– Ну не странно ли, – сказала Сибил, – ехать на поезде!
Пол кивнул и улыбнулся.
– В сущности это, если так можно выразиться, эксцентрично.
Она засмеялась и сцепила пальцы у него на предплечье. Оба они были в приподнятом настроении, в восторге от того, что им удалось сбежать и сбежать так легко. Для них, привыкших к запаху аэропортов и острому будоражащему нервы ощущению полета на реактивном самолете, в путешествии на поезде было что-то от очаровательной неторопливости деревенского сбивания масла.
Ускользнуть им помог счастливый случай. В последний вечер их пребывания в Лас-Вегасе Андрэ Готтесман объявил о своем намерении жениться на Анетте Фрай и настоял на том, чтобы все присутствующие немедленно отправились в Нью-Йорк. Это произошло еще до того, как Сибил завела с Ходдингом разговор о том, что, по ее мнению, ей следовало бы навестить родителей. Приглашение Андрэ было, конечно же, принято. Главное правило этой компании (а было их немного) состояло в том, чтобы использовать любой разумный предлог для вечеринки. Свадьба же будоражит воображение, наводит на мысль о действительной или мифической сущности брачных отношений, а потому всегда была и будет, по выражению Гевина Хеннесси, «приманкой для публики». Поэтому сам Гевин почувствовал волнение в забытых уголках души.
Итак, Сибил и Ходдинг летели в Лос-Анджелес, чтобы захватить необходимые костюмы. Там они встретились с Полом, который собирался лететь с ними в Нью-Йорк, а оттуда – в Питтсбург, обещая сделать все возможное и невозможное, чтобы вернуться в Нью-Йорк к свадьбе.
Оказавшись в Нью-Йорке, Сибил позвонила матери в Шамокин. Сибил говорила с ней скупыми фразами, и, к счастью, это было все, что мог слышать Ходдинг.
– Мама? Это я. Как у тебя дела?
– Кто? Что?
– Это я, Анна. Я в Нью-Йорке. Как ты себя чувствуешь?
– Что ты делаешь в Нью-Йорке? Этот бездельник, он обрюхатил тебя? Так тебе и надо.
– Ты говорила с врачом?
– Каким врачом? Возьми полный пакет нюхательной соли и запей водой, настоянной на петрушке. Эта вода хорошо помогает. И попрыгай. Сколько месяцев длится беременность?
– Вот это да! Сожалею, мама, ты должна была сказать мне об этом раньше.
– О чем ты говоришь? Ты пьяна? Ты звонишь мне впервые за эти пять месяцев только потому, что ты пьяна? Ты так же испорчена, как и твой отец.
– Ты говоришь, что ждешь заключения по рентгеновскому снимку?
– К черту рентгеновский снимок! Почему бы тебе не вернуться? Ты могла бы работать в телефонной компании и выйти замуж за пожилого мужчину, который закроет глаза на твою беременность.
– Я приеду, как только сумею, мама. Либо сегодня вечером, либо завтра утром.
– Не приезжай. Если ты принесешь ребенка в подоле отцу, он взбеленится. Где ты сейчас?
– Ни о чем не беспокойся, мама. Я обо всем позабочусь.
– Шлюха! – сказала мама по-польски. – Тьфу! – Она повесила трубку.
Сибил отвернулась от Ходдинга, спрятав искаженное болью лицо, и скорчила гримасу, как будто старалась освободиться от прилипшей к небу халвы.
– Они думают, – она запнулась, – что у нее растет опухоль.
Ходдинг вздрогнул.
– Она не хотела говорить мне, пока, – Сибил глубоко вздохнула. – Она не хотела беспокоить меня.
Ходдинг потянулся к телефону.
– Мы можем доехать туда через час. Я позвоню в больницу. В Бостоне есть специалист…
– Нет, – возразила Сибил. Она не дала Ходдингу поднять трубку и отвела его руку. – Это напугает ее. Ты не понимаешь. Они – люди старого закала. Поеду я. Если ее нужно поместить в больницу, я сумею ей это объяснить. Ты… ты только смутишь ее. Понимаешь?
Ходдинг понял: дело в его богатстве. Он покраснел от стыда и беспомощности при мысли об этой старой храброй женщине – почему-то он представлял ее в домашнем чепце, угощающей его чаем из большой кружки – сувенира с Кливлендской выставки – и жалко пытающейся скрыть свою опухоль. Ему было стыдно не только за свое богатство, но и за молодость, здоровье. Он покачал головой, мучаясь от невыносимой боли.
– Позвони мне, как только сможешь. Я имею в виду, когда ты приедешь туда, – попросил он. – В наше время многое можно сделать. Если действовать быстро.
– Может быть… – Сибил кивнула и слабо улыбнулась. – Я хочу сказать, может быть, они и не ждут окончательного заключения. Возможно, все будет хорошо.
Ходдинг прижал ее голову к своей накрахмаленной рубашке.
– Моя храбрая девочка, – пробормотал он, – моя бедная храбрая девочка. – Невольно он улыбнулся, но это не имело значения, потому что она не могла видеть его лица, с которого он не сумел согнать улыбку. У него было намерение дать ей десять тысяч долларов наличными, и хотя он был уверен, что она станет возражать, Ходдинг знал, что на этот раз он будет тверд. Настойчив и тверд.
Это было все, что он мог сделать, чтобы не улыбаться во весь рот.
Пол занял ей место у окна в первом вагоне и сидел рядом, закрывшись номером «Провиденс Джорнэл». Сибил хотела сойти в Трентоне, ссылаясь на то, что они «никогда не были в постели в Трентоне», но Пол сказал «нет».
– Я хочу встретиться с одним человеком в Питтсбурге по поводу сплава. Можно подождать до тех пор. В любом случае, мы едем поездом потому, что нам надо о многом поговорить. Так что – нет.
Сибил ощутила прилив благодарности. С тех пор, как ей исполнилось двенадцать или тринадцать лет, ни один мужчина еще не сказал ей «нет».
Пока Ходдинг ехал в такси от Пенсильванского вокзала, он испытывал странную эйфорию. Это чувство было стойким и полным жизненной силы, ему не страшны были волны самоанализа. По привычке он попытался разложить свои эмоции по полочкам, но лишь пришел в замешательство, и ему захотелось хихикнуть. Ну, пусть будет так, – он счастливо вздохнул и прикрыл рот рукой, чтобы таксист не увидел его дурацкой ухмылки.
Одной из причин охватившего его счастья было то, что он так твердо держался с Сибил. В самом деле, он насильно сунул ей в кошелек десять тысяч, и она, как и ожидал Ходдинг, отказалась принять деньги. Она даже всплакнула. При мысли о ее слезах появившаяся на лице Ходдинга улыбка, которую он прикрыл рукой, стала еще шире. Конечно, все это было порочно, – нет – поправился он, – искаженно, но… Его врач будет доволен. Ходдинг действительно сумел приспособиться к своей власти, а не бежать от нее. И никакого чувства вины, никакого! Он полез в карман за блокнотом, в который заносил существенные наблюдения за своим поведением. Память, как сказал его доктор, это просто экран, но совокупность экранов, как в механике поляризованного света. Однако, как только он поднес карандаш к бумаге, такси уже привезло его на место. «К черту», – сказал он сам себе счастливо, важно вылез из такси и дал шоферу пять долларов на чай.
Внутри «Ла Белль Рив» царило ощущение благополучия и гармонии – внутренней гармонии, он был уверен в этом, – которое усиливалось благодаря вспышкам добрых чувств. Темноволосая Джульетта, которой он вручил, словно дар, свою шляпу, взамен наградила его полной любви улыбкой и обдала запахом духов, идущим от ее прелестной груди. У Ходдинга было сильное искушение задержаться в средиземноморском великолепии этой улыбки, но хозяин, мистер Амандуйе, уже пробрался между мясистыми приветливыми пальмами и увлек его за собой с мягкостью и точностью хирурга. А там уже повеяло на него дурманящей, почти как наркоз, приветливостью мистера Александра, метрдотеля. Несомненно, эти уважаемые люди расцветали от его присутствия. Может быть, их жизнь и не была монотонной, но его визиты в Нью-Йорк несомненно становились для них событием. Он чувствовал, что его голова была бассейном, и в нем плавали дельфины. Славно – хотя бы только на миг – славно быть столь богатым!
В красном зале уже собрались гости, и как будто только его ждал роскошный стол – заливное, мороженое и блюда, приправленные трюфелями. Он пожимал и целовал руки, пробираясь вдоль длинного стола и, наконец, уселся подле Карлотты Милош, подставившей ему округлое плечо, чтобы он отпробовал его, как пробуют грудку каплуна с жемчужным отливом. Сидевший слева от него Гэвин Хэннесси, выглядел как нельзя более уместно и нарядно: его слегка напомаженные ресницы и усы блестели. А слева от Гэвина расположились Бигги, великанша из Готтенберга. Ее робкая улыбка и откровенный наряд почему-то навеяли Ходдингу мысли о призраках. Ну конечно! Он стукнул себя по лбу правой рукой, в то время как левой хлопнул Хэннесси по плечу. Ее посещал призрак, призрак Гэвина, и он принес свои поздравления актеру, продолжая хлопать его по мускулистой спине.
За столом был и набоб из Чандрапура, сиявший конфетной приветливостью. Подле него устроилась Диоза Мелинда, чья достославная грудь, застрахованная у Ллойда, была прикрыта лишь тонким, как влажная паутина, светло-голубым шелком. Эта пара полушарий была известна тем, что легко разила знаменитостей: сегодня она чаще всего указывала на Деймона Роума, который все еще находился под очарованием Летти Карнавон и время от времени впадал в забытье; поэтому Диозе пришлось перенести огонь на более доступного набоба.
Во главе стола сидел Андрэ Готтесман с Анеттой Фрай, которая выглядела до неправдоподобия девственной, что в сущности, соответствовало, если не состоянию тела, то состоянию ума. У разместившихся сбоку от нее матери и отца было такое выражение, будто недавно открылось, что они тайно голосовали за Нормана Томаса или были пойманы нагишом на Женской Бирже в Бронксвилле.
Баббер Кэнфилд, перегнувшись через стол к Ходдингу, сказал:
– Чертовски благородно, – и Ходдинг не мог не согласиться с этим гениальным по духу замечанием.
Он почувствовал себя еще более довольным, когда узнал, что этот прием – лишь первый из целой серии свадебных вечеров и сама свадьба состоится через неделю или около того. Ходдинг не мог бы сказать – почему это так радовало его, казалось, ему нравилось абсолютно все. В том числе и пурпурные виноградины, которые он ел из рук Карлотты Милош. Вообще говоря, он любил виноград, но его раздражали косточки. А так как врачи рекомендовали ему избегать всего, что его раздражает, Ходдинг недоумевал – почему виноград был так восхитителен. Пальцы Карлотты тоже были восхитительны: крошечные, розовые, округлые, они походили на соединявшие их виноградины, и Ходдингу хотелось укусить их так же, как и ягоды.
Он попробовал бы так и сделать, конечно, сначала слегка, если бы не ясный высокий голос Анетты Фрай, от которого вдруг стало невозможно спрятаться.
– Это тот самый мужчина, ведь так, папа? – спрашивала она у отца, указывая пальцем на человека, стоявшего в главном зале в дверном проеме, словно в раме, и не ведавшего о том, что стал объектом внимания.
– Вы частенько его нанимали; он ведь сыщик, не правда ли? У него отвратительная парчовая жилетка.
На это просто нечего было ответить, и зная это, Анетта продолжала говорить в воцарившейся тишине, и голос ее зазвучал отчетливей и выше.
– Но вам нечего тревожиться, – сказала она, – вы больше не несете за меня ответственности. Нет нужды беспокоиться о больнице или тюрьме. Радуйся, папа, вы не потеряли дочь, но заполучили фармацевтическую империю!
Ходдингу показалось, что мужчина, которого Анетта назвала «папой», был готов заплакать. Он закрыл лицо руками: на фоне побледневшего лица его руки казались свекольно-красными. Охваченный чувством, близким к панике, Ходдинг попытался встать. Он не хотел, не желал смотреть на плачущего мужчину. Ходдингу был отвратителен его вид, он, в сущности, ненавидел этого человека. Но тут на удивление сильная белая мягкая рука Карлотты прижала его к стулу. – Подожди, дорогой, – прошептала она, – я помогу ему. Подожди!
