Вечеринка, впрочем, как и все вечеринки Консуэлы, была прекрасно продумана. Главная игровая площадка, Champs de Mars, располагалась на центральной террасе, площадью в добрых пол-акра, выложенной плитами в форме туза бубен. На внешнем ее крае располагался ярко освещенный плавательный бассейн, одну стену которого образовывал пологий склон. Остальные же три стены были из стекла, так что будь вы рыбой и плавали в нем, то видели бы размытые краски и неясные очертания сельской местности днем и смутные огни ночью. Как заметил один из гостей, утопиться в таком бассейне – не самоубийство, а прекрасное путешествие.

В углу игровой площадки, между домом и плавательным бассейном, слаженно наигрывал небольшой мексиканский оркестр. Рядом с ним именно там, где надо, стоял бар, в котором предлагали только текилу с лимоном и солью, а-ля Маргарита и попросту в стаканах, чьи влажные края обмакнули в соль. С нескончаемой брезгливостью бой-японец за стойкой извлекал огромных жирных гусениц, лежащих на дне каждой бутылки, и передавал их по одной толстяку флейтисту, который с мрачным видом поглощал их, а потом продолжал дудеть.

На противоположной стороне террасы обосновались испанские цыгане с серьезными лицами. Молоденькая девушка с напомаженными, прилепленными к щекам локонами и кустами растительности под мышками, лихо отбивала такт подкованными каблучками по гулкому настилу. Время от времени она вертелась юлой, выставляя напоказ пару крепких ляжек, облаченных в белье не первой свежести. Тотчас же к ней с возгласом «Оле!» присоединялся молодой человек с лицом мартышки и мрачный, как подмастерье гробовщика. Они обливались кока-колой, к которой привыкли в своей родной Малаге и которая (как они все считали) была много хуже того пойла, что они потребляли дома.

Цыгане и их повадки приводили в ярость тореадоров Консуэлы – ведь они были мексиканцами, а посему всякие там испанцы им и в подметки не годились. И они гордо отвернулись от исполнителей фламенко и присоединились к танцующему трио из молодых блондинов, которые прибыли из Сан-Франциско этим утром на самолете Консуэлы. Так как гости из Сан-Франциско благоговели перед тореадорами и наивно полагали, что фламенко и искусство боя быков каким-то образом дополняют друг друга, то для них было полной неожиданностью узнать, что цыгане считали мексиканцев дикарями, а те, в свою очередь, смотрели на цыган, как на испанских грязных дегенератов и поголовных гомосексуалистов. Их женщин они величали шлюхами, от одного взгляда на которых можно заболеть гонореей.

Только мысль о том, сколько денег они заработают или о том (в случае матадоров), со сколькими женщинами они переспят, удерживала соперников от потасовки.

Повсюду – вокруг огромных жаровен, где готовилось мясо, вокруг столов с пирожными и закусками, холодильных стоек с горами щербета, окрашенного в пастельные тона, и дрожащего желе, вокруг игральных автоматов – повсюду царило веселье. Да и почему бы ему не царить.

Несколько лет тому назад Консуэла перестала посещать «забавные» вечеринки и стала предпочитать им «очаровательные». Последняя «забавная» вечеринка, на которую она попала в предыдущую эру, проходила в Риме и закончилась ужасно. Молодой баритон из Рима вместе с молодым тенором из Швеции, а также несколько других людей (кто и откуда, она уже не помнила) оказались все вместе в постели, а вернее, кто ближе, кто дальше от нее. Она уже не помнила точно, но, кажется, две кушетки, составленные вместе, тоже служили постелью. Не в этом дело. Зато она очень хорошо помнила, как то ли жена, то ли любовница баритона ворвалась в комнату с тесаком. Одним ударом женщина почти отсекла запястье баритону. Полную ампутацию завершили хирурги в госпитале.

Консуэла чуть было не провела остаток утра в кутузке. Ей было наплевать на кутузку, но консулу наплевать не было и ему пришлось уверить ее, что ничего примечательного в римской тюрьме нет, хотя и называется она весьма примечательно – «Царица небесная».

Позднее выяснилось, что слуги вызвали не только скорую помощь, но и полицейских вместе с пожарниками. Газеты снимали богатый урожай с этой истории еще в течение нескольких недель. Нет, у Консуэлы не осталось времени, чтобы перечесть все римские газеты. Ей пришлось покинуть Рим на следующий день после печального случая, поскольку сам консул прозрачно намекнул, что будет дипломатичнее оставить Рим по собственной воле, а не по настоятельной просьбе итальянского правительства. Дело в том, что в ее экзотический постельный коктейль попала (случайно ли?) дочь члена кабинета министров.

Все это Консуэла узнала, находясь в изгнании в Китцбюгеле. Она прожила там неделю, предаваясь покаянию со своим психоаналитиком. Доктор Мюттли оказался неутомимым и всякий божий день поднимался к ней на гору и занимался с ней любовью, по крайней мере каждую ночь.

