«Одно можно сказать о Найроби, – думала Сибил Харпер, – здесь самые огромные ванны на свете, черт бы их побрал». Ванна была английская, времен короля Эдуарда. Ее отлили и покрыли эмалью в Данди, упаковали и погрузили в трюм старого почтового парохода (теперь уже давно затопленного), вынесли на свет божий в Момбасе и привезли норовистым речным суденышком в Найроби. Там наконец под крики и понукания краснорожего надсмотрщика ее втащили и установили в конечном пункте, где она теперь и покоилась, являя миру торжество упорства и санитарии, сравнимое разве что со строительством пирамид. Сибил еще не видела пирамид, а если бы и видела, то вряд ли смогла бы найти что-либо общее между ними и сантехникой. Сейчас ее беспокоила только опасность подхватить стригущий лишай. Она где-то прочла, что в Африке это случается сплошь и рядом и лучший способ обезопасить себя – почаще менять белье и почаще мыться. Она не вполне представляла себе, что такое стригущий лишай и чем он грозит человеку, но сочла, что два часа в такой ванне должны изгнать какую угодно заразу из кого угодно.
Цепляясь за поручни, она выкарабкалась из ванны как из колодца, и принялась вытирать покрывшееся сеткой морщин, но тем не менее безупречное тело.
Ходдинга не было: он ушел с Баббером Кэнфилдом к поставщикам снаряжения, и она радовалась возможности побыть одной. Они намеревались провести ночь в гостинице, а следующим утром их должны были ждать машины: четыре лендровера, три прицепа с кроватями, туалетами и кухней и три больших грузовика со всем необходимым для сафари. Те же машины встречали их, когда они приземлились на четырехмоторном самолете Баббера Кэнфилда. Шоферы в свежевыстиранной одежде цвета хаки стояли рядом, и Баббер каждому пожал руку с видом генерала, вернувшегося из ссылки и полного решимости вновь приступить к командованию. Потом он разрушил это впечатление, как показалось Сибил, тем, что подошел и начал пинать ногой шины, как будто покупал подержанный автомобиль.
Сибил вдруг отложила полотенце и бросилась искать щипчики в своих косметичках – даже в десяти футах от зеркала она сумела заметить волосок, грозивший выбиться за пределы бровей и начать свою собственную жизнь. Она быстро расправилась с ним и на мгновение остановилась, держа блестящего маленького бунтовщика на кончике пальца и глядя на него, как смотрит мужчина на голову врага, прежде чем водрузить ее на кол перед своей хижиной.
Теперь у нее не осталось сомнений: она действительно чувствовала себя подавленной.
Еще неделя под пристальным и неотрывным вниманием Ходдинга – это было свыше ее сил. Помимо всего прочего, у них будет одна палатка на двоих. Сибил никогда раньше не приходилось жить в палатке, не говоря уже о том, чтобы жить в ней с кем-нибудь, и она сомневалась, что будет от этого в восторге. Ее внезапно осенило, что сколь бы удобно ни был оснащен караван-сарай Баббера, там не будет зеркала в полный рост. Тяжело вздохнув, она вернулась в ванную, чтобы побрить ноги. Она выбрила их только вчера, в Лос-Анджелесе, но ей предстояло провести в саванне целую неделю, а так еще четыре, а то и пять дней ноги останутся гладкими. Ванная с монументальной сантехникой, где каждый предмет выглядел южно-американским диктатором, воплощенным в потрескавшемся фарфоре, пробуждала в ней ностальгию, и она так и не вышла из ванной.
– Черт побери! – пробормотала она, и маленький багровый ручеек медленно потек вниз по ее смуглой голени. Она порезалась потому, что у нее дрогнула рука, а причиной тому было промелькнувшее перед ней видение, которое, как она внезапно осознала, пряталось в глубине ее памяти – за тремя континентами и Бог весть за сколько миль. И это было видение Пола Ормонта, и было понятно, откуда оно взялось: два дня назад он брился в ванной, а Сибил нежилась под душем и не хотела уходить.
– Ты сделала верную ставку, – сказал он, раздельно произнося слова и старательно согласуя их с движениями бритвы, так чтобы острое лезвие скользило по горлу лишь тогда, когда кадык и челюсть оставались неподвижными. – Ты сделала верную ставку и привезешь из Африки славные трофеи, например, длиннорогого Набоба. Ты повесишь его голову на стене в твоей вилле в Каннах.
Она ответила коротко и непечатно.
– С трофеями становится туго, – добавил он, притворяясь суровым, – скоро всех крупных зверей выбьют. Как сказал вчера Кэнфилд, тебе будет некуда податься, – он замолчал, чтобы намылить щеки. – Как бы ты ни старалась, другой охоты тебе не придумать.
