В лагере за обедом тянулся вялый разговор. После отъезда Баббера Кэнфилда – он должен был отсутствовать весь следующий день, а, возможно, и дольше, – общее настроение сникло. Все недоумевали, зачем они здесь.

В создавшемся положении на правах представителя хозяина всегда доброжелательный Жоржи Песталоцци усиленно пытался найти способ развлечься.

– Его высочество сообщил мне, – сказал Жоржи Песталоцци, с улыбкой указывая на набоба из Чандрапура, – что в районе появились масаи.

Сибил, оказавшись в одиночестве после кофе – Ходдинг вышел из-за стола, чтобы передать радисту послание для Пола Ормонта в Калифорнию – задремала на стуле. За столом оставалось совсем мало народу, и все они собрались на одном конце. Среди них была и Сонни Гварди, а Сибил сторонилась ее после случая на охоте. Ей было плохо слышно, о чем говорили: мысли ее блуждали, а жужжание насекомых за стенками палатки заглушало голоса.

Она зачарованно смотрела на рубиновый круг на дне стакана с вином и вдруг насторожилась.

Сонни Гварди в своей настойчивой манере обращалась к Жоржи Песталоцци.

– Я думаю, ваша позиция несколько буржуазна, – сказала Сонни. – Это, безусловно, прекрасное предложение, по крайней мере оно обладает тем преимуществом, что способно разогнать скуку. Действительно, небольшая рана или две…

– В этой стране не может быть легких ранений, – терпеливо объяснял Песталоцци. – Опасность заражения, моя милая…

– Тогда зачем нам этот тупица врач? – спросила Сонни, с торжествующим видом озирая присутствующих.

Пытаясь догадаться, о чем идет речь, Сибил вспомнила, что они взяли с собой врача из Найроби, но с тех пор его никто не видел. Говорили, что все это время он пролежал пьяный и так ни разу и не выбрался из палатки.

– В самом деле, мелкокалиберная винтовка, заряженная дробью, на дальнем расстоянии не может причинить серьезного вреда, – запальчиво продолжала Сонни. – А тот может быть вооружен, например, тупым копьем.

– Слышала бы это пресса, – начал Песталоцци.

Но его прервал тихий и таинственно-печальный голос Гэвина Хеннесси. Несколько лет тому назад он играл в одном из фильмов белого охотника и теперь откопал для себя эту роль.

– Чепуха, старик, эти люди будут рады немного повеселиться. Им это понравится, особенно если пустить в дело ящик виски и пару банок кофе.

В спор включилось благовоспитанное бормотание набоба из Чандрапура:

– Я тоже не нахожу в этом ничего дурного, Жоржи, поскольку здесь нет попытки убить или нанести сколько-нибудь серьезные увечья.

Песталоцци поднял руки вверх, но этот жест раздражения смягчила его улыбка.

– Простите, вы ставите меня в нелегкое положение. Я выступаю в роли руководителя в отсутствие моего друга. Давайте поговорим об этом завтра утром.

– Поговорим о чем? – наконец спросила Сибил, несколько громче, чем ей того хотелось.

– Сонни Гварди, – вежливо объяснил Песталоцци, – хочет организовать охоту. Один из масаев против одного из нас. У него будет копье, я надеюсь, тупое. А у его противника будет легкое дробовое ружье. Что вы об этом думаете, а?

Сибил вздрогнула и потянулась за сумочкой.

– Я думаю, – сказала она, поднимаясь с места и зная о том, что белое льняное платье прекрасно оттеняет ее загорелые руки и плечи, – эту девку надо запереть до того, как она себя искалечит.

Выйдя из палатки, она сделала несколько шагов в полутьму. На всем протяжении лагеря, около семидесяти пяти ярдов длиной, создавалось впечатление пыльного бульвара. Вдалеке невнятно забормотала птица, другая ответила ей. До Сибил доносилось ворчание генераторов и шум голосов, возобновившийся после потрясения, вызванного ее последней репликой. «Пошли вы все в задницу», – выругалась она про себя. Она пошла за Ходдингом, чтобы сказать ему, что с нее довольно и что она хочет вернуться домой.

Проходя мимо палатки Мэгги Корвин, она заметила там движение, и бывшая королева кинематографа, восхитительная в своем усыпанном цветами платье, громким шепотом окликнула ее:

– Привет. Есть огонек?

Сибил порылась в сумочке.

– Он куда-то засунул мою зажигалку, – сказала Мэгги, указывая легким кивком на Тико Делайе. – Спит, молодая дубина. – Потом она мрачно пошутила: – До тех пор, пока он куда-нибудь не засунет меня.

Сибил нервно засмеялась. Мэгги внимательно посмотрела на нее. Она выпила, но не была пьяна.

– Что случилось? У тебя испуганный вид.

– Я… – Сибил замялась. Каждый раз, когда она видела Мэгги, та вызывала в ней доверие. А она уже давно для себя решила, что доверяться кому бы то ни было – дело в высшей степени рискованное. И все же ее порыв не исчез. Он вывел ее из равновесия. – Боюсь, мне не подходит жизнь на открытом воздухе. Мой маникюр вот-вот пойдет прахом, а от запаха дыма я чувствую себя брошенной всеми.

Мэгги продолжала изучать Сибил сквозь дым от сигареты.

– Я видела тебя в последней картине, – сказала она. – Как актриса, ты лучше, чем я была в твои годы. Чем я когда-либо была. Но ты не звезда. Я не хочу обидеть тебя.

Сибил дала понять, что все в порядке.

– Я хочу сказать, – черт, ведь я гожусь тебе в матери. И я не такая уж неопытная. Самое большое, на что ты можешь рассчитывать – это главная роль в фильме класса В. А как подумаешь про все те судороги, которые надо перенести только для того, чтобы попасть в фильм класса В…

Сибил начинала терять терпение.