Он был единственным доктором в ее жизни, который действительно облегчал ее страдания, и она считала полезным в терапевтическом отношении быть в его распоряжении в любую минуту, когда они были вместе, не говоря уж о тех часах, которые они проводили в постели. Консуэла верила, что доктор Мюттли (а она всегда называла его доктором, даже когда надо было к нему обратиться с простой просьбой вроде «Доктор, подвиньтесь, пожалуйста, вы заняли мою сторону кровати»), что доктор Мюттли был мудрым человеком, поскольку его советы помогли ей сохранить ее деньги. Он был более чем практичный человек.

Однажды утром, застегнув куртку из тюленьей кожи, прежде чем встать на лыжи, чтобы отправиться домой, он сказал: «Я много думал о ваших проблемах и пришел к выводу, что совершенно бессмысленно пробовать изменить ваш образ жизни. На это уйдет два или три года работы, вы станете несчастной, а кроме того, я не уверен, что вы сможете что-либо изменить. Так что вместо того, чтобы издеваться над собой и тратить на это кучу денег, вы должны подумать о других путях. Я имею в виду то, что вы американцы называете «бюджетом». Подумайте об этом, пока меня не будет».

И Консуэла убедилась, что доктор полностью прав. «Римские каникулы» обошлись ей почти в триста тысяч долларов, не считая оплаты счетов самого доктора Мюттли. Она выложила невесть сколько тысяч (или миллионов?) лир на лечение баритона, еще большую сумму на то, чтобы его жена и вся семья смягчилась и забрала свой иск. Она нашла весьма приемлемым (по прямой подсказке посольства) преподнести свой дом на озере Гарда в подарок министру, чью дочь «совратили похотливые иностранки, более развратные, чем куртизанки Древних Афин». Газетная вырезка с такой заметкой и была отправлена ей из посольства.

Нет, доктор Мюттли был полностью прав, и в тот же день Консуэла уже улыбалась привлекательной темноволосой женщине, окидывающей холодное пространство вокруг катка соколиным взглядом. В ту ночь она покинула доктора Мюттли ради своей новой подруги, графини Веры Таллиаферро, и начала новую, более приятную жизнь.

Как добросовестный практикующий врач, доктор Мюттли взял на себя труд навести справки о Вере, и он так и лучился от радости, когда сообщил Консуэле, что ее новая подруга происходит из одной из древнейших фамилий Венеции (из торговой ветви рода), известной своей скромностью, благопристойностью и твердостью нравов. В его голосе слышались поздравительные нотки, его рукопожатие было сердечным – заодно он преподнес ей счет. Они пришли к выводу, что достойно завершили игру, которая обоим им казалась образцом отношений между врачом и пациентом.

Для Консуэлы Вера явилась благословением свыше во многих отношениях. Вера привезла Консуэлу прямиком в Венецию и представила ее тогда еще здравствующей графине Морозини. Консуэла хотела отправиться на аудиенцию в одном из черных шелковых платьев от Ланца. Ей думалось, что в нем ее бедра кажутся более пышными, но Вера заметила, что она выглядит в нем «как вдовая молочница, пустившаяся во все тяжкие». Тогда она по совету Веры надела пышный туалет из валенсийских кружев, отнявший несколько месяцев жизни у целого эскадрона модисток. Туалет привел престарелую графиню в восторг. Ее учили шить еще девочкой, а будучи венецианкой, она питала глубокое почтение к дорогим вещам и знала им цену. Когда аудиенция подошла к концу (а это была именно аудиенция), графиня попросила Консуэлу подать ей палку. Вставая, она протянула ей руку.

Таким образом, Консуэла была допущена в самые закрытые круги венецианского общества. И она была очень благодарна Вере за это.

Она должна была благодарить Веру и за то, что та помогла ей сохранить кучу денег. Это относилось и к самой Вере. Одним из «бесов» Консуэлы, которого даже д-р Мюттли не смог изгнать, было стремление потратить на каждую свою «настоящую» любовь не менее миллиона долларов. В прошлом, не успевали высохнуть чернила на кончике пера вице-президента банка, подписавшего чек, а Консуэла уже начинала презирать объект своей преданности и щедрости.

«Все это, – заметила Вера, – происходит потому, что ты ненавидишь в глубине души свои деньги. И когда ты одариваешь ими того (или ту, все равно), кого ты любишь, ты начинаешь его ненавидеть». Вера отказалась принять обычное подношение и согласилась только на недельное пособие в тысячу долларов – «я их заслуживаю, потому что смотреть на тебя не очень-то приятно» – и на случайные подарки. Один такой подарок еще ждал своей очереди – Консуэла никак не решалась подарить ей дом в Куэрнаваке. Но единственной тому причиной было лишь то, что Консуэле самой дом не очень нравился, и она почувствовала бы себя виноватой, если бы поднесла Вере такую безвкусицу. Она не хотела поступать подло. Подводя итоги, можно сказать, что Консуэла «любила» Веру или испытывала нечто очень близкое к любви. В их взаимном чувстве не было избытка страсти, но какая-никакая страсть все же была. И если Вера чувствовала, что запасы страсти уменьшаются, она благоразумно уезжала, но не более чем на четыре-пять недель. Должно сказать, что Вера освободила Консуэлу от необходимости решать: какой секс и в какой форме она предпочитает.

