли и растений, красные скамейки, «в зеленой свежести садов». Мне бы не хватало зелени, живи я постоянно на этом острове. Неудивительно, что синьора предпочитает Верону. Вдруг чуть поодаль от дорожки показался еще один величественно ступающий скульптурный лев, несущий на спине женщину-богиню. Руки ее были ликующе воздеты перед толпой, которая давно растворилась во времени. Кто она? Путеводитель молчал. Она смотрелась полной противоположностью, противовесом к той скорбной фигуре на берегу, воплощением триумфа женщины или богини, пусть даже безымянной. А ведь безымянны и та и другая.
Как ни приятно было гулять по парку, становилось ясно, что пора бы двигаться к дому. Украдкой, хотя меня все равно никто не видел, я отщипнула несколько побегов с желтыми бутонами от осеннего куста. Принесу их Анджелике, еще одной безымянной. Передам привет от ликующей богини и цветущей земли.
— Где синьора? — спросила я Аннунциату.
Та, просияв, взяла меня за руку и повела вверх по лестнице на второй этаж. В комнате с фреской переговаривались Фабио и Альберто, но мы прошли дальше но коридору. Аннунциата постучала в закрытую дверь, и оттуда донесся голос синьоры: «Entra!»
Она сидела за столом в центре комнаты меньших размеров, чем гостиная по соседству, но с двумя такими же большими окнами, наполнявшими помещение золотистым предвечерним светом. На столе перед синьорой разбежались крохотные ванночки акварели, кисти, большие листы бумаги и стеклянная ваза с экзотическим цветком, который я видела в саду.
— Non e sparita! Е tornata! — торжествующе возвестила Аннунциата.
— Замечательно, это замечательно, — ответила синьора. — Мы опасались, что ты заблудишься в нашем лабиринте.
— Какая чудесная комната! — восхитилась я. — Отличное место для работы. — Покопавшись в сумке, я протянула синьоре немного помявшуюся цветущую истку. — Догуляла до городского парка.
— Буддлея, — определила она. — Прелесть. Я в парке не бываю, а надо бы. Мне не хватает простора. Будешь чай, милая?
— Да, спасибо, с удовольствием.
Аннунциата, разобравшая слово «чай», заторопилась прочь.
Я подошла поближе к столу, посмотреть, что пишет синьора. Цветок в вазе. Изысканно тонкая работа, идеальное исполнение.
— Какая красота!
— Да, и непростая, столько всего творится в этом крохотном коконе.
— Маттео сказал, вы знаменитость.
— Еще какая. Много, по-твоему, людей любят цветочную живопись?
— Завидую вашему мастерству. И вашим знаниям.
— А я несказанно благодарна, что у меня есть это милое увлечение. Пойдем, расскажешь мне, чем занималась.
Мы уселись на низкую белую кушетку у окна.
Я рассказала синьоре про Арсенал, про скульптуры, про покой и тишину парка, про пение птиц. Она слушала внимательно, участливо. До сих пор в моей жизни не было такой женщины. Мать всегда хотела быть не матерью, а владычицей морскою. Но в синьоре не было ничего материнского, у нее как-то получалось быть восьмидесятилетней, элегантной, но не чванной, а просто умудренной опытом, подругой. Тонко чувствующей, любезной, незаменимой подругой.
— Синьора, — сказала я, — вы так меня воодушевляете.
— Бросай ты уже эту «синьору», дорогая моя, она меня старит. Для знакомых я всегда была Люси. И ты переходи.
— Но Маттео вас так не зовет.
— Никак не приучится. Воспитание не позволяет. Ты говорила со своим мужем?
— Разве что мысленно. Можно ему позвонить отсюда?
— Конечно.
— Я его не застану.
— Хотя бы попытаешься. Покажешь, что не обижена.
— Я не знаю, как ему обо всем рассказать. Он так от этого далек.
— Расскажи во всех подробностях.
— Он заснет мертвым сном.