– Да, я думаю…

– Я хочу сказать вот что: забудь про маникюр и заботься о капиталовложениях. Не надоедай ему и больше ни о чем не волнуйся. Просто удержи его. Пусть он купит тебе фильм класса В, если тебе так уж это надо. – Она остановилась и рассмеялась. – Потом, когда тебе будет столько лет, сколько мне сейчас, у тебя будут все молодые Казановы, каких тебе только захочется.

– О'кей, – с улыбкой ответила Сибил. – Я постараюсь. Спасибо за совет. Попробую им воспользоваться. – Ей показалось, что она нашла верный тон – почтительный, легкий, не слишком доверительный, но и не дающий понять, что Мэгги говорит высокомерно или несообразно с ситуацией.

– Увидимся, – сказала Мэгги и вернулась к себе в палатку.

Сибил постояла одно мгновение, а затем, вместо того чтобы пойти в радиоузел, она вернулась в свою палатку, где она жила с Ходдингом, тщательно надушилась, разделась, легла в его кровать и стала ждать его в темноте.

В тот же вечер, но позже, набоб из Чандрапура остался, чтобы поговорить с Жоржи Песталоцци. Набобу хотелось, чтобы игра, предложенная Сонни Гварди, непременно состоялась. Он не вполне понимал, почему ему так сильно этого хотелось. Когда он учился в Кембридже, преподаватели и экзаменаторы считали его в высшей степени трудным студентом. Вернее, им казались трудными проблемы, связанные с ним, потому что не больше и не меньше, как сам министр иностранных дел потребовал, чтобы этот молодой принц из жизненно необходимой индийской провинции был подготовлен к тому, чтобы «занять место в обществе».

– Как странно, – сказал один из преподавателей, который был специально приставлен к молодому набобу, – создается впечатление, что вы записываете информацию на куске мыла. Подвергнув его трению в течение одного экзамена, вы опять получаете гладкое белое мыло – sapo raso.

В конце концов, поскольку ни его наставники, ни ровесники не смогли добиться того, чтобы хоть небольшая ученая морщина скрасила бессмысленную улыбку молодого набоба, они направили свои усилия на спортивные игры. Тут наконец они были вознаграждены. Игры оказались именно тем, в чем «юный Нобби» мог показать себя. Ему нравилось облачаться в спортивный костюм для тенниса или рэгби. Застывать в положенных по ходу игры воинственных позах, следить за тем, чтобы неукоснительно соблюдались замысловатые правила, и все это на фоне привитого ему с детства этикета, – в этом он знал толк. По сути дела, ничего другого визири и слуги его отца в него не вложили.

Сейчас, стоя перед нахмурившимся Жоржи Песталоцци, он был, как обычно, вежлив, но в его голосе звучали нотки несвойственной ему настойчивости.

– Вам не кажется, что вы осторожничаете из-за мелочей?

– Мы оба уроженцы колоний, – сказал Песталоцци. – Вы, ко всему прочему, еще и яблоко с английской яблони, быть может, даже сама английская яблоня, по крайней мере вас поливал английский дождь. А я, разумеется, португальский отросток. Мне кажется, именно поэтому мы с вами восстаем против чуждых нам укладов жизни. По-видимому, вы склонны проявлять дерзкую отвагу, этим вы выражаете протест против английской сдержанности. Я же стремлюсь к тому, чтобы как можно меньше пускаться в приключения, что, кстати, несвойственно потомкам португальских мореплавателей. Если мы оба заставим себя взглянуть на создавшееся положение с высоты второй половины двадцатого века, мы покажемся себе безрассудными и безответственными.

Набоб не только не понял и трети его речи, он даже не счел нужным сделать вид, что понял.

– В конце концов, – промолвил он, как бы подводя итог всему, что было сказано, – мы не можем этому воспрепятствовать, потому что игру предложила дама. Не так ли?

Песталоцци покатился со смеху. Он смеялся таким тонким голосом, что казалось, будто он потихоньку хихикает. Набоб терпеливо ждал, пока утихнут столь неожиданные в столь огромном человеке звуки.

– Как хотите, – наконец сказал Песталоцци, – как хотите. Поскольку дама, о которой идет речь, не годится ни для одного мужчины, то, может быть, имеет смысл, чтобы она сама подставила себя под копья.

Примерно в то же время в двух тысячах милях к северу Клоувер Прайс заперлась в ванной. Ванная была точной копией ванной в отеле «Хилтон» в Беверли Хиллз штата Калифорния, вплоть до полотенец и ковриков на полу. Принадлежала она кувейтскому шейху Хамиду. Трудности, с которыми ей пришлось столкнуться, были, к ее изумлению, совершенно иного рода, нежели она ожидала. Совсем не похожий на хищника в засаленном бурнусе, «Хам» оказался питомцем Гарварда, завернутым в скромную полосатую ткань. К тому же, как она выяснила по пути в принадлежащие ему комнаты в стиле «хилтон», он исследовал творчество Джойса, и казался скорее вялым, чем вожделеющим.

Смутно надеясь обнаружить какое-нибудь важное качество, пусть даже отталкивающее, этого застенчивого, элегантного и замкнутого молодого человека, Клоувер, стараясь не шуметь, открыла аптечку. Из соседней комнаты доносились нежные, взволнованные звуки мадригала Монтеверди, воспроизводимого на великолепном проигрывателе, и она надеялась, что они помогут ей заглушить волнение. Полки аптечки снизу до верху были уставлены витаминами, дрожжами в таблетках и экстрактами водорослей. Хамид был помешан на своем здоровье.

А как же французские девочки, о которых упомянул Баббер? А пресловутая ненасытность арабских князьков? Она вздохнула. И хотя страх и разочарование все еще были видны на ее лице, она вышла из ванной.

Оказалось, что все лампы уже потушены, а завернутый в полосатое Хамид превратился в начинающего сатира в брюках для верховой езды.

– Слава Аллаху, – прошептал он, тяжело дыша и водя по ней руками в поисках крючков и застежек, – слава Аллаху, ты не из тех, кто набивает себе цену.

