1
Из зала суда Джо вышел вслед за Уилоком. Лео ушел вперед со своими служащими. На ходу Джо наклонился к плечу Уилока и тихо сказал:
— По моему, тут замешан Фикко.
Уилок обернулся. Он слышал о Фикко от Тэккера, но никогда в жизни его не видал. Лицо Уилока мелькнуло перед Джо, как белый блик, и тотчас же Джо опять увидел его затылок. Как ни в чем не бывало Уилок шел к выходу.
В вестибюле они стали у стены, возле самой двери.
— Мы поместим банк Лео на несколько дней ко мне, пока не узнаем точно, не замешан ли тут Фикко, — сказал Джо.
— А как с остальными банками?
— Фикко еще про них не знает. Никто не знает.
— Но все-таки…
— В моем палаццо всего четыре комнаты. Может быть, вы сумеете разместить их у себя?
— Только этого мне не хватало. Я могу запрятать их в уборную.
Джо рассмеялся.
— Нет, уж лучше не надо, — сказал он. — А то еще нечаянно воду спустите.
— Я так зол, что ей-богу, нарочно бы это сделал!
В противоположном конце вестибюля, у выхода на улицу, стоял Лео, окруженный своими служащими. Он Повторял каждому в отдельности адрес Джо и объяснял, как лучше туда добраться. Они толковали о подземке, трамваях и автобусах с правом на пересадку, и Лео с самым серьезным видом работал языком и кивал головой. Он был похож на пастуха, который, стараясь рассеять гнетущее одиночество, разговаривает со своим стадом.
Уилок задумчиво глядел на Лео, на вестибюль и на людей, которые сновали взад и вперед или разговаривали вполголоса, сбившись в кучки. Так мне и надо, думал он. Рано или поздно я должен был налететь на Фикко. Страх охватил его. Рука нервным движением опустилась в карман и вытащила сигареты и жевательную резинку. Он с минуту разглядывал их. Потом останов-ил свой выбор на сигарете. Он собирался было положить резнику в карман, но вместо этого оставил ее, а сигареты выбросил.
— Вот чертовщина, — сказал он, громко фыркнув, и повернулся к Джо. На лице у него сияла улыбка, глаза весело блестели, но беспокойно бегали по сторонам. Он кивнул на валявшуюся на полу пачку. — Не хотел резинки, а выкинул сигареты.
Он рассмеялся, взглянул на резинку, которую все еще держал в руке и совершенно неожиданно бросил на пол и ее. Беспомощно уставившись на резинку, он пробормотал: — Что это я? Ну что вы на это скажете? Совсем обалдел. — Растерянно поглядев на Джо, он виновато хихикнул, нагнулся, поднял сигареты и резинку и сунул их обратно в карман.
— Вы бы пожевали сигару, — не без ехидства сказал Джо.
Уилок не заметил, что Джо сострил. Он вытащил из жилетного кармана сигару и стал нервно мять ее в руках.
— Если это Фикко… — сказал он. Он посмотрел на выходную дверь, потом опустил глаза на сигару: пальцы его так дрожали, что верхний слой лопнул. Он лизнул отставший табачный лист и стал аккуратно его прилаживать.
— Я сообщил Бену, — сказал Джо. — Он уже наводит справки. Скоро мы узнаем наверняка.
Миниатюрный зеленолицый юноша поспешно вышел из зала суда. Его лакированные туфли на высоких каблуках, поблескивая на каменном полу, торопливо выстукивали дробь. Уэкополая шляпа была надвинута на глаза, воротник пальто поднят. Он пересек вестибюль, миновал Лео и его служащих и вышел, ни на кого не глядя и, видимо, не желая быть узнанным. Джо подумал, что мальчишке, вероятно, не повезло на суде.
— Если это Фикко… — повторил Уилок, но опять не договорил и сунул сигару в рот.
— Ну и что же, если он?
— Вот это-то мне всегда и претило.
— То есть, вы этого всегда боялись?
— Да. — Уилок вынул сигару изо рта и выпрямился. — Боялся до смерти.
— Вы бы лучше спрятали сигару. Она, видимо, не доставляет вам никакого удовольствия.
Уилок посмотрел на сигару так, словно и не знал, что держит ее, и швырнул на пол.
— Я тоже боюсь, — сказал Джо. — И Тэккер боится. Так боится, что у него глаза на лоб лезут. А Лео я об этом даже и не заикнусь, он и вовсе с ума сойдет и что-нибудь натворит.
— Не пришлось бы нашим воякам сменить пеленки.
— Да, но, с другой стороны, о чем нам особенно беспокоиться? Ну что такое Фикко? Мне кажется, у него ни заручки нет, ни денег, вообще ничего нет. Самый обыкновенный бандит, так о чем же, собственно, беспокоиться?
— А о том, что убьет, — сказал Уилок.
— Да вы не о том беспокоитесь.
— Не о том.
— Вы же знаете, что вас не убьют. Кого другого может быть, но только не вас.
— Знаю.
— А насчет того, о чем вы думаете, — ничего не попишешь. — Джо улыбнулся: ему приятно было высказать это такому человеку, как Уилок. — Если с кем-нибудь из нас что-нибудь приключится и об этом начнут трезвонить газеты, напечатают на первой странице наши фотографии и прочее, что ж, вы шли на это с самого начала, как только связались с нами. Во всяком бизнесе есть прибыли и есть убытки.
Уилок начал застегивать пальто. Лицо его покраснело. Глаза бегали. Одна щека вдруг задергалась. Она дергалась и дрожала, и упорна продолжала дергаться и дрожать. Он скривил рот, чтобы остановить дерганье, и шумно втянул в себя воздух.
— Напрасно вы так волнуетесь, — сказал Джо. — Может, это вовсе и не Фикко. Может, это какой-нибудь лотерейщик, которого мы выкуриваем, вот он и пытается пакостить.
— Это Фикко.
— Откуда вы знаете?
— Знаю, потому что везение мое кончилось.
— Напрасно вы так говорите.
— Я говорю то, что есть, — ответил Уилок, — и я вам скажу больше: как только газеты возьмут нас в работу, с Бэнтом у нас разладится. Вот увидите. Не забудьте про Холла. Бэнт сразу же от нас откажется, как только мы попадем в газеты, а без этой заручки с Тэккером тоже нелегко будет справиться. Вы не присматривались к Тэккеру, как я. Я его знаю. Он, очертя голову, бросится в драку, и к нему тогда уж не подступишься. Все, все полезет из него, как гной, если его припрут к стене. Вот о чем я думаю и спрашиваю себя, что же с нами со всеми будет?
Разбежимся по норам, как крысы, думал Джо. На мгновение ему стало жаль Уилока. Только что человек этот был так уверен в себе и так к себе располагал. От него веяло успехом. И вдруг одно сказанное ему на ухо имя сразило его, как пуля. Джо поднял было руку, собираясь ободряюще потрепать Уилока по плечу, но уронил ее и подумал: «А я… я-то, ради чего я старался всю свою жизнь?»
Что-то клокотало в нем, кипело и пенилось. Все пласты сознания работали одновременно. Он думал о том, что его ожидает и что будет с ним и с Лео, и о том, что он всю жизнь желал лишь добра Лео и что из этого никогда ничего путного не получалось. А теперь вот и из синдиката ничего не получится, и даже синдикат — наихудшее из всего, тогда как он рассчитывал, что это будет для Лео лучшим из всего, будет так хорошо, что вычеркнет из памяти все остальное и все возместит, а оно оказалось худшим, худшим из худшего.
Джо хотел заговорить, но что-то сдавило ему горло. Он откашлялся.
— Когда такое случается, — сказал он, — самое лучшее, как я убедился, не задумываться, идти своей дорогой и делать свое дело.
— Не все так могут. Я вот думаю все время.
У Джо в голове теснилось столько мыслей, что это мешало ему находить нужные слова.
— Я хочу сказать, что не надо пугаться, — объяснил он. — Надо обдумать, что делать, и делать то, что надо, но не пугаться, не видеть все в дурном свете, с плохой стороны. Я, кажется, не совсем ясно выражаюсь, но я хочу сказать вот что: со мной всегда бывало так… Вот смотрите: я делец. Значит, я в каком-то бизнесе, и я делаю все, что нужно, чтобы остаться в нем. Это закон. Оставаться в бизнесе. Держаться бизнеса. Все так делают. Это закон для всех. И вдруг приходится туго. Тогда вы решаете, что надо делать, чтобы остаться в бизнесе, делаете это, и все получается хорошо. А если хорошо не получится, ну так что ж? Может быть, это даже и к лучшему, потому что когда вас побьют и вышибут из бизнеса, может быть, вам же будет лучше. Я не знаю. Не знаю.
Джо чувствовал, что говорит слишком громко. Он замолчал и потер рукой лоб. Мысли одолевали его. Он не мог ни собрать их, ни разобраться в них. Бизнес никогда не вызывал в нем никаких сомнений. Бизнес есть бизнес, и всякий должен зарабатывать на жизнь, если не родился богатым. Он никогда не задумывался над тем, что сделал с ним бизнес. Разве бизнес что-то делает с человеком? Человек делает бизнес. Таково было бы его мнение, если бы он когда-нибудь потрудился составить себе мнение об этом. Но теперь, в трудную минуту, сознание его выворачивалось наизнанку, и то, что он находил там, ставило его в тупик. Он говорил слова, которых не понимал, и мысли, мелькавшие в его голове, ему самому были непонятны.
Когда Джо потер себе лоб, он вдруг стал удивительно похож на Лео. У него появилось то же грустное и робкое выражение. Уилок впервые заметил, что между братьями существует сходство, и хотел было это сказать.
— Не знаю, — вдруг резко сказал Джо. — Всю жизнь я хотел идти правильным путем. Даже когда был ребенком, малым ребенком, и ничего не смыслил, все равно хотел этого. Я бессознательно к этому тянулся, и все, пытался, пытался, и все время мне что-нибудь да становилось поперек дороги. На каждом шагу. Я хотел идти тем же путем, что и все, а мне не давали. Всякий раз что-нибудь да случалось.