Она взяла кисточку для бритья и написала первую букву своего имени, толстую и пенистую, на его голой спине.
– Ты когда-нибудь прекратишь издеваться? Какая муха тебя укусила? – спросила она.
– Не знаю. Правда, не знаю. Просто в последнее время меня все раздражает. Но это не имеет значения – я уже большой мальчик или, по крайней мере, должен быть большим мальчиком, – пожал он плечами.
– Послушай, Пол, там, где я родилась, – сказала она серьезным и рассудительным тоном, – тот, кто хотел показать, что он не дешевка, тот ставил в доме гипсовую пантеру – черную, блестящую, с позолоченными когтями и усами. Догадываешься, почему именно черную пантеру?
– Нет, – ответил он, обернувшись к ней и сунув бритву под струю горячей воды.
– Только не смейся, ты скажешь, что я дура и все такое, но это я поняла и твердо знаю, что не промахнулась: они ставили черную пантеру, а не какого-нибудь хорошенького кролика, чтобы не забывать, что их могут сцапать. – Она остановилась, широко раскрыв заблестевшие от воспоминаний глаза, невероятно ясные и похожие, как показалось Полу, на серо-зеленый мрамор в белом обрамлении.
– Все дело тут в том, – продолжала она, – что когда ты ставишь черную пантеру, то ты делаешь это в день, когда получил деньги или случайно выиграл, то есть когда ты вдруг разбогател. Но почему это именно черная пантера, так это потому, что ты знаешь: в один прекрасный день денежки уплывут, а ты, как и был, останешься дешевкой. Так или иначе тебя сцапают. Тебя вышвыривают на улицу, у тебя открывается грыжа, твоего сына сажают в тюрьму. Дошло?
– Дошло, – сказал Пол.
– О'кей. – Она замолчала. – Вот так. Говорю, у меня нет мозгов, и я не из высшего света. Допустим, я умею жить, и ты это знаешь. И Ходди знает. Не думаю, чтобы он не догадывался. Но главное, у меня есть этот кусок мяса, я поймала на него мужчину и не собираюсь от него отказываться.
Пол вытер лицо полотенцем и взглянул на нее. В ванной под лампочкой «кусок мяса» тускло отливал бархатным цветом плодов. На ней был его халат. Но она широко распахнула его и рассматривала свое тело так, как будто хотела выучить его наизусть.
– Ты права, – сказал он. Ему хотелось простить ее, в его груди родилось сочувствие и желание успокоить эту красивую разволновавшуюся девочку, которую он, – хотя это и не имело никакого значения, – любил. Но он почему-то не мог найти нужных слов. – Ты права, – повторил он, – наверное, я немного ревную. – Он засмеялся. – Кроме того, охота ему сейчас так же нужна, как дырка в голове. Ему придется вести машину. Я потеряю тебя, – добавил он, чувствуя, что опять выходит не то, что надо. Все-таки он хотел сказать совсем другое.
А потом это полностью, безвозвратно пропало, чем бы ни было то, что хотело вырваться у него из горла. Она подошла к нему, держа свои высокие груди в руках, как кисти винограда и провела сосками две невидимые линии по его груди.
Теперь, за двенадцать тысяч миль от той квартиры, она надевала придуманный Ходдингом сетчатый бюстгальтер с каркасом из нержавеющей стали. Ему доставляло удовольствие входить в детали и выбирать ей одежду и белье. В ту минуту ей вдруг стало неприятно от того, что ее грудь удивительно отвердела, пока она так живо и явственно вспоминала Пола. «Сукин сын, – думала она, улыбаясь и натягивая золотые шелковые трусики, заказанные, кстати, Ходдингом в Париже, – я насквозь пропитана им».
В коридоре гостиницы на высоких нотах мучительно хрипел лифт, и Сибил подумала, что так же кряхтит на горшке толстая старая дева. Она стала быстро одеваться. Ходди мог прийти в любую минуту, и если он застанет ее в таком виде, то начнет к ней приставать. Он всегда груб, когда устает, подумала она.
Она натянула легкое узкое платье на голову и плечи, и, как по волшебству, все грустные мысли исчезли. Шелк платья пах новизной, затем она одернула платье раз-другой, и шелк обнял ее грудь и бедра любовным движением.
Благоразумно избегая лифта для толстух (она знала, что англичане называют его именно так, об этом ей поведал чиновник Британского Совета в Нью-Йорке, который пристал к ней в таком же лифте, и к тому времени, когда они добрались до шестнадцатого этажа, где располагалась ее квартира, оставалось совсем немного, чтобы довести дело до конца), она направилась к широкой белой лестнице, ведущей в холл гостиницы. Спускаясь, она перебирала в уме имена тех, кто был приглашен на кэнфилдову «стрельбу», – тех, кого она смогла припомнить.