Внезапно Клоувер осознала, что ожидала именно такого, привычного ей разворота событий. «Слава Аллаху», – сказала она про себя. А вслух удостоила его наивысшей похвалы своим глухим гнусавым голосом: – Да, думаю, ты очень славный.

Среди подарков, которые она получила на следующий день, был огромный флакон духов, и другой флакон, еще больше первого – «Тигрового молока».

Понимая, что охота на людей – занятие малопочтенное и что запрещать и осуждать других есть свидетельство еще большего недостатка вкуса, Жоржи Песталоцци все же дал согласие. «В самом деле, – думал он по дороге на «арену», – как он мог запретить охоту?»

Все утро, пока шли приготовления, ощущалось легкое, но странное волнение. Дело тут было не в охоте: сама охота мало кого волновала, дело было в самом волнении, возникшем впервые за два дня. Оно было вызвано совершенно искусственными, ложными причинами: противостоянием противников и сторонников охоты.

По одну сторону находились Песталоцци, Сибил, Ходдинг, Карлотта и Мэгги. Все они были против. А среди тех, кто был за, оказались, в первую очередь, Санни, набоб, Гэвин Хеннесси, Тико Делайе и Вера Таллиаферро.

Это разделение дало возможность легко нарушить единство компании. Впервые с тех пор, как они приехали сюда, Ходдинг позволил себе немного посплетничать, что вообще было ему несвойственно.

– Чего можно ждать от этой шайки из джунглей? – в ярости говорил он Сибил за завтраком. – Обе они, Вера и Сонни, ходили к одному психоаналитику, и сейчас у них приступ атавизма.

– Я не совсем понимаю. Какое мне до этого дело? – спросила Сибил. Она была еще в постели.

Но он не унимался.

– Кэнфилду не следовало уезжать и бросать нас в таком положении. Могло случиться что угодно. И еще может случиться. Он по крайней мере мог оставить нам один самолет.

– Но ведь он сегодня вернется?

– Дело не в этом, – резко сказал Ходдинг. Он вскочил и заходил по палатке. – Дело в том, что мы его гости. Почему он бросает своих гостей, – да еще тут эта девица, Клоувер. Господи! Ты видела ее без очков? Как будто у нее нет ресниц. Я хочу сказать, что во всем этом есть что-то нездоровое. Если бы она была просто маленькой шлюхой…

Пока он говорил, Сибил была занята своими мыслями. Главное, они должны вернуться домой. Она догадывалась, хотя далеко не все тут ей было ясно, что он, должно быть, слишком долго не был у психиатра. Кажется, он не в себе, – тут слово «шлюха» прервало ее мысли, и она поморщилась.

– Может быть и так, – мягко сказала она. – Нам пора возвращаться. Мы не были дома почти целый месяц, дорогой.

– Я знаю, знаю, я очень хочу этого. Как только вернется Кэнфилд, мы уедем. Если только к тому времени мы не прикончим друг друга. Боже! Зачем я тут, в центре Африки, с этим стадом безнадежных неврастеников? Знаешь, что я собрался сделать? Конечно, я не сделаю этого, но мне ужасно хочется. – Он бросил зашнуровывать ботинок и посмотрел на нее.

– Нет, а что, милый?

– Я совсем уже собрался рассказать ей об этих делах между Верой и Сонни. От всего этого мне становится дурно!

На Сибил это действовало точно так же. Она отвернулась, опасаясь, что выражение ее лица выдаст ее. Она узнала эту интонацию. Видит Бог, ей часто приходилось слышать ее в театре, – плаксивый, капризный гнев, бабские нотки в голосе мужчины. Когда Ходдинг заводил эту песню, он несомненно был омерзителен.

Для охоты было выбрано прекрасное место. Примерно в миле от лагеря начинался крутой спуск в поросшую травой равнину. Эта низменность достигала трех миль в длину и немного меньше в ширину, и среди огромного темно-желтого поля травы, доходившей до плеча, почти не было деревьев. Распорядитель, предводительствуемый Сонни, к середине утра закончил все необходимые приготовления. Вопрос о том, кто возьмет ружье, не поднимался. Никто не оспаривал этого права у Сонни.

Более трудным делом оказался выбор ее противника. Когда масаям растолковали, чего от них хотят, они ответили возмущением, замешательством и, наконец, ошеломляющим безразличием. К ящику виски и четырем фунтам кофе Гэвин Хеннесси великодушно добавил абсолютно бесполезную, но чарующую электробритву. Предводитель масаев задумчиво попробовал на зуб ее пластмассовые бока и явно остался ею доволен. Потом набоб в неожиданном приливе того, что все сочли подлинным гением торговли, велел выставить несколько коробок цветной папиросной бумаги. Сопротивление было сломлено.

Масаи зашумели и забормотали. Они вытолкнули из толпы шестнадцатилетнего юношу. Сонни была в ярости. Этот тонкий, гибкий, как тростинка, подросток с телячьими глазами казался ей плохим кандидатом на роль воинственного самца. Ее голос дрожал от злости. Она велела переводчику отменить сделку, если они не могут предложить ничего лучшего.

Это было передано старому вождю масаев, сутулому человеку когда-то высокого роста, чье лицо с впалыми щеками не выражало ни жадности, ни мудрости, на нем было видно лишь подобие выжженной солнцем, бесцветной белозубой улыбки. Уловив взгляд Сонни, он кнутом приподнял набедренную повязку мальчика, продемонстрировав гениталии, которым мог бы позавидовать любой мужчина. «Браво!» – крикнула Сонни. Все засмеялись вместе с ней. Все, кроме мальчика, который не мог понять, должен ли он жениться на этой женщине, и если да, то где же стадо ее отца?

Вернув интимным частям мальчика их обычную невидимость, старший масай взял его за руку, и вся группа отошла в сторонку, чтобы переговорить между собой. После получасовых переговоров, временами превращавшихся в перебранку, в ходе которой мальчику давали время от времени пощечину, дело было решено.