Д-р Мюттли попытался сделать то же, но он был один, и она предпочитала (Консуэла это хорошо помнила) только один вид секса. Вера же переходила от одного к другому, опять возвращалась к прежнему, пробовала различные сочетания, разнообразя развлечение любыми доступными и утонченными формами. Она не знала ревности и настаивала лишь на том, чтобы Консуэла делилась с нею своими соблазнителями и соблазнительницами.

Все это принесло Консуэле успокоение, и она, освободившись от сексуального безумия, спасла свое состояние. Это ей пришлось очень по душе, потому что, вопреки мнению Веры, она вовсе не ненавидела деньги, тем более свои. Напротив, она обожала их, благодарила бога за то, что они у нее есть.

Сын трогательно думал, что она несчастлива. А она любовно думала о нем, что он… дурак.

«Сегодня он выглядит полным болваном», – думала она, глядя, как он лежит, вытянувшись во всю длину в шезлонге, открыв рот, а Сибил Харпер кормит его из рук ломтиками запеченного омара. «Очень похоже, – продолжала Консуэла, привычно ища глазами Вериной поддержки и одобрения, – на непристойность».

– Это последний scampi, дорогой, – сказала Сибил, – я слишком утомлена, чтобы дотянуться до другого.

– Scampo, – поправил ее машинально Ходдинг и проглотил кусочек. – Или scampa, может быть. Scampi означает два или больше омаров по модели bambino – bambini. Видишь, это так просто.

– Знаю, знаю. Я начну брать уроки на следующей неделе. Пожалуйста, не придирайся ко мне, дорогой.

– Придираться к тебе? – Ходдинг негодующе выпрямился. – Я был далек от этого…

Сибил поцеловала его. От Ходдинга пахло омаром, но это на какое-то мгновение напомнило ей о главной обязанности – уложить его в постель и как можно раньше. Иначе скоро они начнут ссориться по пустякам, а она предпочитала крупные сражения и даже находила в них вкус. Ничто так не опьяняло ее, как метание тарелок, книг, туфель, всего, что ни попадя, в мужчину, с которым она собиралась лечь в постель через час или чуть позже. Нежные следы ярости долго еще дают о себе знать.

Мелкие стычки были очень скверным признаком. Почти всегда ей требовалось присутствие всей ее воли, чтобы положить предел этим ссорам. Она должна быть бдительной, и должна изловчиться, чтобы убедить его в том, что это его вина. Но это была ее вина и в том не было и тени сомнения, она сама признавала это. Такой ее сделали ночи с Полом, и тело предавало ее помимо ее воли.

Это тело, которое она так любила, так баловала и одновременно обуздывала, тело, которое – она знала это наверное – стоило столько, сколько за него был готов выложить самый богатый купец, это тело было также источником постоянной тревоги. «Оно как машина, – думала она, – попавшая в руки плохому водителю. Оно вот-вот сорвется в пропасть». Не так давно она взялась читать «Пророка» и другие тонкие томики (пахнущие сухими апельсиновыми корками, как будто их обложки были сделаны из того же материала, что и сумочки пожилых леди), написанные под легким влиянием Веданты. Ее приводили в замешательство разбросанные там и сям выделенные курсивом «бытие», «познание» и «настоящее противопоставлено прошлому обобщенного опыта подсознательного», но она надеялась найти в этом чтении несколько приемлемых рецептов воздержания. Ей было наплевать на трансцедентальность, но она все же надеялась найти способ обуздать свою бунтующую плоть.

Поэтому она и отправилась в тот полдень (хотя и знала, что Ходдинг, вернувшись с двухдневной охоты, будет недоволен, когда ее не окажется на месте), все же отправилась за чертовым зельем к чертовой индианке – колдунье, или как там ее именует Вера.

Прежде чем переодеться к вечеру, она осторожно отведала пойло, и с удивлением обнаружила, что оно на вкус похоже на «Доктора Пеппера». Надо, чтобы Ходдинг попробовал его. В конце концов, это она…

– Хи…

Слог длился на удивление долго, так долго, что она успела беззвучно прошептать: «Ради Господа!» и понять, что Клоувер Прайс подошла к ним сзади.

«Какой др… чудный вечер!» – Клоувер явно оговорилась, поскольку у нее было только два привычных определения для вечеров – «дрянной» и «чудесный» – и она всегда путала, какой из них нужно употребить. Но она вовремя вспомнила, что Консуэла Коул приходилась Ходдингу матерью.

– Привет, привет, привет, – воскликнул Ходдинг, вставая, чтобы уступить место Клоувер. Он был в шутливом настроении. Сибил не могла понять причину его веселости, но чувствовала, что это – дурной знак. – Как поживает старина Баббер? – спросил Ходдинг. – Вы знакомы с Сибил, не правда ли? – он добавил это, поскольку Сибил молчала.