Баббера и его тощую крошечную подопечную в стиле Беннингтон она уже знала. Гэвин Хеннесси тоже был ей знаком, потому что она сыграла маленькую роль, совсем крошечную, – «Апельсины? П'жалста, сэр, три монеты, пол монеты» – в его последнем фильме. Бигги, массивная шведка, – в ней было больше от обелиска, чем от одалиски, – последовала за Гэвином в качестве его личного оруженосца. Англичанка Зоя, ни с того, ни с сего воспылавшая любовью к туризму в Куэрнаваке, выбыла из игры. Наконец, там был набоб из Чандрапура, странный маленький человечек, как казалось, слепленный из теста кофейного цвета, с которым она когда-то познакомилась на вечеринке в Нью-Йорке. Она не могла вспомнить, о чем они тогда говорили: на самом деле они вряд ли говорили о чем-либо: набоб все время что-то посасывал, а когда она нахально спросила, что именно, он приложил теплые, влажные губы к ее руке. Пораженная, она уронила руку.
Консуэла Коул отказалась ехать с ними, а Вера Таллиаферро благоразумно приняла приглашение, чтобы, как обычно, на некоторое время исчезнуть, потому что она знала, что Фредди Даймонд собирался остаться у Консуэлы, и тут уж глупо было суетиться: пусть природа делает свое дело.
Еще была Мэгги Корвин. Сибил до сих пор не видела ее, но ждала знакомства и, что самое удивительное, с трепетом. Трепетное ожидание приводило ее в замешательство. Мэгги Корвин было за сорок, но до того, как Сибил родилась, она была подлинной королевой кино. Сибил помнила ее холодное бледное лицо времен своего детства и ранней юности, которое казалось сделанным из лимонного щербета: Мэгги Корвин распахнула окно; она в роскошном платье; Мэгги Корвин вальсирует, вальсирует, вальсирует, – и для девочки Сибил она была как свет, воздух… как пища. Сибил в мечтах отождествляла себя с Мэгги Корвин.
Она знала, что Мэгги сопровождал высокий, очень красивый и очень молодой француз, звали его, кажется, Тико. Тико и как-то там дальше. Его роль говорила сама за себя.
Были и другие, но она не могла припомнить, как их зовут; между тем ее окликнули. Карлотта Милош отцепилась от похожего на старый корявый дуб мужчины, протянула к ней свои пухлые ручки, сверкнула искусственными зубами, спорившими с ее в высшей степени настоящими жемчугами, произнесла громкое, бархатное «Дорохая!» «Карлотта держалась так, словно, – подумала Сибил, – именно она спасла от гибели империю Габсбургов».
Спутником Карлотты оказался Жоржи Песталоцци, без сомнения, один из самых привлекательных мужчин, которых Сибил доводилось видеть. Когда он взял ее руку, – на другую легла пухлая ручка Карлотты, и ее ноготки быстро опробовали, насколько нежна кожа Сибил – сил Карлотта не жалела, ошибки быть не могло.
– Я мажордом мистера Кэнфилда и первый помощник командира, – сказал Жоржи, громко смеясь. – Он взял на себя зверей, а я приглядываю за всеми хорошенькими женщинами.
– Боже, какая удача! – воскликнула Сибил, подсчитывая в уме, как долго продлится охота, как много будет хорошеньких женщин, и хватит ли ему времени всерьез заняться ею. – Боюсь, вам придется меня всему учить: я никогда не стреляла из ружья.
– Это просто, дорохая, – вмешалась Карлотта. – Ты прицеливаешься и воображаешь, что зверь – это один из твоих бывших мужей.
– У меня не было ни одного мужа, – засмеялась Сибил. Карлотта захохотала смехом Сивиллы.
– Ты шлишком молота, чтобы быть такой умной, – сказала она.
Они отправились в бар. Там Сибил открыла для себя, что у Жоржи Песталоцци есть достоинства, которым стоит подивиться. Он не делал попыток ухаживать за Сибил, пока Карлотта отвлекалась. Он пил не слишком быстро и не слишком много, не говорил о деньгах, о поло или о личных самолетах, что, в сущности, то же самое, что говорить о деньгах. Вместо этого он говорил о революции, той революции, которая, как он полагал, рано или поздно обрушится на его родную Бразилию и на него тоже.
– Меня расстреляют, – сказал он, весело смеясь, – повесят за ноги на фонарном столбе. – Тут его смех стал еще громче. – И наконец четвертуют. – Он веселился по этому поводу так неподдельно и заразительно, что Сибил тоже засмеялась, чувствуя, что ее ответный смех звучит, как топор палача на эшафоте.