До сих пор Джо во всех неудачах винил либо свой «характер», либо своих соперников. Но теперь он запутался. Теперь ему казалось, что не он один создал свой характер. Что он был создан помимо него. А если не сам он создал свой характер, то кого же тогда винить? Что же тогда винить? Если не себя, то кого? Он не мог разобраться в собственных мыслях, и это сбивало его с толку.
— Со всеми так, — сказал Уилок.
— Нет, не так. Что бы я ни предпринял, всякий раз что-нибудь непременно становится мне поперек дороги, не поймешь даже, откуда и с чего оно берется. Вы думаете, до Фикко в моей жизни не случалось, чтобы мне преграждали путь? Но почему это так бывает? Почему это только мне так не везет? Можете вы мне объяснить?
— Право же, со всеми бывает то же самое. Это бизнес, человек человеку волк.
Джо не слышал Уилока. Он был слишком поглощен собственными мыслями и бесплодными усилиями в них разобраться.
— Нет, уверяю вас, нет! — вскрикнул он. — В чем же причина? Можете вы мне назвать хоть одну причину, почему всякий раз, как я пытался идти правильным путем, что-нибудь непременно становилось мне поперек дороги, что-нибудь извне, то ли юристы, или дельцы, полиция, собственные друзья, наконец, родной брат — и это всякий раз, черт подери, словно весь мир сговорился против меня, куда бы я ни подался, в любом штате нашей страны, и в Канаде, куда я ездил, и по ту сторону океана тоже, во Франции, в Париже? Почему это так?
— Это система наживы. Человек человеку волк. Ваш убыток — моя прибыль. Таков мир. Что же вы хотите, изменить мир?
— Но почему же человеку не дают жить? Почему? Посмотрите на меня: разве на мне клеймо какое? Разве я крыса, чтобы меня травили, травили, травили, и вот я вынужден огрызаться, а меня опять травят, я огрызаюсь, а меня опять травят, и травят, и травят, пока не загонят в какой-нибудь угол, и я там сижу и огрызаюсь; а потом опять травля и травля. Что же, значит, я так и должен всю жизнь метаться из угла в угол, кусаться, а меня будут травить? Неужели только в этом и состоит жизнь?
— Шшш… не горячитесь, — сказал Уилок. — Поспокойнее. У всех то же самое.
— Нет, нет, не то же самое. Я хочу выбиться, как все. И что же? Я берусь за какое-нибудь дело. И дело хорошее, и мне хорошо. Но мне мешают. Пусть! Не стану драться. Не хочу лезть в драку, не хочу наживать неприятности; кому охота иметь неприятности? Я бросаю свое дело и начинаю заниматься чем-нибудь еще, но и этого мне не дают. И куда бы я ни подался, всюду повторяется одно и то же. Почему это так? Вот вы человек умный, образованный. Так почему это? Объясните мне, почему? Может быть, вы вычитали из книг или еще откуда-нибудь знаете, почему человек, который хотел бы идти самым обычным мирным путем, как полагается, вынужден жить, как зверь, и все его травят?
Джо вопросительно смотрел на Уилока. Но на его лице он прочел только недовольство тем, что Джо так повышает голос.
— Уж доберусь я до этого сукина сына Фикко, — сказал Джо, — и собственными вот этими руками выцарапаю ему глаза. — И он вытянул вперед руки с согнутыми, как когти, пальцами.
— По-моему, не мешало бы выпить, — сказал Уилок.
— Э-эх! — Джо распрямил пальцы и безнадежно махнул рукой.
— Это нам обоим полезно.
— Вы только и думаете, как бы выпить, — сказал Джо. — Когда предстоит работа, я не пью, да и вам не советую прятать голову в виски, как страус — в песок.
— Про страусов это все враки.
— Ну, конечно, вас этому только и выучили, больше ничему. Только это вы и вычитали из ваших книг.
— Что ж делать, — улыбнулся Уилок, — если страусы на самом деле не прячут головы в песок.
— А мне в высшей степени наплевать и на них и на вас. — И Джо быстро зашагал по вестибюлю. Проходя мимо Лео, он отрывисто бросил ему: — Завтра увидимся. — Он отворил дверь, и прежде чем она захлопнулась, выскочил на улицу и вскоре скрылся за углом.
Уилок последовал за ним. Он шел, держа руки в карманах, слегка вразвалку, словно прогуливался. Поравнявшись с Лео, он остановился и задумчиво посмотрел на него.
— Ну что, мистер Минч, все обошлось благополучно? — сказал он.
Лео что-то ответил, но Уилок его не слышал. Он старался сосредоточить свои мысли на виски. Но это было нелегко.
— Всего хорошего, — оказал Уилок.
Он помахал рукой и сделал общий поклон, предназначавшийся и Лео, и служащим, которые стояли вокруг него. Теперь виски все яснее вырисовывалось перед ним. Все остальное отступало куда-то. «Буду воображать все виски, какое только есть в Нью-Йорке», — оказал он себе и громко причмокнул губами, чтобы заглушить то, что еще звучало у него в ушах. Он мысленно видел длинные шеренги коричневых и черных бутылок за стойками баров. Он думал о том, как они безмолвно стоят и ждут его, такие гладкие и холодные снаружи и такие убаюкивающие, горячие и забористые внутри.
Он шел к бутылкам словно больной, ищущий, где бы ему прилечь.
2
Лео устал и проголодался, но вопрос о Бауере был так серьезен, что от него нельзя было отмахнуться, и Лео заставил себя тотчас же заняться им. План действий рисовался ему так: сначала показать Бауеру, как скверно он поступил, затем объяснить ему, как это для него опасно, а когда он размякнет, простить его совсем или хотя бы взять на испытание. Но ему не хотелось тратить на это слишком много времени. Он сказал Бауеру, что подвезет его до станции метро, откуда ему удобно добраться домой.
— А я не домой, — сказал Бауер.
— Но ведь сейчас уже девять часов, десятый. Куда это вы собрались так поздно?
— Разве я обязан отчитываться перед вами и в том, что я делаю в неслужебное время?
Они стояли на тротуаре у выхода из суда. Лео глядел на Бауера в упор, пока тот не опустил глаз. Он думал, сколько вреда этот человек причинил его делу, его служащим и его отношениям с ними. Он старался изо всех сил не отступать от своего плана. Но это ему не удалось. Все, что он мог сделать, — это не повышать голоса.
— С вами никакого терпения не хватит, — проговорил он.
— Вот и хорошо, — угрюмо ответил Бауер. — Может быть, вы оставите меня в покое.
— Не драться же мне с такой мразью, как вы. Садитесь в машину.
Бауер не двинулся с места. Он стоял, угрюмо понурив голову.
— Вы знаете, в какую вы попали историю? — сказал Лео. — Вы знаете или нет? Вам грозит такое, что вам и во сне не снилось. Знаете вы это или нет? Так вот, садитесь в машину и скажите, куда вам надо.
Бауер, не подымая головы, буркнул:
— Мне надо купить булочки к кофе.
Машина Лео стояла у ближайшего перекрестка. Направляясь к ней, они прошли мимо нового форда, в котором сидел миниатюрный зеленолицый юноша, работавший у Барни Коха. Юноша выглянул из окна машины.
— Эй, Фред, — позвал он, — подвезти вас?
Бауер посмотрел на него. Он никак не мог сообразить, кто этот юноша.
— А, здравствуйте, — медленно проговорил он, стараясь вспомнить его имя.
— А то я еду в вашу сторону, — сказал юноша.
— Спасибо. — Бауер отрицательно покачал головой. Уолли, вот как зовут его. Уолтер, Уолтер… как его… из бильярдной Бойла. Он помахал ему рукой. — Меня подвезут, Уолли, — сказал он и пошел дальше с Лео.
Лео с любопытством посмотрел на юношу, но от расспросов воздержался. Он не хотел раздражать Бауера.
— Рядом с вашим метро есть булочная, — сказал он, когда они сели в машину Лео. — Там чудные свежие булочки, их пекут к вечеру. Мы туда и заедем.
— Делайте, что хотите, — сказал Бауер, — то, что я хочу, вам все равно безразлично.
Лео с трудом себя сдерживал.
— Вот там ваши булочки, — указал он.
На улице было холодно и темно. Во мраке холодным зеленоватым светом мерцали огни фонарей. Лео вел машину быстро. Он думал о Джусе, о Делиле с ссадинами на плечах, о Мюррее, который хотел поступить в полицию, и о том, как он дал Бауеру работу, когда Бауер пришел к нему и сказал, что у него дети голодают.
— Скажу вам прямо, — проговорил он сдавленным от сдержанной ярости голосом, — после того, что вы сегодня натворили, между нами все кончено.
— Что вы хотите сказать? — воскликнул Бауер. — Что я натворил?
— Что я хочу сказать? Вы прекрасно знаете, что я хочу оказать. Кончено. С сегодняшнего дня вы для меня, как вон та собака на улице, и я вам советую почаще оглядываться назад.
— Ну и ладно, — неуверенно сказал Бауер. Он отодвинулся от Лео и обеими руками ухватился за ручку дверцы. — Я хочу выйти, — сказал он.
Лео понял, что обращается с Бауером совсем не так, как надо. Это окончательно вывело его из себя.
— Мы еще не доехали, — сказал он.
— Вы меня не заставите здесь сидеть. Я хочу выйти.
— Нет, вы будете здесь сидеть.
— Выпустите меня. Почему вы меня не выпускаете?
Лео круто свернул к тротуару и резко остановил машину.
— Выходите, пожалуйста, — оказал он.
Бауер бросил на него нерешительный взгляд. Он все еще держался за ручку.
— Ну, выходите. Чего вы? — сказал Лео. — Валяйте. Но уж заботьтесь о себе сами.