— А это уже его трудности. Он должен понять, что тебе интересно, что ты в хороших руках, что ты не скитаешься и не бежишь от него. Просто у тебя тут своя маленькая жизнь.
— Я ведь как раз сбежала.
— Знаю. Но это твое личное дело. И это надо подчеркнуть.
Советы! Мне дают советы!
Один великий и востребованный актер — а по совместительству мой наставник — снялся в фильме больным, когда уже выздоравливал, но еще не вставал, и все действие проходило в постели. Между дублями нервный режиссер подскакивал к его ложу и излагал свои соображения. «Вы что, чтение по ролям мне тут устраиваете?» — рассердился мой знаменитый знакомый. «Нет-нет, сэр, что вы!» — «Мне никто никогда не устраивал читок!» — грохотала знаменитость. Потом он пересказывал мне эту историю, трясясь от хохота.
Никто никогда не давал мне советов. Я должна подумать о себе? Кто-то ведь должен. А если не я? Вот именно.
Этот вечер с синьорой — Люси (вот, получилось, хотя и с трудом) — запомнился мне как один из самых счастливых в жизни. Чаепитие плавно перетекло в коктейли, а те в ужин. Лео в блаженстве бродил между нами туда-сюда. Аннунциата, то и дело возникающая с едой и напитками, превратилась в щедрую фею домашнего очага.
Люси рассказывала мне про собственный брак. В молодости ей успели опостылеть ухаживания увивающихся за ней юнцов, хотелось кого-то, кто завладел бы ее вниманием. А для страстной натуры связываться с «плохими мальчиками» себе дороже, заметила она. Но Альвизе был именно из таких. Граф, плейбой, гонщик, любимчик женщин, на пятнадцать лет старше ее. Жизнь сама стелилась ему под ноги, но он стремительно исчерпывал свои кредиты — доверия в том числе, так что женитьба на прелестной восемнадцатилетней девушке из знатного семейства, не знающей отбоя от поклонников, отлично помогла ему поправить дела и восстановить репутацию. Люси обожала мужа. И он преданно любил ее какое-то время. В начале тридцатых они вели развеселую богемную жизнь. Брак продлился шесть лет, а потом Альвизе погиб, соревнуясь с приятелями в гонках на горном карнизе у Монте-Карло. Рядом с ним в машине нашли труп чужой жены.
— Какой ужас…
— Да, непередаваемый ужас. Мне было двадцать четыре, Альвизе сорок. Он тогда снова покатился по наклонной, вернулся к старым привычкам, и я переживала, что теряю его — что он ускользает от меня в другую жизнь. А потом я потеряла его в буквальном смысле. А еще тень войны, которая над нами нависла. Ужасное время, правда.
— И как же вы жили?
— Страдала. Родители обеспокоились, здесь становилось опасно. В Риме у них имелись знакомые, поддерживающие фашистов, но сами они были против правительства. Отец отослал нас с мамой в Швейцарию, там мы и прожили до конца войны, в Цюрихе. Нехорошо так говорить, когда все кругом испытывали лишения, но там было чудесно. Я ходила в школу искусств. Училась рисовать. Завела новых друзей, влюбилась в фантастически красивые горы. Я словно перенеслась на другую, более ласковую, планету. После войны графиня отдала мне оба дома, веронский и венецианский. Ее дочери уже не было в живых, она погибла, участвуя в Сопротивлении, как мне сказали, поэтому меня очень тронул твой рассказ про памятник. Я почти не знала Джанетту, но восхищалась ее мужеством. Графиня осталась одна, отписать имущество некому, поэтому она передала дома мне — и умерла почти сразу же. В монастыре, кстати. Дом на Канале она продала вместе с большей частью обстановки. На этом и завершился род да Изола, старинный и с интересной историей. Но вечно обреченный. Однако графиня, царствие ей небесное, гордилась своим родом, поэтому средства от продажи палаццо пошли на основание фонда да Изола, чтобы славное имя не исчезло из памяти венецианцев.
