На следующий день я уговариваю Саймона прогулять работу и пойти со мной в кино. У него действительно нет времени на подобные глупости, приходится думать о серьезных, взрослых вещах. Саймон занимается вопросами охраны труда, но сейчас ожидает приглашения на работу от Американского союза гражданских свобод. Он год за годом подает заявление на все вакансии, какие там только есть. Со временем скорее всего он станет компаньоном своей фирмы, хотя и ненавидит эту работу. Саймон умный, старательный, его не так просто отвлечь. Преданность делу, которое он презирает, — именно та причина, по которой я вынуждена напомнить ему о своем горе.
— Это нечестно, Эмилия, — замечает Саймон.
— Это ты мне говоришь?! Кинотеатр «Анжелика», камбоджийский фильм, три с половиной часа. Я куплю тебе двойной эспрессо.
Мы — единственные зрители в зале в одиннадцать часов утра, невзирая на то что этот жуткий и утомительный фильм, посвященный Дальнему Востоку, номинировался на «Оскар». Фильм настолько мрачен, что Саймон начинает сочинять дополнительные субтитры.
— Боже, Боже! — говорит он с ощутимым южным акцентом. Саймон часто притворяется, что родом из Алабамы. На самом деле он вырос в Нью-Йорке. — В этом ужасном месте просто негде помыть голову!
Я чувствую, как впервые за долгое время у меня вырывается смешок.
— Эй ты, с пистолетом! Эй! А шампунь-кондиционер у вас есть? А спрей? А бальзам?
Теперь я громко хохочу. Героиня фильма бредет вдоль берега реки, ее подгоняет солдат со штыком. Саймон продолжает комментировать:
— Господи, никогда больше не пущусь в такой дальний путь с немытыми волосами!
Я толкаю его в бок:
— Ладно, перестань. Это ведь геноцид.
Мне так смешно, что хочется в туалет.
— Нет, подружка, это просто плохой фильм, — отвечает Саймон и замолкает.
Я смотрю на экран. Женщина упала в воду. Она всплывает на поверхность, вода течет с волос ей на глаза. Она окружена трупами детей. Они плавают вокруг, голые, с открытыми глазами, безжизненные. Женщина отталкивает их, плачет, кричит, воет от ужаса и отвращения.
— О черт, — говорит Саймон. — Пошли отсюда.
— Нет.
— Эмилия, идем. Тебе не нужно это видеть.
Я начинаю спорить. Напоминаю, что раньше мы никогда не уходили из кинотеатра. Не важно, насколько ужасен фильм. Мы видели все самые скучные ленты, какие когда-либо показывали в Нью-Йорке. Я перечисляю: «Красный фонарь», «Запах зеленой папайи», «Зеленая папайя», «Запах красного фонаря»… Мы намеренно шли смотреть самые жуткие фильмы и сидели до конца, пока не заканчивались титры. Мы не можем уйти сейчас, это вопрос гордости.
Саймон обхватывает меня за талию и поднимает с кресла.
— Мы уходим, леди, — заявляет он и выводит меня из театра.
В фойе мы надеваем пальто и шарфы. У Саймона — новое зимнее пальто, черное и длинное. Оно раздувается, когда он набрасывает его на плечи, отчего Саймон кажется непривычно изящным. Он носит только черное, белое и серое. Его квартира — полностью серая. Обычно Саймон объясняет эту скудость красок тем, что он дальтоник. Это неправда. Саймон — гей с полным отсутствием вкуса. Он высокий и мертвенно-бледный, у него выпученные глаза, будто он страдает от проблем со щитовидной железой. Волосы у Саймона редеют, и он стрижет их так коротко, что отчетливо видны очертания черепа. И все-таки он красив, хоть и мрачен.
— Что теперь? — спрашиваю я.
— В обувной магазин?
— Почему все, черт возьми, пытаются затащить меня в обувной магазин? — спрашиваю я. — Минди тоже хотела, чтобы я пошла с ней. Почему вы так уверены, что туфли непременно поднимут мне настроение?
— Потому что ты любишь обувь.
— Суши я тоже люблю, но никто не думает, что калифорнийский ролл решит все мои проблемы. Еще я люблю Джейн Остен, но никто не думает, что, перечитав «Гордость и предубеждение», я перестану тосковать по ребенку.
— Ты любишь меня. Думаю, я помогу тебе справиться.