Она поняла намек и улыбнулась. Неожиданно она успокоилась и ее улыбка стала еще ослепительней. Эта Клоувер не представляет никакой угрозы.

– Он развлекается тем, что раздает всем пинки, – сказала Клоувер с полуразвязной, полусмущенной улыбкой. – Он говорит, что когда вернется в Мидленд и устроит там позднюю вечеринку, то тоже так будет делать. Я думаю, он слишком хамит, не правда ли?

– Вы уже сделали ваши заметки? – спросила Сибил не без любезности.

– Нет, я еще успею, – угрюмо ответила Клоувер. Она держала в руках стакан, наполненный едва не до краев виски бурого цвета. Было неясно: она уже пьяна или только собирается напиться. Сосредоточившись, она сделала большой глоток, прежде чем продолжить. – Дело в том, – она говорила с сильным акцентом уроженки Беннингтона, и ее слова падали, как сухие бисквиты, в мягкой мексиканской атмосфере, – что я делаю свои записи, когда ложусь в постель. Обычно бывает очень поздно, и они поэтому такие лирические. Очень трудно быть объективной в четыре часа утра, а я ведь обязана быть объективной. – Ее голос угас. – Баббер… – она попыталась закончить мысль, но запнулась.

– Продолжайте.

«Ходдинг будет подбадривать кого угодно», – подумала Сибил.

– Баббер, – выговорила она, сделав еще глоток, – замечательный человек. Самый бескорыстный из всех, кого я знаю. Он такой старомодный.

Сибил хотела бы сказать то же самое. Она научилась таким штучкам в Нью-Йорке, но забыла это.

– Как давно вы знакомы с ним? – спросила она.

– Два месяца, – ответила Клоувер, взяла из рук Ходдинга его стакан и стала осушать его. Теперь все вопросы отпали – она была пьяна. – Я встретила его в Найман-Маркусе, когда гостила там у своей подруги по колледжу. Я никогда не встречала такого человека. Я сказала ему, что хочу написать про него роман, и он подарил мне бриллиантовый браслет. Или это было в другой раз… Он сказал, что сделает из меня женщину. – Она закрыла глаза, и Ходдингу на мгновение показалось, что она вот-вот упадет ему на грудь. Но она снова открыла глаза и добавила: – Он даже пальцем не тронул меня. – Она резко вскочила, одной рукой одернула подол, а другой подтянула бюстгальтер. Затем, видимо, из любви к симметрии, она поменяла руки и, завершила начатое.

Это заняло у нее довольно много времени, и она, казалось, забыла о Сибил и Ходдинге. Она повернулась и зашагала было прочь, но врезалась прямиком в человека по имени Деймон Роум. Ее неуклюжесть привела к тому, что Деймон, которого волокла на себе женщина по имени Диоза Мелинда, уткнулся носом в спинку стула и разразился проклятьями по-итальянски. У Диозы, в свою очередь, лопнули на заднице шелковые брюки, и она выругалась по-испански. Сквозь яростную брань едва пробивались стоны Клоувер на чистейшем беннигтонском диалекте: «Какой ужас!»

Сибил, воспользовавшись замешательством, ущипнула Ходдинга за руку. Тот согласно кивнул, и они покинули поле боя.

Гэвин Хеннесси наблюдал за клубком вопящих тел, наслаждаясь этим зрелищем. Когда, казалось, пожар страстей уже готов был погаснуть, в него подлили масла. Двое услужливых японских боев поспешили на помощь барахтающимся, потеряли равновесие и плюхнулись на кучу, украсив ее наподобие селедочных филе.

Хеннесси зарычал от наслаждения и шлепнул Зою, свою девицу, по плечу так, что она взвыла. Несмотря на боль, она была рада почувствовать силу его ударов. Гэвин, как она ни старалась, никак не мог возбудиться. Зоя была уличной девкой, но английской, настоящей кокни по происхождению, и очень гордилась этим. Ощущение поражения было таким сильным, что она с горя начала покрываться прыщами. Оглушительный хохот Хеннесси ослабевал по мере того, как месиво из человеческих тел постепенно превращалось в отдельных людей, поставленных на ноги. Счастливо отсмеявшись, он уткнул свое лицо старого пирата с широким ртом и затенявшими лоб волосами стального цвета в Зоину спину, благодарный за прохладу английской плоти и за то, что есть все-таки справедливость в этом мире, может быть, и Бог есть. «Совсем как дерн», – бормотал очарованный Хеннесси, потираясь щекой о Зоину розовую кожу.

– Тебе налить еще, утенок? – заботливо спросила Зоя, готовая услужить ему не тем, так другим способом. Она была новенькой и провела с кинозвездой меньше недели.