— А вы не думали выйти замуж второй раз?
— Нет, как ни странно, никогда не думала. Все по той же причине: никто не интересовал, хотя, казалось бы, мне следовало усвоить урок. Наверное, я сама возвела себе преграду. Я любила свои сады, свою работу, то, что не надо ни перед кем отчитываться. Видимо, я избаловалась одиночеством. А может, я просто не создана для замужества. Я предпочитаю уединение, люблю наблюдать за ходом времени. Не исключено, что дети принесли бы мне радость, но как теперь узнать… Разумеется, я многое упустила, однако сетовать на жизнь — это не по мне.
— Нильс погиб в тридцать три.
— Ох, надо же, такой молодой. Смерть. Это всегда ужасно, но она много в себе несет, ты и сама знаешь. Лишает привычных иллюзий, ты не находишь? Тех, которыми мы себя тешим. Мы теряем силы и обретаем при этом свободу. У нас два выхода — либо пережить трагедию, либо нет. Пережив, мы видим себя четче, такими, как есть, хорошими или плохими, переоцениваем ценности. Словно любовь возвращается в новом облике — больше, мудрее, щедрее. Как благословение. Если, конечно, прочувствовать.
— Я думала, кроме Нильса, никто не в силах понять, что я ощутила, потеряв его, но как раз с ним я уже поговорить не могла. Я винила себя, боялась, что он не знал, как сильно я его любила. Я тогда была непокорной, своенравной — по молодости, наверное, не знаю, — но вы правы, что-то у меня внутри надломилось и проклюнулось новое, лучшее, но такое хрупкое… Я поторопилась, выходя за Энтони. Я была напугана. Я струсила.
— Нет-нет, моя дорогая, все, что ни делается, все к лучшему. Тебе предстояло выяснить, что твоей новой сущности по душе, а что нет. И она, видимо, начала догадываться, иначе бы не сошла с поезда. Ты должна набраться терпения и смотреть внимательно. Разобраться, что тебя радует, что вызывает интерес. Но самое главное — жить, побеждать жизнью смерть.
Она наклонилась похлопать меня по руке, но под ее ладонь тут же подсунул свою хитрую макушку Лео, сидящий у меня на коленях.
— Ох уж эти мальчишки! — воскликнула она.
И мы принялись тискать и щекотать его вдвоем, а он радостно вертелся, как избалованный маленький принц.
Мы проговорили до позднего вечера. Я полюбопытствовала насчет Ренцо Адольфуса — не из числа ли он тех ухажеров, что за ней увивались. «Ох, что ты! — рассмеялась она. — Это отдельная история!» Ренцо что-то удалось разузнать, и он прибудет на завтрашний обед, когда Маттео уже вернется. Я слегка подосадовала на их приезд, так мне понравилось вдвоем с Люси. Суфии говорят, что, когда ты будешь готов стать учеником, появится учитель. Но Люси не менторствовала, не давила, просто принимала участие в тебе по широте и благородству своей души. Наверное, таким и бывает настоящий наставник. Я обожала ее. Мало в жизни случается таких мгновенных и крепких привязанностей — если не считать влюбленности и собак. Я невольно улыбнулась. Вот и Маттео тоже не хочет ее ни с кем делить.
В прихваченном из ванной стакане я преподнесла Анджелике веточку парковой буддлеи, для которой передвинула под самую рамку маленький столик. В комнате стоял полумрак. Девушка хранила неподвижность, не находя спасения даже сейчас, в темноте. После смерти Нильса я часами просиживала над оставшимися у меня его фотографиями. И злилась, что они не движутся, не меняются, наоборот, словно нарочно сковывают и высасывают жизнь, которую я в них ищу. Я возненавидела эти снимки. Но и без них не могла. После того, что всколыхнул во мне сегодняшний вечер, я хотела как-то достучаться до Анджелики, успокоить ее. «Надеюсь, была в твоей судьбе и светлая полоса, — сказала я, выключая свет. — Надеюсь, судьба тебе улыбнулась».