Вооруженный двумя тяжелыми копьями, с которых сняли острые железные наконечники, но которые, тем не менее могли нанести оглушающий, а может быть, и смертельный удар, юноша исчез в высокой траве. Через мгновение он вернулся, молчаливый и угрюмый, к своим сородичам за фляжкой воды. Потом трава опять сомкнулась за ним, и стало слышно только тиканье часов переводчика, лежавших у него на ладони.

Ровно через час с охотничьей сумкой через плечо, с покрытыми густым слоем мази от солнца руками и лицом и с мелкокалиберной винтовкой в левой руке Сонни отправилась на поиски своего противника. То тут, то там ее соломенная шляпа мелькала в траве. Эта идиотская шляпка для загородных прогулок вызвала непристойные комментарии мужчин, следивших за событиями. Но потом она на некоторое время исчезла, и Гэвин Хеннеси, у которого был бинокль, издал возглас одобрения. «Чтоб мне провалиться, – сказал он, опуская бинокль, – она присобачила пучок травы на самый верх этой штуковины. Теперь на любом расстоянии ее невозможно рассмотреть невооруженным глазом».

Несмотря на то, что ее лицо взмокло и горело, Сонни была благодарна толстому слою душистой мази. Было еще утро, солнце еще не достигло зенита, и верхушки высокой травы по-прежнему давали небольшую тень. Но тонкие и жесткие лезвия травы в то же время представляли опасность. Если бы не мазь, постоянное движение бесчисленных крошечных пил с зазубренными краями изрезало бы ей кожу в кровь.

Она подумывала, не встать ли ей на четвереньки, чтобы случайно не выколоть глаза острой травой, но недостатком этого способа передвижения было то, что ее квадратные плечи и широкие бедра при этом гораздо сильнее шевелили траву, даже если она двигалась очень медленно. Лучше уж было идти на ногах, развернувшись немного боком.

Как она ненавидела эти бедра! Этот округлый, пухлый признак женственности. Бедра, ягодицы, груди, все раздутое, отвислое, выпяченное, вопиющее, отвратительное. Совсем молоденькой девочкой, но уже любившей и любимой двумя другими девочками, а также учителем, который был постарше и обучал их простой арифметике любовного милосердия вместе с более сухой и общепринятой формой математики, она каждый день воображала, как она добровольно, страстно, в нетерпеливом стремлении покоряется ножу хирурга. Чтоб они пропали, эти бедра! Пусть отрежут, откромсают эти груди! Спустя какое-то время, в течение которого она, по ее предположениям, должна была чувствовать воображаемую боль, она становилась узкобедрой и прямолинейной, во всем похожей на мальчика. Почти. А по ночам недостающий придаток – она всегда думала об этом как о придатке, он не был ее неотъемлемой частью – появлялся в ее снах. Хирург то по рассеянности, то ради шутки оставлял свой скальпель у нее между бедер.

Целый год, семнадцатый год ее жизни, она была госпожой молодого хирурга, которого она любила отчаянно, ненасытно, больше, чем какая-либо другая женщина, говоря по правде, любила его за всю его жизнь. Она вспоминала, как они подолгу лежали в его квартире неподалеку от набережной Реццонико, кончив заниматься любовью, – она сверху, как вечный ведущий, – он в полусне, безмолвный, а она в свирепой томительной готовности. Она так долго держала себя в этом состоянии, чтобы перенести на него, фактически превратиться в него, что по мере того, как к нему возвращалась сила, она временами чувствовала, что растет именно она. В конце концов попытки обмануть самое себя поглотили ее, и она больше ни разу не ложилась с другим мужчиной.

Навсегда отказавшись от обладания этим бесценным придатком, оставшимся за пределами иллюзий и надежд, она быстро научилась ненавидеть и презирать его. И все же, и все же… Разделение сохранялось, обрывки старых снов, воспоминаний. Так ничего и не прояснилось до конца.

Ее мысли, продолжавшие блуждать по прошлому, пока она пробиралась среди высокой травы, одновременно были и настороже, и отвлекали ее от задачи. Состояние ее было странное: она чувствовала душевный подъем, и в то же время одиночество, как будто она была далеко от самой себя. Она почти не думала о том, что на нее могут напасть, что она скорее может оказаться жертвой, чем охотницей. И в те минуты, когда ее посещали подобные мысли, они не были ей неприятны. Удивительным, непонятным образом опасность быть пораженной тупым копьем выглядела не такой уж пугающей. Потом от образа копья она мысленно перешла к образу фаллоса мальчика, очень похожему на театральную виньетку, трюк фокусника, когда как занавес, была приподнята набедренная повязка, и скрываемый ею член покоился, пока спала его сила. Ее рука крепко сжала ствол винтовки, и она размеренным шагом направилась вперед. Она не собиралась нарушать соглашение, у нее не было никакой необходимости стремиться к смертельному выстрелу. Она понюхала воздух, пытаясь сквозь запах раскаленной сухой травы учуять аромат навоза и мужского пота, который указал бы ей, что мальчик где-то поблизости. Она не услышала этого запаха. Ничего, подумала она, все равно она найдет его. Она чувствовала, как ее собственное тело покрывалось потом, испуская неприязнь к мальчишке.

Оставшимся в лагере предстояло долгое ожидание, от чего все погрузились в апатию, которая обернулась чем-то вроде перемирия. На том месте, откуда ушла Сонни, сидели лишь набоб и Жоржи Песталоцци. Набоб не покидал своего поста, потому что хотел проследить за тем, чтобы мальчику-масаю не помогали его соплеменники. Они бездельничали или спали под бдительным оком набоба и, следует добавить, под не менее бдительным дулом его короткоствольного Манлихера, синяя матовая сталь которого так красиво сочеталась с его рукой цвета турецкого табака.