В наступившей тишине слышалось только тяжелое дыхание Бауера. Он повернул голову и глядел на Лео, ноздри его то сжимались, то раздувались.
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — сказал он. Подбородок у него задрожал, он отвернулся и стал глядеть прямо перед собой.
— Вы не знаете? Вот это ловко. Так-таки ничего и не знаете? Ровным счетом ничего? Ну так я знаю. Я знаю, что вы наделали, и мне надоело возиться с вами. Выходите, пожалуйста. Выходите к чертовой матери на улицу, где вам и место. Чего же вы ждете?
Бауер молчал. Он сидел, понуря голову. Ручку дверцы он выпустил, и руки его безжизненно лежали на коленях.
Лео немного подождал, потом включил мотор, и они поехали дальше. Только было Лео собрался сказать Бауеру, что готов помочь ему, если тот выразит сожаление и обещает больше этого не делать, как увидел булочную.
— Вот где вы достанете ваши булочки, — сказал он.
В магазине было уютно и очень светло, белый кафельный пол ослепительно сверкал. Витрина была пуста. И только одна проволочная корзинка с румяными булочками и несколько коричневых хлебцев виднелись внутри магазина на белых фаянсовых полках. Две полные блондинки беседовали возле кассы в глубине булочной. Их пухлые сдобные руки и лица розовели на фоне белых халатов.
Бауер поспешно открыл дверцу машины и чуть ли не вывалился на тротуар. Лео изумленно на него посмотрел. Одно мгновение ему показалось, что он вот-вот бросится бежать.
— Я вас подожду, — сказал он. Он решил отвезти Бауера домой. Он начнет все сызнова и обработает его так, как намеревался с самого начала.
Не ответив Лео и даже не обернувшись, Бауер вошел в магазин.
Сквозь широкую витрину видна была вся булочная. Лео хорошо видел усталое, угрюмое лицо Бауера, разговаривавшего с одной из продавщиц. Другая ушла за перегородку в глубине булочной. Он видел, как усталое лицо зашевелило губами и как пухлое мучнисто-розовое лицо, улыбаясь, что-то ответило, потом метнулось к прилавку, где лежали бумажные пакеты, оттуда метнулось к корзинке с булочками, а усталое и угрюмое лицо следило за ним взглядом.
Лео стал возиться с зажигалкой на щитке. Она почему-то не работала. Он нажимал на нее, потом вытаскивал и разглядывал. Зажигалка даже не нагревалась. Потом он случайно поднял голову и увидел, что Бауер выскользнул из булочной и идет по улице; он шел сгорбившись, пряча свое тощее тело в тень здания, но белый бумажный пакет с булочками резко выделялся у него в руке.
— Эй! — крикнул Лео. Он со злостью нажал на стартер. — Собака, сукин сын, — пробормотал он.
Бауер побежал. Бежал он медленно, нехотя, как будто понимая, что бежать все равно бесполезно, но что бежать нужно. Лео быстро его нагнал, выскочил из машины на тротуар и преградил ему путь.
— Ну! — крикнул он. Бауер безмолвно глядел на него. Лео толкнул его в грудь. Бауер отступил, он и не думал сопротивляться. Он весь обмяк. — Вы понимаете, что вы делаете? — закричал Лео.
— Оставьте меня в покое, — захныкал Бауер.
— Вы знаете, что вы делаете? — Лео вырвал пакет с булочками из рук Бауера. Ему вдруг представилось, как Джо расправится с Бауером, если когда-нибудь узнает о доносе, и что это будет значить для него, Лео, для его дела и для всей его жизни.
— Вы хотите жить, да? — крикнул он. Потом поднес пакет с булочками к лицу Бауера. — Хотите есть эти булочки, да?
— Оставьте меня в покое, — хныкал Бауер, — прошу вас.
Тон был другой, но слова те же, что сам Лео говорил Джо, и Лео знал это, и оттого, что он это знал, ему хотелось кричать. Для него было пыткой поступать с Бауером так, как с ним самим поступил Джо.
— Не желаю я этого слышать! Не смейте так говорить! Не смейте! — он трясся от гнева и кричал от душевной боли и от злости на эту боль. Он поднял пакет высоко над головой и дрожащей рукой потряс им в воздухе. — Что вы со мной сделали сегодня! — крикнул он. И вдруг шлепнул Бауера пакетом по лицу. Лео ударил не сильно и еще смягчил силу удара, но пакет лопнул, и булочки рассыпались по тротуару.
Казалось, Бауер потерял рассудок. Лицо его вздулось, побагровело и задергалось. Чтобы увернуться от удара, он откинул голову, и пакет угодил ему в подбородок. Он простоял так несколько мгновений, длинный как жердь, с запрокинутой головой, потом поднял сжатые кулаки и топнул ногой. Его очки задрожали. Он еще раз топнул ногой, широко открыл рот и издал какой-то хриплый звук. Потом круто повернулся и пустился бежать. Он наступил на булку и так резко отскочил от мягкого, раздавленного теста, что чуть не упал. Тут он взвыл и побежал еще быстрее, опустив голову и судорожно всхлипывая.
Лео мутило от страха. Он посмотрел вслед Бауеру, потом себе под ноги и долго стоял так, уставившись на рассыпанные по тротуару булочки. Он слышал прерывистое дыхание Бауера, царапание его ног об асфальт — казалось, перепуганное насмерть животное мчится в свою нору.
Бауер пробежал мимо сидевшего в машине Уолли, но не видел его. Лео тоже не заметил Уолли. Ни тот, ни другой не подозревали, что он все время ехал за ними следом.
3
Бакалейщик, вышедший собрать мелочь, оставленную покупателями на стойке с газетами, увидел бегущего Бауера и с любопытством на него посмотрел. Этот взгляд заставил Бауера перейти с бега на быстрый шаг.
Вытащив из кармана платок, он закрыл им лицо и, не глядя, пошел дальше большими торопливыми шагами. «Какой смысл бежать, — думал он, — все равно мне никуда не уйти».
Это была огромная, невероятно сложная мысль. Она поднялась из самых глубин его существа. Но он не понимал ее. Он думал, что она выражает его уверенность в том, что полиция сообщила о нем Лео, а Лео непременно сообщит Джо.
Он на ходу снял очки, вытер глаза и лицо, высморкался и надел очки, продолжая быстро идти с опущенной головой. Учащенное неровное дыхание с шумом вырывалось из его груди. Он перешел улицу, понуря голову, даже не посмотрев, свободен ли путь, и быстро спустился в метро.
«Что бы я ни делал, — подумал он, — я все делаю только хуже для себя». — Его мысли были так сложны, что он путался в словах. «Если я делаю, мне бывает хуже, — думал он, — и если не делаю, делаю что-нибудь другое, ничего не делаю. Что бы я ни делал, кончается тем, что мне же хуже».
Он шагал из одного конца платформы в другой. И вдруг почувствовал — как это почувствовал и Иган, и Лео, и как рано или поздно должны будут почувствовать большинство участников игры в бизнес, — что он не более как зверек, попавший в западню. Ходьба взад и вперед по платформе еще больше обнажала перед Бауером эту мысль. Дрожа всем телом, он подошел к скамейке и сел. Руки его нервно ерзали по коленям. Он медленно раскачивался взад и вперед с закрытиями глазами, потирая ляжки. Он мог думать только о Джо и о том, что Джо узнает про него, а Джо — человек жестокий, твердый, как кремень, и бессмысленно пытаться его разжалобить слезами, даже кровавыми слезами и вообще чем бы то ни было, потому что его ничем не проймешь.
Бауер сидел согнувшись. Бешеный круговорот мыслей оглушал его. Он уронил голову на колени и почувствовал, что из груди у него рвется стон. Но он удержал его. Он ощутил его вкус во рту, словно из него вырвали кусок его самого — теплый, кровоточащий. Губами и языком он ощущал вкус собственной крови.
«Боже мой!» — сказал он про себя и поднял голову с колен. Туловище по-прежнему оставалось согнутым, но голову он закинул назад и глядел перед собой, ничего не видя.
Подошел поезд и остановился. Люди входили и выходили. Некоторые оглядывались на него. Он был похож на пьяного, которого вот-вот стошнит.
«Господи, помоги мне, не такой уж я плохой!» — молился про себя Бауер.
Какой-то мужчина ухмыльнулся и, указав на него пальцем, сказал:
— Ну, этот еще до рождества успел нагрузиться.
Молитва иссякла, Бауер молился одними губами. Что-то в нем было такое, что мешало ему, как он ни старался, обратиться за помощью к богу. Услышав, что над ним посмеиваются, он выпрямился и сел, ни на кого не глядя. Поезд ушел, ушли и люди. Бауер сидел неподвижно, ни о чем не думая.
«Как же так?» — вскинулся он вдруг. Мысль эта отдалась в нем, словно крик. На какое-то мгновение чувство страха перед Джо куда-то отошло, и он, казалось, погрузился в пустоту. Внезапная мысль, что, несмотря на близость опасности, он о ней совсем забыл, вернула его к Джо. Он ухватился за свой страх перед Джо, но страх снова отошел, и снова Бауер остался сидеть, погруженный в пустоту.
«Как же так можно?» — опять спохватился он. Страх снова накинулся на него. Потом медленно, как морской прилив, накатила пустота и смыла страх, осталась только пустота, беспредельная, зыбкая, манящая пустота.
«Как же можно так сидеть, когда знаешь, что гибнешь?» — мысленно вскрикнул он, и снова к нему вернулся страх. Он бешеным галопом промчался по мозгу Бауера. Спустя секунду страх исчез, и накатила пустота, смывая все на своем пути. Она залила его мозг, не оставив места для страха. И он уже не чувствовал ничего, кроме пустоты.
В этой пустоте был весь Бауер. Здесь крылась причина всего, что он уже совершил, и того ужасного дела, которое ему еще предстояло совершить. Для него это была пустота, ибо он не мог охватить мыслью весь клубок противоречий в собственной душе. Поэтому место мыслей заняли чувства. И каждое чувство включало многое. Чувств было много, и все они сливались в единое море, где тонули даже те обрывки мыслей, которые шевелились в его мозгу.