Круглый сводчатый храм, по ощущениям, где-то на холме, рядом море, ночь. В храме сумрачно, к потолку поднимаются струйки дыма. Пола нет, вместо него длинные доски, перекинутые через земляную яму, похожую на берлогу, где расхаживают, утробно рыча, львы. Я должна бы испугаться, но страха почему-то нет. Я стою в темноте, на мне туника. Воздух соленый и влажный. В противоположной арке появляется мой старый университетский знакомый, теперь выдающийся доктор наук, тоже в тунике или в тоге, со львом на поводке. Моя первая мысль, что он явился напугать или наказать меня, он спокоен, а я тревожусь. Тут я нижу, что тоже держу на поводке львицу — она у меня на спиной, огромный палевый настороженный зверь. Я кладу руку ей на голову, и по спине пробегает возбужденная дрожь. Львица держит в пасти тряпичную куклу. Мы ступаем на доску, перекинутую через яму, и начинаем двигаться через пропасть. Тряпичная кукла пропадает, поступь львицы мягка и величава. Я чувствую, как моя спутница натягивает поводок, всем телом ощущаю, как уверенно ее тяжелые лапы опускаются на узкую планку. Мы словно парим над пустотой, над другими львами, которые теперь совсем настоящие, грозные, рыщут где-то под нами, шлепают лапами, но я вся свечусь от ясной радости. Кричит птица, и храм заливает светом.
Утром, после кофе, я уговорила Люси подняться со мной на чердак, уверяя, что теперь он наверняка сияет стерильной чистотой. Она рассмеялась и поддалась на уговоры. Мы зашагали по коридорам и переходам вслед за Аннунциатой, открывающей перед нами двери. Лео шнырял по пустым комнатам, обнюхивая все углы.
— Боже, как давно я сюда не заходила, — вздохнула Люси, — какое тут все заброшенное. А когда-то именно здесь, в конторской части, кипела жизнь, потому что еще жив был весь город. Купцы были настоящими героями Венеции. На великое искусство нужны большие деньги.
Она двигалась с поразительной порывистостью, без колебаний штурмуя ступени. Представляю, какой реактивной она была в молодости.
Аннунциата распахнула чердачные окна, и в дом вошло новое ослепительное утро. Сундуки безмолвствовали, как воплощение вопросов без ответа.
— Вот они, — сказала я.
— Они.
— Взгляните на этот, он самый загадочный.
Я подняла крышку, маслянисто блеснула выделанная кожа, но сундук, вопреки моим ожиданиям, оказался не совсем пуст. Внутри обнаружилась коробочка, разрисованный деревянный ларец с пасторальной сценой на фоне зеленого пейзажа.
— Какая прелесть! — воскликнула Люси.
Под крышкой оказались бумаги и шкатулки поменьше.
— Клад! — продолжала восхищаться синьора.
— Можно взглянуть? Нам разрешается?
— Это ведь наша собственность, милая.
Я вытащила и развернула пожелтевший листок бумаги. Он поддавался с трудом, бумага оказалась жесткой. Письмо.
— Можете прочесть? — Я протянула письмо Люси. Она, сосредоточенно сдвинув брови, пробежала текст глазами.
— Не очень. Почерк старинный. Разве что отдельные слова разбираю, тут и вот тут. Оно адресовано какой-то Кларе, дальше что-то про regalo, подарок, дар, преданность дару, кажется, глубокое восхищение… чем-то, мое сердце никогда… что-то там, una perla, жемчужина, una benedizione, благословение, una speranza, надежда, дальше неразборчиво, подписано одной буквой, Z. Маттео должен разобраться. Что там еще есть?
Я вытащила остальные бумаги.
— А что в коробочках? — спросила Люси. — Открой вот эту.