Однако Ходдинг не желал ждать. Он стряхнул с себя руку Карлотты и широкими шагами вышел из комнаты, остановился в нерешительности у входа в главный зал, а затем вспомнил о небольшом уединенном баре, где мог отсидеться мужчина, если в ресторан случайно заглянула его жена, а он в это время обедал там со своей любовницей. Именно туда и заторопился Ходдинг, там было безлюдно или почти безлюдно – только бармен и одинокая проститутка, чинная и строгая, как Нефертити – этакий экспонат, предоставленный на время для выставки.
Он попытался заглушить беспокойство, возникшее внезапно и словно пиявками облепившее горло, залив туда три порции бренди тридцатилетней выдержки. Это помогло, и он уже начал думать, что к нему вернулось самообладание, как вдруг Нефертити, остановив на нем взгляд своих египетских глаз, указала ему на что-то. Проследив за ее взглядом, он к ужасу и удивлению своему обнаружил, что бог знает зачем сжимает под мышкой сумочку Карлотты. Изумленный, он извлек вышитую белым бисером сумочку и положил ее на стойку бара. Это потрясло его. Это было просто необъяснимо. То есть объяснить это было возможно, но делать это пришлось бы врачу. Как бы там ни было, он не мог остаться с этой проблемой один на один.
Ходдинг взглянул на свои часы и понял, что не способен путем несложных вычислений определить, который час в Беверли Хиллз. Он повернулся на крутящемся табурете и чуть не наступил на крошечные узкие туфельки. Туфельки принадлежали Карлотте.
– Дорогой! Как это мило, что ты захватил мою сумочку.
– Э-э, послушай, Карлотта, мне надо позвонить по телефону.
– Да, конечно, дорогой, но прежде ты угостишь меня бренди, а? Такой ужасный вечер, такие люди, бедный Андрэ, это хуже чем самоубийство. Хуже, это я тебе говорю.
– Несомненно. Но послушай, если ты не против, Карлотта…
– Но я против, детка! Ты не можешь оставить меня здесь одну. – Тут он вспыхнул, при мысли о взгляде, брошенном на проститутку. – Что подумают люди?
– Но ты не понимаешь, – в отчаянии промолвил Ходдинг, стараясь говорить шепотом. – Это срочно. Мне необходимо найти телефон.
– А-а, это просто, – ответила Карлотта, радостно захлопав в ладоши. Это был один из самых восхитительных ее жестов. – Бармен, пожалуйста, надо достать мистеру Ван ден Хорсту телефон.
В полном замешательстве, чувствуя себя обезоруженным, Ходдинг наблюдал, как телефон возник перед ним на стойке бара. Он уставился на аппарат. Карлотта сняла трубку и приготовилась набирать номер.
– Беверли Хиллз, – сказал Ходдинг чуть слышно, – Крествью, девять – ноль – ноль – четыре.
Карлотта очаровательно погрозила ему пальцем.
– Этого недостаточно, милый. Еще одна.
– Крествью, девять – ноль – ноль – четыре – семь, – отозвался Ходдинг. Он чувствовал, что вот-вот упадет в обморок. Но не упал, а через несколько мгновений его соединили с абонентом. Карлотта отняла пахнувшую теперь духами трубку от уха и протянула ему. Ходдинг прислушался.
– Алло, – услышал он. – Алло!
– Доктор Вексон? – скрипуче сказал Ходдинг, – это… это Ходдинг.
– Где вы?
– На Сороковой Авеню – в Нью-Йорке. Э-э, как вы поживаете, сэр?
– Хорошо. Почему вы называете меня «сэр»?
– Я, я… – Ходдинг замялся. Он стал пугливо озираться, и куда бы он ни посмотрел, его взгляд натыкался на улыбку Карлотты. Это была очень милая улыбка: у Карлотты были красивые зубы.
Ходдинг вновь приложил трубку к уху и вслушался. Хотя на другом конце молчали, он знал, что доктор Вексон слушает.
– У меня все хорошо, – сказал Ходдинг и закусил губу: доктор не спрашивал его об этом. Он вновь помедлил. Наконец в трубке послышался голос:
– Вы что-то хотели сообщить мне?
– Гм, э-э, только то, что я в Нью-Йорке, видите ли…
– Как обстоят дела в Нью-Йорке?
– Они… они хороши, – в отчаянии ответил Ходдинг. – По правде говоря, дела… просто хороши.
– Вы развлекались?
– Э-э, в сущности, да. Да, и немало. – Ходдинг с облегчением вспомнил, что он действительно развлекался.
– Ну, это хорошо. Не бойтесь наслаждения. Вы знаете, что я всегда говорю – поживите немного в свое удовольствие.
«Это правда, – подумал Ходдинг, – он всегда так говорил».
– Ну что же, я скоро позвоню вам снова, хорошо?
– О'кей, – согласился доктор, – в любое время.
– Я действительно хочу поблагодарить вас, доктор. Я имею в виду – за это…
– Нет проблем. Я включу плату за телефонный разговор в ваш счет. Пока.
– Пока, – откликнулся Ходдинг и повесил трубку. Ему было неприятно, что доктор упомянул о включении платы за телефонный разговор в счет. Но это было несущественно. Сейчас он чувствовал себя немного лучше.
– Фу, – произнес он, улыбаясь Карлотте, обнял ее за плечи и поцеловал в нежную щеку. Карлотта шутя надула щеки и стала похожа на хомяка; и тут ее стакан с бренди опрокинулся на обтянутые белым шелком колени.
– Какой непослушный мальчик, – заметила Карлотта, – какой нетерпеливый! – Это было сказано совсем не зло, но у Ходдинга не осталось сомнений, что виноват в этом он. В душе мелькнула догадка, что Карлотта сама опрокинула стакан, но по зрелом размышлении он понял, что ни в чем нельзя быть уверенным, с покорностью стал осторожно промокать ее платье на коленях салфеткой. Ходдинг был очарован, обнаружив, что окрасившийся в цвет бренди шелк обрисовывает пупок Карлотты.
– Пошли, глупыш, – позвала она, легко подымаясь с крутящегося табурета. – Ты отвезешь меня домой, и я смогу переодеть платье. Пошли, пока я не замерзла до смерти.
В такси, которое везло их к дому Карлотты, к Ходдингу отчасти вернулось присутствие духа. Карлотта смеялась, шутила, играла концом его цепочки и так часто говорила ему «дорогой», что салон машины стал казаться ему весьма уютным местом, и, если бы Карлотта не схватила его за запястье и силой не вытянула из машины, Ходдинг не отказался бы остаться там.
К счастью, они оказались в лифте одни: Карлотта ворковала и потягивала его за кончик носа. Хотя он ничего не имел против, это даже ему нравилось, он чувствовал – в присутствии постороннего это было бы совсем неприятно.
Он смутно осознавал, что начинает чувствовать и вести себя по-детски: если в другое время это испугало бы его, то сейчас – нет. Он еще более укрепился в своем убеждении, когда вошел в ее квартиру – она напомнила ему о том, как, будучи ребенком, он учинил небольшую резню.
Все в квартире было белым – белая шерсть, белый шелк, белые светильники, белые столы и даже белый портрет обнаженной Карлотты в полный рост, висевший довольно низко на белой стене. Ходдинг стоял на пушистом белом ковре и улыбался, припоминая, как ребенком он взял огромного плюшевого льва, подаренного ему матерью и нежно любимого им, и распорол его портновскими ножницами няни. Комната живо напоминала ему этот эпизод: всюду были белые пучки трав и белый мех. Ходдинг припомнил, что тогда, в детстве, он был очень доволен.
Карлотта прервала его размышления, окликнув его из ванны и посоветовав открыть бутылку шампанского, что он и сделал. Когда он, разлив шампанское по бокалам, пошел, чтобы дать один бокал ей, его ожидал сюрприз. Ванная комната Карлотты была расположена в конце короткого коридора, который был весь увешан зеркалами. В них отражалась открытая дверь ванной и то, что было внутри; от такого обилия раздробленных изображений Карлотты, кусочков и осколков Карлотты, сливавшихся и наплывавших один на другой, у него закружилась голова, и он направился, как это позже выяснилось, прямо в шкаф для белья.
Мгновенье спустя появилась и сама Карлотта, смеющаяся и блестящая, в донельзя откровенном пеньюаре, почти сведенном на нет. Массируя голову, она вела Ходдинга по зеркальному коридору, указывая безопасный путь в спальню. Там, ухитряясь хмуриться и улыбаться одновременно, потягивая шампанское, она сбросила с себя то немногое, что лишь условно можно было назвать одеждой, и встала розовым, как меренга, телом в контур портрета.
– Я хочу, чтобы ты знал, дорогой, – промолвила она ликующе, – портрет написали, когда мне было двадцать.
Ходдинг оставался бездыханным и безгласным.
– Ты доволен? Скажи, что ты доволен, дорогой.
– Ты восхитительна, – отозвался Ходдинг.
– Спасибо, дорогой! Ты такой милый мальчик. Ты – милый, и поэтому Карлотта тоже будет мила с тобой. Я хочу, чтобы ты снял одежду, и я протру тебя льдом с камфарой.
В течение следующих четырех или пяти часов Ходдинг, по крайней мере, однажды, а может быть, дважды или даже трижды, чувствовал, что он отдал богу душу и попал в рай. В сущности, он не верил в существование рая – или в смерть, принятую для того, чтобы туда попасть, – так что это понятие было не совсем точным. С другой стороны, то, что здесь происходило, никак точнее нельзя было обозначить.
Это было райское блаженство: его так ласкали, нежили, прижимали, покусывали, легонько постукивали и прихватывали, и вытирали досуха. И, как Ходдингу объясняли в разное время разные врачи, некоторые представления о рае не так уж далеки от понятия «чрево» – это место, где спокойно и безопасно… оно расположено прямо над нами (вы ощущаете связь?)… оттуда нас изгоняют (первое наше потрясение) и туда мы возвращаемся через райские врата (здесь символ как нельзя более точен, не так ли?)… чтобы обрести мир, который выше понимания (и т. д.). В самом деле, Ходдинг ощущал покой и мир, который был настолько выше понимания, что, казалось, становился неуместным. Это было именно то, чего добивалась Карлотта и что показывало, как она искусна.
Через несколько мгновений она не только уложила Ходдинга в кровать, но таинственным и увлекательным образом преобразила спальню в детскую. Освобожденные от одежды, часов и сдержанности взрослых людей, они играли в медведей и тигров, они щебетали и рычали. Они изобретали секретные словечки, совершали дурные поступки, были вздорными и отважными, и по очереди становились мамой, папой или ребенком. Чувство вины и страха ушло, утихло от самозабвенного смеха Карлотты, ее криков и ужимок. Они открывали, что носки ног, переплетения пальцев, необычные складки и округлости, до этого отправленные в ссылку, были теперь возвращены из изгнания и полны чувственного очарования.
Божественно… мир, покой… Эти понятия плавали в подсознании Ходдинга. Нет позорного клейма греховности, нет привкуса порочности или извращенности и сопутствующих им мук изгоя. Ходдинг испытывал чувство огромной благодарности к Карлотте, и, лежа с закрытыми глазами, нежась в лучах приятных ощущений, искал способ высказать свои чувства. Но фразы, казалось, ускользали от него, и наконец Ходдинг понял, что сама идея благодарности – не что иное, как напыщенность, граничащая с раскаянием. Поэтому он открыл глаза, повернул лицо в ту сторону, где должна была находиться Карлотта, и счастливо вздохнул. Если Карлотта и слышала его, она не подала виду. Она лежала, свернувшись калачиком поперек кровати, в изголовье, и Ходдингу видна была лишь ее спина, округлая и пышная, словно бело-розовая брошь. Она натянула на голову подушку и из-под этой цитадели из гусиного пуха доносились приглушенные гортанные звуки и негромкое похрапывание уроженки Средней Европы.
Много позже, завязывая галстук вялыми небрежными движениями, он разговаривал с Карлоттой, чье изображение появилось в зеркале. За камфарным растиранием и тем, что последовало дальше, он не успел заметить, что в ее шестикомнатной квартире практически не было такого уголка, где Карлотта не отражалась бы в одном из зеркал. Ничего, он был рад созерцать ее – по-прежнему пышную, не отмеченную следами их совместного движения: ее милая улыбка прямо-таки витала над будуаром цвета взбитых сливок.