Несколько дней тому назад Хеннесси, пьяный, как свинья, по своему обыкновению послал за ней и другими девочками из своего отеля, как будто они были дюжиной галстуков. Он выбрал Зою. Частично из-за того, что она напоминала ему его жену, частично из-за того, что Зоя, как и он, принадлежала к католической церкви. «Все потому, сказал он ей впоследствии, что жена у меня была дьяволица. Черт угораздил меня родиться ирландцем, но вот откуда мой пламенный гений. Ты ведь считаешь, что я гений, не так ли?» – спрашивал он, обнаженный, весь (за исключением лопаток) заросший волосами, тыча горлышком бутылки между ее грудями.

– Конечно, ты гений, – истово и убежденно заверяла его она. Разумеется, она была без ума от его фильмов «Проклятие Корсара», «Возвращение Корсара», «Сын Корсара», не говоря уже о «Четырех винтовках для Пооны» (этот фильм она смотрела три раза).

Она даже не мечтала о том, что окажется в одной комнате (ей хотелось сказать – на одном корабле) с этим галантным, мускулистым, веселоглазым бандитом, в которого она была влюблена полжизни. Она не могла поверить в это даже тогда, когда Гэвин, чувствуя ее недоумение, задрапировался покрывалом с постели, перебросив один конец его через плечо, аккуратно положил два телефонных справочника на пол, взгромоздился на них и застыл в угрожающей позе.

Это был, конечно, он. Без всякого сомнения. Она почувствовала, как у нее потеют ноги.

– А ты и не знала, что я такой коротышка, правда? – спросил он, слезая с Большого Лондона, с тома от «А» до «М». – Видишь ли, они снимают меня, когда я стою на этой чертовой подставке, поняла? Как будто зрителям не наплевать длинный я или короткий. Это все эти костюмеры, поняла? Они думают, что ирландец должен быть большим, даже если полжизни провел, уткнувшись носом в пупок своей партнерши, им без разницы. Вот я и появляюсь на экранах девятифутовым. Тебя это волнует, нет? – и он посмотрел на нее тем взглядом, который повергал в трепет всех предателей, бунтовщиков и еретиков от Туле до Китайского моря.

– Невысокие мужчины самые активные, я всегда это говорю, – ответила Зоя искренно и невпопад. Хеннесси отблагодарил ее за это. С истинно ирландской щедростью он настоял на поездке в Париж для пополнения ее гардероба перед отлетом в Куэрнаваку.

Очень быстро она выяснила, что он не только был меньше ростом, чем на экране, не только был совершенно не способен принимать участие в любовных играх, но и то, что он был фальшивым ирландцем. Он родился и вырос в Перте в Австралии.

У Хеннесси было много поводов недолюбливать Деймона Роума, и он был рад увидеть, как изящного певца вываляли в перьях. Нельзя было сказать, что Хеннесси вообще очень любил людей: под его открытой, несколько развязной доброжелательностью скрывалась изрядная доля злобы – это был вообще его стиль. Прежде всего Роум был «итальяшка», и хотя Хеннесси больше презирал евреев (они платили ему, а их жены предлагали ему переспать с ним), он всегда не любил «итальяшек». Он терпеть их не мог, как он объяснил Зое.

Во-вторых, он не любил Роума потому, что тот до недавнего времени пел с успехом в ночных клубах, а теперь стал популярен и в Голливуде, завоевав не меньший успех в ролях, которые выворачивали наизнанку, вернее, пародировали роли, в которых играл Гэвин Хеннесси. Играл. Теперь ему все реже предлагали сниматься. Хеннесси обычно появлялся на экранах в расстегнутой рубахе, с распушенными усами, держа в одной руке саблю, в другой – леди Маргарет. Деймон снижал романтический накал. Он выглядел так, как будто у него искривлены шейные позвонки. Леди Маргарет куда-то исчезла, ее заменила жена адмирала, психопатка-благотворительница, которая вместо того, чтобы падать в обморок, просто отвозила его в своем белом лимузине в свою квартиру. Интрига претерпела небольшие изменения, но достаточные, чтобы лишить Хеннесси работы.

Теперь все хотели Роума, все женщины были его, а ему, Хеннесси, пришлось поставить корабль в сухой док. Он наблюдал, как, стыдливо прикрывая дыру на брюках, с террасы ретировалась Диоза Мелинда и думал, что он с удовольствием потешился бы с ней в ее шестнадцать лет. Он вспомнил, что в прошлом году она была на содержании у президента, но президент (какого-то эфемерного латиноамериканского государства) застрелился. Шестнадцатилетняя вдова, облаченная в траур – что может быть изысканнее!

Зоя, чувствуя приближение бури, осмотрела окрестности в поисках Бигги, надеясь, что официальный прием гостей закончится до того, как Хеннесси напьется до невменяемого состояния. Конечно, Хеннесси напьется в любом случае, но он был удивительно стоек к алкоголю, и ей предстояло провести долгие малоприятные часы с хандрящим Хеннесси, прежде чем он выйдет из строя.