В маленькой шкатулке, обтянутой зеленым сафьяном, оказалась жемчужина — огромная золотисто-розовая натуральная жемчужина. В другой, тоже кожаной, — простое золотое кольцо с сапфиром. В прямоугольной шкатулке побольше — жесткие, отслужившие свое кисти. Локон тонких светлых волос, завернутый в узорчатую бумагу. И еще стопка бумаг, кажется, все письма.
— Чья-то жизнь, — произнесла Люси, оглядывая две крохотные шкатулки.
И прекраснейшие наряды. Которых теперь здесь нет. Во мне снова шевельнулась досада на Пиа с ее рвением. Впрочем, почему бы ей не увезти платья? Ведь Кларе, золотистой жемчужине, они уже не понадобятся.
В резном шкафу мы откопали стопки высохших, покоробившихся документов и переплетенные книги, но просматривать не стали, слишком их было много. Остальные сундуки стояли пустые, если не считать травяной шелухи на дне. Благоухание уже немного выветрилось, исчезло вместе с платьями. Один из сундуков уступал остальным по глубине, а дно его было выстелено бумагой с другим узором. Сундуки напоминали разоренные могилы.
Мне стало грустно. Люси дотронулась до моего плеча и взяла в руки разрисованный ларец.
— Мы сбережем все это для нее, — сказала она. — Ее вещи останутся у друзей.
— Что символизируют львы, Маттео?
Мы сидели за обедом.
— Львы?
— Лев, дорогуша, — это символ Венеции, — вмешался Ренцо. Сегодня он держался поживее. — Крылатый лев евангелиста Марка, чьи святые мощи были, скажем так, вызволены из александрийского плена двумя предприимчивыми венецианцами в девятом веке и перевезены к нам в Венецию, где и стали священной реликвией. Pax tibi, Marce, evangelista meus: мир тебе, Марк, мой евангелист. Пусть кто-нибудь сводит вас посмотреть работы Карпаччо, — предложил он, накалывая на вилку кусочек подрумяненной на гриле рыбы.
— Еще есть лев святого Йеронима, — добавил Маттео, — укрощенный милосердием святого ученого мужа. Множество львов на полотнах эпохи Возрождения. «Цирцея» Доссо Досси, где лев — близкий друг.
— Символ языческого бога солнца и Аполлона, — продолжал Ренцо, не переставая жевать, — которому поклонялись от Персии до Рима, стал символом Христа, льва от колена Иудина. Сила и храбрость, отличительные знаки римских легионов. Александр на одной из монет изображен в львином головном уборе. Также британский лев. И разумеется, bocca di leone, здесь, в Венеции — сильнее некуда.
— Что такое bocca di leone? — спросила я.
— Львиная пасть, — перевел он. — Урны для доносов в виде львиной морды с открытой пастью, развешанные по всему городу, — туда можно опустить жалобу или потребовать, чтобы, наконец, вывезли мусор, можно выдать преступника, можно очернить недруга (или друга с таким же успехом). Опаснейшая затея, чреватая злоупотреблениями, очаровательное изобретение Совета десяти.
— Я слышала, — вмешалась Люси, — что одно время на пьяцце в золотой клетке держали настоящего живого льва — официальный символ города. Как же ему, бедняге, холодно было зимой.
— А еще лев — это, наверное, свет? — спросила я. — Если он символ солнца? Просвещение, не только власть? А вы не знаете, что за женщина восседает на льве в городском парке?
— В городском парке? — переспросил Ренцо.
— Это Минерва, — подал голос Маттео.
— То есть Афина?
— У римлян Афина, да.
— А кто автор статуи?
— Не знаю. Какой-нибудь скульптор-гуманист, приверженец классики. А может, это трофей.
Минерва. Я думала, здесь должна быть Венера.
— Ну что же, друзья мои, — начал Ренцо, вытирая губы салфеткой. — Давайте оставим на время животрепещущую львиную тему и послушаем меня. Я запустил в архивы своего лучшего ученика, который знает свое дело.