– Я действительно хотел бы на тебе жениться, Карлотта, – сказал он, искренне веря каждому своему слову. – Но я не могу. Я должен жениться на Сибил…
– У меня и в мыслях не было выходить за тебя замуж, дорогой. Мне это и в голову не приходило. Это было бы неэтично с моей стороны. Мужчина должен жениться на молодой женщине, а не на такой, как я. Кроме того, дорогой, теперь, когда ты знаешь, где я живу – глупо думать о женитьбе.
– Ладно, – Ходдинг замялся, – предположим, это хорошо сейчас. Но потом, я хочу сказать, что, в сущности, это будут сплошные нервы.
– Да, конечно, дорогой, в сущности.
– Это вопрос зрелости. Боже мой, ты должна это понимать, как никто другой. Я имею в виду, что ты и есть такая. Такая зрелая.
Последовавшее молчание говорило о том, что он неверно истолковал ситуацию.
– Надеюсь, я не обидел тебя, – сказал он и испортил все еще больше, добавив: – Мне нравятся зрелые женщины.
Карлотта сделала нетерпеливый жест. Все еще продолжая улыбаться, она готова была убить его. Ее нисколько не обидело замечание о ее «зрелости»: она была «зрелой» с восьми лет. Дело заключалось в том, что перед ней встала серьезнейшая проблема, а времени на ее разрешение почти не оставалось. Проклятая болтовня Ходдинга мешала ей сосредоточиться. У проблемы было две стороны, и они чертовски переплелись. С одной стороны, в глубине сердца она оставалась истинной профессионалкой, и было просто немыслимо, непростительно отдавать что-либо, не получая ничего взамен; ведь это была ее квартира, а не какое-нибудь благотворительное заведение. С другой стороны, их отношения были щекотливыми – хотя и такое с ней случалось, – они балансировали на грани между материнскими чувствами и кровосмешением. Она не только знала об этом взаимопереплетении, но и сама сформировала его. Вопрос состоял в том, как, удовлетворив свои потребности, то есть решив первый аспект проблемы, не разрушить сразу и бесповоротно второй посылки? Или, проще говоря, как превратить сына в прошлом в клиента, платящего в настоящем?
– Дорогой, – промолвила она, окончив расчесывать свои тускло-золотые волосы, – подойди сюда на минуточку, я хочу поговорить с тобой.
– Ну конечно, – тепло откликнулся он, – я и сам хотел поцеловать тебя на прощанье. – Он подошел к кровати и поцеловал ее в лоб.
Она не представляла, что скажет дальше, и вдруг ее осенило: необходим резкий поворот! Карлотта от радости захлопала в ладоши, а Ходдингу этот жест показался полным отчаяния.
– Я была такой дурной, такой дурной девочкой!
Ходдинг вспыхнул. Он поцеловал ее пальцы.
– Мне кажется, что ты была ужасно мила.
– Так и есть, дорогой, я хотела быть милой с тобой! Я ничего не могла с собой поделать. Я всегда хочу быть приятной тебе. – Она по-девичьи беспомощно пожала плечами. – Сегодня вечером я должна быть на телевидении. Знаешь, одно из тех шоу-марафонов, что идут всю ночь; сбор денег для больных артритом. Мне так не хочется участвовать в этой программе. Я должна сказать тебе честно – я безумно хотела найти какую-нибудь отговорку.
– Ты хочешь сказать, чтобы не пришлось идти туда? – Она кивнула и зарделась.
– Ну уж нет! Я думаю, что ты слишком строга к себе. – Чем по-детски беспомощнее становилась Карлотта, тем рассудительнее и увереннее чувствовал себя Ходдинг.
– Я ничего не могла с собой поделать. Это так меня выматывает. И, кроме того, – она выдержала нужную паузу, – не менее важно хорошо вести себя по отношению к друзьям, а ведь мы с тобой стали такими близкими друзьями.
– Я не могу выразить… – начал Ходдинг.
– Нет-нет! – Она приложила надушенную руку к его губам. – Ты ничего не должен говорить. Это я должна благодарить тебя. Мне страшно не хотелось заниматься этим артритом. Я была в ужасе… Все эти люди хотят, чтобы я была очаровательной, а в душе я плачу. Но я не могу этого показать. – Она вздохнула и улыбнулась. – Ну что ж, если я и трусиха, если я и использовала тебя, я что-то должна была предпринять. А что я могла поделать? – Она развела руками и так энергично вздохнула, что Ходдинг почувствовал прохладное дуновение на своих еще влажных волосах. – Я выпишу им чек. – Она пожала плечами. Она храбро вскинула на него глаза и тут же опустила их.
– Ты ничего подобного делать не будешь, – ответил Ходдинг. – Это моя обязанность. В конце концов это я опрокинул на тебя стакан. И я не остался бы у тебя, если бы сам этого не захотел…
– Нет, дорогой, ты не должен так поступать. Мне так стыдно…
– Ну, прекрати, я настаиваю. Как ты думаешь, какова должна быть сумма?
– Дорогой, я и слышать об этом не хочу. Утром я позвоню брокеру и попрошу продать часть акций…
– Пять сотен? Тысяча?
– Нет, по крайней мере, двадцать пять сотен. Мне было бы за себя стыдно… Но что ты делаешь?
– Послушай, оставайся на месте, – строго сказал Ходдинг, склоняясь над чековой книжкой. – Двадцать пять сотен – это изрядная сумма.
– Но я не решилась бы предложить меньше. Эти бедняги рассчитывали на меня.
– Не надо ни о чем беспокоиться, – отозвался Ходдинг, выписывая чек, складывая его вдвое и кладя на ночной столик. – И, послушай, Карлотта, не позволяй им больше использовать себя. Это несправедливо. Ты понимаешь?
Она кивнула и закрыла лицо рукой.
– Иди сюда и поцелуй меня, прежде чем уйти, – попросила она, – но не смотри на меня.
Ходдинг нежно поцеловал ее, мельком увидев – он не сомневался в этом – полные слез глаза, скрытые за пальцами Карлотты.
– Я немного увеличил сумму, – произнес он, выпрямившись и направляясь к выходу, – для тебя.
– Милый, милый мальчик, – пробормотала она.
Едва лишь дверь за ним захлопнулась, Карлотта быстро потянулась за чеком. Тридцать пять сотен долларов! Но она не стала тратить время на самовосхваление. Квартира пропахла камфарой, и комнаты надо было проветрить. Кроме того, она чертовски проголодалась.
В то время как Ходдинг покидал квартиру Карлотты, в одном из западных кварталов Нью-Йорка небольшая процессия направлялась из заведения Макдугала в кафе неподалеку от Четвертой улицы. Впереди шла девушка по имени Ксения в накидке для пианино и туфлях на веревочной подошве. Под мышкой она сжимала посылочный ящик, в котором находились голограммы стихов; другой рукой она умудрялась держать кота по имени Исаак и мужчину по имени Исаак, одетого в костюм маляра и наигрывавшего на ходу на губной гармонике. За ними следовал Баббер Кэнфилд в обнимку с Клоувер. Несмотря на то, что он носил очки, Баббер внимательно смотрел под ноги, чтобы не наступить на шлепавшие сандалии Ксении. Баббер хотел купить губную гармонику, но ему было отказано в этом, и теперь он размышлял – что лучше: купить фабрику губных гармоник или предложить этому парню больше денег, когда представится удобный случай. Что касается кота Исаака и его тезки-мужчины, выпившего полгаллона муската, то он не торопился принимать решения, какими бы неотложными они ни казались.
Позади них, подобно тонкому хвосту воздушного змея, маленькими группками из выцветшего вельвета, тянулись полдюжины других людей более или менее поэтического склада и, как правило, худощавых. Одна из них, девушка по имени Ферн, называвшая себя Голондриной, носила на шее цепь из автомобильных поршневых колец, звеневших при ходьбе. Она жила с Клоувер в одной комнате во время учебы в школе.
Время от времени она простирала тонкую руку – а рост ее был больше 180 сантиметров – и, похлопывая Клоувер по голове, говорила: – Кло-Кло, боже мой!
Все эти звуки – звяканье колец, тихие жалобные звуки губной гармоники, шуршанье пеньковых подошв – гармонировали с дневным шумом городских улиц, и Клоувер пожалела, что уже давно не возвращалась к начатому стихотворению.
Она не раскаивалась в том, что привела Баббера сюда, к этим людям. Его поведение, как она и ожидала, было безупречным. Обладая задатками фанатика или дервиша, Баббер, естественно, был способен принять и по достоинству оценить эти качества в других. Конечная цель их устремлений его мало трогала. Баббера волновали лишь страсть, горение сердца и ума, скорость и накал обновления. Они были созвучны его чувствам. От дилетантов и неверующих он был так же далек, как, например, от Гамлета или высиживания яиц.
Клоувер покрепче сцепила пальцы на его могучей руке и на ходу прижалась животом к его бедру. Это был жест бескорыстной любви.
Когда они наконец добрались до «кафе», оно оказалось выходящим на улицу грязноватым складским помещением с выкрашенными в черный цвет витринами и еще заметными следами старой клеевой краски, сливавшимися в название «Гонкур спортинг гудс». Войдя внутрь, что было не так просто, как могло показаться, так как комната была переполнена и надо было потеснить дюжину посетителей, чтобы открыть дверь, они очутились в помещении, атмосфера которого напоминала внутренность сомкнувшего створки и почившего моллюска, из которого обычно готовят густую похлебку. Очки Баббера сразу же запотели, и он сдвинул их на лоб. В нос ему ударил столь сильный запах вельвета, пропитавшегося потом разгоряченных тел, что он почувствовал себя вернувшимся в детство. Он начал громким хриплым шепотом рассказывать Клоувер о том, как его короткие штанишки чуть не сгорели на плите, но она заставила его замолчать поцелуем.
Понемногу его маленькие глазки привыкли к полутьме, и наконец он разглядел крупного мужчину среднего возраста, усевшегося на стул, стоявший на столе, и считывавшего что-то с катушки кассового аппарата, которую он прикрепил к папке с зажимом. Единственным источником света здесь служил вспыхивающий янтарно-розовым цветом аварийный сигнальный огонь, вроде тех, что используются для предупреждения водителей подъезжающих машин об аварии на дороге. Необычность ситуации усугублялась тем, что человек, державший сигнальный огонь, и тот, кто считывал что-то с рулона, были полицейскими, одетыми в форму, – двое «лучших нью-йоркцев», глубоко погруженных в искусство.
– Двадцать девять, – читал полицейский, – Тридцать семь,
Закончив чтение, полицейский поднял голову, оторвал полоску от рулона и пустил ее по воздуху, пока она не исчезла из виду. Его жест был встречен хором одобрительных вздохов и приглушенным ворчанием двух почитателей из темных глубин этой конуры. Кто-то в круге вспыхивающего света вытащил банку из-под майонеза, и несколько мгновений тонкие пальцы выбивали дробь по ее крышке. Потом банка исчезла, и воцарилась прежняя полная тишина.
– Будь я проклят, – прошептал Баббер, обращаясь к Клоувер, с оттенком уважения и некоторого благоговения.
– Ш-ш-ш, – отозвалась она.
Тогда Баббер заговорил своим обычным вежливым тоном, от которого проснулись бы и призраки мертвых крыс на верфи в ближайшей гавани:
– Посторонись-ка, посторонись, сынок.
Он подошел к полицейскому, все еще сидящему на возвышении со стетсоном на груди, и спросил:
– Ты не против, сынок, если я прочитаю стишок, или это частный клуб?
– Ну почему же, отнюдь нет, сэр, – ответил полицейский, – всех нас одинаковая масса и плотность, никто не выделяется.
– Спасибо, парень, – откликнулся Баббер, – ты вроде неплохой малый, и поэтому я скажу тебе, что Эмбериллиум распадется еще до конца года. Держи пять и тяни наверх.
– Ну что ж, конечно, отец, – неопределенно сказал полицейский, поднимаясь со стула и протягивая руку Бабберу. На самом деле, для того, чтобы втащить бабберовскую тушу на стол понадобились две или три таких руки, и когда он взобрался на возвышение, стало ясно, что света от сигнального огня хватает лишь для того, чтобы осветить массивную золотую пряжку его ремня. Над головой у него зажглась маленькая голубая осветительная лампа, и Баббер, в сдвинутой на затылок шляпе и зацепивший дужки очков за свои маленькие уши, был похож в голубоватом свете на гладкого кита, как его сыграл бы Орсон Уэллс.
