Швейцар на Аппер-Ист-Сайд одет куда роскошнее, чем Иван, — двойной ряд блестящих латунных пуговиц, жесткая ткань униформы, золотой плетеный шнурок, продетый в петлю на плече. Интересно, не мечтает ли Иван о должности, предполагающей подобный блеск. Возможно, он посылает резюме во все дома на Пятой авеню и ждет приглашения на службу в более престижный район.
Консьерж Каролины открывает дверцу такси, и я выхожу. Я не иду к огромной парадной двери, а тащусь. Мне страшно войти в дом, пусть даже Каролина скорее всего на работе. Сама мысль о том, что придется ступить на вражескую территорию, заставляет стиснуть зубы.
В коридоре консьерж трогает меня за плечо:
— Мисс, вы ищете Уильяма?
Боюсь, молитвам Ивана не суждено быть услышанными. У него нет такого певучего ирландского акцента.
— Простите? — переспрашиваю я.
— Вы пришли за маленьким Уильямом Вульфом?
— Э… да.
— Уильям и Соня ждут вас на детской площадке «Три медведя». На Семьдесят девятой улице, рядом с музеем.
— Они — где?
На улице пасмурно и холодно, солнце садится. Я смотрю на часы. Без пяти пять.
— Они ждут на детской площадке. Всего в четырех кварталах отсюда.
— Почему они не подождали здесь?
Консьерж пожимает плечами и становится между мной и входом. Я понимаю, он не собирается меня впускать. Интересно, кто сказал ему, что я потенциально опасна? Что я — угроза изящному дворцу, который он сторожит в своей идиотской униформе. Внезапно — именно потому, что мне отказано в допуске, — я очень хочу войти и уже обдумываю, как сделать рывок, проскочить мимо консьержа, ворваться в вестибюль и отломить ветку от пальмы в горшке как доказательство удавшейся авантюры. Но вместо этого благодарю и спешу вниз по улице.
Я перехожу дорогу — выясняется, что зря, потому что мне приходится лавировать в толпе туристов у входа в музей «Метрополитен». Я нетерпеливо приплясываю рядом с группой подростков, которые отчего-то начинают надевать пальто и шарфы, лишь выйдя на улицу, а потом проталкиваюсь дальше.
— Пять часов, — говорит Уильям. Он сидит на скамейке рядом с Соней, держа рюкзак на коленях. Детская подушка у него в ногах. — Площадка закрывается в пять. Здесь нельзя оставаться после пяти. Нас могли арестовать.
Образ Уильяма, которого уводят в наручниках, столь прекрасен, что я готова улыбнуться.
— Людей не арестовывают за то, что они задержались на площадке после пяти.
— Арестовывают.
— Во-первых, Уильям, я ничего не могла поделать. Я доехала на такси до твоего дома, откуда, предположительно, должна была тебя забрать. Потом как можно быстрее пошла сюда, почти побежала. Во-вторых, оглянись. На площадке полно детей. И по-моему, никто из них пока не арестован.
Я делаю широкий жест в подтверждение своих слов. Площадка «Три медведя» — одна из самых убогих в Центральном парке. Здесь есть скульптура, изображающая трех медведей, и старомодный, зловещего вида спортивный комплекс. Песочница с железным бортиком и лесенка, уходящая в никуда. Играющие здесь дети, конечно, не похожи на преступников, но вряд ли им очень весело.
— Нужно было вызвать машину. Машина бы подождала, — говорит Уильям.
Я вздыхаю.
— Уильям, не всякий может вызвать машину по своему желанию. И не каждый может позволить себе поездку через весь город в лимузине.
Соня смотрит вдаль. Она остается бесстрастной, хотя ее отвращение столь же явно, как если бы она скривила губы. Соня прекрасно знает, как и мы с Уильямом, что мы можем позволить себе поездку на лимузине. Джек — компаньон в пятой по величине юридической фирме Нью-Йорка, одной из самых больших и богатых в США. Он, конечно, младший компаньон, но все-таки зарабатывает втрое больше, чем мой отец.