К несчастью, Бигги была на другой стороне плавательного бассейна, она танцевала с симпатичным американцем, в котором Зоя узнала Пола. Бигги была ветераном – она провела с Хеннесси целых четыре месяца. И все благодаря своему росту. Лишь однажды Хеннесси ударил ее, а она в ответ едва не своротила ему челюсть. Больше он не пытался повторить свой опыт.

– Давай присоединимся к гостям, дорогой, – сказала Зоя лучезарно улыбаясь и надеясь, что Хеннесси не начнет швырять в нее все что ни попадя на глазах у посторонних.

Хеннесси посмотрел на нее из-под кустистых бровей – все еще красивый мужчина, но какой-то смазанный, как на дешевой фотографии. Она невольно подтянула живот. Он был непредсказуем, когда так смотрел. Но он неожиданно нежно ответил:

– Нет, иди одна. Наслаждайся вечером. Я иду искать Диозу.

Он сделал попытку подняться, но повалился обратно и захрапел. Зоя поцеловала его в порыве чистейшей любви и пустилась рысцой к остальным гостям, но не с целью выйти замуж за миллионера (у нее были развиты острое кастовое чутье и глубочайшая преданность рабочему классу), а переспать с одним из них. Вдребезги пьяный Хеннесси остался в шезлонге…

О, она вновь почувствовала себя школьницей, вырвавшейся на каникулы.

К тому времени, когда она прибыла, центр компании необъяснимым образом сместился по направлению к бассейну. Веселье было в разгаре. Анджело Пардо, коротышка шестидесяти пяти лет, с лицом как будто вырубленным топором из оливкового дерева его родной Сицилии, танцевал с Карлоттой Милош что-то вроде тарантеллы. Карлотта трубила повсюду, что состоит в родстве с Эстергази, но «так говорят все венгерские шлюхи, – смеялся содержащий ее (сейчас) Андре Готтесман. – Важно другое, в душе она истинная шлюха, а это, согласитесь, редкость». Так оно и было. Карлотта, случайная кинозвезда, постоянно выходящая за кого-то замуж, прежде всего представляла собой зрелище. Всегда веселая, подвижная, очаровательная, скорее добрая, чем умная, она дарила себя людям. Невозможно было представить себе, чтобы она когда-нибудь страдала от желудочных колик, меланхолии или бедности, и все многочисленные ее поклонники (а они множились не без некоторого участия с ее стороны) следили, чтобы она действительно никогда не страдала.

Посвистывая от усилий своим расплющенным носом, Анджело Пардо напряженно вспоминал, осталось ли что-нибудь стоящее из драгоценностей в его большом кожаном кейсе, который он всегда возил с собой, осталось ли что-нибудь подходящее, чтобы вознаградить «мадонну», если она завершит этот вечер визитом в его спальню. Неважно, что «мадонне» перевалило за сорок, ему нравились ее духи, ее манера улыбаться.

Позади них стоял Фредди Даймонд, шоколадно-коричневый, с лоснящейся кожей, и держал, покачивая, огромный бокал с оливками. Он угрюмо поглощал их, а косточки выплевывал в бассейн, обдуманно пытаясь досадить Консуэле.

Он разозлился на Консуэлу за то, что она не позволила захватить с собой из Нью-Йорка Винни. Да, это правда, это Консуэла подобрала Фредди, когда ему было девятнадцать и он зарабатывал прыжками со скалы в Акапулько. Она приручила его, любила его, привезла его в Нью-Йорк, купила ему красивые тряпки, оплатила его уроки пения и танцев. Да, она ему жизнь новую купила! До нее, до Консуэлы, он был никем, афро-кубинская помесь, стройный, голодный, симпатичный юноша, человеческий планктон, плавающий в теплых волнах Карибского моря.

«Но это было так давно, – думал рассерженный Фредди, – целых пять лет назад». Это Винни – Винсент Кордель – сделал из него звезду. Фредди познакомился с Винни на вечере у Консуэлы, и хотя Винсент Кордель был балетным критиком, он нашел истинные слова восхваления, для «этого живого, поразительного молодого человека, одновременно сложного и первобытного, сочетающего изысканную чувственность андалузского танца с гортанной мощью и храбростью Ватуси». Винни объяснил ему эти слова на следующий день после того, как они были напечатаны, и Фредди торжественно поклялся, что никогда в жизни не посмотрит на другую женщину – в особенности на Консуэлу Коул. Фредди искренне верил в это тогда, он был глубоко благодарен Винсенту Корделю за помощь, а что касается вопросов сексуальной ориентации, для Фредди все было просто и без проблем: мужчина или женщина – это вопрос стиля и только.