– Ну так вот, – промолвил он, прочищая горло. Губная гармоника парня, стоявшего у правого локтя Баббера, издала нежный звук. – Спасибо, сынок, – поблагодарил Баббер, – ну так… – Но тут у его левого каблука раздалась дробь барабана бонго. – Благодарю за помощь, – отозвался Баббер. Флейта все продолжала рассыпать звуки, Баббер обстоятельно вытер лицо пестрым шелковым платком, изготовленным на заказ у Кардена. – Клянусь, у вас тут отличная компания, – заметил он. – А теперь я собираюсь прочитать вам стишок, которому меня научила моя мама. Вы готовы там, внизу, даже если я вас не вижу? – В ответ раздались отрывистые звуки флейты, жалобная мелодия гармоники и звяканье. Они были готовы.
– Хорошо, слушайте:
– Осторожно, отец, – послышался чей-то голос.
– Я сказал, – с достоинством продолжал Баббер, – уселся на заборе и выводит «аллилуйя». Тут я немного пропущу. Но слушайте дальше:
Баббер запнулся и продолжил:
– Дальше идет что-то о мелко порубленных грибах и яблочном повидле, но будь я проклят, если я помню – А ОН С НЕПОКРЫТОЙ ГОЛОВОЙ, – вот, вот оно как – ВЫХОДИТ ПОКОРМИТЬ СКОТИНУ. Убрали в копны хлеб, на клене лист пожух! Ну, что, разве это не миленькая штучка?
Наступила абсолютная, обвальная тишина, такая глубокая, что поскрипывание огромного, ручной работы, кожаного пояса Баббера было слышно через всю комнату. Затем откуда-то раздался возглас: «Браво!» После этого сразу же послышалось женское всхлипывание и, наконец, весьма странный щелкающий звук, похожий на стрекот насекомых. На самом деле звук этот возникал от пощелкивания ногтем большого пальца об ноготь указательного, что в этом заведении заменяло безудержные, почти головокружительные аплодисменты.
Баббер, весьма озадаченный таким приемом, стоял, растерянно моргая, и размышлял – не собирается ли эта саранча съесть его? Но в это время Клоувер, пробившись сквозь толпу, порывисто прижалась к его ноге и сказала:
– Они в восхищении.
– Но… ты не смеешься надо мной?
– Ей-богу, – отозвалась Клоувер.
– Вот это да, будь я проклят, – удивился Баббер. Спустившись вниз, он хлопнул полицейского по плечу. – Послушай, сынок, есть ли какой-нибудь закон, запрещающий мне пригласить этих симпатичных ребят к себе в отель на вечеринку?
– Нет, отец. Где ты остановился? В «Бельвю»?
– Нет, в «Карлайле».
– Шутки шутишь, а, отец? – произнес полицейский, подтолкнув своего напарника.
– Вы не понимаете, – торопливо вмешалась Клоувер. – Баббер, дай мне твою булавку для галстука. – Баббер безропотно извлек булавку, украшенную алмазом величиной с глаз спаниеля. – У вас есть карманный фонарик? – спросила Клоувер у полицейского. Когда тот послушно отдал ей фонарик, Клоувер провела алмазом по стеклу, и послышался характерный скрежещущий звук, который издает лишь настоящий алмаз. – Он один из самых богатых людей Америки, – просто сказала она.
Полицейские посмотрели друг на друга, потом на Клоувер, на Баббера, затем опять друг на друга. – Пойдем, Дарри, пойдем отсюда. Я говорил тебе, что это грязный меньшевистский кабак.
Уходя, полицейские слышали, как Баббер радостно проревел сквозь полумрак:
– Приглашаю всех и каждого отведать барбекю по-техасски с шампанским у меня в «Карлайле». Пусть кто-нибудь позвонит и вызовет несколько лимузинов. Скажите им – пусть пришлют дюжину.
Эти слова были встречены таким громким криком, что кот Ксении, Исаак, за все шесть месяцев своего существования не слышавший ничего громче шепота или смущенного покашливания, естественно, предположил, что разверзлось небо. Он помчался к двери вслед за двумя разочаровавшимися полицейскими, и ни одного из них больше никогда не видели.
Именно по этой причине Ходдинг был разбужен около пяти часов утра Баббером – лично. Ему пришлось надеть купальный халат и подняться наверх, потому что, как заявил Баббер, все эти юнцы осаждают его справа и слева.
К тому времени, как Ходдинг пошатываясь доплелся по коридору из своего номера в номер Баббера, вечеринка была уже на исходе. Управляющий отелем никак не хотел взять в толк, что барбекю по-техасски в три часа утра – это именно то, без чего они не могли обойтись. Однако это затруднение было быстро улажено, когда Баббер пригрозил управляющему позвонить в свой синдикат в Даллас и купить отель – до семи утра по нью-йоркскому времени.
Ходдинг осторожно пробрался между телами уснувших рифмоплетов и получил бокал теплого шампанского вместе с куском холодного бычьего жаркого. В одном углу комнаты находился Баббер вместе с тремя или четырьмя гостями, наигрывавшими на расческах, обернутых туалетной бумагой, «Золотую розу Техаса». В другом углу Клоувер, позаимствовавшая у кого-то трико акробатки, сидя со скрещенными ногами на полу, вынимала из зеленых конвертов пластинки и крутила их для поэтов, которые уже несколько часов назад отошли ко сну. Ходдинг посмотрел вокруг, пытаясь найти уголок, чтобы прилечь, и увидел, что все места заняты. Тогда он осмотрелся в поисках мягкого тела и, найдя такое, положил голову кому-то на живот и закрыл глаза.
Баббер переключился на «Старый тяжелый крест» почти в то же время, когда Клоувер перешла к Барбаре Аллен. Холдинг спал.
Вечеринка, хоть и с меньшим размахом, продолжалась до середины следующего дня. Около семи утра девушка, называвшая себя Голондриной, встала и уселась рядом с Баббером, который к тому времени вновь вернулся от шампанского к относительному здравомыслию неразбавленного бурбона. Они проговорили несколько часов. Она заявила Бабберу, что он «неиспорчен», и завела речь о Валери и Рембо. Баббер сказала «Я сердечно благодарю вас, девушка», – и стал рассказывать ей об особенностях бурения. При этом ни один из них не скучал. Когда к полудню Клоувер проснулась, Баббер заявил ей, что ему безумно нравятся ее друзья и он подумывает об открытии колледжа – прямо в Гринвич Вилледж, чтобы там молодежь могла узнать о Барри Голдуотере и позднем Роберте Тафте.
В ответ Клоувер захихикала, взобралась к нему на колени и поцеловала в заросшую щетиной щеку. После этого она назвала его «плюшевым мишкой» и вновь отправилась спать.
За три дня пребывания в Питтсбурге, за исключением тех часов, которые Пол провел в лабораториях металлургического завода, он оставался с Сибил в гостинице. Остатки поданной в номер еды частью находились на столе, частью на кровати вперемежку с разбросанными газетами и пепельницами, которых здесь было в избытке; номер пропитался затхлым запахом сигарет и занятий любовью. Все было достаточно приятно, однако, плавая в ванне, Сибил смотрела на Пола с чувством неясного беспокойства.
– Я хочу знать, – осведомилась она, – почему ты… почему мы никуда не выходим с тех пор, как приехали сюда? Мне это и не нужно, ведь здесь некуда пойти. Но я чувствую, что завожусь.
Он выпустил из рук газету, которую читал, и она скользнула на пол, прямо к двери. Он улыбнулся.
– Мне кажется, что мы должны выяснить, каково положение на самом деле. Доведем его до крайности и посмотрим, сможем ли мы это выдержать. Если мы потерпим поражение, то лучше сейчас.
Сибил серьезно смотрела на него, обдумывая его слова.
– Ты действительно сумасшедший. Ты знаешь, как это называется? Что-то вроде вериг и власяницы. Разве у нас недостаточно хлопот, чтобы еще усугублять положение?
Он вытянул ногу и похлопал Сибил по животу.
– Подвинься, – попросил он ее и залез в ванну.
– Как случилось, – спросила она, – что ты внезапно стал святым? Меня не беспокоит, сумеем ли мы это или нет. Либо – да, либо – нет.
– Старая привычка, – ответил Пол, набрав в сложенные ковшиком ладони теплой воды и окатив ее колено. – Это происходит оттого, что ты обнаруживаешь в себе изъян. Послушай, ты мечешься, как угорелый, а мир сидит и ждет, словно большая баскетбольная корзина, когда ты угодишь в сетку. – Он пожал плечами. – Потом ты обнаруживаешь, что стал иным. И не то чтобы ты это чувствовал или видел. Но если все говорят, что это так, тогда, клянусь богом, ты действительно иной. Вот тут и начинаешь волноваться. Понимаешь? Сибил села и обняла его.
– Я люблю тебя, – сказала она. – Я ужасно люблю тебя. Ничто другое не имеет для меня значения. Послушай, я ленивая недотепа, и я не очень сильная. Так что… у меня есть изъян. – Она помолчала. – Я думаю, что если бы ты не делал из всего этого такого большого секрета, ты был бы в лучшем положении. Это как у Ходдинга – вечный комплекс вины. Черт возьми, я тоже знаю, что это такое.
– Я тоже об этом думал, – кивнул Пол. – Это верно, если все время ходишь с ложью внутри, действительно чувствуешь себя виноватым. С другой стороны, с другой стороны… это насилие, будь я проклят! Это подлость, она доводит меня до бешенства, и мне хочется бороться с этим.
– Что? С чем?
– Кто-то приходит и говорит: ты – это больше не ты. Ты – кто-то другой или что-то другое. Вот что ты есть – мы определим это для тебя. – Он шлепнул по воде рукой. – Да, конечно, они дадут тебе весьма свободное в некоторых отношениях определение. Тебе будет оставлено некоторое пространство – чтобы ты порезвился, но по сути дела ты попадаешь в какие-то рамки – от сих до сих. – Он вытянул руки, чтобы показать воображаемый интервал.
– Я хочу сказать, – добавил он сердито, – что это тоже опасно. Известно много евреев, которые играют навязанные им роли. Ты – жирный еврей, гребущий деньги. Вот ты – мой сын, доктор-еврей. А ты – чувствительный академичный еврей. Ты – еврей-адмирал, ведь нам разрешено иметь такого раз в двадцать три года. – Я хочу быть самим собой, черт побери, самим собой! Дайте мне использовать свой шанс. Дайте мне играть по своим правилам. Не кладите меня в ящик за номером двадцать три-икс или с надписью «модель шесть-сорок два, улучшенная». Вот что я подразумеваю под опасностью. Пострадать можно в любом случае – понимаешь ты это или нет.
Сибил молчала.
– Прости, Пол, – произнесла она. – Я говорила тебе, что была просто не в себе. Извини…
– Подожди, – он схватил ее за руку. – Не извиняйся. Не извиняйся!
У него был такой разгневанный вид, что Сибил не стала продолжать. Пол снова заговорил спокойным тоном:
– Дело в том, что ты абсолютно права. Даю тебе слово, что больше такой чуши ты не услышишь. Отсюда один шаг до жалости к себе, всего один шаг. А если начнешь себя жалеть, ты пропал, парень, совсем пропал! – Он умолк. – Я не жалею себя и больше не схожу с ума. В самом деле, нет. Я только объясняю тебе, что это сводит все на нет. Пожалуй, лучше и не скажешь: сводит все на нет. Это полная безнадега. А теперь – хватит об этом, хорошо? Договорились?
Сибил плакала. Она кивнула.
– Почему ты плачешь? – спросил он равнодушно-будничным тоном.
– Не знаю, – отозвалась она, качая головой. – Просто… я никогда не думала об этом. Мне никогда не приходилось. Та чертова воронка в земле, которую я увидела. Я никогда не думала о таких вещах. Я никогда ни о чем, кроме себя, не думала.
– Какая разница? – Пол рассмеялся и вытер ей лицо полотенцем. – Послушай, если мы уж затеяли это, то хочешь не хочешь, а тебе придется думать. И думать по-настоящему. Это не такое уж большое удовольствие – но иного пути нет. Кому-то надо это делать. Только так можно добиться чего-то хорошего.
– Чего добиться?
Я запуталась.
– Я хочу сказать, – стал терпеливо объяснять он, – что люди, довольные миром, не хотят изменять его. – Он засмеялся. – Пойми меня правильно. Решение изменить мир пришло ко мне не вдруг. Но я не хочу быть его бездумной частью. Пора кончать играть с чужими игрушками. Даже если они созданы мной, все равно они чужие. Я хочу быть полезным.