Чтобы проникнуть в эту пустоту, надо было лучше понимать Бауера, чем сам он понимал себя. Он, например, не понимал, что каждый человек есть, конечно, совокупность многого. Каждый человек есть то, чем он себя считает. И он в равной мере то, чем считают его окружающие. И человек есть также то, чем он был, чем будет и, до известной степени, то, чем он мог бы быть. И каждое из этих отдельных существ находится во взаимосвязи со всеми другими, порознь и в совокупности. Это, кстати сказать, и есть ключ к анализу человека, но в отношении Бауера важнее всего было, что человек является и тем, что он есть, и тем, во что его превратили. Одна из величайших трагедий индивидуума в нашем уродливом современном мире состоит именно в том, что эти два существа — то, что он есть, и то, во что его превратили, — живут в человеке одновременно.
Человек, в которого превратили Бауера, мог в известном смысле служить образцом тех усовершенствованных методов обработки, которыми располагает современный мир. На нем не было и дюйма, где бы этот мир не оставил своего отпечатка. Он не дал развиться нормально ни одному ростку, заложенному в Бауере природой. Бауер стал продуктом современного мира чуть ли не с рождения. Он появился на свет, обреченный на неуверенность, в семье, уже искалеченной неуверенностью.
Ребенком Бауер, как и все дети, был любознателен. Эта любовь к знанию, как и всякая любовь, вмещала в себе и потребность и награду. Корнем была жажда знания, стеблем — учение, самое знание — цветком, который мог бы пышно расцвести на этом стебле. Но цветок не появился, не вышло ничего даже похожего на цветок, а само растение было исковеркано, ибо к тому времени, когда для Бауера пришла пора идти в школу, неуверенность уже сделала с ним свое дело. Неуверенность порождает страх, а страх сильнее любви. Многие даже считают, что страх — самый сильный импульс в человеке.
Школа ничем не могла помочь Бауеру. Да и едва ли что помогло бы ему теперь, разве только вмешательство медицины. Во всяком случае, он учился не для того, чтобы знать, он не тянулся к знанию. Учился он только потому, что боялся учителей, боялся принести домой плохие отметки и боялся, как бы его не сочли тупицей. Он учился, ничего не познавая, и действительно стал тупицей. Итак, первая величайшая любовь всего человечества — любовь к знанию — была изуродована в изуродованном мальчике, каким стал Бауер, и превратилась в нечто жалкое.
Форма была отлита. Бауер так и остался в ней. Он и в школу-то ходил только потому, что боялся покинуть привычное место и столкнуться с чем-нибудь новым. Если бы он доучился и, скажем, приобрел какую-нибудь профессию, может быть, это оказалось бы достаточно крупным и волнующим событием, чтобы разбить уже отлитую форму, но скорее всего этого не произошло бы. Страх — штука цепкая. Мало ли врачей, педагогов получили специальное образование, а работают так, как будто никогда не изучали своей профессии. Страх отгородил их от знания, а они себя от страха оградить не сумели.
Так или иначе, трудно сказать, разбило бы это событие форму, в которую страх заключил Бауера, или нет. Сам он ничего не предпринимал, а со стороны его не принуждали, потому что у его родителей на это не было средств. Кончив среднюю школу, он побоялся идти в колледж, потому что это означало бы необходимость расстаться с привычной жизнью, с привычной обстановкой. Он предпочел устроиться на работу прямо со школьной скамьи: это ничего не меняло. Он уже привык работать в летние каникулы и вечерами после занятий в школе.
У Бауера были недюжинные способности к механике. Если бы он их применил, это также могло бы сломать форму и спасти его. Но в кругу Бауера юноши, окончившие среднюю школу, считались людьми образованными, а образованные люди физическим трудом не занимаются. Они должны служить в конторах; иначе зачем же им было тратить попусту время в школе? А кроме того, люди конторского труда в большем почете, чем те, которые занимаются физической работой.
Страх принудил Бауера делать то, что от него ожидали, страх принудил его искать уважения тех, кто его окружал. Если бы ему пришлось ополчиться против всех своих страхов, он не справился бы с чувством неуверенности, и оно захлестнуло бы его.
Вот почему Бауер не мог пойти наперекор своим страхам и, пожертвовав своим природным дарованием, взял место в конторе. Здесь он ничем не выделялся и не преуспевал, он только справлялся с работой. Вводить новшества он боялся — это было рискованно, брать на себя ответственность боялся — это тоже риск. Он мог только в точности выполнять то, что ему приказывали. Да и сама работа для такого человека, как Бауер, была не настолько увлекательна, чтобы заставить его, помимо воли, проявлять изобретательность или инициативу. В итоге, ради того чтобы справиться с чувством неуверенности, Бауер не только принес в жертву свою индивидуальность, которая могла бы найти выражение в его способностях к механике, но вместе с ней пожертвовал и своей единственной возможностью приобрести уверенность в мире бизнеса.
Каждая клеточка его существа была теперь пропитана ядом неуверенности. Любовь, которую заронила в нем Кэтрин, тоже вряд ли была способна изменить его. Правда, Бауера потянуло к ней с первого взгляда. Такая любовь в сознании или, как говорится, в сердце другого могла бы вырасти в большое чувство. Но страх гнал Бауера от Кэтрин. Он желал ее и поэтому боялся, что она его оттолкнет. Из страха, как бы его желание не усилилось, он стал бороться со своим чувством, потому что тогда отказ ее был бы для него еще больней.
Кэтрин появилась в жизни Бауера в ту пору, когда молодым людям положено ухаживать за девушками и все от них этого ждут. Бауер боялся отступить от этого правила. Это толкало его к Кэтрин даже после того, как он мысленно от нее отказался. Но страх пойти наперекор этому правилу был не так уже силен, он не заставил бы его полюбить первую встречную. Не подвернись Кэтрин, он, может быть, и остался бы вдали от женщин и всю жизнь глядел бы на них с опаской. Но подвернулась Кэтрин, и он полюбил ее. Любовь была корнем, и этот корень пустил росток. Любовь заставила Бауера искать встреч с Кэтрин и желать ее присутствия даже после того, как он решил от нее отказаться. Это и было ростком. Но страх обвился вокруг ростка и, высасывая из него все соки, искривлял его рост, так что в конце концов человек, в которого превратился Бауер, мог осознать только одно: к Кэтрин он вернулся потому, что все этого от него ждали.
Человек, в которого превратился Бауер, знал только, что женился он на Кэтрин от страха перед тем, что она о нем подумает, если он на ней не женится, и перед тем, что подумают о нем люди, и перед тем, что он сам подумает о себе. Мало того, — и Кэтрин в любви своего мужа только это и видела. Она видела уродливое, бесплодное, ползучее растение, но не видела здорового корня, из которого развился больной росток.
Пошли дети. Он любил их. Противоестественно не любить своих детей. Но дети налагали новую ответственность. А она усугубляла его неуверенность. Неуверенность увеличивала страх, таким образом и эта любовь тоже была исковеркана до неузнаваемости.
Да и какая любовь не захирела бы в таком человеке, как Бауер? Лео пришел к нему на помощь, может быть, неуклюже, но все же пришел, и в трудную минуту. Чувство признательности толкало Бауера к Лео, но тот человек, каким Бауер стал, противился этому естественному чувству. И так было со всеми людьми, с которыми он сталкивался. Инстинктивно он тянулся к ним или хотел жить в мире с ними. Но страх не давал ему любить никого и ничего и не давал ему жить в мире ни с кем. Единственное, что мир бизнеса еще разрешает напуганному человеку, — это вооруженное перемирие.
И все же любовь не умерла в Бауере. То, чем человек становится, может управлять им, ко не может уничтожить того, что он есть. Страх обратил ростки любви в ненависть, но самих корней вырвать не мог. И вот ко всем прежним бедам прибавилась новая беда. Своими естественными чувствами Бауер был прикован к тому, что ненавидел человек, в которого превратился Бауер.
В силу своих естественных чувств Бауер любил Кэтрин и любил детей. Страх превратил любовь в ненависть. Человек, которым стал Бауер, ненавидел их. И все же он не мог их бросить. Он искал объяснение этой загадки и решил про себя так: если он оставит семью без средств — он совершит преступление; ему придется прятаться от властей, он будет бояться того, что подумает о нем семья, что подумают о нем люди, и, наконец, того, что сам он будет думать о себе.
В этих рассуждениях как будто не было ни крупицы любви, а вместе с тем, не будь любви, не было бы и самих рассуждений. Тому человеку, которым стал Бауер, никогда не приходило в голову, что все эти ничтожные страхи — что люди подумают или что люди скажут — сами по себе были недостаточно сильны и не могли бы заставить его выполнять свой долг перед семьей, если бы этот долг не подкреплялся любовью, если бы он на самом деле не любил того, что, как ему казалось, он ненавидел.
Особенно очевидным это все стало сейчас — когда в жизни Бауера наступил кризис. Остаться с семьей теперь и встретить лицом к лицу грозящую ему опасность было для Бауера невыносимо страшно. И все же он не бежал. Ему следовало бы скрыться, бежать, но он не бежал. Что, кроме любви, могло придать силу такому мелкому чувству, как страх перед тем, что Кэтрин и дети его осудят, если он их бросит, страх перед тем, что он сам себя осудит, если сбежит? Разве не пренебрег бы он таким расплывчатым, надуманным чувством, всего только отзвуком заочного порицания, бледной тенью косого взгляда, слабым уколом мысли, ничтожной росинкой среди моря слез, пролитых его сердцем, — если бы не любовь, любовь, которая наделила эту малость могуществом, способным удержать его перед лицом смерти? Да, именно любовь удерживала его в критический момент!