Кого я обманываю? То, что моя тщательно изображаемая бережливость всего лишь подделка, очевидно даже пятилетнему ребенку. Хотя мои родители могли иметь куда больше денег, если бы отец не посвятил свои лучшие годы сексуальным изыскам, я никогда ни в чем не нуждалась. Жить в квартире с двумя соседками и три раза в неделю есть на ужин лапшу быстрого приготовления — это еще не бедность. Судя по невозмутимому лицу Сони, уж ей-то известно, что такое нужда. Не знаю, случалось ли ей ложиться спать впроголодь, но уверена: какие бы неприятности ни вынудили ее уехать из родного местечка в наш мегаполис и сидеть в холоде на убогой детской площадке, они были гораздо серьезнее, чем потеря мобильника или кредитки.
— Иди поиграй, — говорю я.
— Что?
— Это же игровая площадка. Ну так иди поиграй.
— Я не хочу играть. Слишком холодно. И темно.
— Ты согреешься, когда начнешь играть. Посмотри, другим детям не холодно. Они заняты делом.
На площадке много детей, и в их игре есть что-то безнадежное — словно они отчаянно хватаются за последние мгновения серого дневного света. Уильям вздыхает, будто вместо катания на горке я посылаю его добывать уголь в шахте. Он передает рюкзак Соне, сует руки в карманы пальто и, загребая сапогами грязь, идет к толпе ребятишек. Уильям твердо вознамерился провести время как можно хуже.
Я сажусь на его место. Его узкий задик, как ни странно, нагрел изрядную часть скамейки.
— Ненавижу игровые площадки, — вздыхаю я.
— Простите? — переспрашивает Соня. Она уже собирается встать, но медлит при моих словах.
— Игровые площадки. Ненавижу их. Теперь. То есть после смерти Изабель. Изабель была моей дочерью.
Соня садится.
— Я знаю, что вашу дочь зовут Изабель.
Наверное, стоит купить ей учебник грамматики, чтобы Соня выучила остальные времена.
Она переплетает пальцы. У нее красивые кожаные перчатки, на меховой подкладке. Но это не кролик. Норка или бобер. Подушечки пальцев потемнели, швы обтрепались — наверное, перчатки достались ей от Каролины.
Соня заговаривает не сразу, и я понимаю, что она сознательно решила остаться и поговорить со мной, начать беседу, которая явно выходит за рамки основных правил приличия.
Она спрашивает:
— Почему вы теперь ненавидите игровые площадки?
Я шумно выдыхаю и указываю в сторону лесенок и качелей, едва различимых в сумерках.
— Все эти дети… Особенно маленькие. Я скучаю по Изабель.
— Дети внушают вам грусть.
— Не просто грусть. Я чувствую себя… — Я замолкаю и смотрю на женщину, которая держит младенца и одновременно помогает второму малышу забраться в коляску. Малютка одет в пестрый комбинезон, такой плотный, что его ножки похожи на сосиски. Он размахивает руками, и мать встряхивает его, устраивая старшего в коляске.
— Я злюсь.
— Вы злитесь, когда видите детей?
— Да. Понимаешь… Спрашиваю себя: почему они все выжили, а мой ребенок умер? — Я рассматриваю круглое личико малыша в комбинезоне. Щеки у него раскраснелись от мороза. — Но злюсь не на детей. Я ненавижу их матерей.
— Уильям! — зовет Соня. — Отдай мальчику игрушку!
Я вижу, что Уильям сидит на корточках в огромной песочнице рядом с маленьким мальчиком не старше двух лет. Мальчик не отрываясь смотрит на Уильяма, а тот что-то проделывает с желтым игрушечным бульдозером.
— Наверное, он его чинит, — говорю я.
— Он знает, что не надо трогать чужие игрушки. Уильям!
Уильям кладет бульдозер и встает. Он гладит мальчика по голове и перебирается в другую часть площадки.
— Наверное, люди всегда грустят и сердятся, когда случается что-нибудь ужасное, — говорит Соня.
— Наверное.
— Когда другой ребенок, тогда вы не грустите. Потому что вы тогда мать и вы не злитесь на себя. Вы не хотите, чтобы новый ребенок умер.