Чтобы не показаться пошлой, против своей воли Сибил спросила:
– Если вы уверены, что будет именно так, почему вы не постараетесь избежать своей участи?
Песталоцци пожал плечами, и его сияющая улыбка потускнела, правда, всего лишь на миг. Он вздохнул глубоко и печально, и Сибил стало приятно, что он опечалился. По коже даже пробежал приятный холодок.
– Я отказываюсь изменять себе, – наконец сказал он. – В первую очередь, я отказываюсь изменять своему классу. Если тебе посчастливилось быть порядочным человеком, ты должен серьезно относиться к таким вещам. Ты должен вести себя соответствующим образом. Но главное, так мало времени остается, – его рука указывала не только на этот бар, но и на все бары, где проводили время люди его круга, – что ты не можешь позволить себе тратить время на то, чтобы уберечь все это. Я уверяю вас, что нам нет спасения. – Он приложил руку к груди и огромная ладонь красного дерева прикрыла ее почти на треть.
– Как жаль, – сказала Сибил, позволив себе роскошь мелкого признания, роскошь, ставшую ей доступной лишь в последнее время, начиная с той минуты, когда она убедилась, что Ходди заглотил крючок. – Жаль, что это долго не продлится. Я совсем недавно здесь оказалась, – добавила она.
– Ерунда, дорохая, – прервала ее Карлотта. Как бы то ни было, в Сибил она видела сообщницу, подвизавшуюся в той же области, и скорее приветствовала, чем возмущалась присутствием еще одного «товарища по оружию». – Сеньор Песталоцци сабывать, что интенданты иметь свои привилехии. Не тавай ему себя сапугать, дорохая, на свете всегда найдется место, куда пойти красивым мужчинам, и еще одно местечко получше – для прекрасных зенщин».
«Чтоб ты провалилась», – подумала Сибил. И она с благодарностью посмотрела на Ходдинга, который входил в бар. Уж чего она всегда стремилась избегать, так это того, чтобы превратиться в одну из прекрасных «зенщин» Карлотты. Она слишком любила секс, чтобы ограничивать свое собственное, личное удовольствие требованиями виртуозного спектакля.
– Дорогой! – она притянула к себе голову Ходдинга и раскованно поцеловала его, несмотря на то, что мысли о Поле Ормонте все еще вихрились в ее сознании. Она уже почти что привыкла к этому, почти смирилась.
Ходдинг был и польщен, и смущен нежностью Сибил. К тому же он несколько испугался. Когда он был у поставщиков, то увидел из окна человека: и он был готов поклясться, что то был не кто иной как врач его матери, доктор Мюттли. Он не то чтобы что-то имел против Мюттли, но тот напомнил ему, что целые полземного шара отделяли его от психиатра из Беверли Хиллз, впрочем, находившегося сейчас в отпуске. В совершенной недосягаемости. Он осознал это за день, проведенный с Баббером Кэнфилдом, и это вывело его из равновесия. Он отстранился от Сибил после негромкого влажного поцелуя; он упал бы на нее, если бы она не держала рук у него на груди.
– Котенок, – сказала Сибил, – у тебя усталый вид.
– Привет, Карлотта, привет, Жоржи, я пытаюсь сообразить, чего мне больше хочется, – сказал Ходдинг, вяло улыбаясь, – выпить или принять душ.
Сибил заколебалась, но опомнилась как раз в то мгновение, когда Карлотта уже грозила обозвать Ходдинга «дорохим» и взять его за жабры. – Беги наверх, малыш, – сказала она Ходдингу. – Я принесу тебе выпить.
– Ты сама любовь, – сказал Ходдинг голосом человека, который сражался целый день, а теперь вернулся, чтобы получить вознаграждение у семейного очага. Он потащился в номер.
Пока Сибил стояла у стойки, пытаясь привлечь к себе внимание бармена, она убедилась в том, что стала рассеянной и раздраженной. Душ, Карлотта, профессионализм и режиссура. Она закусила губу, и тут подошел бармен. Звук ее собственного голоса разогнал химеры.
Сибил лежала неподвижно с влажными ватными тампонами на веках и большим полотенцем, наброшенным на тело. Сейчас она была одна после того, как ее растер массажист Баббера – странноватый маленький и лысый человечек. Он ничего не говорил, только посвистывал носом. Она блаженно парила между сном и явью, и мысли, как насекомые, прыгали по ее телу все два дня на охоте.
Прошло полных три дня с тех пор, как они покинули Найроби. Первый был нестерпимо жаркий, монотонный. Ходдинг наливал ей дайкири из термоса, у него был мерзостный вкус. В отеле подавали порошковый лимонный сок. После четырнадцатичасового удушающего переезда они добрались до последней стоянки. В первую ночь там, когда она уже почти заснула, Сибил вдруг ощутила, что совершенно задыхается от пряно-сладкого запаха. Как потом оказалось, Карлотта бог весть где раздобыла сандаловое дерево и жгла его в костерках вокруг лагеря.