А момент, несомненно, был критический. Вся жизнь Бауера была брошена в кипящий водоворот. Начало положил первый налет полицейских. Он заставил Бауера задуматься над своей работой. Думая о своей работе, он не мог не думать о том, что боится этой работы. А думая о своем страхе перед этой работой, он не мог не думать о большем страхе, который вынудил его просить такую работу, взяться за нее и не бросать ее — о страхе не выполнить своего долга перед семьей. Когда он думал о своем долге перед семьей и о том, что страх не выполнить его приобрел такую власть над ним, что заставил его опрокинуть правила условной морали, руководившей прежде всей жизнью Бауера, — как мог он не понять, что любит Кэтрин и своих детей и что его только довели до чувства ненависти к ним.
Он это понимал. Он только отгонял эту мысль, отказывался принимать ее, и она оставалась под спудом. Но первое появление полиции в банке было такой встряской, что все скрытое в его душе поднялось на поверхность. И теперь он вынужден был об этом думать. Думать обо всем: о том, чем он был, и о том, во что его превратили, — о всей своей жизни и обо всем своем пути, ибо все это было единое целое.
Задача была непомерная. Он не мог ни в чем разобраться. Каждое чувство было смешанным, в нем был и корень и его обезображенный росток. И все чувства, все корни, все обезображенные ростки переплелись и превратились в какую-то зыбкую трясину, из которой он не мог выбраться. Более того все это зыбкое месиво под давлением кризиса билось и, казалось, грохотом отдавалось у него в голове, как нечто неизъяснимое, как сама стихия.
Первым его побуждением было бежать. Человек, испугавшись, бежит, и вечно испуганный Бауер всегда готов был бежать. Но теперь речь шла уже не о том, чтобы убежать из комнаты или от кого-нибудь, — теперь надо было бежать от самого себя. Человек, в которого Бауера превратила среда, должен был бежать от кошмара им же самим исковерканной жизни. Но этот человек был привязан к жизни, от которой он должен был бежать. Он привязан был к ней естественными чувствами подлинного, неисковерканного Бауера: инстинктом самосохранения и любовью к Кэтрин и детям. Эти узы могла разрушить только смерть. В какой бы уголок земли он ни бежал, всюду они оставались бы при нем. Поэтому бесполезно было бежать от какой-нибудь одной опасности или даже от многих. Человек, в которого превратили Бауера, должен был бежать от самой жизни.
И воля к самоуничтожению пробудилась в Бауере чуть ли не в ту минуту, когда вызванные Джо полицейские вошли в банк. Она пробудилась и вступила в бой со всем, что противостояло ей. Бой не был неравным. Желание покончить с собой редко одерживает верх в человеке. Многие, если не большинство живущих в современном мире, так или иначе побеждали его и выживали. Даже впечатлительные подростки в трудную пору отрочества, когда они внезапно познают самих себя, преодолевают это желание и почти все выживают, за исключением тех, о которых обычно говорят, что они «заучились» или «влюблены до безумия». Редко кто говорит, что они испугались того, во что их превращал мир бизнеса.
Оружие воли к самоуничтожению — страх. В ее распоряжении целая армия страхов. Человек, которым стал Бауер, так сжился со страхом, что охотно ухватился бы за него. Но только ему нужно было ощутить предельный страх, тот страх, который выпадает на долю немногих и низводит мозг человека до простого скопления пульсирующих клеток. Если бы Бауер сумел довести себя до такого предельного страха перед жизнью, он мог бы пересилить свое природное «я» и найти прибежище в смерти.
Воля к самоуничтожению уже давно начала накапливать страхи, с того самого дня, когда Бауер прирос к стулу в лотерейном банке Лео, обмирая от страха, что ему сейчас придется ехать в тюрьму. Сюда прибавился страх перед тем, что он должен вернуться к работе, из-за которой был арестован. Но и этого оказалось мало. Тогда воля к самоуничтожению ухватилась за Джо, чтобы нагнать еще больше страха. Бауер мог бы подумать о том, что Лео защитит его от Джо, но он не подпускал к себе эту мысль. Всякий раз, когда здравый смысл подсказывал ему, что брата Лео ему бояться нечего, он намеренно раздувал свой страх перед ним.
Но и этого было мало. Бауер не был наделен достаточно живым воображением, чтобы сделать страх ощутимым. Он не отгонял страха перед Джо или страха перед работой в банке, но ему нужно было подкрепить эти страхи другими, более реальными, более ощутимыми. И вот теперь, пока он сидел в станции метро, мысль его стала выискивать их.
Желтый сумрак станции метро беззвучно, как пыль, падал на Бауера. Подошел еще поезд, остановился, потом ушел. Бауер равнодушно смотрел на него. «Куда идти? — спрашивал он себя. — Каждый имеет, где преклонить голову, а я? Куда мне деваться?»
Он думал о том, что ему пришлось вытерпеть за последние две недели — от полиции, от того, что он работал в банке, от того, как поступил с Лео, снова от полиции и, наконец, сегодня от Лео. Все это проносилось в его сознании как одно ощущение, всеобъемлющее, бесконечно путаное ощущение. «И чего ради? — спрашивал он себя. — Чтобы прокормиться? Одного себя уж как-нибудь прокормишь».
Он думал о том, что бы он стал делать, если бы был один. Прежде всего, он никогда бы не взял такого места, решил он. Он был бы совсем другим человеком, и жизнь сложилась бы для него совсем по-другому.
«Иметь жену и детей, столько выстрадать из-за них, сколько выстрадал я, — сказал он себе. — Иметь живого отца, которому ты обязан тем, что он произвел тебя на свет, и быть таким одиноким, одиноким, как вывороченный камень на дороге». Он вдруг вспомнил о булочках, рассыпанных по тротуару, и о той, на которую он наступил. «Топчите его, — говорил он себе. — Отбросьте, раскрошите его. Кто его пожалеет? Кто ему поможет? Он одинок, как камень на дороге».
Бауер опять заплакал. Опустив голову, он устало плакал, закрыв лицо рукой. Он слышал, как подошел еще поезд, остановился, ушел, но Бауер на него не взглянул. Он сидел неподвижно, уткнувшись горячим мокрым лицом в мокрую ладонь. Когда шум поезда замер, он поднял голову, вытащил из кармана платок, вытер лицо, высморкался, встал, аккуратно оправил пальто и брюки и быстрыми нервными шагами начал прохаживаться взад и вперед по платформе. Когда подошел поезд, он сел в вагон.
Поезд прошел несколько станций, прежде чем Бауер заметил, что едет не в ту сторону. Он ехал туда, где работал его отец, а дом его был в противоположном конце. Не случайно, что Бауер, одной частью своего существа борясь со страхом, а другой цепляясь за него, поехал к отцу. Это было просто и естественно, но воля к самоуничтожению боролась и против этого, как она боролась против всего, что бы он ни предпринимал.
«Уже проехал больше полпути до старика, навестить его, что ли? Давно я его не видел», — подумал Бауер. Но Кэтрин будет беспокоиться. Он не сообщил ей, почему задержался. Да и как сообщить? Телефона не было. Да и что мог он ей сказать? Начать длинный-предлинный рассказ о том, что его арестовали, почему арестовали, как арестовали, к чему это?
А впрочем, мысленно пожал он плечами, пусть она поволнуется немножко. Ей это будет только на пользу, пусть почувствует хоть сотую долю того, что он переживает ради нее. Он представил себе, как она высовывается на площадку лестницы, и вдруг явственно услышал ее пронзительный голос. «Миссис Аллан, миссис Аллан!» — кричит она соседке на верхнем этаже. Ее пухлое лицо трясется, как желе, и собирается в складки. Он ясно видел всю эту картину. Он заставлял себя видеть ее.
«Муж мой где-то пропал. Прямо не знаю, что и подумать. Никогда с ним этого не бывало…» И все это на лестнице, когда все соседи сидят по своим кухням! Нет ей непременно нужно, чтобы весь дом слышал. «А я выйти никуда не могу, ребят не на кого оставить».
Любовь вызвала в нем образ Кэтрин, но воля к смерти заставила его мысленно увидеть ее именно такой. Бауер, как и все неуверенные в себе люди, был застенчив. Чтобы о его частной жизни болтали по лестницам, чтобы она стала достоянием всего дома — это было ужасно, отвратительно. Отвращение порождало ненависть, а в ней он мог черпать страх, ибо что может быть страшнее, чем ненависть к тому, что любишь.
Миссис Аллан придет посидеть с детьми, а миссис Бауер спустится в лавочку и позвонит оттуда в банк; там ей, конечно, никто не ответит, тогда она начнет волноваться и тут же скажет лавочнику, что она так волнуется, так волнуется, что просто потеряла голову. Тот посоветует ей сходить к Бойлу и, если мужа там нет, то обратиться в полицию, а в полиции у нее спросят его приметы, и потом его частную жизнь начнут трепать по всему городу.
«Ну ее к черту!» — выругался он про себя. На миг ему стало стыдно, но ненависть тотчас же вернулась с новой силой. «Женщины любят такие истории, — подумал он, — тут они могут показать себя… Это по их части: „Ну, поди ко мне, мама поцелует, и не будет бобо“. Ненависть все росла в нем, она душила его. „У-у-у, — внутренне зарычал он. — Кому нужен твой противный, слюнявый поцелуй!“
Его передернуло. Он вдруг почувствовал, что поезд уносит его. Мысль о смерти ближе подобралась к нему. Он глубже спрятал лицо в воротник, и мысль, помаячив, снова отошла. Но поезд все еще уносил его куда-то.
Чтобы остаться в живых, Бауеру нужна была лишь небольшая поддержка. Главным его страхом теперь была неуверенность, вызываемая работой в банке. Нужно было только, чтобы кто-то или что-то вырвало его из когтей страха, то ли с помощью разумных доводов, пристыдив его, или приласкав, или крепко полюбив, то ли просто научив его, как уйти из банка. Если бы это случилось, кризис миновал бы благополучно. Правда, Бауер не излечился бы. Спустя некоторое время что-нибудь другое могло бы лишить его власти над своей неуверенностью, и кризис мог бы повториться. Но теперешний кризис миновал бы, Бауер возвратился бы к прежнему строю мыслей, а воля к самоуничтожению проиграла бы бой.