Я открыла Соне больше, чем кому бы то ни было. Очень немногие знают, что я злюсь. Минди в курсе, как я отношусь к другим матерям, потому что чувствует себя точно так же. Однажды я сказала Джеку, что лучше бы вместо Изабель умер чужой ребенок. Но я никому не говорила, что даже представить себе не могу другого ребенка. Я не хочу другого ребенка. Соня не права. Я бы хотела, чтобы другой ребенок умер, если только это поможет вернуть Изабель. Если бы такая чудовищная сделка была возможна, если бы мне явился сатана, с которым я могла бы заключить договор, я бы выносила и убила тысячу детей, только бы это вернуло Изабель.
Я вижу Уильяма, который стоит прямо передо мной.
— На табличке написано, что площадка закрывается с наступлением темноты. Темнота уже давно наступила, — говорит он.
— Ты прав. Нам пора.
— До свидания, Уильям. До понедельника. Поцелуй меня. — Соня целует его в щеку, и Уильям принимает ее поцелуй куда любезнее, нежели мои. Боюсь, Уильям более восприимчив, нежели мне казалось. Он понимает, что доброта Сони искренна, и охотно на нее отзывается. Видимо, он чувствует мое недовольство и поэтому ежится от моих прикосновений. Или просто любит Соню больше, чем меня.
Уильям надевает рюкзак, и мы наблюдаем, как Соня быстро выходит из парка. Мы шагаем следом. Она поворачивает на Пятую авеню.
— Куда она пошла? — спрашиваю я.
— За сумкой. Она не любит брать вещи с собой в парк, потому что ей приходится все время за ними следить и она не может играть со мной.
— Но вы всего лишь дожидались меня. Разве вы собирались играть?
— Мы знали, что ты опоздаешь.
— Послушай, Уильям, — говорю я в ожидании, пока сработает светофор. — Я не опоздала. Я приехала, как только твой папа мне позвонил. И ты не играл. Ты сидел на скамейке.
— Я хочу есть, — заявляет Уильям.
Этот ребенок умеет настоять на своем.
— Как насчет мороженого? Сливочное мороженое с фруктами на ужин. И помадка. Ты когда-нибудь бывал в «Серендипити»? Это лучшее кафе. Там подают мороженое размером с твою голову. И горячий шоколад.
Уильям качает головой:
— У меня непереносимость лактозы.
— О Господи! Я, должно быть, забыла.
— Это значит, что у меня аллергия на молочные продукты. Мороженое — это молочный продукт. Я могу серьезно заболеть, если поем мороженого.
— Да. Значит, мы просто пойдем домой и поищем что-нибудь в холодильнике.
Подъезжает такси, я открываю дверцу и бросаю на сиденье детскую подушку. Уильям ныряет у меня под рукой и усаживается. Прежде чем я успеваю сказать шоферу адрес, Уильям оборачивается ко мне. На лице у него необычное выражение.
— Эмилия, как ты думаешь, в «Серендипити» подают безлактозное мороженое? — спрашивает он. — Может быть, у них бывает мороженое без молока?
Я понимаю, что необычное выражение, которого я прежде никогда не видела, — это надежда.
— Не знаю.
Я сама себе отвратительна. Я так жестока. Уильям всего лишь маленький мальчик. И я буду по заслугам наказана за свою жестокость. Кондитерская «Серендипити» уникальна: в Нью-Йорке нет другого места, где бы вечером в пятницу, в половине шестого, толпилось столько детей — совсем маленьких и постарше. И разумеется, там точно не подают безлактозное мороженое.
— Угол Шестидесятой, — говорю я таксисту.
* * *
— У нас есть радужный шербет, — сообщает официантка.
— Он молочный. В шербете есть молоко. — Уильям близок к панике. Он забрался на металлическое сиденье и рассматривал липкое меню, облокотившись на столик в викторианском стиле. Мы прождали почти час на холоде, пока освободится место, и Уильям отчаялся. Он целый час сравнивал достоинства безлактозного горячего шоколада и безлактозного мороженого, в то время как я сосредоточилась на дыхании и старалась не смотреть на семейства с детьми. Признаюсь, я испытала невероятное облегчение, когда хозяйка кондитерской попросила удалиться матерей с колясками, поэтому женщине, стоявшей в очереди позади нас с четырехмесячной девочкой, пришлось отправиться на поиски более гостеприимного места. Все в малютке напоминало Изабель, и это сходство было невыносимо. Сомневаюсь, что Уильям заметил мое беспокойство: он в полный голос рассуждал сам с собой, нет ли у него запора (сегодня он отчего-то не смог сходить в туалет) и стоит ли рисковать, заказывая банановый десерт.