Саймон избегает моего взгляда. Смотрит в пол и дважды оборачивает шею и воротник пальто клетчатым шарфом. Он не видит, как мои глаза наполняются слезами — а если и видит, то ничего не говорит. Может, потому, что его собственные глаза тоже полны слез. Я сую руку ему в карман.
— Хорошо. Пойдем в обувной магазин. По крайней мере это лучше, чем другая идея Минди, — говорю я, когда мы идем в наш любимый магазин.
— Какая?
— «Марш памяти».
— Что-что?
Минди, в отличие от меня, не прочь поведать о своем горе всему миру, лично либо виртуально. Она отчаянно пытается забеременеть, но за два года у нее было три выкидыша. Она видится с психологом и активно общается аж на двух интернет-сайтах, посвященных бесплодию. Иногда мне кажется, что лишь мои насмешки удерживают Минди от создания блога, полностью посвященного перипетиям ее борьбы. В свою последнюю авантюру она втянула и меня, ловко сыграв на моих чувствах по поводу младенцев в Центральном парке.
— Что тебе действительно нужно, так это отправиться в парк вместе с нами, — сказала Минди.
— С кем?
— С людьми, которые пережили подобную потерю. Так мы сможем отвоевать парк у самодовольных мамаш.
План Минди по отвоевыванию парка включает массовую прогулку. Это ежегодное мероприятие обычно проводится в октябре. Октябрь — месяц, который благодаря Рональду Рейгану обрел сомнительную славу, поскольку носит название «Национальный месяц памяти об умерших детях». Целый месяц посвящен воспоминаниям о младенцах, не появившихся на свет из-за выкидыша и внематочной беременности, родившихся мертвыми или умерших сразу после рождения. В этом году у нас есть возможность присоединиться к прогулке, организованной в память об умершем сыне основательницы движения.
— Мы отмечаем очередную внематочную беременность? — уточнила я.
— Не будь стервой, Эмилия, — воскликнула Минди. — Она потеряла двоих детей из-за наследственного заболевания почек. Старший умер восемь лет назад, 29 февраля. Мы хотим почтить его память отдельно, потому что это високосный год.
Я была достаточно покорна и расстроена, а потому согласилась сопровождать Минди и прочих скорбящих.
— Тебе поможет, — убеждала она.
— Сомневаюсь.
— Хочешь, я пойду с тобой? — спрашивает Саймон сейчас.
— О Господи! Нет.
В магазине я покупаю красные кожаные сапоги, хотя вряд ли буду их носить. Саймон покупает белые мокасины, хотя тоже вряд ли будет их носить. Он покупает лишь потому, что продавец обут в точно такие же и уверяет Саймона, что они классные и шикарно смотрятся на его длинных изящных ногах. Я ожидаю, что продавец вот-вот пустит в ход старый каламбур о том, как соотносятся длина ступни и длина пениса, но он этого не делает. Лишь массирует Саймону стопу и трет пятку. Когда продавец уходит в кладовку за большим размером, я не выдерживаю:
— Сомневаюсь, что бабушка Джека одобрила бы белую обувь в октябре.
— Бабушка Джека?
— Изабель. Законодательница мод.
Саймон хмурится, его брови сходятся, точно крылья голубя. Он похож на печального клоуна, и мне сразу же хочется его пнуть.
— Та самая, в честь которой ты назвала ребенка? — говорит он.
— Да, — отвечаю я и замолкаю.
Меня одолевает жестокое и абсолютно невозможное желание сказать Саймону, что единственная причина любезности продавца — надежда на комиссионные. Но я молчу. Не только потому, что Саймон — мой лучший друг, но и потому, что он постепенно становится моим единственным другом. Я не желаю общаться с теми, у кого есть дети, или с теми, кто ждет ребенка. Даже Минди мне трудно переносить. Она думает, скорбь нас объединила, мы подруги по несчастью и будем вместе сидеть со скорбными лицами, пока самодовольные мамаши гуляют со своими колясками. Но я каждую минуту готова ей сказать, что она ничего не понимает, что кусочек плоти, плавающий в кровавой луже на дне унитаза, — это еще не ребенок. Чувствовать, как по твоим ногам течет кровь — это далеко не то же самое, что держать на руках мертвого ребенка. Но подозреваю, эти слова отразятся на нашей дружбе не лучшим образом.