Песталоцци молча ждал в отчаянии и раскаянии. Он не находил себе оправдания ни в чем из того, что касалось охоты, и упрекал себя за то, что не нашел способ предотвратить ее. Всякий раз, глядя на набоба, он мысленно качал головой. С индийцем все было в порядке: он был безукоризненным джентльменом. Сам Жоржи, хотя и не мог претендовать на аристократическое происхождение, – его дед, который первым из членов его семьи нажил состояние, был неаполитанским авантюристом, самоуверенным плебеем, – но он в такой полноте усвоил манеру и мораль джентльмена, что до сегодняшнего дня ему не приходило в голову, что он может быть кем-нибудь другим. Но если два джентльмена могут настолько расходиться во мнениях, где же тогда объединяющая их основа? Может быть, он на самом деле претендовал на то, что не принадлежало ему по праву? Эта мысль не давала ему покоя. Он что-то пробормотал и закрыл глаза.

Ничего подобного этому самоуглублению не омрачало сонных удовольствий тех, кто вернулся в лагерь. Рядом с палаткой Ходдинга полным ходом шла игра в бридж. В ней участвовали Ходдинг, Карлотта, подвыпивший Гэвин Хеннесси и Мэгги Корвин в чем-то, напоминающем робу машиниста, скроенном из целого куска холста и пятнистом, как шкура леопарда. Тут же сидела Сибил и читала, изредка поднимая глаза от книги. Она слышала, как Тико Делайе отрабатывает перед зеркалом английское произношение. Она отметила, что пятна леопарда на наряде Мэгги изысканностью рисунка превосходили те, которые изобразила природа на шкуре мертвого леопарда. Его застрелили вчера, и сейчас из него делали чучело.

Бедный леопард, думала она. Ей вспомнился ее разговор с Полом о черной пантере. Что-то, сказала она себе, со всем этим должно случиться. Она пыталась угадать, что же именно. Об этом ей не мешало бы подумать, и сейчас, похоже, было самое время. Она сперва осторожно взглянула на Ходдинга, как будто хотела убедиться в том, что никто не следит за ее мыслями.

Он поймал ее взгляд и ласково улыбнулся ей, ощущая при этом, как на миг между ними установилась ослепительная связь, и это был один из тех редких случаев, когда личность с ее эгоистическими интересами на время подавляется и на первый план выходят чистота и вера.

Сибил послала ему в ответ улыбку и воздушный поцелуй и тут же с упоением возвратилась к своим размышлениям, к тому, что она называла про себя «ситуация с Полом».

По совершенно случайному совпадению, в эту минуту он тоже думал о ней.

Его взгляд упал на календарь – тот лежал на рабочем столе в его маленькой конторе со стеклянными стенками, расположенной в углу мастерской по ремонту машин. Перед ним лежала металлическая заготовка из плохо закаленной стали. Она представляла собой не менее сложную и многостороннюю проблему, чем те, с которыми ему пришлось столкнуться в последние месяцы, и Пол предпочел забыть о ней хотя бы на некоторое время.

Она вернется через три-четыре дня. Эта мысль взад-вперед ходила у него в голове, как стеклышко логарифмической линейки. Его охватила огромная радость, восторг.

Восторг внезапно сменился злостью и еще кое-чем похуже злости: тревожным бессилием. Все это, вместе с лежащим перед ним поршнем, было неимоверно сложно. И он сам создавал эти сложности. Он понимал, что ему не из чего было выбирать. Да и сложности эти были не настолько велики, как он привык думать. Пока ее не было, он сделал странное открытие: без нее с сексом у него было совсем по-другому, хотя, в общем-то, не так уж плохо и даже очень приятно. Не то чтобы он чувствовал себя виноватым, из-за того что был ей неверен. Он и не хотел хранить ей верность. Просто его отношения с ней как-то сузились. Они приобрели скорее дружеский характер, чем любовный.

А это уже, думал он, самая настоящая гадость. С тех пор, как он достиг половой зрелости, у него возникла сначала детская, потом юношеская мечта о соитии «без помех и препятствий». Неразборчивость, как своего рода доблесть, была ему наградой. Но оказалось, что это не верно. Его мечта оказалась подделкой.

Он сделал еще одно открытие. Сам того не замечая, он стал чувствовать себя ответственным за нее. Конечно, только мысленно, то есть самым удобным и экономичным способом. Просто он обнаружил, что не только думает о ней, но еще и беспокоится.

Если бы это была не просто болтовня! Он показался себе смешным и с размаху ударил рукой по столу. Она упрямая и дерзкая, у нее есть целеустремленность, куча талантов и, главное, – убежденность. Она знает, чего ей надо, и что ей надо именно этого. Следовательно, ему незачем о ней заботиться. Она напрямик задала себе вопрос о целях и средствах, в то время как его собственная позиция была неустойчивой, а его желания покрыты мраком даже для него самого.

Все же в этом кратком обобщении был пропущен один маленький пункт, одна крупица: она была влюблена в него. Это была лишь какая-то дымка правды. Даже если прибавить к ней хрупкое предположение о любви с его стороны, что же получиться? На самом деле очень мало, пустяк, который того и гляди испарится.

Он сказал себе, просто и грубо перефразируя старую армейскую шутку: значит, она влюблена в тебя? А ты в нее? А что до пенициллина, то нет ничего хуже простуды.

Его пальцы теребили лежавший перед ним металлический стержень. Теперь эта проблема казалась ему приятной, ее можно было гораздо проще решить. И что самое привлекательное, как только ее решишь, она тут же исчезнет сама собой. В отличие от сплавов, коэффициентов сжатия и линейного расширения, как только речь заходит о людях, рассчитывать на что-либо не приходится, – кроме скуки, неуверенности и измены.

Вместо того, чтобы вынуть текст о металлургии, который лежал в верхнем ящике стола, он сделал нечто неожиданное для себя. Он запер дверь изнутри, задвинул шторы, чтобы его не видели снаружи, и вставил лист бумаги в пишущую машинку.

До этого он ни разу не пользовался ей.