– Полезным. – Сибил нахмурилась. – Я понимаю, каким образом ты бы мог быть полезным. – Она умолкла. – Знаешь, Пол, я не приносила пользы с тех пор, как мне исполнилось двенадцать. С тех пор как я перестала мыть посуду для матери, чтобы не испортить маникюр. А все прочие хотели от меня только одного: переспать со мной.
– Не придирайся к словам, – откликнулся Пол. Сибил вспыхнула, и Пол взял ее руки в свои.
– Это не исчерпывает твоего «я», иначе ты не была бы здесь. Сейчас ты могла бы стать чемпионкой по сексу, а не болтаться в затхлом гостиничном номере вместе со мной.
– Ты уверен? – бесцветным голосом спросила Сибил. – Мы слишком далеко зашли. – Она пожала плечами. – Вот в чем дело, разве не так?
Пол так сильно стиснул ее руки, что ей стало больно.
– Неужели ты не понимаешь? Нам так хорошо вместе, потому что мы нужны друг другу. Мы – как двое детей в игровой комнате, только мы слишком большие, чтобы продолжать играть. Мы хотим выбраться наружу и вырасти. А снаружи – страшно. Там опасно. И как только мы выберемся наружу, да мы уже выбрались, назад дороги нет. Поэтому мы нужны друг другу. Вот в чем разница.
Сибил задумалась.
– Ты делаешь мне больно.
– Извини.
– Ты никогда раньше не говорил, что я нужна тебе, – тихо заметила она. – Это правда, Пол? Как перед богом, без вранья?
– Да.
Несколько мгновений она молчала, складывая ладони ковшиком, набирая воду из ванной и пуская ее тоненькой струйкой между грудей. – Я говорила раньше, что не боюсь. За нас. Это неправда.
– Я знаю, – откликнулся Пол. Она проглотила комок в горле.
– Я не н-н-нужна людям. Они просто х-х-хотят меня… – она остановилась и испуганно посмотрела на него.
Пол ничего не сказал. Он ждал.
– Я – большая, роскошная п-п-польская з-з-задница!
– Роль, которую ты играла до сих пор, – спокойно парировал Пол.
– Когда ты говоришь, что ты нуждаешься во мне, я хочу верить тебе. Но… – Она попыталась что-то сказать, но не могла найти слов. Сибил сделала еще одну попытку. – Я… с нами все иначе. Я всегда это чувствовала, но, может быть – мне трудно судить, – я имею в виду, что я не верю. Себе.
Пол приподнялся в воде и развел ее колени так, чтобы присесть между ее бедрами. Это была неудобная, смешная поза. Теперь они чем-то напоминали сиамских близнецов. Достоинство же ее состояло в том, что она придавала им смиренный вид. Сибил, опиравшаяся спиной о край ванны, стала гротескно беспомощной, а Пол неуверенно покачивался и выглядел маленьким и нелепым.
– Ты уважаешь меня? – спросил он.
– Конечно, Пол.
– Ты не считаешь меня ничтожеством?
– Бог ты мой, нет!
– Хорошо. Отсюда мы и начнем. Я утверждаю, что ты – гораздо больше, чем большая польская и так далее. Ты – сильная, иначе ты не зашла бы так далеко. И ты твердая. Я утверждаю это. Теперь ты в это веришь.
– Хорошо, – отозвалась она. Это был почти шепот.
– Это взаимная защита, – он усмехнулся. – Ты болеешь за меня, а я – за тебя. Мы знаем, что мы не герои, но не позволим другим узнать об этом. Хорошо?
Она засмеялась.
– Идет. Я люблю тебя.
– Я тоже люблю тебя. Как ты отнесешься к тому, чтобы пойти посмотреть баскетбол? Поболеем.
– Что?
– Я не был на баскетболе с тех пор, как окончил колледж. Несколько минут назад ты сказала, что хотела бы пойти куда-нибудь…
– Да, я хотела, но… сколько времени у нас осталось?
– Час или около того.
– М-м-м. – Она улыбнулась и сжала бедра. – Наверно, тебе неудобно сидеть так скрючившись?
Он медленно кивнул, наблюдая, как улыбка исчезала из ее глаз, когда он положил на нее руки. Это был взгляд, который он любил: серьезный, спокойный, напряженный, взгляд зверя, подкрадывающегося к добыче. Ее зрачки то сужались, то расширялись, веки то подымались, то опускались, и глаза ни на минуту не отрывались от его лица. От маленькой морщинки на лбу залегла тень, а губы ее раскрылись.
– М-м-м.
– М-м-м?
Ее губы тронула легкая рассеянная улыбка, но морщинка стала глубже. Глаза ее блестели.
– М-м-м! – Она была в нетерпении. Он повиновался.
– О! – произнесла она. – Боже!
Он кивнул, к удивлению своему обнаружив, что у него перехватило дыхание.
– Понимаю.
Она взяла его голову в руки и притянула ее к себе. – Скажи мне снова, что я нужна тебе, – попросила она.
– Это правда. Ты нужна мне.
– Давай не будем слишком долго ждать. И они не стали ждать.
К концу третьего периода матча между командами «Питтс» и «Дюкенс» при счете 86:8 °Cибил прокричала в ухо Полу:
– Это настоящая идиллия! У тебя горчица на подбородке.
Он засмеялся и поцеловал ее. Она слизала горчицу с его подбородка, и четверо юных болельщиков команды Питтсбурга, сидевших у них за спиной, сразу же решили сделать предложение своим девушкам. Если этим занимаются люди старшего возраста, зачем же ждать? Сибил, всегда улавливающая реакцию окружающих, подмигнула им и рассмеялась. Затем она прижалась щекой к плечу Пола. Она не была так счастлива с детства.
Когда кончился третий период, университетское начальство, боясь, что спортивный азарт зрителей, находящихся на стадионе, уступит место болезненному молчанию, которое может породить полную разобщенность, отдало распоряжение, и на них посыпался град «других спортивных новостей по стране».
– В Пеории пятеро напористых иллинойсцев нанесли поражение команде из Брэдли со счетом 107:98; команда «Лейкерс» лидирует в третьем периоде последнего из двух матчей с командой «Селтикс» со счетом 96:89…
Зрители счастливо улыбались. Чувство общности, это полубожество XX века, заменившее такие архаизмы, как одиночество и чистый воздух, было восстановлено. Вокруг стадиона, нагретого от обрушившихся децибел, толпа поредела; зрители выключали транзисторы, чтобы не разряжались батарейки, и расправляли затекшие члены.
– В Палм Дезерт Арнольд Палмер лидирует со счетом 273… Из Калифорнии сообщают, что Тедди Фрейм, всемирно известный гонщик, погиб сегодня днем во время автомобильной катастрофы на скоростном шоссе. И другие новости… Матч с нью-йоркским «Рейнджером» отложен…
– О боже, – сказала Сибил.
– Пойдем, – Пол взял ее под руку. Идилия окончилась. Все уже совершилось.
Когда Сибил позвонила Холдингу, он сообщил ей, что Фрейм был убит на прибрежной автостраде около Малибу. Он врезался в трейлер, пытаясь избежать столкновения со странной колымагой, в которой ехали двое подростков.
– Ты думаешь, что это несчастный случай? – спросила Сибил.
– Нет, я так не думаю, – ответил Ходдинг. – Мы поговорим об этом. Как себя чувствует твоя мать?
– Что?
– Я сказал…
– Извини, – вспомнила Сибил, – здесь шумно. Ей гораздо лучше.
– Ты можешь прилететь самолетом?
Сибил взглянула на Пола. Он кивнул.
– Да.
– Сообщи мне телеграммой номер рейса и время прибытия. Я встречу тебя, – пообещал Ходдинг.
Сибил положила трубку на рычаг и тяжело опустилась на кровать.
– Почему? – шепотом спросила она у Пола.
– Потому что у него будут трудные гонки, и ему надо сосредоточиться.
– Гонки! – пронзительно закричала Сибил. – Ты что – спятил? При чем тут гонки? Если мы скажем ему правду, он, может быть и не захочет участвовать в них. Пару недель он ежедневно походит к психиатру, а затем забудет об этом.
– Да, но я не забуду.
– Какое тебе до этого дело? Какая тебе разница – выиграет он гонки или нет?
– Давай лучше собираться, – отозвался Пол. Сибил вскочила и закричала:
– Ради всего святого, ты ответишь мне? Я задала тебе вопрос.
– Мне это небезразлично. Я хочу, чтобы он выиграл гонки. Сибил покачала головой, подбирая слова.
– Я больше ничего не понимаю, – сказала она дрожащим, прыгающим вверх-вниз голосом, – кто для кого что делает? Может быть, между вами что-то есть, о чем ты мне не говорил?
У Пола вырвался смешок.
– У меня есть выбор. Если я буду продолжать смеяться, я расслаблюсь, и ты не попадешь на самолет. Если я поколочу тебя, ты будешь в синяках, когда прилетишь в Нью-Йорк. А теперь послушай: я хочу, чтобы он победил на гонках, потому что он приличный парень и он мне нравится. И он доверяет мне. Я больше тебе скажу: я буду сидеть с ним в одной машине.
– Ты и правда тронулся.
– Может быть. Но это к делу не относится.
Встретив Сибил в нью-йоркском аэропорту, Ходдинг нежно поцеловал ее, хотя смотреть ей в глаза не мог, и повел ее к вертолету, ожидавшему их для полета в Айдлуайлд.
– Мы летим в Швейцарию, – сообщил он ей. Так как разговаривать в вертолете можно было с таким же успехом, как в аэродинамической трубе, он выкрикивал отдельные фразы.
– Около Малибу, – прокричал он, – по дороге в Санта Барбару. Тягач и полуприцеп… Раздавлен всмятку.
– Что ты об этом думаешь? – повысила голос Сибил.
– Что? О! – он выкрикнул это, преувеличенно пожав плечами.
– Неважно, – продолжал Ходдинг. – Я хочу сказать, что сожалею об этом. – Он сделал решительный жест. – Но я намерен идти вперед.
– Ты?
Он энергично кивнул.
– Но ты… не совсем в форме. Разве нет?
Он снова кивнул.
– Почему мы летим в Швейцарию? Разве тебе не надо тренироваться? Я говорю – разве тебе не надо?..
– Я знаю. Всего несколько дней. После всего этого. Тренировка потом.
Сибил в отчаянии покачала головой.
Ходдинг улыбнулся. Ему очень понравилось, как она отнеслась к случившемуся. – Не беспокойся. Я разговаривал с доктором Вексоном. Он сказал, о'кей. – Ходдинг соединил большой и указательный пальцы в кольцо.
Сибил застонала.
– Что?
Она жестом показала – не обращай внимания. Затем выкрикнула:
– Его не могли убить.
Ходдинг улыбнулся и сжал ее в объятиях, потом поцеловал в ухо.
Позже, когда они уютно устроились в постели, там же, в вертолете, Сибил нервно отвернулась от него и, заикаясь, произнесла:
– Я н-на с-с-самом деле н-н-не хочу. Ты не обидишься?
По правде говоря, Ходдинг не обиделся. Он почувствовал облегчение. Карлотта, теперь он понял это, произвела на него неизгладимое впечатление. Он гнал от себя эту мысль, но внезапно ощутил некоторую неприязнь к Сибил. Раньше ему никогда не приходило в голову, что совершенство ее фигуры портила некоторая угловатость. Ее фигуре не хватало округлости, и это вызывало беспокойство: у нее был плоский – даже слишком плоский – живот. У Карлотты живот был сдобный, с намеком на второй, ниже. Конечно, он устал, да и она тоже. Она тоже устала. Он поцеловал ей спину между лопаток. Это был жест искреннего раскаяния, и его задело, что она неправильно истолковала его.
– Я совсем выдохлась из-за матери и всего прочего, – отозвалась Сибил: она уже не заикалась, но не могла унять дрожь.
– Это было ужасно?