— Я буду шербет, — говорит Уильям чуть не плача. — У вас есть шербет?
— Он будет горячий шоколад, — заявляю я. — И банановый десерт. Побольше орехов.
— Я не могу, Эмилия. У меня непереносимость лактозы. Я могу заболеть. — Лицо у него бледное и вытянутое. Сейчас Уильям действительно кажется больным.
Самое время сказать ему, что у него нет непереносимости лактозы, что однажды он благополучно съел большой кусок сырного пирога и что его бабушка, мать Джека, регулярно кормит его лепешками с сыром, а потом утверждает, что сыр был соевый. Она точно так же не верит в аллергию на молоко, как и я. Но я не настолько смелая. Я вру:
— В «Серендипити» есть лактаид. Ну, знаешь, то лекарство, которое ты принимаешь от непереносимости лактозы. Им посыпают горячий шоколад. И мороженое. — Я поворачиваюсь к официантке, пожилой женщине в фартуке с рюшками: — У вас есть порошок лактаид? Я понимаю, что за это отдельная плата, но я не против. Я готова потратиться.
Официантка неуверенно качает головой, и я улыбаюсь, поощряя ее подыграть, подтвердить мой сомнительный авторитет, вместе со мной уговорить Уильяма рискнуть во имя часового блаженства. Что бы ни думал Уильям, я уверена: горячий шоколад, мороженое, взбитые сливки и ириски перевесят воображаемую опасность мифического недуга.
— Мама сомневается, что лактаид мне помогает, — хнычет Уильям.
— Поверь мне.
Вижу, как трудно Уильяму принять столь трудное решение.
— Какое мороженое? — спрашивает официантка.
— Уильям?
— Э… шоколадное.
— Выбирай из трех. — Она нетерпеливо постукивает карандашом по блокноту.
— Просто шоколадное, с шоколадной крошкой и с печеньем, — говорю я. — Как тебе?
Уильям кивает.
Я обращаюсь к официантке:
— Пожалуйста, попросите вашего шеф-повара как следует измельчить лактаид, чтобы мороженое не было на вкус как песок.
— Хорошо, — отвечает она. — А что будете вы?
— Мороженое с сиропом и шоколадной крошкой. И кофе с молоком. Обезжиренным.
Когда официантка уходит, Уильям спрашивает:
— Зачем тебе кофе с обезжиренным молоком, если ты собираешься есть мороженое и взбитые сливки?
Уильям съедает мороженое и почти весь банановый десерт. Он вылизывает и чашку, и ложку, пальцами выскребает остатки и втягивает растаявшее мороженое через трубочку с энергией пылесоса. Он так низко склоняется над высоким стаканом, что стекло запотевает от его дыхания. Я понимаю, что впервые провожу время в обществе Уильяма и не слышу его голоса. Обычно просидеть с Уильямом час все равно что прослушать лекцию в университете. Теперь же, не считая прихлебывания через соломинку и постукивания длинной металлической ложки, Уильям хранит молчание. Впервые в его присутствии мне хорошо. Я ем мороженое, пью кофе и наблюдаю, как он пачкает теплую оранжевую рубашку шоколадом и карамелью. В конце концов забота о пищеварении берет верх над чревоугодием, и он оставляет на дне тарелки немного бананов в лужице растаявшего мороженого. Любезно предлагает мне доесть, но я столь же любезно отказываюсь.
Когда Уильям заканчивает, когда щеки у него становятся липкими от мороженого и разноцветных сиропов, а живот надувается, как барабан, мы уходим. Пока стоим на углу в ожидании такси, Уильям берет меня за руку. Чувствую, что он дрожит. Я понимаю, что раньше я одевала его, чистила ногти, заклеивала ссадины, но ни разу не держала за руку. Я крепко сжимаю маленькие мягкие пальчики.
— Это было чудесно, — говорит Уильям.
— Это был еще один наш секрет, — замечаю я. — Как и детская подушка.
Он смотрит на меня и хитро подмигивает:
— Договорились.