— Аспиранты приезжают сюда специально, чтобы поработать с Ренцо, — вмешалась Люси. — Такой он крупный авторитет.
Кроме меня, никто, кажется, не уловил в ее улыбке легкую иронию.
— Да-да, — ответил он, — примерно. В любом случае, как вам известно, начиная с четырнадцатого века, город страдал от постоянных вспышек «черной смерти». Одна из эпидемий пришлась на середину пятнадцатого столетия. Она была не такой массовой, как в предыдущем и последующем веках, но страху нагнала. Вспышки действительно происходили регулярно, в среднем каждые тринадцать лет. Но нас интересует именно эта, потому что примерно в тысяча четыреста шестьдесят пятом году да Изола предложили палаццо в дар монастырю Сайта-Мария-делле-Вирджини, известному также как Ле-Вирджини, под лечебницу. Монахини Ле-Вирджини происходили, как вы, должно быть, знаете, из благородных, знатнейших семейств, имевших тесные связи с городскими властями. Возможно, дар был призван кого-то задобрить или загладить позорный промах, то есть да Изола рассчитывали снискать расположение чьих-то знатных родственников. Монахини-аристократки вряд ли так уж жаждали врачевать умирающих, им хватало забот со зваными обедами, любовниками и незаконнорожденными детьми. Что бы там ни было, монастырь находился неподалеку отсюда, около Арсенала, на Рио-делле-Вирджини. Дом, без сомнения, был принят — отличная недвижимость, — там сделали лечебницу, куда, разумеется, отрядили монахинь из семей попроще; заодно и зараза будет подальше от монастыря. Когда эпидемия закончилась, в здании сделали что-то вроде школы — возможно, для послушниц, изучающих науки, но в том числе и для монахинь, ткавших полотна и переписывавших книги. Удобно, чуть ближе к центру, чем сам монастырь на острове, но при этом совсем рядом, в двух шагах. Зачем же его возвращать прежним хозяевам? Помимо этого дома у монастыря были и другие владения в городе. А во времена вспышек чумы он, видимо, снова превращался в лечебницу.
— Ренцо, — воскликнула Люси, — какой же ты молодец! Как познавательно!
Я разглядела сквозь самодовольную маску профессоре, как он польщен. И меня это умилило.
— На самом деле, — заскромничал он, — подробности жизни венецианских монастырей не мой конек. Это все Рональд, тот блестящий молодой аспирант, который сейчас работает со мной и параллельно ведет собственное исследование и который любезно согласился отвлечься на интересующий нас вопрос. Он обещал изложить результаты поисков в кратком резюме, а потом он вернется к своей захватывающей работе. Так что заслуга целиком его, Рональда.
— Пусть как-нибудь зайдет к нам на коктейль, — предложила Люси. — Поблагодарим его лично за ту работу, которую он для нас проделал.
— Посмотрим, посмотрим. — Профессоре повернулся к Маттео. — Как там продвигаются дела с таинственным шедевром?
Маттео и глазом не моргнул.
— Фабио и Альберто — отличные специалисты, наслоения тают на глазах.
— Там еще что-то открылось?
— Не особенно, но уже вырисовывается общий ландшафт. А еще, — он обернулся ко мне, — теперь мы точно уверены, что там лев. Штукатурку поверх клали неровно, наспех, и сам раствор грубый. Но дело движется. Поглядим.
— Да-да, — не разжимая губ, улыбнулся Ренцо сперва мне, потом Люси. — Поглядим.
Почему-то при профессоре никто не обмолвился ни словом о найденных наверху сундуках с одеждой. Мы с Люси ответили на тонкогубую улыбку, а потом рассмеялись. Заговорщики в стане заговорщиков.