Но кто или что могло оказать ему эту дружескую услугу? Кто, в жизни Бауера, обладал достаточной житейской мудростью, чтобы надоумить его скрыться на несколько дней, перевезти семью в другую часть города и навсегда избавиться от необходимости работать в лотерее? Кто мог обеспечить его деньгами на то время, что он будет скрываться? Если он скроется от Джо, страх перед ним станет ощутимым. Кто имел достаточно сильное влияние на Бауера, кто захотел бы скрыться вместе с ним и помочь ему побороть этот страх?
Неужели не было никого? Неужели не было в его жизни ничего, что могло бы стыдом или лаской освободить его из тисков страха? Чувство одиночества все глубже вгрызалось в его мозг. Могила разверзла свою пасть и обдала его холодным дыханием. Глаза его расширились, и он с ужасом уставился в черноту поднятого воротника, как в кромешную тьму.
Медленно, мучительно потянулся он к мысли о Катрин. Она снова возникла перед ним. Бауер, каким он был от природы, призывал ее образ. Бауер, каким он стал, отворачивался от нее. Он снова, почти с нежностью, подумал, как она, бедняжка, сейчас беспокоится. Потом подумал, будет ли она горевать, если он умрет. Нежность боролась за место в сознании Бауера. Но она не могла устоять перед натиском мысли о смерти.
«Пусть поволнуется, пусть думает, что я умер, — сказал про себя Бауер и какую-то бесконечно малую долю секунды повис на краю этой фразы, пока нежность не исчезла окончательно, и тогда он добавил: …и разочаруется, когда я приду».
И вдруг он злобно усмехнулся в воротник. Усмешка казалась чужой на его лице. Оно словно лопнуло по шву и обнажило торчащие, как обломки костей, зубы. Он вобрал в себя дыхание собственной могилы, на мгновение сделал его своим, потом выдохнул, и мрачный сводчатый вагон, наполнившись дыханием смерти, показался ему гробом, в котором он лежит живой.
4
Бауер вышел из метро на станции Центральный вокзал. Отсюда был виден Бродвей, или, вернее, его отражение — пляска и мигание красных огней, озаряющих небо, словно горел гигантский костер. Когда Бауер подошел к Бродвею и всмотрелся в даль, он увидел своего отца.
Даже на таком расстоянии можно было заметить, что отец Бауера стар и дряхл. Сорок два года служил он кондуктором трамвая, а теперь занимал должность стрелочника. Это был «акт милосердия» со стороны великодушной трамвайной компании. Стрелка, которую отец Бауера переводил вручную, могла переводиться вагоновожатым автоматически, но компания выдумала для старика эту должность, так как на его пенсию в семь долларов в месяц прожить было нельзя.
Казалось, это было делом гуманным. Однако в вечерние часы, а также ночью, когда театры и кафе выбрасывают и поглощают потоки людей, вагоновожатому на Бродвее есть о чем подумать, — ему не до стрелки. И, по сути дела, немало несчастных случаев произошло оттого, что вагоновожатым некогда возиться со стрелкой. Так что, в сущности, должность, порученная старику, не была таким уж «добрым» делом со стороны великодушной компании, не была и «пожалуй, что добрым» делом, как ей надлежало казаться.
Старик Бауер был одним из четырех служащих, не прекративших работы во время большой транспортной забастовки в Нью-Йорке. Как только он стал штрейкбрехером, компания напечатала в газетах его биографию, чтобы показать, как она заботится о своих работниках, и какую ложь распространяет о ней профсоюз.
В биографии описывалось, как Бауер, еще юношей, поступил на работу в компанию, и как он обзавелся семьей на деньги, заработанные на службе у компании, и как он дал образование своему сыну, опять-таки на деньги, заработанные на службе у компании, и какую хорошую жизнь он вел, честно выполняя свою работу на транспорте, и как компания выделяла ему долю от всех накопляемых ею богатств, несмотря на то, что должность его была совсем ничтожной, — ведь он являлся всего лишь винтиком в одном из 488016 колес. Бауер всю жизнь проработал без повышения в должности, говорилось в биографии, и тем не менее ему жилось неплохо, ибо компания неустанно заботилась о своем винтике, памятуя не только о непрерывном вздорожании жизни, но и о все возрастающих расходах семейного человека.
Когда пришло время посадить старика на семидолларовую пенсию, заработанную целой жизнью безупречного служения компании, один из владельцев, глядя на бедственное положение остальных пенсионеров компании, решил, что если теперь кто-нибудь, с целью очернить компанию, перепечатает пресловутую биографию, то это произведет неблагоприятное впечатление.
Тогда-то и была придумана эта должность, и для тех, кто ничего не знал, это было «доброе» дело, и для тех, кто знал кое-что, это было «пожалуй, что и доброе» дело, и для тех, кто знал немножко больше, это было «не такое уж доброе» дело, а для тех, кто знал все, это было совсем не доброе дело, а дело, в сущности, злое.
Ибо старик Бауер после сорока двух лет работы на трамвае остался сведенным ревматизмом калекой и не мог долго протянуть на работе, которая заставляла его по ночам торчать под открытым небом. Жалование выплачивалось ему из пенсионного фонда. Держа его на этой работе, компания, в сущности, только выплачивала старику его пенсию более крупными суммами вместо того, чтобы растянуть ее на остаток его жизни, которая при других условиях могла бы продлиться дольше.
Это не было предумышленным убийством. Бизнесмены обычно не замышляют убийства — разве что в случае крайней необходимости. В нормальных условиях они только защищают свою собственность. В данном случае их тактика была одним из вариантов традиционной благотворительности в бизнесе: «Бросим старикашке эту подачку — все равно он долго не протянет». Конечно, они воздержались бы от этой подачки, если бы считали, что она может продлить старику жизнь, но что же тут общего с убийством?
Бауер стыдливо приближался к отцу. Он уже несколько месяцев не видал старика — они вообще никогда не были близки друг другу. Бауер старший всю жизнь проработал на трамвае. По утрам он уходил из даму чуть свет, задолго до того, как проснется сын, а возвращался домой только к ужину, не раньше семи часов, когда сын уже садился за уроки.
Даже в самые лучшие времена — после того как профсоюз, вопреки его штрейкбрехерству, все же выиграл забастовку — старик работал с шести утра до шести вечера с двухчасовым перерывом на обед. Он жил слишком далеко от трамвайного парка, чтобы ездить домой в перерыв. Свободных дней у него почти не было, так как компания не любила ставить на линию малоопытных работников, присланных из бюро пособий по безработице. Неопытные новички задерживали движение, создавая пробки, и компания теряла пассажиров, ибо те предпочитали ехать в метро. Если штатный кондуктор каждую неделю требовал себе свободный день (за свой счет, разумеется, так как работа оплачивалась почасово), ему давали все меньше и меньше рейсов, и дело кончалось тем, что он сам попадал на пособие.
Время подходило к одиннадцати часам, но спектакли в театрах еще не кончились, и по Бродвею двигались только редкие пешеходы и автомобили. На улице царила тишина, и можно было слышать, как потрескивают, зажигаясь и потухая, огни реклам и светящихся вывесок.
На ногах у старика Бауера для защиты от холода были надеты галоши, а тощие икры поверх брюк обернуты в старую мешковину. Голова у него была повязана под шляпой серым шерстяным шарфом. Шарф закрывал уши и был стянут узлом под подбородком. Старая кондукторская шинель, застегнутая английскими булавками (ибо компания отобрала пуговицы вместе с бляхой), еле сходилась поверх накрученных свитеров и шалей.
Бауер старший был маленький сутулый человек с очень волосатым лицом. Волосы росли пучками на его короткой морщинистой шее и торчали из ушей, брови неопрятной бахромой нависали на глаза, и он носил большие обвислые усы. Он не мог выстаивать подолгу на своих искалеченных ревматизмом ногах и потому всегда таскал с собой на работу тяжелый ящик из-под пива и сидел на нем между снующими взад и вперед трамваями. Боясь, как бы ящик не стащили, он каждый день уносил его обратно к себе в каморку, которую снимал за тридцать центов. Это была единственная «мебель», принадлежавшая лично ему.
Одна сторона ящика была обита тряпками. Тряпки покрывала прибитая гвоздиками черная клеенка. Когда старик сидел прямо, ноги его стояли на мостовой, но обычно он от боли не мог ни сидеть, ни ходить прямо, и потому ходил сгорбившись и сидел сгорбившись, поджав под себя ноги. Так сидел он и сейчас — поджав ноги и согнувшись. Он что-то бормотал про себя и поеживался, как старый нахохлившийся воробей.
Когда сын заговорил, старик подозрительно посмотрел на него.
— А, это ты, Фредди, — сказал он.
Он протянул сыну руку, и Бауер пожал ее. Рука была в толстой кожаной рукавице, а под рукавицей были надеты еще две шерстяные перчатки. Бауер нащупал сухую руку старика сквозь все эти оболочки. Она лежала там внутри, как высохшая кость. «Что ж он будет делать, когда начнутся настоящие холода?» — подумал Бауер. Он вдруг понял, что старику не пережить этой зимы. И чувство одиночества еще усилилось в нем, усилился и страх перед одиночеством.
— Ты что-то не толстеешь, — оказал старик.
— С чего же сейчас толстеть, в такие тяжелые времена?
Старик слышал о кризисе, но мысль эта как-то не удерживалась в его мозгу. Для него времена всегда были тяжелые, всю жизнь, а просперити означало для него только то, что времена становились чуть терпимее. Газет он уже не читал, и у него не осталось друзей, которые могли бы напомнить ему о бедствиях мира.
— Верно, верно, — сказал он. — Теперь все отощали. Толстяков и не видать совсем.