Винсент был достаточно умен, чтобы позволять своему «грубому молодому животному» развлекаться на стороне, но только с женщинами. По временам Фредди исчезал на целые дни в Черри-Гроуве, Ише или Таормине. Но он всегда возвращался – с опухшими глазами, пресыщенный, угрюмый, часто с новой драгоценностью. Поклонницы, которых он оставлял позади, могли бы составить постоянную мировую аудиторию и где бы он ни появлялся, в ночном клубе или на сцене, женщины тащились за ним стадом, как коровы за племенным быком. Теперь, думал Фредди, он мог бы использовать любую из этих женщин, но он предпочитал Консуэлу (он относился к ней как к матери). Она же, кажется, не замечала его и предпочитала ему Веру и матадоров. Он начал осторожно строить куры одному из матадоров, но тот боялся потерять репутацию и в последний момент уклонился. «Если бы это был просто mozo, – объяснял тореадор, – то это бы прошло. Никто бы не осмелился напечатать это, а если бы и напечатали, то никто бы не поверил. Que lástima…»

Он потянулся за следующей маслиной и обнаружил худую руку, лезущую в его бокал. Рука принадлежала Клоувер Прайс, и было очевидно по ее надутой щеке, что она тайком таскала оливки у Фредди Даймонда. Она пьяно улыбнулась ему, а автоматический сексуальный компьютер Фредди быстро защелкал и выдал результат – нет!

– Я не видел вас раньше, – сказал он в той конфетной манере, в которой он исполнял свои народные песни и которая трясла в оргазме женщин от штата Мэн до Малибу.

– Como se llama? Как зовут?

– Зовут часто, – ответила Клоувер, – да выбирают редко. – Она чувствовала себя ужасно, а косточки от маслин начали нагреваться в ее руке. Она знала, что не осмелится выбросить их в бассейн, но ей так хотелось вместо этого засунуть их ему за пазуху, в глубокий шелковый клин, идущий от его шеи и призывно указующий на более привлекательное место. – Я без ума, – добавила она, зная, что говорит неправду, – от этой золотой монеты. – Она прикоснулась к монете, висевшей на шее Фредди, и ее рука скользнула по его груди. На ощупь его грудь напоминала бифштекс. – Это Траян, Адриан или Веспасиан?

– Нет, это мой друг Винни, – он решил (как это иногда с ним случалось), что его компьютер сделал ошибку. – Ты девственница?

Он произнес это слово с сильным испанским акцентом, потому что у него не было случая произнести его по-английски.

Клоувер послышалось: «Дать винца?» Ей захотелось ответить: «Да, немного», а потом пошутить. Ей трудно было понять, что же он сказал на самом деле, потому что на вечеринки она не надевала очки, а в полумраке она не могла определить выражение лица собеседника. Поэтому она слабо улыбнулась и ответила: – Нет, спасибо, я уже много выпила.

– Я не предлагаю тебе выпить, – сказал Фредди, хмурясь. Возможно, эта тощая девчонка с глазами больше чем груди, делала грязные намеки по поводу его мужского достоинства. Так уже бывало на подобных вечерах. – Я собирался, – продолжил он осторожно, – пригласить тебя…

– Клоувер! – послышался рев Баббера Кэнфилда. Он стоял на противоположной стороне бассейна, выделяясь на фоне группы, состоящей из Пола Ормонта, Бигги, Зои, Консуэлы, Веры и матадоров. Все они и другие гости, разбросанные по всей террасе, на минуту остолбенели и оглохли. Иначе и быть не могло. Казалось, что от бабберовского рыка вода в бассейне пошла волнами.

– Иди сюда, девочка! – позвал Баббер, и Клоувер заморгала, всматриваясь в мутно-белое пятно бабберовского пластрона.

– О, боже! – взмолилась она, обращаясь к Фредди.

– Твой муж?

– Клоувер, я устал повторять, детка! – вновь прорычал Баббер.

– О, нет, – пробормотала Клоувер, задыхаясь, раздираемая противоречивыми желаниями – остаться или уйти. Он посмотрел на нее, он положил свою руку на ее руку.

– Я… я сейчас вернусь, – сказала она, произнося слова громче, чем ей хотелось бы, она забыла, что звуки с легкостью разносились по поверхности воды.

– Черта с два ты вернешься, – вскричал Баббер. Он закрыл свою пасть, когда увидел, что Клоувер трусцой огибает бассейн.

– Баббер, – начала она, достигнув закругленного бортика бассейна, – почему вы такой грубиян? Вечно вы кричите и шумите – вы можете делать что-нибудь тихо?

– А теперь слушай меня, женщина, – сказал Баббер, притягивая ее за руку к себе и понизив голос так, что гости наконец-то избавились от звона в ушах. – Я не собираюсь стоять, дожидаться тут, смотреть, как ты там трепешься с гомиком-ниггером. Со мной это не пройдет. Я никому не позволю залезать в твои хорошенькие штаны. Я не допущу, чтобы ты вляпалась во всякое дерьмо, клянусь Господом. А теперь катись отсюда и ложись баиньки, завтра поутру мы улетаем.

– Баббер! – взвизгнула Клоувер, задыхаясь от ярости, возмущения и негодования. – Я покончу жизнь самоубийством! Я… – и Клоувер свалилась в бассейн.

Вода оказалась удивительно приятной и, погрузившись в нее, Клоувер немедленно забыла о своей ярости. Она почувствовала прилив бодрости, голова ее прояснилась. Она поплыла под водой к другой стороне бассейна.