Она молча кивнула. Сибил была в замешательстве и чувствовала такую опасность, какой не ощущала уже много лет. Речь уже не шла о ее обязательствах перед Полом или – она все время напоминала себе об этом – о его обязательствах по отношению к ней. Идиллия окончилась, и все спуталось в безумный клубок. Если бы только у него было время объяснить это. Но времени не было. Снова и снова, подобно зверю, преследуемому лесным пожаром и обнаруживающему, что путь к спасению преграждает пропасть, она возвращалась мыслью к этой опасности. Никогда, она должна была это признать, никогда она настолько не вверяла свою судьбу другому человеку: всю, полностью. Повернувшись спиной к Холдингу, она беззвучно шептала слова. Конечно, у него было время на объяснения, время всегда было. Но он не захотел этого. Он сказал: – Не забивай свою голову. Не трусь.
Но она трусила и понимала это. И сказала ему об этом:
– А что, если он захочет меня? Он захочет. Что мне делать?
Пол ответил просто:
– Ты сумеешь это уладить. У тебя всегда это получается.
– Но теперь совсем другое дело.
– Черт возьми, – отозвался он раздраженно, – мы так долго лгали. Давай, соберись. У тебя же сильный характер, помнишь? Ты – сильная и все сумеешь уладить. Помнишь?
– Но я больше не могу… – продолжала настаивать она. Но тут больше не осталось времени. Ее приглашали на посадку.
Сейчас она вздохнула, когда Ходдинг, прикурив две сигареты и избегая прикосновения к ее руке, передал ей одну. Может быть, Пол понимал, как все изменилось, как ей трудно. Может быть, он прав. Соберись. Это была надежда, за которую она цеплялась. Потому что – если он не понял, если он не осознавал, что он делал с ней… Она опустила голову на руку и с удивлением почувствовала, что лицо ее пылает, а тело бьет озноб.
– Ты уверена, что чувствуешь себя хорошо? – осведомился Ходдинг.
– Уверена. – Сибил повернулась к нему и улыбнулась. – Я просто устала. Наверное, это от того, что я попала с холода в тепло. Так много надо было сделать.
– Биопсия дала положительный результат?
Она покачала головой: – Я просто падаю от усталости. Расскажи о себе. Как у тебя дела? Как дела у твоей матери?
– Боже мой! – Ходдинг изумленно приоткрыл рот. – Я не знаю. Я не… я забыл… боже мой! Это со мной впервые. Хотел бы я знать, что это значит.
– Что значит? О чем ты говоришь? – Сибил не могла сдержать раздражения.
– Это значит, что я совсем забыл о том, что она собиралась приехать в Нью-Йорк. Она не была на приеме – это было что-то вроде свадебного ужина. – Он изумленно замолчал и закончил чуть слышно:
– Думаю, я просто забыл.
Сибил долго смотрела на него, прежде чем сказать что-либо.
– Это не похоже на тебя. Ты всегда такой вежливый. Ты ни разу не позвонил в отель «Плаза» узнать не зарегистрировалась ли она?
– Нет, – откликнулся Ходдинг сдавленным голосом.
– И от Веры нет известий?
Он покачал головой. Наконец Сибил улыбнулась и очень мягко спросила:
– Что ты делал в Нью-Йорке, дорогой, пока меня не было?
– Ничего. Я хочу сказать… знаешь… – Голос Ходдинга поднялся до визга. И сразу же лицо его, в котором обычно было что-то ребячье и нежное, посуровело от обиды.
Сибил похлопала его по щеке, показывая, что вопросов больше не будет.
– Засыпай покрепче, – сказала она. – Я скучала по тебе.
– Я тоже, – ответил он.
Она не могла не обратить внимания на то, что ответ прозвучал безлико. Сибил утешилась мыслью о том, что какой бы поступок он ни скрывал, ему это причинит большую боль, чем ей. Это может даже оказаться полезным.
Она в самом деле устала. Она спала.
В Цюрихе Ходдинг позвонил Полу, который сразу же вылетел из Питтсбурга в Лос-Анджелес, и узнал, что деловая поездка Пола прошла успешно. Новые сплавы оказались именно тем, что им было нужно, а детали можно было изготовить в течение одного-двух дней.
– Я собираюсь принять участие в гонках, – сообщил Холдинг.
– Я знаю, – ответил Пол. – А какого черта в таком случае вы делаете в Швейцарии? Катаетесь на бобслее?
– Завершай все дела, я вернусь через четыре-пять дней, – отозвался Ходдинг, – самое позднее – через неделю.
Пол пожал плечами. Даже на расстоянии разделявших их двух континентов и океана слышалось, что голос Ходдинга полон негодования.
– Речь идет о вашей жизни, – сказал Пол и добавил: – Кстати, о моей тоже. Я буду находиться на правом сиденье.
– Это не оговорено в контракте. Вы не обязаны делать это.
– Если вы велите отказаться, я откажусь, – парировал Пол. – Выплатите двухнедельное выходное пособие, и мы квиты.
Ходдинг посмотрел через комнату на Сибил. Она подпиливала ногти и делала вид, что разговор ее не интересует.
– Я ничего такого не предлагаю. Я только говорю, что от вас это не требуется…
– О Боже, Ход, – голос Пола, казалось, потрескивал в трубке, – давайте оставим это. Я предлагаю потому, что мне этого хочется. Вам решать – вы босс. Привет Сибил.
– Не хотите ли с ней поговорить? Она рядом.
– В другой раз. Сейчас я занят. Пока.
Ходдинг не мог знать наверняка, но он был уверен, что Пол бросил трубку.
По дороге в Сюр-ле-Сьерр Ходдинг пересказал Сибил содержание разговора и торжественно добавил:
– Это очень порядочно с его стороны. В самом деле, как ни толкуй, это больше, чем можно ожидать от человека. Никто не делал для меня ничего подобного.
Сибил хотела закричать. Вместо этого она спросила:
– Больше, чем доктор Вексон?
– Я полагаю, что любая шутка, а тем более такая, неуместна, – заметил Ходдинг. Он укоризненно посмотрел на нее.
Тогда она закричала и сделала это вовремя. В то мгновение, когда Ходдинг бросил на Сибил осуждающий взгляд, он перестал управлять машиной, и она чуть было не врезалась в стену при въезде в тоннель. Они отделались смятым крылом и несколько мгновений ехали в молчании. Сибил покусывала костяшки пальцев. Ее лицо побелело.
– Я знаю, о чем ты подумала, – наконец сказал он, – но, несомненно, я просто не сосредоточился. Естественно, когда будет нужно, я сделаю это. – Затем он сердито добавил: – И чтобы успокоить тебя, я распорядился… о тебе позаботятся. В случае… ты понимаешь.
– О чем ты говоришь? – спросила она низким голосом.
– Я хочу сказать, что если мы не поженимся до гонок, тебе не придется беспокоится об этом. Помимо всего прочего… – Он сделал паузу. – По крайней мере, я надеюсь, что это будет помимо всего прочего.
– Останови машину, – потребовала она.
– Ты хочешь в туалет? Тогда почему ты…
– Я сказала – останови машину! – крикнула она.
Он нажал на тормоз, и она яростно стала крутить дверную ручку. Они взяли «мерседес» напрокат, и эта модель была ей незнакома. Наконец, она открыла дверцу.
– Куда ты идешь? – спросил Ходдинг.
– Обратно в Цюрих.
– Но ты не можешь…
– Могу! – она так хлопнула дверцей, что у него заложило уши.
Ходдинг выбрался вслед за ней из машины.
– Сибил, золотко, – позвал он. Она уже уходила.
– Пропади ты пропадом! Ты – злобный сукин сын, и я ненавижу тебя.
Воздух был весьма прохладным, ветер дул со скоростью семи-восьми узлов. Пока она шла, тонкое шелковое платье облепило ей ноги. С минуту он стоял на шоссе ошеломленный. Над головой было голубое небо, поля зеленели, а дорога выглядела черной. Все было плоским и скучным, как на открытке с названием «Вид долины Роны», за исключением отчетливо видневшейся стройной фигурки в алом платье, открывавшем красивые ноги, – и эта фигурка становилась все меньше. Это было единственное движущееся пятно, и оно удалялось от него. «Я один, – подумал он, – посредине безбрежности». Затем он пустился бежать.
Когда он поймал ее и повернул к себе, Ходдинг увидел, что она плачет.
– Ты мне противен! – сказала Сибил.
– Боже, Сибил, не говори так, – он тоже заплакал.
На них надвинулся неуклюжий автобус с надписью «Райнризер», набитый туристами из Германии, так что они были вынуждены сойти с узкой внутренней полосы. Туристы увидели «мерседес», он вызвал их одобрение. Они также увидели высокого, аристократичного вида мужчину и красивую молодую женщину, которые подталкивали и тянули друг друга в противоположные стороны. Это вызвало еще большее одобрение. Их лица, облепившие окна автобуса, были похожи на розовые головы телят в лавке мясника.
– Вперед! – закричали они. – Да здравствует любовь! – Раздался ностальгический вопль: – Радость через силу! – но слишком поздно, чтобы быть услышанным.
– Нам нельзя здесь стоять, – взмолился Ходдинг. – Нас обоих задавят.
– Мне все равно, – сказала Сибил, имея в виду другое. Она и сама не знала, что хотела сказать. – Ты был отвратителен. Я не знаю, что на тебя нашло.
– Ты замерзнешь до смерти, – разумно заметил Ходдинг.
– Тогда почему ты не отдашь мне свой пиджак, самовлюбленный эгоист! – Сибил не знала, почему она так назвала его: кажется, он сам использовал это выражение, когда описывал себя. В любом случае, это сработало.
– Ты права, – сказал он, понурившись, что слегка мешало ему снимать пиджак. Но все же он снял его и заботливо набросил ей на плечи, одновременно бормоча: – Ты права. Полностью. Я вел себя неразумно, каюсь. Я знаю, что извиняться бесполезно, но все равно чувствую себя виноватым. Обещаю тебе, что пока мы здесь, я нанесу визит к врачу. Доктор Вексон дал мне адреса двух-трех хороших специалистов. Прошу тебя, дорогая…
– У меня зубы начинают стучать, – ответила Сибил, позволив тем самым отвести себя к машине. Это была далеко не капитуляция, но чего еще он мог ожидать?
Следующие несколько часов они ехали в молчании. Когда к Ходдингу вернулось самообладание, и он вновь смог управлять своим голосом, он серьезно заявил:
– На самом деле я рад, что все это произошло. Я и понятия не имел о том, как сильно я деградировал.
Он ждал ее ответа – молча, с мольбой. Он чувствовал, что это очень важно – чтобы она согласилась. Это стало как бы отпущением грехов.
– Тебе не кажется? – подсказал он.
– Я полагаю – да, – отозвалась она и попросила: – Послушай, на этот раз я действительно хочу в туалет. Пожалуйста, останови машину.
У него на языке вертелось замечание о том, что они все еще находятся в Швейцарии, и к тому же даже не во французской части страны. Но теперь у него не было желания искушать судьбу. Он остановил машину.
Когда в Сюр-ле-Сьерр усталые Ходдинг и Сибил вошли в гостиницу, они обнаружили, что им предстоит взобраться еще на одну вершину. Андрэ Готтесман зарезервировал все места в гостинице, в лучшей гостинице, расположенной на соседней горе Монтэн. Ходдинг не решился сказать Сибил о том, куда они должны ехать на самом деле. Он полагал, и весьма справедливо, что она и так уже натерпелась и что если в 10 часов вечера после долгого путешествия сообщить ей о том, что им необходимо подниматься еще на одну вершину, это вызовет серьезное разочарование, которое Сибил иногда называла «тяжелый случай».
Ходдинг просто сказал:
– Ошибка. Готтесман заказал нам номер в другой гостинице. Это несколько минут езды.
И еще целый час маленькая машина, ворча и отплевываясь, ехала по узким горным дорогам, пока они не очутились в другой зажиточной швейцарской деревне, в которой продажа фотоаппаратов и контрацептивов велась в атмосфере глубокой старины. Однако эта деревня отличалась от других, так как сейчас поперек главной улицы был натянут огромный транспарант из муслина, на котором было написано «Счастья и достатка молодоженам, привет их гостям». Надпись была сделана на трех языках и подсвечена огнем новейших театральных софитов, в углу транспаранта красовалась печать и резолюция местного клуба деловых людей «Ротари».
Очутившись в гостинице, они поняли, что избежать празднования не удастся. Признаками его были гвоздики, которые консьержка воткнула в петлицу портье и других служащих – всех, кто по роду службы оставался на одном месте. Розы, которые были скошены на протяжении всей извилистой дороги из Ниццы в Рапалло, теперь стояли на каждом столе и шкафу, и даже служанки, казалось, источали аромат цветущих апельсиновых деревьев.