Старик повернулся поглядеть, не идет ли трамвай, и когда снова повернул голову, то уже не взглянул на сына. Он думал о вагоновожатом по фамилии Эдж, который, бывало, приносил с собой на обед четыре поросячьи ножки и краюху хлеба. Второго такого обжоры, как Эдж, старик не встречал за всю свою жизнь.
— Да, — сказал он вслух, обращаясь к сыну, — одних костей оставалось столько, что не завернешь в газету — в настоящую большую газету, не то что эти листочки, которые нынче печатают.
Бауер привык к таким внезапным и невразумительным репликам отца. Он стоял над стариком и глядел на него сверху вниз. Он казался себе очень высоким рядом с этим маленьким, скорчившимся существом. Ему вдруг захотелось прикоснуться к отцу, но он не решился. Старик выглядел таким слабым, казалось, он весь как-то съежился внутри, под своей тонкой синеватой кожей. Бауер вряд ли вслушался в замечание отца, но подумал внезапно, что старик похож на бумажный пакет с костями, и ему представилось, что стоит дотронуться до него, как ветхая кожа лопнет и кости высыплются наружу.
Да, вот оно, одиночество. Его отец умирал. Обрывалась последняя нить, связывавшая Бауера с юностью. И в одиночестве таились неуверенность, а в неуверенности таился страх.
— Отец, — сказал Бауер. — Мне бы хотелось рассказать тебе кое-что.
Приближался трамвай, и старик поспешно заковылял к рельсам и длинным железным прутом перевел стрелку. Он подождал, пока трамвай проедет, чтобы перевести стрелку обратно. Трамвай деловито прогрохотал мимо. Вблизи он выглядел огромным, сверкающим, деловито шумливым, — точно олицетворение самой компании, — и когда он проехал, позади него в растревоженном воздухе остался запах металла.
Когда Бауер старший вернулся к своему ящику, лицо его не выражало ничего. Во взгляде не было вопроса. Старик уже забыл о том, что говорил ему сын.
— Отец, — сказал Бауер. — Я бы хотел рассказать тебе кое-что. Будь добр, послушай меня хоть минутку!
— Да, сынок? Что у тебя такое?
Бауер стоял и думал. Как начать? С чего? Он не мог подобрать нужные слова, чтобы выразить чувства, которые закипали в нем, как только он начинал думать о себе.
С минуту отец и сын смотрели в глаза друг другу. Бауер не часто смотрел в глаза своему отцу. Обычно на лице старика из-под бахромы бровей выглядывали лишь узенькие щелочки глаз. Но сейчас его глаза вопросительно расширились. Бахрома бровей раздалась в стороны, словно отброшенная ветром. Бауер увидел добрый, внимательный взгляд слезящихся глаз и наклонился к отцу, чувствуя, что у него самого на глазах выступают слезы. Потом отвернулся и замигал, чтобы прогнать слезы, а когда снова посмотрел на отца, то увидел, что вопрос в глазах старика уже угас. Он сидел, съежившись, уйдя в себя.
— Я никогда тебя не вижу, ничего о тебе не знаю, — сказал Бауер. — Ты словно и не помнишь, что у тебя есть сын.
Старик испуганно поднял глаза. Он сидел молча и испуганно глядел на сына снизу вверх.
— Я человек занятой, — сказал он наконец.
— У тебя бывают свободные дни.
— Нет, больше не бывает. Я отказался от них. Не могу себе позволить.
— Почему? Ты ведь брал себе иногда свободный день, после того как стал стрелочником? Что же теперь изменилось?
— Не могу себе позволить. Они не любят, когда им приходится ставить на работу желторотых.
Старик почувствовал вдруг, что сын понимает, что держат его из милости, и должность его выдумана компанией с благотворительной целью, и ему не требуется никакой замены. Это, собственно, и было одной из причин, почему старик отказался от свободных дней. Он боялся своим отсутствием напомнить компании, что она легко может обойтись без его услуг. Он хотел было объяснить это сыну и даже сказать ему напрямик самое главное — что будь его сын старым транспортником, он бы с радостью зашел его навестить. А так им не о чем говорить друг с другом. Старик Бауер почти всю свою жизнь, с самой юности, провел на трамвае, за исключением разве тех часов, которые ушли на сон. Компания отгородила его от всего мира, даже от семьи. Теперь, когда у него нашлось бы время и для семьи и для мира, он был уже слишком стар, чтобы перестраиваться на новый лад.
— Ты живешь от меня не дальше, чем я от тебя, — сказал он.
— Не могу же я тащиться к тебе с тремя детьми! — воскликнул сын. — Да и комната твоя мала, они там даже не поместятся.
Старик молчал. Бауер смотрел на него, стараясь разгадать его мысли, потом отвернулся и взглянул на тротуар, на проезжавшие мимо автомобили, на дома с огромными, ослепительно сверкающими вывесками, от которых стены вокруг багровели, словно озаряемые отблесками пламени, вырывавшегося из раскаленного горна.
«К чему все это?» — подумал он. Но он знал, к чему, и не мог уйти. Он сунул руки в карманы и вяло потопал ногами по холодной мостовой.
Подошел еще трамвай, и когда старик заковылял к стрелке, вожатый крикнул:
— Как там впереди — много вагонов?
— Не знаю, — сказал старик. — Я, кажется, не обязан знать. — Он обернулся и сердито посмотрел на сына. «Ну как тут заниматься делом, — подумал он, — когда тебе все время мешают».
Но эта слабая вспышка досады тут же угасла. Возвращаясь к своему ящику, старик погрузился в воспоминания о том, как, бывало, они с вожатым нарочно задерживали движение на линии. Это называлось «волочить ноги». Чем больше пассажиров, тем легче кондуктору обкрадывать компанию. А чем больше трамвай отстает от графика, тем больше в него набивается людей.
Старик мысленно увидел свой вагон, битком набитый пассажирами. Он увидел себя в конце вагона, — ну, конечно, он опять позабыл записать кой-какую мелочь, — а впереди Вуди, вожатого, и как он из кожи вон лезет, чтобы наверстать задержку, которую сам же устроил. Впрочем, как бы Вуди ни потел, он никогда не упускал случая позабавиться и неожиданно со свистом отпустить воздушный тормоз, чтобы пересекающая рельсы девчонка подскочила от испуга, показывая икры.
Старик хихикнул и смешливыми глазами посмотрел на сына.
— Да, уж это был жох по части женских ножек, — сказал он. Тут он спохватился, что смотрит в лицо сыну. Его смех замер, и взгляд снова устремился на линию.
Бауеру стало жутко. Словно перед ним раздвинулся занавес и он заглянул своему отцу в душу и не увидел ничего, кроме мрака.
— Ты бы хоть зашел как-нибудь поглядеть на Мэри, — сказал он. — Она соскучилась по твоим усам. — Мэри была старшая дочь Бауера.
— По моим усам? — старик осторожно потянул сначала за один, потом за другой кончик желто-белой щетины. — Да, ребятишкам они нравятся, — сказал он. — Когда мой сын был маленьким, они ему тоже очень нравились.
— Нравились, да? — Бауер быстро шагнул вперед. — Когда я был маленький?
— Да, да. Каждый вечер смотрел, как я их подстригаю. Неужели не помнишь?
— Вот, значит, какой я был. А я ничего, ничего не помню. — Бауер засмеялся. Лицо его вдруг как-то просветлело. Он стоял, наклонившись к отцу, повернув голову, жадно ловя здоровым ухом дрожащий старческий голос.
— Стоял, бывало, около умывальника, где висело зеркало, и смотрел. Ты мне тогда доходил до колена. Это было… постой-ка, давненько… постой-ка… — голос его замер.
Бауер испугался, что старик потеряет нить и заговорит о чем-нибудь другом.
— Мне было тогда три года, — сказал он.
— Нет, нет, пожалуй, что нет, — лет шесть или семь, вот так.
Опять подошел трамвай, и Бауер с досады выругался про себя. Старик терпеливо ждал, когда трамвай пройдет, чтобы передвинуть стрелку обратно. Светофор задерживал движение. С минуту Бауер ни о чем не думал, потом у него мелькнула та же мысль, что при первом взгляде на отца. Он повернулся к старику, увидел свитер, шали и все, что было наверчено на него, и подумал: «Еще две-три недели — и зима. Да, зима идет, — думал он, и на него повеяло мертвенным покоем. — Эта зима убьет старика, — сказал он себе, — да, эта уж наверно». Он почувствовал свое одиночество, но что-то заставило его подавить в себе это чувство и подумать: «Для него это будет к лучшему». Он думал о том, как пуста жизнь отца, но не спрашивал себя, что опустошило ее. Вместо этого он вспомнил, как пуста его собственная жизнь, и внезапно подумал: «Хоть бы умереть. Мне бы тоже было лучше». Ненависть, жалость, одиночество, страх вдруг всколыхнулись в нем, прорвались и захлестнули его. Он еле устоял на ногах.
— Отец! — крикнул он.
Трамвай уже ушел, и старик сидел на своем ящике.
— Да, сынок? Ну что? — голос старика звучал спокойно. Он слышал оклик сына, но прозвучавшее в нем отчаяние потонуло в тумане, застилавшем его старческий мозг. Старики знают только то, что им говорят их притупленные чувства.
«К чему это?» — думал Бауер. Он уже готов был повернуться и убежать, но внезапно вспомнил, о чем говорил отец.
— Ты сказал, что мне было тогда лет шесть или семь? — сказал он.
— Когда я говорил?
— Да только что. — Бауер знал, что сосредоточиться отец не мог, но память у него сохранилась.
— Ну, ты же помнишь, — сказал он. — Ты начал рассказывать, что я, когда мне было лет шесть или семь, любил смотреть, как ты подстригаешь усы.
— А, это… Так ведь я же тебе рассказал. — Старик уже все перебрал в уме, пока дожидался, чтобы трамвай отошел, и вообразил, что рассказывал это вслух.
— Да нет, отец. Ты ничего больше не говорил. Ну, как это было? Начни сначала, ладно?