После этого она посетила их палатку в чем-то таком, что Сибил сочла костюмом для танца живота, но Карлотта настаивала на том, что это подлинный наряд из гарема, взятый ею в костюмерной ее последнего фильма.
– Я шку сандаловое дерево, – объяснила она, – чтобы почувствовать себя Клеопатрой, пофелевающей водам Нила остановиться.
– Кнутом, – сказал Ходдинг.
– Нет, на сарском корабле. Она не индеец, чтобы плавать на кнуте.
Сибил так рассмешило это воспоминание, что ей пришлось сменить тампоны на веках, которые сгорели уже на второй день охоты. Она побывала и на самой охоте. Это вышло в большой мере благодаря тому, что Ходдинга не взяли на охоту в первый день и он так расстроился, что Баббер Кэнфилд позволил «вывести новичков на отстрел кроликов».
Кэнфилд серьезно относился к «убийству животных» и не желал, чтобы его опошляло невнимание, сарказм или сторонние наблюдатели.
– Есть три вещи, баловства с которыми я не терплю, – сказал Баббер. – Первое – делать деньги, третье – охота. Я бы закончил перечень, но среди нас есть дамы.
Тем не менее, помимо своих обычных спутников – Гэвина Хеннесси, Жоржи Песталоцци и набоба из Чандрапура, Баббер включил в список Ходдинга, Сибил и одну незнакомую девушку, которую Сибил раньше никогда не видела. Ее звали Сонни Гварди, и рядом с ней Сибил чувствовала, как ее собственная красота становится обычной и заурядной.
Сонни, чье настоящее имя было Донна Франческа Тонет деи Гварди, как и Вера Таллиаферро, была венецианкой и аристократкой. Тонкая рыжеволосая девушка, которую уже в двадцать пять лет почитали признанным драматургом, Сонни выросла в артистической среде, тогда как Вера – в среде политиков и военных. Она как бы и впрямь сошла с полотна восемнадцатого столетия, и с таким трепетом относилась к своему венецианскому происхождению, что ее пьесы были написаны на городском диалекте, как пьесы Гольдони. Поэтому ее работы были фактически непонятны тому, кто не владел причудливо журчащим, певучим говором Венеции.
Ее возлюбленная, прекрасная парижская манекенщица, пришла в отчаяние, когда убедилась, что не в состоянии понять произведения Сонни. Та, не тушуясь, объяснила: «Если ты уроженец Венеции, то рискуешь тем, что тебя признает Хемингуэй и еще пара идиотов, которые считают, что понимают нас лучше, чем мы сами. Лучше, когда тебя понимают единицы, чем гладят по головке сотни. Хемингуэй, – добавила она бесстрастно, – уже мертв, так к чему менять привычки? Они слишком сильно во мне укоренились».
К несчастью, манекенщица, возлюбленная Сонни, вскоре тоже умерла. Заражение при аборте оборвало ее жизнь в Гендайе. Сонни, ехавшая на юг, чтобы повидаться со своей возлюбленной, узнала о ее смерти в Эксе. Она машинально порвала на клочки коротенькую телеграмму на голубом бланке, точно так же машинально развернула свою маленькую «Альфу» и поехала назад. Все это случилось два месяца назад, и с тех пор она так и путешествовала.
Сейчас, когда Сибил тихо стояла в кустах рядом с Холдингом и ждала, когда зверя подгонят к ней на расстояние выстрела, ей вдруг стало ясно, почему Сонни приняла участие в охоте. Подумав немного, она решила, что стоит намекнуть об этом Холдингу.
– Похоже на то, – сказала она, указывая на Сонни, хорошо видную ярдах в ста от них, – что Вера не бросила бы на время твою мать, если бы у нее не намечался новый роман.
Ходдинг нахмурился. Ему не хотелось отвечать, но в то же время ему казалось, что молчание может быть истолковано как враждебность, – он не мог сразу сказать, по отношению к кому.
– Это у них вроде безумия. Нет, не безумие, а страстность. Нет, даже не это. Господи, я хочу сказать: а почему бы и нет? Они же никому не причиняют вреда.
Сибил удивила его горячность. Она уже собралась было сказать ему что-либо утешительное, как вдруг ощутила теплую руку на своем локте и услышала настойчивый шепот в нескольких дюймах от своего уха.
– Не дрожите, – сказал голос. – Внимательно прицельтесь и нажмите на курок. Но не дергайте.