В углу главной гостиной известная итальянская певица пела сердито и настойчиво аудитории, состоявшей из гитаристов, музыкантов, игравших на маримба, а также парикмахера. Прочие гости либо находились в большом зале, танцуя под музыку настоящих суровых афро-кубинцев, приглашенных из отеля «Кэтскин маунтэн», либо играли в малом зале в баккару или канасту, расплачиваясь фишками Андрэ Готтесмана.
Ходдинга и Сибил потянули в сторону «Ле Гамэн». К счастью, дело ограничилось беглыми улыбками и приветствиями, так как большая часть из шестидесяти гостей, случайно оказавшихся в комнате, либо была занята тем, что заключала пари, либо была им хорошо известна, либо и то и другое сразу. Лишь Баббер Кэнфилд, который чудом сумел раздобыть достаточно большую пару кожаных шорт и охотничью куртку, подошел к ним. Стол для обмена денег на фишки, который он приказал управляющему установить, находился в ведении Клоувер, и она, подняв в беглом приветствии зеленый козырек кепки, вновь опустила его на свои очки и продолжала зорко следить за столом.
– Ну, не чертовка ли? – спросил Баббер, любовно указывая на Клоувер. – Уже давно не протирала очки, и никто не собирается добиваться успеха у этой маленькой девчушки. Я, может быть, сам женюсь на ней днями. А как насчет вас? Когда вы отважитесь?
Сибил улыбнулась и похлопала Баббера по щеке. Ходдинг вспыхнул и сказал:
– Мы ждем Тарга Флорио – еще несколько месяцев.
Из груди Баббера вырвался бурный вздох, отдающий бурбоном.
– Никуда не торопятся, не так ли? – хмуро сказал он. – От этого происходят беды.
– Торопятся? – переспросил Ходдинг. Затем он добавил: – Но надо реалистично смотреть на вещи. Вы же понимаете.
Баббер внимательно рассматривал Ходдинга в течение трех или четырех секунд.
– Я никогда не мог понять, – отозвался он медленно и раздраженно, – почему, когда я просто говорю с тобой, толку не больше, чем от разговора с кедровым столбом для забора. Я говорю, что они не торопятся. Все, что необходимо, – это регулярно очищать кишечник и следить за тем, чтобы правительство не отобрало наши денежки. Вот и все, что нам надо делать. – С этими словами он с усилием поднялся, поклонился Сибил и неуклюже двинулся к столику для обмена денег на фишки.
Ходдинг выглядел таким несчастным, что Сибил была искренне тронута. Она взяла его за руку и погладила.
– Я очень хорошо знаю, что он имеет в виду, – мягко произнес Ходдинг, – и мне действительно нечего сказать, кроме того, что жизнь нелегка. Я не знаю, о чем думает человек, живущий в трущобах Калабрии на юге Италии, когда его ребенок умирает от туберкулеза, но могу представить. Фактически, от меня требуется представить. С другой стороны, что он знает о моей борьбе между жизнью и смертью? Наши различия, – он едва заметно улыбнулся, – в разном выборе. Но, как говорит Кэнфилд, это не утешает.
– Давай не будем больше об этом, милый. Мне ужасно грустно.
– Извини, – сказал Ходдинг с присущей ему вежливостью, но Сибил закрыла ему рот рукой. Немного погодя они поднялись наверх в свой номер, и Сибил обнаружила, что жалеет его. Это дало возможность сделать то, что она должна была сделать.
Брачная церемония – часть первая – была католической и непродолжительной. После чего часть вторая – протестантская, такая же непродолжительная. Так как Андрэ Готтесман и невеста были разного вероисповедания, так как в деревне были две часовни и так как Готтесман обладал типично швейцарским чувством такта, церемонии последовали одна за другой, что полностью удовлетворило общественное мнение.
Католическому приходу Готтесман передал в дар набор риз и деньги на то, чтобы заказать и изготовить из стекла святое семейство с приводимыми в действие электричеством фигурами и небольшим устройством для искусственного снега. Протестантской общине он подарил новый стол для хранения пищи в горячем состоянии – для строящегося оздоровительного центра и бетонное покрытие теннисного корта – для замены асфальтового, сильно изъязвленного морозом.
Так как вторая церемония закончилась к двум часам, а в трансляции телепередач наступил перерыв, благодушно настроенные жители деревни собрались у гостиницы, где остановился Готтесман, являя собой почти точную копию не обремененных никакими заботами бюргеров, так любовно изображаемых Флемишем на его гравюрах. Они держали в руках большие пакеты с монограммой Готтесмана и наполненные бутылками с его пивом, отхлебывали и весело наигрывали на гармошках. В половине третьего на балкон вышел человек и установил микрофон. Его встретили одобрительными возгласами и аплодисментами.
Пятью минутами позже появился Готтесман, что вызвало радостный гул. Но микрофон не транслировал его голос через усилители, развешанные на площади, что вызвало небольшую заминку, поэтому Готтесман вернулся в свой номер, и кто-то в толпе пустил слух, что их будут осыпать золотыми монетами.
Это привело к неожиданному возмущению. Жители городка чувствовали, что очень даже неплохо оказаться участниками подобных событий, так как это было в конце концов прибыльно. Они не возражали против некоторого покровительства, поскольку это было полезно для бизнеса, но когда на голову бросают монеты – это не просто опасно, это еще и унизительно; уже начал формироваться специальный комитет протеста, когда микрофон был исправлен и вновь появился Андрэ Готтесман.
Сияющий и немного пьяный от собственного шампанского, Готтесман посмотрел на обращенные к нему лица, ожидая рукоплесканий, а увидел вместо этого розоватый ковер хмурых лиц. Смущенный и внезапно потерявший уверенность, он начал прерывающимся голосом:
– Дорогие друзья…
Кто-то из толпы выкрикнул:
– Мы тебе не друзья!
Это был местный коммунист, но его быстро успокоили.
– Продолжайте, монсеньор, – сказал мэр, обращаясь к Готтесману, но поскольку он недолюбливал и предпринимателей, и коммунистов, то совершил ошибку, невольно кинув взгляд на последнего.
– Что тебе здесь надо? – продолжил коммунист звенящим голосом. – Что? Хочешь нас купить?
Между тем Готтесман начал читать заготовленную речь, не слыша возмущенного ропота, поднимающегося снизу, потому что его собственный голос, несшийся из громкоговорителя, установленного позади него на балконе, заглушал другие.
– К черту! Что он о себе возомнил? – доносилось снизу.
– Я рад вас видеть, – шло с балкона.
Толпа, находившаяся между коммунистом, кричавшим снизу, и Готтесманом, декламирующим речитативом со своего насеста на втором этаже, начала приходить в движение и замешательство. Завязались перепалки и потасовки между сторонниками того и другого оратора и окружающими их людьми, старавшимися охладить особенно горячих.
В этот момент Анетта Готтесман, урожденная Фрай, вышла на балкон в белой приталенной норковой шубке. Из-за собственного голоса, рвавшего барабанные перепонки и все больше мешавшего сосредоточиться на тексте речи, Готтесман сначала не заметил ее. Впрочем, так было лучше для него самого, толпа же тотчас увидела, что у Анетты под шубкой нет ничего.
– Снимай ее! – закричали несколько молодых людей, хлопая в ладоши. – Снимай, снимай!
Анетта, как всегда с ничего не выражающим лицом, стала неторопливо, покачивая бедрами, прохаживаться по короткому балкону, имитируя стриптиз. Она приспустила шубку и оголила плечо, затем другое. Меховая одежка сползла и открыла взорам одну грудь.
К этому времени гам толпы на улице достиг того уровня, который по всем меркам называется истерией. Уже не имело значения, из кого состояла толпа – добропорядочных швейцарских бюргеров или кого-то еще – это было явное буйство. Раздавались протестующие выкрики: «Шлюха! Проститутка! Стерва!» И одновременно одобряющие: «Снимай ее! Быстрее! Быстрее!» Потасовки стали повальными, и над толпой туда-сюда начали взлетать, как снежки, тяжелые намокшие пакеты из-под пива.
Брошенный кем-то камень угодил в железные перила, на которые опирался Готтесман. Другой попал ему в плечо, третий разбил окно. Вдруг Готтесман увидел то, что заставило его вздрогнуть – свою невесту в спущенном до пупка свадебном подарке. – Боже мой! – простонал он и, схватив ее в охапку, затащил внутрь.
К счастью, администрация гостиницы догадалась закрыть массивные входные дубовые двери, и горничные сломя голову носились из номера в номер, опуская железные жалюзи. Благодаря этим мерам, буйство беспомощно разбивалось о неприступную громаду гостиницы-крепости, а в последующие десять минут окружная полиция умело разогнала толпу. Еще через некоторое время работники санитарной службы городка убрали смятые пакеты и окатили из шланга мостовую. Не осталось ничего, кроме воспоминаний, что бы говорило о чем-то необычном в привычной обыденности здешней жизни.
В отеле все и всех, за исключением Готтесмана, сидевшего рядом со своею невестой на кровати огромного размера, казалось, охватило веселье, разрядившее атмосферу, как это происходит, когда в саду вновь появляются радостно щебечущие птицы, отсутствовавшие несколько лет. Анетта, получившая «успокоительное», пребывала под белой норковой шубкой в глубоком сонном забытьи. Готтесман, находившийся здесь же, вытирал слезы и глушил шампанское. «Черная магия», – думал он.
Из всего негритянского кубинского оркестра, набившегося в номер молодоженов и опившегося вина, лишь половина музыкантов были в состоянии играть. Этого однако было достаточно для Мэгги Корвин, которая, помня дни, когда она пленяла зрителей с экранов кинотеатров, вытащила из чемодана старый наряд, состоявший из цилиндра, фрака и чулок-сеток, и сейчас исполняла целую серию старых номеров, отбивая чечетку на низком столике.
В другом номере Фредди Даймонд с ярким желтовато-коричневым медальоном на шее и загорелой грудью, видневшейся из глубокого выреза рубашки, заучивал несколько итальянских непристойных лирических стихотворений в стиле калипсо, с которыми, разумеется, нельзя выступить перед публикой, но которые можно прочесть на вечеринке. Он обманул Винни, своего импресарио в Нью-Йорке, и вырвался на три дня. Следующие двадцать четыре часа он твердо вознамерился провести в постели с какой-нибудь итальянской девушкой.
Клоувер, неустанно шнырявшая по отелю, нашла кучу пластинок с подлинными записями чарльстона 1923 года и дала распоряжение купить настоящий патефон тех же времен, что и было в мгновение ока выполнено. Все это вместе с временным баром установили в коридоре рядом с номером молодоженов, и танцующие, среди них Сибил и Ходдинг, с грохотом и шумом лихо отплясывали на паркете.
Баббер, сияющий и громадный в своем утреннем костюме, с бутылкой бурбона в руке торжественно прохаживался по нижнему этажу гостиницы, бормоча себе под нос и выискивая что-нибудь, что он мог бы сфотографировать.
Было бы неточно сказать, что ради Готтесмана все до одного были веселы. Имелся один островок недовольства, и находился он в номере Деймона Роума. Летти Карнавон в конечном счете была близка к истерике. В течение нескольких дней она старалась сдерживать себя, но шампанское и усталость дали себя знать.
– Это твоя вина, – надрывно рыдала она. – Ты говорил мне, что они не убьют его. Бедный Тедди! Бедный, бедный, мертвый и искромсанный Тедди.
Это продолжалось уже четверть часа, и Деймон Роум был не в силах успокоить ее. Наконец он снял трубку и попросил соединить его с Анджело Пардо в Лас-Вегасе. Ожидая звонка, он заперся в ванной, так как не мог больше слышать рыданий Летти. Его угнетала мысль, что она, до сих пор такая сильная, внезапно превратилась в «противную девчонку». Стараясь занять себя чем-нибудь, он тщательно начищал недавно купленную пару стодолларовых туфель.
Когда раздался телефонный звонок, в дверях ванны появилась Летти со все еще мокрыми глазами, но несколько успокоившаяся.
– Я повторял тебе тысячу раз, – говорил Анджело из Лас-Вегаса, – занимайся своим, черт возьми, делом. Кроме того, у меня нет с этим ничего общего. Это другая епархия.
– Ты можешь сказать ей об этом? Ну, пожалуйста, – виновато просил Деймон Роум. – Не мог ли бы ты на нормальном языке объяснить, чтобы она отстала от меня? Только скажи ей…
– Конечно, скажу, дай ей трубку.