Там, наверху, всплеск от ее падения прозвучал для гостей как призыв к веселью. Когда Клоувер наконец вынырнула с озорной улыбкой и физиономией, еще более подурневшей от прилипших к ней мокрых волос, бассейн окружили люди. Бигги второй раз за вечер сбросила с себя одежду, но теперь полностью. И от зрелища этой балансирующей на краю бассейна обнаженной скандинавки, похожей на мраморную статую, захватило дух у Веры и Пола. Другие гости тоже присоединились к двум женщинам, и поскольку стало очевидным, что водные развлечения станут всеобщими, один из боев-японцев, незаметно надул и спустил в бассейн огромного резинового коня.

Клоувер повисла у коня (он показался ей живым) на шее, терлась своим мокрым лицом о его морду, пыталась, не обращая внимания на веселые крики стоящих вокруг люлей, вскарабкаться на него. Несколько раз сорвавшись и плюхнувшись в воду, она, наконец, добилась своего, выпрямилась, худенькая, торжествующая, оседлавшая пурпурного резинового коня девушка в мокром шелковом платье, кольцом обвивавшем ее тощие бедра.

Баббер Кэнфилд, который отправился за боем, чтобы тот спустил воду в бассейне, вернулся с бутылкой бурбона в руках и полуяпонской речью в ушах. Он был блистателен, этот верзила, почти шести с половиной футов роста и весивший не меньше трехсот фунтов, потный, взъерошенный. Кварта бурбона в его лапище выглядела, как аптекарский пузырек.

– У тебя не больше мозгов, чем у лягушки в духовке, – забурлил Баббер. – Чтобы через двадцать секунд ты убралась отсюда в свою постель. – Он вытащил изящные платиновые часы, скрепляющие цепочкой лацкан и жилетный карман.

– Вам не испугать меня, вы, ковбой из Нейман-Маркуса! Единственная лошадь, которую вы могли бы оседлать – эта, – объявила Клоувер и, выкрикнув «и-и-и-го-го!», пустила своего коня по кругу.

– Баббер, прекратите шпынять девчонку, – почла своим долгом вмешаться и Консуэла, положив ему руку на плечо.

– Тринадцать… – считал Баббер, не обращая на нее никакого внимания, – четырнадцать…

– Баббер, пусть вам потрут спину, – брякнула Консуэла, вспомнив, что он путешествует с личным массажистом.

– Семнадцать. Я тебя предупреждал, восемнадцать…

– Шиш тебе! – вызывающе крикнула Клоувер.

– Ага, двадцать, – Баббер сунул часы в жилетный карман. Затем он вытащил из внутреннего кармана смокинга пару очков в стальной оправе и осторожно водрузил их себе на нос. Было что-то трогательное в этом человеке, похожем на носорога, огромного, могучего и подслеповато смотрящего на мир сквозь маленькие стеклышки.

Он выпрямился, и в нем уже не осталось ничего трогательного. Он расстегнул смокинг, выхватил откуда-то огромный, оправленный в золото и перламутр, смазанный и заряженный револьвер сорок пятого калибра, приподнял его, прицелился и выстрелил, поразив резинового коня.

– Вот тебе, упрямая скотина! – заорал Баббер.

За звуком выстрела последовали истошные вопли. Прежде чем удивленная и испуганная Клоувер успела выбраться из воды, Баббер повернулся на каблуках и покинул сцену.

Когда завернутая в полотенца Клоувер принялась подкрепляться бренди, Консуэла решила, что вечер пора заканчивать. Она выпроводила снова захмелевшую Клоувер из своей спальни, старательно избегая смотреть на промокшее сиденье стула. Вместе они вернулись на террасу, которая почти обезлюдела. Остался только Пол Ормонт. Он целовал Бигги, одетую в мокрое платье, и когда они услышали шаги Консуэлы, то быстро ретировались, как парочка призраков, в сторону крыла виллы, где располагались спальни.

– Спокойной ночи, дорогая, – прошептала Консуэла.

– Вечер был великолепен, – бормотала Клоувер, – я должна сказать вам, мисс Кол…

– Да, да, конечно, – Консуэла поспешила убраться восвояси. У нее болела голова, и она надеялась, что Вера оставит ее в покое.

Клоувер оказалась одна на террасе. Она чувствовала, что бренди согрело ее изнутри, а заботы старой леди – снаружи. Она лениво побрела в сторону спального крыла дома, сорвала цветок магнолии, растущей около бассейна, и стала размышлять, что бы ей сделать с этим чудом красоты. Она бесшумно, на цыпочках, кралась по коридору, напевая себе что-то под нос, когда увидела, что дверь одной спальни приоткрыта. Конечно она заглянула в нее: Фредди Даймонд спал на своей постели. Клоувер посмотрела на него, а потом на цветок. Хорошо бы подарить его Фредди. «Это я», – прошептала Клоувер. Его веки затрепетали. Скользнув внутрь, она тихонько закрыла дверь.

На этом закончился вечер Консуэлы Коул.