Это был набоб из Чандрапура; его лицо покрылось капельками пота и стало похожим на инжир, который вот-вот лопнет. Сибил посмотрела туда, куда указывала его усыпанная драгоценностями рука, и машинально подняла ружье, как будто всю жизнь провела на охоте. Ярдах в семидесяти пяти Сибил увидела то, что потом оказалось небольшой антилопой. Животное, казалось, было в недоумении. Оно посмотрело назад, туда, откуда оно бежало. Потом повернуло голову вбок и попробовало пройти несколько шагов вправо. Затем остановилось и пошло в другую сторону. Даже на таком расстоянии Сибил видела, как неуверенно и испуганно оно шагало.
Сибил подняла было ружье и снова опустила его. Животное пошло прямо на нее с широко раскрытыми от ужаса глазами, и было ясно, что оно неотвратимо идет к своей смерти. Участь его была решена и теперь оно просило – всей своей робкой, изысканной походкой – приблизить конец, о котором подсказывал инстинкт и который неоспоримо предвещали столь странные звуки и запахи. Какой-то миг оно, казалось, рассматривало свои элегантные черные копытца.
Ружье грохнуло. Антилопа подпрыгнула, изогнулась и неуклюже рухнула на землю: ее влажный нос все еще блестел, глаза начали тускнеть.
Сибил поразило, что она выстрелила, сама того не замечая. Она тупо глядела на ружье. Потом Сонни Гварди вышла из своего укрытия, помахала рукой, чтобы привлечь к себе внимание, и прокричала на чистом английском:
– Я думала, ты боишься животных. Извини.
Сибил взглянула на Ходдинга, затем на набоба. По их лицам ничего нельзя было понять, лишь глаза набоба слегка щурились от удовлетворения.
– В следующий раз вам будет проще, – мягко сказал он, поглаживая ее локоть. – Это и вправду очень маленькая антилопа. Не стоит из-за нее волноваться.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Ходдинг, пытливо вглядываясь ей в лицо.
Сибил едва слышала его. У нее все еще звенело в ушах после выстрела. Она кивнула головой и покорно пошла вслед за Холдингом и набобом. Сонни уже склонилась над убитым животным.
Набоб вынул из нагрудного кармана золотой свисток на ремешке и уже собирался в него свистнуть, но Сонни остановила его.
– Прошу вас, – твердо сказала она, – я хотела бы сделать это сама.
Она протянула руку, и набоб вынул из чехла у себя на поясе широкий нож и вложил рукоятку в ее маленькую руку.
Сибил не отрываясь смотрела в то ли мертвые, то ли еще потухающие глаза животного. А то, что произошло затем, потрясло ее. Сонни опустилась на колени рядом с антилопой, крепко сжала ее морду и загнула ее шею в тугую дугу. Сверкнул нож, блестящая касательная задела дугу, и руки Сонни стали скользко-красными по самые запястья.
Земля медленно перевернулась вверх ногами, рванулась к Сибил и с потрясающей нежностью прижалась к ее лицу.
Сибил привезли в лагерь и отдали в руки массажиста. Когда ее растерли и размяли, она окончательно пришла в себя и снова стала хозяйкой своего тела. Раньше ей не случалось падать в обморок, и теперь ощущение неуверенности угнетало ее.
Стараясь больше не думать об этом, она села на походной кровати, надела платье и отправилась на поиски Холдинга. К своему несчастью, подходя к палатке, в которой жили Вера Таллиаферро и Сонни Гварди, – их с Холдингом палатка стояла поодаль, – она встретила Сонни Гварди, шедшую с охоты. Вера сидела в шезлонге и, увидев Сибил, радостно улыбнулась ей и предложила выпить. Сонни она не замечала, пока та не подошла к палатке.
На мгновение Сибил почувствовала внезапный укол стыда. Она болезненно ощущала свою наготу под платьем.
Подошла Сонни с рябым от пыли лицом, ее рубашка была покрыта пятнами засохшей крови. Сонни положила руку на плечо Сибил, в другой руке она держала маленький узелок из мешковины.
– Ты перегрелась на солнце? – спросила она у Сибил.
– Не-нет, – запинаясь, пробормотала Сибил. – Извини.
– Com'e andata la caccia, cara? – пропела Вера.
– На редкость глупо и уныло, – ответила Сонни; ее голубые глаза отяжелели от усталости. Она обернулась, отступила на шаг назад, встряхнула узелок, и сердце убитой антилопы упало на колени к Вере.
Сибил вскрикнула и убежала. Ходдинг сидел в ванне из брезента и поливал себе на голову теплой водой из ковшика. Увидев перекошенное лицо Сибил, он вскочил и обнял ее. От него пахло мылом, но ей было все равно. Она прижалась лицом к его груди и зарыдала.
– О, эти антилопы, – повторяла она, – эти ужасные, кошмарные антилопы.