– Послушай, ради бога, – сказал Деймон, передавая трубку Летти. Он смотрел, как она приложила трубку к уху, и вздрогнул, увидев, что Летти снова начала дрожать.
Но все-таки Летти смогла говорить низким чистым голосом. Ее слова были тщательно выверены неистовыми чувствами и аристократическим воспитанием.
– Ты, без сомнения, – говорила Летти, – лживый маленький итальяшка. Самый худший итальянский ублюдок, когда-либо рождавшийся от сицилийской проститутки. Ты самое ничтожное, бесхребетное, безнравственное, падшее итальянское отродье рода человеческого…
В то же мгновение Деймон Роум выхватив у нее телефонную трубку, свободной рукой влепил ей сильную пощечину.
– Ты не смеешь так говорить! – заорал он. – Никогда не повторяй этих слов!
Буквально захлебываясь от ярости, он бросился на нее, но слишком поздно. Летти умудрилась вывернуться и выбежала в спальню, где схватила первую попавшуюся под руку вещь. Ею оказалась одежная щетка, и она с треском врезалась в стену над головой Роума. Затем пришла очередь тяжелого хрустального флакона с духами, сигаретницы, филигранного подноса, пепельницы, сифона, сапожной колодки, которые понеслись в его сторону с немыслимой скоростью. Наконец кожаный баул, купленный Деймоном Роумом для поездок, в котором он возил свои лекарства, – от болезней горла, желудка, кишечника, гормональные средства – достиг цели. Баул попал Роуму в переносицу. Он покачнулся, по лицу его потекла кровь, и он упал. Летти выбежала еще до того, как он смог подняться на колени. Ни у кого уже не оставалось сомнения, что их отношениям пришел конец.
Очень долго Деймон Роум лежал на спине на сквозняке с пунцовым носом, пугаясь от мысли, что он, один-одинешенек, может умереть здесь, в этой комнате, так глупо. В равной степени он боялся пошевелиться из страха, что начнется кровоизлияние, и тогда он точно умрет, потому что врачи будут не в силах предотвратить его. Он потратил много времени – больше, чем кто-либо мог подумать, стараясь избегать мыслей о смерти, – а сейчас, когда он этого сделать не мог, он чувствовал, что может сойти с ума. Стараясь не двигать головой, рукой он ощупал пол вокруг себя, надеясь обнаружить какую-нибудь ампулу или бутылочку с лекарством, которая поможет ему. Внезапная острая боль от осколков битого стекла была ему единственной наградой, и он быстро сунул в рот пораненный палец.
Прошла еще целая минута, прежде чем он понял, что даже с закрытым ртом он может дышать. Это означало, что кровотечение в носу прекратилось. Осторожно, по-прежнему держа палец во рту, он медленно-медленно стал садиться и искать глазами зеркало. Его рубашка, как обнаружилось, к счастью, не перепачкалась кровью, а лишь была мокрой от пота. Что-то вроде радости стало наполнять его тело, когда он поднимался на ноги с пальцем во рту, глядя на себя в зеркало, и известная публике улыбка появилась на его лице, обнажив белоснежные зубы. И теперь он начал осознавать, что отель полон громких звуков – музыки, смеха, топота ног.
Медленно и осторожно он подобрался к телефону и позвонил своему секретарю в Лос-Анджелес.
– Марти! – закричал он в трубку. – Я хочу трех девчонок: белую, негритянку и японку. Ты можешь обеспечить? Я хочу, чтобы они были здесь сегодня вечером. Что, ты говоришь, не можешь получить от Элли? Тогда позвони этому, как его там зовут, в Лондон. К вечеру. Не валяй дурака, старик.
Роум бросил трубку, к нему вернулась его обычная улыбка. Открыв дверь номера, он крикнул:
– Морис, иди сюда, одень меня!
Его телохранитель-камердинер вошел в комнату.
– Вы, должно быть, дрались, – сказал он.
– Я плачу тебе не за то, что ты открываешь рот, не так ли? – оборвал его Роум.
Морис пристыженно кивнул.
– Так что молчи, понял?
Морис кивнул еще раз.
Настроение Деймона Роума улучшалось.
Когда жители Монтэн угомонились, чтобы посудачить о последних событиях и пропустить стаканчик «Овалтине», они были безмерно счастливы от осознания того, что непосредственно принимали участие в «великих событиях». Понимая, что «Нойе цюрихер цайтунг» посвятит этому событию лишь несколько строк, они предусмотрительно заказали в местном газетном киоске дополнительные экземпляры «Огги», «Сеттимана инком», «Пари матч», «Элле» и «Ньюс оф зе уорлд». Эти периодические издания поступят к ним через четыре-пять дней с наиболее детальным описанием происходившего. А там, где не будет хватать фактов, будут домыслы на основании ранее опубликованного. И когда они устареют, будут придуманы новые. Это не имело никакого значения.
Какое значение имело то, что у них остались какие-то впечатления (они думали, что остались) – эти впечатления должны быть оценены и подтверждены фактом появления в печати. Тогда и только тогда можно было бы точно знать и точно сказать, что они существовали. Воистину эти люди жили в мире старых представлений – демократических парламентов, витиеватых речей и непастеризованного молока, но и они несли на себе несмываемую печать двадцатого века. И одним из условий, навязанных прошлому, оказавшемуся в настоящем, была зыбкость собственного опыта. Как может ум бездоказательно осознать реальность событий без отпечатанной страницы перед глазами, без слабого запаха свежей типографской краски, без перепачканных ею пальцев?
Поэтому, возможно, было бы правильнее сказать, что жителей радовало не само «осознание» того, что они принимали участие в «великих событиях», а уверенность в том, что четыре-пять дней спустя международная бульварная пресса подтвердит то, во что они уже были склонны поверить.
Люди в гостинице, конечно, были избавлены от подобной метафизики; их занимала забота иного рода: постараться как можно дольше, всю ночь, поддержать волнительность свадебного вечера, чтобы веселье сохранилось и на следующий день и не стало угасать раньше времени. Всякий знает, что хорошее торжество, как и страсть, переживает спад после своей кульминации. То, чем отличается торжество от любви – впрочем, не всегда – заключается в том, что о его спаде не принято говорить до тех пор, пока не станет слишком поздно.
Раздумья и размышления по этому поводу были бесполезны. Фактически, все это слишком часто было лишь знаком того, что вечер достиг своего пика и прошел его, и спад – следующее закономерное состояние. В результате чего, никто об этом уже и не думал. Другим следствием явилось то, что приглашенные без какого-либо открытого обсуждения легко повиновались этой незаметной закономерности, если не полностью из-за покорности судьбе, то по крайней мере из-за отсутствия выбора.
По этой причине Диоса Мелинда, карибская куртизанка без возраста, сказала «нет» Деймону Роуму час тому назад, хотя еще часом раньше она сказала «да» набобу из Чандрапура. Однако тот получил немного удовольствия, поскольку оно сводилось к праву быть избитым кнутом для скота из ротанга с ручкой из слоновой кости, принадлежавшим некогда его отцу. Диоса, пикантно украшенная нефритовым распятием, непостижимым образом превратилась в неприступную крепость. Она слегка шлепнула его, надо заметить, что всего лишь чуть-чуть, на этом все и закончилось. Сейчас набоб дулся, поскольку Диоса вырвала у него обещание жениться на ней, на месяц или около того, на время, достаточное, чтобы опять, после нескольких лет забвения, увидеть свое имя на страницах «Таун энд кантри». Вырвала она, конечно, и свадебный подарок. Он предложил опал. Она настаивала на его доме в Хемпстед-Хит. В конечном итоге они сошлись на участке земли на побережье в Антигуа, про который он почти забыл и что, как он понял сейчас, следовало оценить, как помешательство. Что касается кнута, то она не сказала, что не будет пускать его в ход совсем, все будет зависеть от ее настроения. Набоб понял, чем он может утешиться.
Деймон Роум, с другой стороны, хотя и получил прямой отказ, не стал унывать. Он и Диоса были старыми партнерами в игре взаимно обязывающих уступок, к тому же он предвидел неизбежный конец – сильную пощечину, от которой щелкнут зубы и боль отдастся в позвоночнике. Он надает ей пощечин, его рука уже дрожала в предвкушении, и после этого она, рыдая, уткнется ему в колени и будет восхищаться им, как если бы она была двадцатилетней невинной девчонкой.
Между тем они – Диоса, в невозможно обтягивающем спортивном костюме, Жоржи Песталоцци, Карлотта Милош и сам Роум – играли в бильярд. Было много незлобивой возни и грубоватых шуток с киями, и Роум был уверен, что игра скоро закончится.
Все были неожиданно поражены, когда в бильярдной появилась Клоувер, ведя с собой еще способных двигаться участников негритянского кубинского оркестра. Клоувер была в маске колдуньи, позаимствованной у хозяина гостиницы, – истинного швейцарца, гордящегося собой за то, что он может удовлетворить любое желание постояльцев, – и в бикини, из-за чего ко всеобщему удивлению, стала очаровательной. Клоувер сказала, что намеревается осуществить шаманский обряд, и хозяин гостиницы предложил ей использовать бильярдную, поскольку в ней был кафельный пол и отсутствовали ковры. Жертва, белый петух, торжествующе доложила Клоувер, была обещана.
Так как очки запотевали под маской, Клоувер задрала их на голову, и это придало ей такой фантастический вид, что и остальные, не очень обескураженные ее вторжением, немедленно увлеклись этой игрой.
Смахнув тяжелые бильярдные шары со стола, Диоса запрыгнула на зеленое сукно, и, яростно хлопая в ладоши, стала отбивать на нем семисантиметровыми каблуками прерывистый ритм.
Музыканты ответили тактами хоты, и Диоса, с выбившимися из узла на затылке длинными черными волосами, исполнила три быстрых оборота делавшего ей честь андалузского танца.
Очень скоро дикость и стремительность ее танца передались другим, и все стали в ритм постукивать киями по кафелю, аккомпанируя ей. Когда Диоса внезапно остановилась, ее стали упрашивать продолжить.
Но, казалось, Диоса больше никого не слышит. Потная, взъерошенная и раскрасневшаяся, она стянула через голову плотно облегающий свитер, обмахнула им на удивление острые груди и, повелительно щелкнув пальцами в направлении одного из музыкантов, взяла предложенную им рубашку. Туго обвязав ее вокруг талии, покачалась из стороны в сторону, как бы пробуя себя, и удовлетворенная тем, что ничто ей не мешает, разразилась совершенно не присущим ей смехом, сбрасывая все путы своей обычной элегантности и показывая себя такой, какой она была на самом деле – частью неразрывной цепи семи поколений карибских проституток.
Диоса вновь начала танцевать, и Деймон Роум, тоже не мелкая сошка в этом деле, стоял, вылупив глаза и открыв рот, говоря при этом Жоржи Песталоцци:
– Рвет, черт ее дери, сердце на части.
Именно в эту минуту в бильярдную вошел управляющий, гордо неся жертву – белого петуха. Однако, когда он увидел, что зеленое бильярдное сукно изодрано в клочья и поверхность стола раздроблена в щепки, он испустил истошный вопль. Петух закукарекал и, захлопав крыльями, подлетел прямо к Диосе. Та с испугу сделала шаг назад, оступилась и с глухим ударом упала на кафель.
Во внезапно нависшем молчании прозвучал лишь голос Деймона Роума, печально изрекшего истинную правду:
– Сегодня не мой день.
Спустя час у двери комнаты Диосы собралась небольшая группа людей. Появился доктор.
– Сотрясение, – коротко бросил он, – ничего серьезного.
Я уверен, что все будет в порядке. Но следующие несколько дней она должна провести в постели.
К этой минуте Роум был совершенно пьян и воинственно настроен.
– Если с ней все в порядке, что вы, док, так долго здесь делаете? А?
Клоувер старалась успокоить его, пока доктор, который сразу понял бесцельную враждебность Роума, пробирался к лестнице.
– Ты что, не слышишь меня, ты, грязный немецкий ублюдок? – сказал Роум, хватая доктора за лацканы пиджака. – Я спросил, что ты делаешь здесь, у этой упавшей девчонки?
Клоувер, испугавшаяся за доктора, который действительно был известным специалистом среди нейрохирургов, крикнула:
– Баббер!
Этого было достаточно. Баббер одну громадную руку положил на рот Роуму, а другой обхватил певца за талию.