«Дорогая», – он на минуту задумался. Письмо можно было подсунуть под дверь ее квартиры, чтобы она нашла его, когда вернется. В том случае, если он не порвет его.

«Дорогая…»

Он выдернул лист из машинки, вставил другой и начал печатать: «Послушай, недавно у нас был длинный разговор. Неважно, о чем. Ты сама знаешь. Или мы поговорим и все расставим на свои места, или мы со всем этим покончим». Он зачеркнул последнюю строчку и написал по-другому: «Или мы должны подумать над тем, как со всем этим покончить.» Он выдернул бумагу из машинки и порвал ее. Он посмотрел на часы. Еще три или четыре дня. В лучшем случае всего только три.

Он встал из-за стола и вышел из своего кабинета в мастерскую. Там было поразительно тихо, слишком тихо для мастерской, даже голоса людей на первом этаже казались мягкими и приглушенными. Пол знал, что в какой-то мере это зависело от того, какой работой они сейчас заняты. В большой степени причиной этого были согласованность и сдержанность. Но относительная тишина объяснялась еще и особым, совершенно неофициальным духом этого заведения. Механики и техники чувствовали себя здесь одновременно и рабочими и хозяевами. Этого им никто не навязывал: если бы им кто-нибудь об этом сказал, они бы рассвирепели. Напротив, это отношение выработалось у них бессознательно.

Несмотря на то, что никто не становился перед ними в начальственную позу, они с необыкновенным почтением разговаривали с Ходдингом и даже с Полом, его chef de bureau. Они вели себя совсем не так, как рабочие обычной мастерской «для всех». Конечно, они отпускали шуточки в адрес своего босса, но подшучивали они над ним любя. Обращаясь к нему, они почти всегда добавляли «мистер». И уважительный тон.

Пол как-то раз сказал Сибил, что в какой-то мере это связано с тем, что они имеют дело с особым родом механизмов, к которым предъявляются специфические требования, и эти парни чувствуют себя частью команды очень высокого класса. Они не прокручивают девять тысяч автомобилей, которые они потом никогда больше не увидят.

Они прокручивают три или четыре машины, и каждый несет прямую ответственность за малейшую их деталь. Наконец, добавил он, они не могут отделаться от мысли, что Ходдинг владеет всей этой хренью. Этот молодой симпатичный парень, всегда такой вежливый и внимательный – да еще к тому же стоит черт знает сколько миллионов – все это поражает их воображение.

Именно поэтому Пол нарушил церковную тишину мастерской со странным чувством извращенного удовлетворения: его крик пронесся над безукоризненно чистым бетонным полом и отскочил от стен.

– Тони, – заорал он, – надо заново установить этого сукина сына.

Тони, специалист по металлическим покрытиям, в недоумении посмотрел на него из противоположного конца мастерской.

– Отверстия в поршне плохо охлаждаются, – снова крикнул Пол. Пока он шел через мастерскую, все глазели на него, и это принесло ему что-то вроде удовлетворения. Подойдя к технику по имени Тони, он вынужден был говорить тише. «Плохи дела, – подумал он, дав себе разрядку, – придется вернуться к здешним обычаям, исполненным достоинства и даже благородства».

А через три, может быть, четыре дня – к весьма недостойной и неблагородной привычке спать с девушкой босса.

Сидя в шезлонге и думая о своем, Сибил пришла к выводу, что сейчас ей думается хорошо как никогда. Она вздохнула так громко, что ее могли услышать. «Размышление обо всем этом» оказалось чем-то очень далеким от размышления. Это была длинная цепь фантазий, своевольно сменяющих друг друга, и их независимость от ее сознания сводила ее с ума.

Одна и та же картина то появлялась, то исчезала, то вновь навязчиво возвращалась к ней: они с Полом лежали в постели. Это воспоминание было, без сомнения, приятным. Оно было настолько приятным, что у нее свело челюсти в попытке сдержать рвущийся наружу стон.

Пол был единственным мужчиной, кто по-настоящему волновал ее. Все у нее было по-другому до того, как она встретила его. Ей казалось, что до Пола она еще полностью не развилась, была незрелой. Связь с Полом сделала ее взрослой. Правда, это касалось только секса, но тем не менее изменилось и ее отношение к Ходдингу, и иногда это было особенно заметно. Она допускала, что это бывало тогда, когда Пол ее злил, и, следовательно, когда ее мысли были переполнены им.

Она осторожно подвинулась в кресле. Ее узкие шорты стали немного жать, и на короткий миг ей захотелось, чтобы Ходдинг пошел с ней в палатку. Разумного предлога найти не удалось.

Ей надоело быть в постоянном напряжении. Она устала и чувствовала себя сломленной. Она поняла, что эта задача ей не по силам, да ей и не хотелось ее решать. Сквозь опущенные ресницы, как сквозь сон, она смотрела на Ходдинга, бесстрастно изучая его лицо, как будто это был диск с номерами на дверце сейфа. Она удивлялась, почему ее совершенно не трогают его черты. Чего такого особенного, черт подери, в лишнем миллиметре кожи или кости? Почему такое значение имеет чуть заметный оттенок волос или цвет глаз? Как так может быть? Нет, – она покачала головой, – непонятно, что-то здесь не так. Совершенно не так. Прикосновение, тембр голоса, и сами слова, движения. Да, все это. Слишком, слишком много всего нужно выстроить по порядку, чтобы что-то сравнивать. Она нахмурилась. Действительно, все это гораздо больше, чем просто секс, и в этом все дело. Что она ни предпринимала, чтобы не поддаться ему, как ни старалась отделаться от нахлынувших чувств – она любила Пола. Наверное, не очень сильно. А может быть, и очень. До некоторой степени. Вполне достаточно. Боже! Она еще раз подвинулась в кресле и сказала про себя: как я хочу домой!