Саймон — единственный из моих друзей, кто точно никогда не заведет ребенка, и потому я не могу его оттолкнуть, пусть даже он иногда при упоминании Изабель делает притворно скорбную мину. Он любит меня и оплакивает Изабель. Наверное, Саймон — единственный, кто плачет по ней, не будучи связан с моей дочерью кровным родством. И он не виноват, что его печаль выражается не так, как мне хотелось бы. Это моя вина, я требую слишком многого.
Я молчу за ленчем, говорит преимущественно Саймон. Обычно бывает по-другому. Обычно мы оба болтаем. Эмилия Гринлиф и Саймон Фарго, одна команда, всегда готовы друг друга выслушать. Так было с того самого дня, как мы познакомились на первом курсе колледжа, на семинаре, куда ходили всего несколько человек с нашего отделения. Впрочем, я там долго не задержалась — все они были слишком серьезны и целеустремленны. А Саймон задержался и до конца года щедро снабжал меня конспектами, нарушая не только правила семинара, но и письменный договор, составленный каким-то неврастеником, который что-то услышал о спросе и предложении.
Саймон ковыряет салат. Я съедаю свою порцию и заказываю картошку фри.
— С ужасом жду выходных, — говорит Саймон.
— Почему?
— Еще один мальчишник. Ты, наверное, думаешь, быть голубым — значит освободиться от обязательного посещения этих кошмаров. Увы, нет. Каждый раз, когда женится кто-нибудь из моих бывших однокурсников, меня приглашают пить текилу и глазеть на какую-нибудь несчастную русскую девчонку, которая извивается вокруг шеста. Честно говоря, Эмилия, ты даже не представляешь, насколько они голые, эти девушки. Будь у меня зеркальце и пара ватных палочек, я бы уже защитил диссертацию по гинекологии.
Я понимаю, что сейчас меня вырвет. Официантка приносит картошку фри, и я разглядываю свою порцию. Картошка похожа на срезанные волосы. Сухие. Мертвые.
— Не понимаю, почему эти притоны не закрывают, — продолжает Саймон. — Главное, они ведь не подпольные. Девчонки берут в рот прямо в клубе. Даже предлагали это мне, Господи Иисусе. Ты себе не представляешь, как я выглядел, когда пытался объяснить слово «гомосексуалист» несовершеннолетней деревенской девчонке из Молдавии. В конце концов пришлось заплатить исключительно за то, чтобы она от меня отвязалась.
Я не отвечаю. Ничего не могу сказать. В голове у меня воспоминание об отце и русской стриптизерше, которую, по его словам, он любил. Девушка из Нью-Джерси, которую папа навещал каждый понедельник в течение года. Девушка, ради которой каждый понедельник он снимал со счета в Национальном банке тысячу долларов. Если бы я не посвятила маму в тайны банковского обслуживания через Интернет, она бы не обнаружила этих махинаций. Но даже в этом случае она могла бы ничего не заметить, если бы не регулярность и не величина суммы. По мере того как деньги с веселым звоном исчезали со счета, мама все более терялась. Наконец отыскала старые банковские выписки и прочла их впервые в жизни. И только тогда поняла, почему, будучи замужем за президентом юридической ассоциации и двукратно номинированным Адвокатом года в Нью-Джерси, она, в отличие от своих подруг, никогда не могла позволить себе круиз, персонального тренера, который помог бы ей сбросить вес, или новую машину взамен древней «хонды». Поначалу она решила, что отец увлекся азартными играми. Ткнула ему под нос выписки и предложила сходить к психологу. Мама говорит, что ссора продолжалась почти всю ночь и на рассвете отец признался. Он тратил деньги не на скачки и не на карты. Он никогда не бывал в Атлантик-Сити. Деньги предназначались для Оксаны.