— Это просто восхитительно! — воскликнула Люси. — Столько лет прожить в доме и только теперь хоть что-то о нем узнать. Лечебница! Школа! Подумать только…
— А вскоре еще и неизвестный шедевр. Что же, мне, пожалуй, пора. — Профессоре поднялся и поцеловал Люси руку. Потом мне. — Приятно иногда отвлечься на что-нибудь интересное. Понимаешь, что в Италии ты дома. Обязательно как-нибудь загляните ко мне на ужин, может быть, встретите неустрашимого Рональда. Блестящий специалист, но безбожный заика. Ха-ха-ха! Доброго вечера, Маттео.
— Доброго вечера, сэр.
— Алло?
— Энтони, это я. Не ожидала тебя застать.
— В расписании тура вроде сказано, что сегодня выходной.
— Да, сказано. Выходной в Болонье.
— Да.
— Привет.
— Привет.
— Как там Болонья?
— Вроде ничего. Я в основном отдыхаю. Потренировался чуть-чуть, восстанавливаю голеностоп.
— Как он?
— Лучше. Но еще побаливает. Когда наступаешь. А ты где?
— Как где? Все там же, в Венеции.
— С той графиней?
— Да.
— Я звонил по тому номеру, но меня никак не могли понять. Твердили «пронто?», «пронто?».
— Ой, это Аннунциата. Она по-английски не понимает. Спасибо, что попытался.
— Все еще расследуешь свою тайну? Про чуму? Или что там?
Вот и поэкспериментируем.
— Да, Энтони, тут невероятно интересно.
Я последовала совету Люси. Начала с самой Люси, рассказала про Лео, про мою комнату, про Анджелику, потом про фреску, про чердак, про одежду, про монахинь, про парк и профессоре. Поймала себя на том, что Маттео в моем изложении нигде не фигурирует. Я говорила и говорила в повисшее на другом конце провода молчание. А он там, наверное, лежит на кровати, закрыв глаза, и постепенно задремывает.
— Энтони?
— Да?
— Интересно же, правда?
— Наверное. Наверняка. Кажется, родня матери откуда-то из тех мест, около Венеции.
— Я не знала.
— Кажется. Ты в Рим собираешься?
— Наверное. Думаю, да. Сколько там осталось, две недели?
— У тебя же есть расписание тура.
Молчание.
— Хочешь, чтобы я приехала?
— Конечно, хочу. Ты ведь сказала, что приедешь.
Зачем, интересно, тебе надо, чтобы я приехала? Потому что ты меня любишь и хочешь сделать счастливой?
— Тогда приеду.
— Хорошо. На тебе хоть взгляд отдохнет.
— Хорошо.
— Слушай, Нел, я рад, что тебе там нравится. Вижу, что интересно, а в туре ты скучаешь. Мы вроде договорились, — он рассмеялся, — но давай не будем создавать из этого проблему, ладно? Борис говорит, тебе это на пользу, и он наверняка прав. Так что веселись, а потом встретимся и поедем домой, хорошо?
— Встретимся в Риме. Хорошо. Спасибо. Буду ждать, когда увижу Рим. И тебя тоже. Какие у тебя планы на сегодня?
— Ужин с Борисом, Хуаном и какими-то журналистами. Ресторан обещали пятизвездочный. Организовывала Никола Как-ее-там, эта блондинка, которая от меня ни на шаг не отходит. Она из пресс-службы и по совместительству фанатка, знает всех и вся. На слухи в прессе внимания не обращай, ничего между нами нет.
— Я не смотрю ничего.
— Ну, сама знаешь, как оно обычно.
Да. Я знаю, как оно. Неизменная стареющая инженю с хищным взглядом, рыскающая вокруг, но вынужденная поумерить аппетиты в присутствии собственницы-жены. Неизменная Никола. На сей раз международного масштаба.
— Приятно тебе провести время. Моллюсков не ешь.
— Нет, боже, ни за что. Помнишь? Я вообще туда идти не хочу, сама знаешь, я это все терпеть не могу. Но мне лучше выспаться сейчас, Нел. Я тебе потом перезвоню еще.
— Я тоже.
— Целую.
— И тебя.
— Пока.