День подходил к концу, а вместе с ним и покой, уступая место недоумению, тревоге, и наконец все пришло в движение. Один за другим они вышли из лагеря и собрались в тени дерева, ожидая известий с охоты. Масаи частью спали, частью мирно болтали друг с другом. С виду все было спокойно. Даже Жоржи Песталоцци уже не хмурился, сидя на крыле грузовика. Просто ему все надоело и он устал. Внезапно, посмотрев на часы – было уже почти пять, – он спустился со своего трона и подступил к набобу, который не сходил с наблюдательного поста, сидя на своем стуле.

Он протянул руку к ружью набоба и просто сказал:

– По-моему, пора, как вы считаете?

Не вполне понимая его намерения, набоб все же вежливо передал Песталоцци свое ружье. Огромный бразилец тут же вскинул его и трижды выстрелил.

– Стемнеет еще не скоро, – сказал набоб с мягким упреком. – Еще два часа будет достаточно светло.

– Я устал, – сказал Песталоцци, делая над собой небольшое усилие, чтобы казаться обаятельным, – я устал и мне нужна ванна. Самое время закончить эту глупость.

Услышав три выстрела – сигнал, означавший конец охоты и возвращение в лагерь, – Сонни чуть не расплакалась. Она бы и в самом деле сделала это, если бы ее горло, губы и даже глаза совершенно не пересохли. Около полудня с ней произошел ужасный случай. Остановившись передохнуть в тени небольшого рожкового дерева, она сунула в рот кусочек лимона и уже собиралась запить его глотком воды из фляжки, как вдруг заметила огромного скорпиона на стволе дерева, всего в двух дюймах от ее глаз. Она невольно вскочила и несколько секунд стояла, дрожа, а тем временем большая часть ее драгоценной воды вылилась и впиталась в пересохшую землю. Осталось только четверть чашки.

Твердо решив, что это не причина для отмены охоты, она свела свой рацион всего лишь к одному глотку в конце каждого часа – чудовищно мало при такой жаре.

Теперь все кончилось. Глаза ее горели от пыли и злости. За весь длинный, адски жаркий день она так и не нашла следов мальчика. Воздух, попадавший ей в легкие, был такой горячий, как будто он поднимался прямо от костра, а в животе она чувствовала тянущую боль, как будто в нее неумело ввели огромный член.

– Ублюдок, – громко сказала она, имея в виду мальчика. – Все ублюдки. – Она вспомнила о выстрелах ее товарищей. Она свирепо сорвала с головы мешавшую ей соломенную шляпку со смехотворной травяной короной. С минуту она смотрела на нее, а потом, размахнувшись, подбросила ее в воздух. Прежде чем шляпка успела упасть на метелки травы, она схватила ружье и выстрелила, разметав в стороны клочки соломы.

Пусть думают, что я убила его, сказала она про себя, улыбаясь и ощущая что-то вроде освобождения. Она открыла затвор и вытряхнула на землю два патрона: один использованный, другой целый. После этого она сделала несколько решительных, больших шагов в сторону лагеря и вдруг застыла на месте.

Что-то мягкое и кожистое глухо шлепнуло ее по лопатке. Она обернулась, инстинктивно подняв незаряженное ружье.

Мальчик стоял в двух шагах у нее за спиной. Он снял набедренную повязку, и некоторое время она в замешательстве переводила взгляд с обрывка кожи у ее ног на его обнаженное, покрытое пылью тело, все еще хранившее отпечатки стеблей травы, на которой он лежал. Он замер, как олень, свободно опустив руку, в которой он держал древки двух копий, и его неподвижность нарушалась только глубоким накачивающим движением его плоского живота и едва заметным подрагиванием пыльного колена.

Должно быть, с отвращением подумала Сонни, все это время он преследовал ее. Вероятно, он вернулся к отправной точке и ждал, пока она войдет в траву, и весь день так и шел за ней по пятам.

На его лице не отражалось ничего, а большие немигающие глаза смотрели чуть ниже ее взгляда. Сонни вдруг догадалась, что они были нацелены на ямку у основания ее шеи. Она внезапно почувствовала, как ее охватывает изумление, пока еще не перешедшее в страх, но сильное и пугающее, как будто на нее хлынула горячая вода. Муха села ему на грудь и быстро поползла, не страшась равномерно поднимающегося живота, вниз, к бедрам, и, наконец, взлетев, опустилась, черная и блестящая, на его длинный и какой-то цепкий на вид член. «Как хобот слоненка», – подумала Сонни, глядя на этот чарующий, столь нужный придаток. Покраснев, она круто повернулась, чтобы продолжить ходьбу.

Мальчик сломал ей шею, перед тем как изнасиловать ее. Он сделал это быстро и ловко: высоко подпрыгнув, он достал коленом до середины ее позвоночника, крепко схватил длинной тонкой рукой за подбородок и с хрустом повернул ее голову на 180. Он видел, как убивают львы, и был горд тем, что у него так хорошо получилось. Когда он кончил, а произошло это очень быстро, он мрачно взял ее часы, зажигалку и нож. Он никогда прежде не видел тела белой женщины. Ему надоело, он зевнул. Потом пустился бежать.

С наступлением темноты они прекратили поиски. Мальчик так и не появился, и как только настала ночь, масаи ушли. Переживания по поводу отсутствия Сонни сменились скукой, так как они продолжались слишком долго, и только Вера Таллиаферро все еще всхлипывала: ей пришлось дать успокоительного, чтобы она могла уснуть. Никто, кроме нее, даже Жоржи Песталоцци, который был совершенно подавлен, не верил, что Сонни вернется.

Баббер Кэнфилд вернулся на ранней заре. Его встречал только Жоржи Песталоцци с бригадой носильщиков, которые разожгли костры, чтобы обозначить посадочную полосу. Поскольку час был очень поздний, а Баббер – злой, Песталоцци решил рассказать ему об исчезновении Сонни на следующее утро.