В моем воображении у нее высокий выпуклый лоб, стянутые в пучок волосы и пухлые губы. Папа сказал, что она всего несколькими годами младше меня, но я представляю Оксану совсем юной, почти подростком. Я всегда воображаю ее в костюме фигуристки (разве что без коньков) — но это не телесного цвета трико, имитирующее человеческую плоть, а настоящее обнаженное тело, которое просвечивает сквозь блестящую мини-юбочку и стринги. Когда я представляю их вместе, моего отца и его шлюху, они всегда занимаются порнографической акробатикой на льду. Если бы девушку звали Надя или Ольга, то, наверное, в моих фантазиях фигурировали бы сальто назад и спортивные брусья. Самое печальное то, что отец утверждал, будто Оксана любит его. Он сказал маме, что эта девушка считает его особенным, что она относится к нему не как к клиенту, а скорее как к возлюбленному, как к мужчине, за которого она бы вышла замуж, если бы могла. Он сказал это маме холодным осенним утром, когда вставало солнце, деревья как будто были в огне, а в воздухе пахло приближающейся зимой. Потом отец ушел на работу, а мама позвонила мне. Я села на автобус и приехала через час, как раз вовремя, чтобы подержать ее волосы, пока маму рвало. Затем помогла собрать папины вещи и не позволила передумать.
— Мы прожили с ним тридцать лет, — пробормотала мама.
Она стояла в спальне босиком, держа в руках охапку шерстяных свитеров. Халат на ней был застегнут не на те пуговицы.
— Двадцать девять, — поправила я.
— Почти тридцать.
— И сколько раз за это время он тебе изменил?
— Не знаю. — Мама сунула свитера в чемодан, переложив их бумагой.
Я вытащила бумагу, скомкала и швырнула в мусорную корзину, а потом открыла ящик с отцовским бельем и, задержав дыхание, высыпала все в рюкзак.
— Он сказал, что эта девушка его любит.
— Ну да, конечно. А остальные девушки? Они тоже его любили?
Я была рядом с мамой, когда она отправила отцу письмо, в котором сообщала, где он найдет свои вещи. Потом я отвезла чемоданы в гостиницу на Семнадцатой улице, неподалеку от его офиса, сняла номер на его имя, расплатившись маминой кредиткой и по школьной памяти подделав подпись. Когда вернулась домой, мама стояла в коридоре, по-прежнему в халате.
— Не знаю, смогу ли я это сделать, Эмилия. — Она смотрела на меня умоляюще.
Я стояла на пороге и поигрывала ключами.
— Не прощу, если ты его вернешь, мама.
— О… — Она покачнулась, и я поняла, что это уже слишком.
Я поняла и еще кое-что, чего мама никогда бы не сказала: не важно, как я себя чувствую, не важно, что я думаю, но отец изменил ей, а не мне.
— Прости. — Я бросилась к маме, обняла ее, и она прижалась ко мне, обмякшая и влажная, будто отчаяние сочилось у нее изо всех пор, смочив кожу и одежду. — Я не имела права так говорить.
Разумеется, не имела. Но я бы действительно не сумела ее простить, и мама это прекрасно понимала.
И теперь, сидя в кафе с Саймоном, я никак не могу выкинуть этот образ из головы. Мой отец и молодая стриптизерша. Я вижу ее обнаженную спину, серую кожу, испещренную коричневыми родинками, гладкое лицо… Она со скукой и тревогой смотрит на часы: ее накажут, если он чересчур задержится. Конечно, у меня слишком живое воображение, вдобавок подхлестнутое просмотром телевизора, обилием прочитанных готических романов и комплексом Электры — настоящим сокровищем для Фрейда. Я знаю, что мой отец, как и Саймон, — человек ранимый. Разве он сможет жить один?
— Эмилия… — зовет Саймон.
— Что?
— Ты слышала, что я сказал?
— Нет. Прости.
— Я говорил об одной шестнадцатилетней стриптизерше.
— Кажется, меня сейчас вырвет.
— Да, это просто отвратительно. Хотел бы я знать, куда смотрит полиция. Чем занимается ФБР? Гоняются за любителями марихуаны. Спасают мир от пожилых леди, которые выращивают коноплю у себя на заднем дворе. Не забывайте о времени и деньгах, которые министерство юстиции тратит на написание и обсуждение документов в поддержку запрета на поздние аборты… — Саймон изображает пальцами кавычки. — Им же нужно удостовериться, что матери гидроцефалов проведут в тюрьме столько времени, сколько они заслуживают. Мы живем в ненормальной стране, ты это понимаешь?