В соседней палатке сидела Клоувер Прайс и в полуобморочном состоянии водила карандашом по своей записной книжке. Она скромно называла это записной книжкой, а не дневником; до обморока ей оставался один лишь шаг и причиной тому была многочасовая борьба с собой, которую она вела в поисках чего-нибудь значительного, о чем можно было бы написать. Она упорно сражалась за вдохновение почти весь день, написала и вычеркнула по меньшей мере сотню строк. За последний час она так ничего и не достигла, но упорно продолжала сидеть с карандашом, так что у нее начало ломить спину и она все время вытирала руку о шорты.
Не раз в течение долгого и утомительного дня она задавалась вопросом: а что бы на моем месте почувствовал Пруст? И всякий раз, отвечая сама себе, она обнаруживала, что припоминает какой-нибудь особенно изысканный пассаж из любимого писателя, наблюдая, как каждый персонаж в нем как будто плавно скользит, сначала медленно, потом быстрее, к гравитационному центру, – как человек, спящий на продавленном матраце. И в самой середине этого матраца герои, все без исключения, превращались во Фредди Даймонда.
Теперь, когда она уже так много раз и самым решительным образом выкарабкалась на край матраца и от этого совсем выбилась из сил, она решила послать все к черту: нужно знать Жизнь для того, чтобы писать о ней.
В раздумье она уставилась на последнюю невычеркнутую фразу в записной книжке. «Найдется ли во всей вселенной что-либо столь же скрытное и столь же откровенное, защищающее, как ничто другое, и при этом расточительно дарящее, постоянное, но недолговечное, одновременно и рабское, и пленяющее, – как человеческая кожа?»
Внезапно она громко вскрикнула:
– Безобразно! Ужасно!
Клоувер вычеркнула фразу. А когда дошла до слова «кожа», вздрогнула: так властно к ней вернулся образ Фредди Даймонда.
Она сидела с приоткрытым ртом, глаза ее смотрели в одну точку, когда в палатку ввалился Баббер Кэнфилд.
– Как делишки? – спросил он, окинув ее быстрым взглядом перед тем, как плюхнуться к себе на кровать и расшнуровать башмаки.
– Да, да, – с отсутствующим видом сказала Клоувер. Баббер еще раз посмотрел ей в лицо в промежутке между своими натужными телодвижениями.
– Надеюсь, ты не перегрелась. – Он помолчал. – Ты все делала, как надо?
Клоувер взглянула на него с удивлением.
– Самое вредное, что может быть, – как торжествующий победитель, Баббер вышвырнул из палатки башмак, который тут же был пойман его слугой, – это запор. Съешь побольше зелени, и все пойдет как по маслу.
– Баббер!!! – Клоувер почти кричала. – Со мной все в порядке!!! – Под конец она перешла на истерический визг и упала в рыданиях на свою записную книжку.
Но Бабберу было плевать – он был занят вторым башмаком. Наконец ему удалось снять его и, устало потягиваясь, он поднялся на ноги.
– Когда кончишь реветь, – сказал он, – приведи себя в порядок и собери сумочку. Я иду к массажисту, а когда вернусь, мы уедем.
– Куда? – спросила Клоувер сквозь слезы.
– Я хочу доставить тебе немного земных радостей. Этого как раз тебе не хватает, не так ли? Много сегодня написала? Почитаешь мне в самолете.
– Ничего я не написала, – злобно ответила Клоувер.
– Уверяю, тебе будет о чем писать, – сказал Баббер. Больше он не сказал ей ничего, пока они не сели в его личный четырехмоторный самолет, встречавший их в Найроби.
Когда они летели на север над пустыней, Баббер объяснил, что они сейчас en route в Кувейт, где их «поджидает один из этих арабских шейхов».
– Мы немного займемся коммерцией. Трубопроводы, буровые установки и прочая чушь. Я взял тебя с собой, чтобы ты поболтала с шейхом. Эти ребята любят, чтобы бизнес сочетался у них с маленькими удовольствиями. Они совсем не приземленные.
Клоувер все еще не совсем понимала, что происходит, и все же, хотя слова Баббера ничего не прояснили, она забеспокоилась.
– Куда ты меня везешь? – попробовала выведать она у Баббера. – Я не знаю арабского…
– Да черт с ним. Они все говорят по-английски не хуже меня, – сказал Баббер и хлопнул ее по коленке. – Хватит писать кипятком. Все, что мне надо, это чтобы ты поладила с ним. Думаю, он вполне красивый молодой парень, если с него снять дурацкие одеяла, в которых они ходят.
– Что ты подразумеваешь, – прохрипела Клоувер, и ее длинная шея при этом втянулась, как у черепахи, – под «поладила»?