После долгого перелета из Кувейта в Найроби, Баббер пересел там из большого самолета на маленькую машину, напоминающую птицу. Тело его затекло от многочасового сидения, и сойдя на землю, он мог изъясняться только жестами и бормотанием. Он раздраженно командовал носильщиками, которые вытаскивали из машины Клоувер. Она была в бессознательном состоянии с момента вылета. Незадолго до посадки в Найроби Бабберу удалось разбудить ее и спросить, не без тревоги: «Что же там, черт подери, случилось?» «Там» относилось к хилтоновским апартаментам Хамида.

Клоувер хихикнула и сонно сказала:

– Он учил меня курить гашиш. Здорово. На вкус, как березовое пиво. – С этими словами она снова погрузилась в сон, и добудиться ее уже было невозможно. Баббер понятия не имел, что такое гашиш, ему это было безразлично. Он не одобрял курящих женщин и много раз говорил об этом Клоувер. «Это портит молоко». Ей никогда не приходило в голову узнать у него, где он приобрел эти сведения, и, конечно, она была не в состоянии сделать это сейчас. Она сонно улыбалась, лежа на плече Баббера, – он не позволил «черномазым» к ней прикасаться, – пока он не отнес ее в их палатку.

С наступлением зари Клоувер проснулась, пораженная тем, что лежала совершенно голая под простынями, и самым нелепым образом почувствовала радость. Должно быть, Баббер раздел ее и уложил в кровать. Если бы такое случилось неделю или даже несколько дней назад, она пришла бы в ужас. Но сейчас по непонятной для нее самой причине это доставляло ей удовольствие. Она посмотрела на Баббера, чьи смутные очертания в слабом свете утра напоминали горы. Он тихонько храпел, и, казалось, что-то тревожило его. Техасское телосложение. Жаль. Ей так хотелось с кем-нибудь поговорить. Она взяла в руки свой алмазный кулон, такой красивый, такой восхитительно дорогой. Она чувствовала себя легкой, полной сил. Вдруг она поднялась и села на кровати, пораженная только что сделанным открытием. Она была счастлива!

Счастлива! Боже милостивый! Не имеет значения почему. Она чувствовала, что если попытается разобраться в своих ощущениях, то неминуемо их утратит. Единственное, чего ей хотелось, это удержать их, сохранить, «проявить и зафиксировать», как фотографию.

Не заботясь о том, что на ней не было одежды, но и не забывая об этом ни на минуту, она бросилась к постели Баббера и стала тормошить его. «Баббер! – взволнованно шептала она, – проснись».

Наконец он проснулся. Он вертел своей огромной головой на шее, напоминающей пивной бочонок, до тех пор, пока не обрел способность открыть глаза и посмотреть на нее затуманенным взором.

– Черт, сколько времени? – спросил он хриплым спросонья голосом, но вполне мирно.

– Я не знаю, – сказала Клоувер. – Послушай, я, о Боже, я сошла с ума.

– Какая муха тебя укусила, к чертовой матери? – спросил Баббер по-прежнему мирно.

– Никто меня не укусил. Я – я счастлива, вот и все. Баббер смотрел на нее долго и внимательно. Он уже совсем проснулся, и его глаза, еще красные со сна, глядели проницательно и живо.

– Тебе чертовски повезло. Понимаешь?

Клоувер смущенно улыбнулась. Она внезапно ощутила себя незащищенной, скромной. Она чувствовала, как у нее твердеют соски. Ей не оставалось ничего другого, как просто уйти; разговор был окончен. Но уходить ей не хотелось. Тогда она судорожным движением сдернула простыню и, забравшись к Бабберу в постель, как можно плотней к нему прижалась.

– Я люблю тебя, – сказала она, пряча лицо у него на груди.

– Рассказывай!

– Правда, клянусь тебе. Я люблю тебя уже несколько недель.

– У меня дурная репутация, – задумчиво сказал Баббер, растирая ее худую спину. – Что ж, мне кажется, что ты все-таки не работаешь на меня. У меня такое правило: я не связываюсь с женщинами, которые на меня работают. Подай-ка мне вон тот портфель.

Пораженная, Клоувер сделала то, что ей велели, и, подав ему портфель, ждала, сидя на краешке кровати. Просматривая разнообразные документы, Баббер в конце концов нашел бланк, отпечатанный на мимеографе. Он протянул его Клоувер вместе с ручкой.

– Подпиши, – сказал он.

Клоувер прочла следующее: «Сим обещаю, клянусь и подтверждаю, что я, находясь в здравом уме и будучи совершеннолетней, вступаю в интимную связь с Баббером Кэнфилдом по собственному желанию и доброй воле, не под воздействием наркотиков или алкоголя, и при этом я отказываюсь от предъявления каких-либо исков о компенсации или денежных выплатах в случае каких бы то ни было последствий этой связи, не исключая, но и не ограничиваясь следующими: беременность, болезнь или телесные повреждения, отсутствие доходов и т. п. Этот документ следует понимать и толковать как акт, выражающий мои добрые намерения, и как свидетельство того, что я вступаю в эту связь по моему собственному свободному желанию и без каких бы то ни было надежд на прибыль нынче и в будущем».

Надев свои маленькие очки, блеснувшие в тусклом утреннем свете, проникающем в палатку, Баббер еще раз прочел документ с подписью Клоувер и самодовольно хрюкнул:

– Всю эту вещицу я придумал сам, – сказал он, бережно сложив листок и убрав его в портфель. – Попросил было этого проклятого юриста сделать мне какую-нибудь форму, а он сказал, что это противозаконно, как чертова мать. Врет!

Клоувер стояла около кровати, изнывая от неловкости, – холодная струйка воздуха безумно щекотала ей грудь, и тем не менее она сочла своим долгом продемонстрировать независимость.

– Я думаю, тебе действительно нужно отредактировать это. Слегка, – сказала она. – Там есть некоторые повторы.

– Уж, конечно, есть, – прорычал польщенный Баббер, быстро обхватил ее и опять затащил в кровать. – У меня у самого есть повторы!

И это, как Клоувер отметила на следующий день в своем дневнике, оказалось совершенно справедливым.