Саймон повышает голос. Обычно он довольно уравновешенный человек сардонического склада и склонен говорить вполголоса. Но когда его злит какая-нибудь несправедливость, когда речь заходит о политике, Саймона не остановить. Я ему не препятствую, надеясь, что эта вспышка ярости скроет мою собственную. Уму непостижимо, почему я не рассказала Саймону про отца. Куда проще понять, отчего я держу это в секрете от Джека. Джек, в конце концов, будет вынужден регулярно видеться с отцом, общаться с ним и изображать приязнь. А Саймон видел папу всего пару раз, и они не поладили. Хотя отец никогда не признается, хотя он погрозит кулаком любому, кто его обвинит, но этот сексуальный сибарит, член демократической партии, а в молодости коммунист, — настоящий гомофоб. Он один потребовал объяснений, когда кузен Сет, живший в соседнем городе (мы часто общались с ним в детстве), начал являться на семейные торжества накрашенным и в узких кожаных брюках. Когда тетя Ирэн, словно разговаривая со слабоумными, наконец признала, что Сет «больше любит мальчиков, чем девочек», отец побагровел и потерял дар речи. С тех пор я ни разу не видела, чтобы он обнимал Сета. Когда они общались с Саймоном, папа неизменно умудрялся избегать рукопожатий. Саймон был бы только рад услышать столь отвратительную историю о моем отце, и я не понимаю, отчего мне недостает сил рассказать. Почему я верна человеку, который не имеет никакого понятия о верности?
Мужчина, сидящий напротив, прекрасно знает, что такое верность. В течение десяти лет он был моим преданным наперсником и не покинул меня, даже когда я сделалась крайне нелюбезна. А главное, скучна.
— Саймон, — говорю я. — Саймон, я кое-что должна тебе сказать.
— Что? — Он морщится, слыша в моем голосе настойчивость.
— Ты мой лучший друг, Саймон, и я тебя люблю.
— И что?
— Ничего. Вот что я хотела тебе сказать.
— И все? Я знаю, что ты меня любишь, подружка. Я тебя тоже люблю. — Он берет с моей тарелки ломтик картофеля, окунает в майонез и сует в рот.
— Я тебя недостойна. Ты слишком хорош.
— Ой, перестань. От скольких неподобающих знакомств ты меня спасла? — Саймон пожимает плечами. — Ведь это ты вмешалась и напугала этого жуткого Кристофера, да так, что он вернул все мои вещи. А где был я? Прятался в лифте и жал на кнопку.
— Он был плохим парнем.
— Вот именно. Ты буквально вломилась к нему домой и забрала мое белье, джинсы и зубную щетку. Даже прихватила его шампунь. Кстати, он мне понравился. Я до сих пор им пользуюсь. Чертовски дорогой, полтора доллара за каждую каплю.
Я не позволяю Саймону отвлекаться.
— Ты был удивительно добр ко мне с тех пор, как умерла Изабель.
— Что, мы сегодня собираемся пустить слезу? Если да, я закажу десерт. Драмы без десерта я не переживу. Говорят, здесь очень вкусный пирог.
— Ты ведь не любишь пироги. Ты и Уильям — единственные из всех, кого я знаю, кто не любит пироги.
— Кстати, как поживает крошка Уильям? Чем занимается? Готовится поступать в колледж?
Саймон изображает презрение лишь из любви ко мне. Ему действительно нравится Уильям. Когда Саймон у меня бывает, они неизбежно затевают оживленный разговор о книгах Филипа Пулмана или сидят в детской над каким-нибудь замысловатым конструктором. У меня такое ощущение, что Саймон видит в Уильяме самого себя в детстве — неуклюжего и развитого не по годам ребенка, которому куда приятнее общаться со взрослыми, чем со сверстниками. Аутсайдер, который может перечислить спутники Сатурна, но абсолютно не способен поиграть с другим ребенком на спортплощадке.
— Он в отличной форме. — Я рассказываю Саймону про «И-Бэй».
— О Господи! — говорит он. — Ах ты бедняжка! Просто ужас. — Саймон пьет минералку. — Но, честное слово, он ведь просто думал немного заработать. Я всегда пытался разбогатеть, когда был мальчишкой.
— Он не нуждается в деньгах. Мать дает ему все, что он пожелает.
— И все же это ведь деньги. Помнится, я уговорил бабушку выдавать мне подаренные деньги на Рождество однодолларовыми купюрами, чтобы их было побольше. Мне просто нравилось иметь деньги. Я раскладывал их на постели и валялся на них.
— Уильям слишком мал для такого, — мрачно отзываюсь я.
— Да ничего подобного. Подружка, твой пасынок старше нас с тобой.