Баббер ухмыльнулся в темноте, но свет звезд, лившийся в иллюминатор, позволял ей хорошо видеть его лицо.
– Поладила примерно так же, как с тем парнем Фредди.
От изумления у Клоувер перехватило дыхание. Она открыла рот, чтобы поглубже вздохнуть. Она задрожала. Она попыталась встать, но обнаружила, что не отстегнула ремень. Она боролась с застежкой, столь отчаянно стремясь избавиться от Баббера, что даже не видела того, что он уже несколько секунд держал у нее перед глазами. Это продолжалось до тех пор, пока он не уронил тяжелый, теплый и твердый предмет ей на платье, и только тогда она взглянула на него.
– Что это?
– Возьми его, – ответил Баббер.
Двумя длинными пальцами Клоувер взяла увесистый алмазный кулон длиной в целый дюйм и местами в полдюйма толщиной.
– Почему? – она опять начала заикаться. Но вскоре ее замешательство, по-видимому, не без помощи шести поколений прагматиков из Новой Англии, завершилось вполне деловым вопросом: – Он настоящий?
– Настоящий, чтоб мне провалиться, – спокойно сказал Баббер. Он надел очки, и его лицо, повернутое к ней, показалось ей удивительно строгим, почти аскетическим. Крупные, необычайно изменчивые черты, казалось, внезапно застыли твердыми, неподвижными линиями. Несмотря на тучность, на шляпу объемом в десять галлонов, в нем, как вдруг показалось Клоувер, было что-то от Адамса. Он оказался по-вермонтски суровым и властным, а вовсе не вульгарным, и это потрясло ее еще больше.
– Теперь подумай-ка вот о чем, – начал Баббер мягко и рассудительно, – это – пряник, а я – кнут. Ты берешь пряник и радуешься жизни. Если ты этого не делаешь, я спущу с тебя шкуру. Теперь, прежде чем мы пойдем дальше, давай оглянемся назад. Не реви, когда я с тобой разговариваю.
Клоувер держала кулон на ладони и плакала, роняя крупные теплые слезы на алмаз.
– А имеем мы следующее. Во-первых, ты не ночевала дома в тот день, когда была вечеринка у мисс Коул. Я знаю, потому что проверял. Во-вторых, рядом с комнатой негритенка была маленькая лужица воды, как будто там кто-то стоял и с него текла вода, пока он раздумывал, что ему следует делать, а что – нет. И, наконец, в-третьих, здесь за пару дней у тебя заострился нос, и будь я проклят, если ты не начнешь выглядеть, как всякая женщина, которая…
– Прекрати! Прекрати, прекрати, прекрати! – Клоувер выла. Она ругалась. Она плакала. В какой-то момент она схватила кулон, чтобы запустить им через весь салон, но Баббер не позволил ей этого сделать.
– Эта штуковина стоит больше восемнадцати тысяч долларов, – проворчал он, и Клоувер опомнилась.
– А то дельце, о котором я тебе толкую, – добавил он, – стоит тридцать или сорок миллионов долларов или около того.
– Это ужасно! Тебя посадят в тюрьму!
Баббер вздохнул, крепко схватил ее за загривок своей ручищей и придвинул к иллюминатору.
– Там внизу только песок, сладкая моя. Никаких тюрем, вообще ничего. Просто там стоит один городишко, и всем владеет шейх. Каждым козлом, каждым человеком, каждой женщиной, каждой кучей дерьма. Он владеет всем этим бардаком. Что же, я могу оставить тебя там внизу, и пусть он решает, как ему с тобой поступить. Либо ты сделаешь так, как решил я, и я заберу тебя назад. Тебе будет о чем писать, да еще ты получишь алмаз, – я пока что не видел, чтобы ты выпустила его из рук. А у меня будет контракт. – Он замолчал, погрузившись в размышления.
– Что говорить заранее, – снова заговорил он умиротворяюще. – Старина Хамид, наверное, получил свежую партию девочек из Марселя. Может быть, он еще ничего от тебя не захочет. Мы туда только на два дня.
Клоувер долго молчала. Наконец она решительно подняла голову.
– Ты никогда не говоришь серьезно, – сказала она, стараясь казаться храброй. – Это просто одна из твоих нелепых детских шуточек. Я не верю, что камень настоящий.
Баббер уже почти уснул, и лицо его смягчилось, расплылось, по обыкновению, став похожим на пуддинг.
– Он настоящий, – сказал он сквозь сон. – А для меня нет ничего важней, чем делать деньги.
– Но зачем? – прошептала Клоувер. – Ты уже так богат, что даже не знаешь точно, сколько у тебя денег.
– Неважно. Почему бы мне не стать еще богаче, – пробормотал Баббер.
Он захрапел.