— Да я же тебе говорил. Ты тоже захотел подстричь себе усы и взял у меня ножницы. Усов у тебя никаких не было, но тебе так хотелось, и ты подстригал и подстригал, а потом ткнул себя ножницами в нос. Крови выступила одна капелька — так, с булавочную головку.
— Подумать только! Я ровно ничего не помню. Орал, небось, благим матом?
— Завизжал как зарезанный, швырнул на пол ножницы и убежал.
— К маме? Она была дома?
— Под кровать. Ты всегда туда прятался. Под кровать. Или под одеяло. Или в шкаф, за одежду. Или за диван. Всякий раз, как по-заведенному. Или за плиту, когда мы переехали на квартиру, где стояла газовая плита.
Бауер отвернулся. Вид у него был разочарованный.
— Все дети так, — сказал он. — Мои тоже. — Он снова начал думать о себе. Потом резко оборвал свои размышления. Внезапно возникшая мысль подействовала на него, как спичка, брошенная в бензин. Ярко вспыхнуло пламя — и словно все внутри у него взорвалось. Он взглянул на отца и увидел, что лицо старика снова сделалось сонным и мысли бродили где-то далеко. — От этой привычки тебе следовало меня отучить, — сказал он резко.
— Что? — старик посмотрел на сына и на мгновение почувствовал к нему ненависть за то, что тот вывел его из забытья.
— Я говорю, что ты должен был отучить меня от этой привычки — убегать и прятаться. Вот что я говорю.
— А что ты думаешь? Что же, по-твоему, я делал? — Ненависть исчезла с лица старика, он горделиво приосанился. — Как ты думаешь, почему ты стал большим человеком, с образованием, на хорошей должности, в хорошем деле? Я помог. Своими руками из тебя человека сделал. Для этого и драл.
— Ты думаешь, это было очень хорошо, да? Замечательно! Бить маленького ребенка!
— Ну, а как же? Я должен был поступать, как полагается отцу. Что же, по-твоему, мне нужно было делать, сынок? Ты теперь сам должен это понимать. Ты с малых лет был слюнтяем, и нужно было выбить это из тебя, чтобы ты не пропал. Я всегда говорил твоей матери, что иначе ты пропадешь.
— Может быть, я и пропал.
— Нет, сэр, я делал то, что нужно. Всякий раз, как ты залезал под кровать, я вытаскивал тебя оттуда и драл. Всякий раз, как ты прятался в шкаф, я запирал тебя и держал там, пока ты не начнешь вопить, чтобы тебя выпустили. А потом драл за то, что ты прятался.
— Зря ты тратил столько сил. Если у ребенка такая натура, ее не переломишь. Я вижу это по своим детям.
— Ну нет, не говори. А я тебе скажу: ты не был бы тем, чем стал сейчас, не сидел бы в конторе на хорошей должности, если бы я тебя не драл. Видит бог, я драл тебя так, чтобы ты потом самого черта не испугался, разве что новой порки.
Бауер видел на лице отца волнение и гордость, за которые старик прятался от сознания совершенного им зла. Бауер не дал себе заглянуть поглубже, увидеть, что старик сам знает, какое он совершил зло.
— Я не понимаю, как ты можешь так жить! — воскликнул Бауер.
— Что?
— Я говорю, — Бауер резко повысил голос, — я не понимаю, как ты можешь так жить. У тебя есть сын, трое внучат, невестка, а ты словно и не знаешь, существуют они на свете или нет. Нисколько даже и не интересуешься.
Старик отвел глаза.
— Я человек занятой, — сказал он.
— Вот как? Ты человек занятой?
«Это мумия, — думал Бауер. — Сидит тут, завернувшись в самого себя, сидит точно какой-то узел с тряпьем, а как там его сын и внуки, ему и дела нет».
— Трамваи найдут дорогу и без тебя! — выкрикнул Бауер из самых недр своего одиночества, и ненависти к одиночеству, и страха перед одиночеством и ненавистью.
Бауер старший угрюмо опустил голову. Вдали показался трамвай, и, хотя спешить было некуда, старик тотчас встал и заковылял к стрелке. Когда он вернулся к своему ящику, то даже не заметил, что сын уже ушел, затерялся в хлынувшей из театров толпе. Боль в суставах донимала старика, и он тут же позабыл, что к нему приходил сын. Он сидел на ящике и думал о своем ревматизме, и ждал, чтобы скорее наступила полночь и можно было пойти в свою каморку и лечь в теплую постель.
Была уже почти полночь, когда Бауер добрался до улицы, на которой жил. Он остановился на углу у входа в аптеку и, заглянув внутрь, увидел розовощекого, круглолицего парня, подметавшего пол.
Бауер никак не мог решиться завернуть за угол. Он внушил себе, что Джо или кто-нибудь, подосланный Джо, дожидается его у подъезда. Он уже почти верил в это. Встреча с отцом, дыхание смерти, исходившее от старика, заставили Бауера всю дорогу домой взвинчивать свой страх перед Джо. Он подумал даже о том, чтобы вернуться домой по крышам и пробраться внутрь через слуховое окно, но пока еще он не был способен на это. Однако заставить себя завернуть за угол он никак не мог и стоял тихо, уткнувшись носом в воротник, не спуская глаз с молодого фармацевта, подметавшего пол за стеклянной дверью.
У фармацевта были курчавые темно-русые волосы, расчесанные на прямой пробор. Концы завитков золотились от яркого света. Брюки у него были закатаны выше колен, белая кожа круглых волосатых ног поблескивала. Чтобы удобнее было мести, он взгромоздил длинноногие, с низенькими спинками стулья под красное дерево на прилавок поддельного мрамора. Он весело работал шваброй, делая размеренные плавные взмахи. Для него это был самый приятный час длинного дня, начинавшегося с утренних занятий в фармацевтическом училище. Мышцы его пружинили в такт широким взмахам, голова была опущена и круглые юношеские щеки надувались и опадали в том же ритме. В эту минуту он, казалось, воплощал в себе весь человеческий род, захваченный веселым ритмом труда. На несколько мгновений он испытывал радость физической работы, из которой можно изгнать мысль, а вместе с мыслью всякое напоминание о бизнесе и мире бизнеса.
Голова Бауера тоже начала покачиваться из стороны в сторону, в лад со взмахами швабры. Точно двое людей, разделенные дверью, раскачивали незримый гамак, и этот естественный, неискаженный ритм жизни и труда давал обоим спокойную радость. Внезапно Бауер перестал покачиваться. Швабра продолжала взлетать, но голова Бауера застыла на месте. Он заметил, что глаза фармацевта не следуют за взмахами швабры. Они были неподвижны — они со страхом впились в Бауера.
«Должно быть, боится, что я налетчик, высматриваю, нельзя ли тут поживиться», — подумал Бауер. Он вспомнил, что на блатном языке это называется — «наколоть дельце». Он слышал это у Бойла. Дрожь пробежала по его телу. Различные ощущения сразу зашевелились в нем: сожаление о том, что оборвался бодрящий ритм, презрение к этому мальчишке, который испугался его, страх перед тем, что думает о нем этот мальчишка.
Ученик продолжал работать, удаляясь понемногу от двери, в глубину аптеки, и швабра взлетала слева направо, справа налево длинными свободными взмахами. Но Бауер заметил, что плинтусы и углы подметаются небрежно. Те места, где что-нибудь мешало, швабра вовсе обходила. Юноша боялся тратить на них время. Ему хотелось поскорее убраться подальше от Бауера и спрятаться за прилавок в глубине аптеки.
Бауер заставил себя презрительно усмехнуться. Мальчишка сейчас нырнет за прилавок, уткнется головой в угол, зажмурится и будет сидеть там, дрожа от страха. Бауер видел, что на полке позади прилавка стоит телефон. Мальчишка может броситься к нему и вызвать полицию. Бауер зашевелился. Полиция прикатит на машине. Они догонят его, схватят, потащат на допрос.
Бауер сам не заметил, как очутился за углом, и уже торопливо шагал по направлению к своему дому. Когда он вспомнил о Джо, было уже поздно нагонять на себя страх. Он почти дошел до подъезда. Улица была пуста. Только рядом с его домом у газетного киоска перед мелочной лавкой стояла кучка молодых людей.
Бауер знал: если бы замышлялось убийство, где-нибудь поблизости ждал бы автомобиль. Две машины, стоявшие у тротуара, были ему знакомы. Все же он осторожно заглянул в подъезд. Он увидел тесный, тихий, сумрачный вестибюль, освещенный электрическим плафоном, тускло горевшим под потолком. В глубине вестибюля лестница уныло уходила во мрак. Бауер подумал о трех пролетах, на которые ему нужно подняться, о лестничных площадках с электрическими лампочками под потолком, отбрасывающими желтоватый призрак света, о темных дверях и темных закоулках в глубине коридоров, где легко можно спрятаться.
Он старался представить себе человека, который притаился там и поджидает его. Тщетно. Он видел не его, а жену, поджидавшую его дома. Он чувствовал, что не может встретиться с ней, нет, — сейчас еще не может. Он повернулся и стал переходить улицу, упиваясь этим новым страхом, смакуя его и внутренне облизываясь, как кошка.
«Этот фармацевт, — подумал он, — будет теперь, небось, целый год обливаться холодным потом, гадать, как я решил — грабить аптеку или нет». Ему стало смешно. Мысль о фармацевте еще больше расшевелила в нем страх, а страх хотелось заглушить смехом. Он завернул за угол, все еще чувствуя смешок в горле, и, пройдя несколько шагов, открыл дверь в бильярдную Бойла, где его весь вечер поджидал Уолли.
Когда Бауер отворил дверь в бильярдную, на него повеяло знакомым запахом. Он мог бы, закрыв глаза, видеть все, что находилось перед ним, и сейчас, захлопнув за собой дверь, сразу почувствовал себя в безопасности, — мир остался за порогом. «Здесь я больше дома, чем в своей квартире», — подумал Бауер. Ощущение безопасности обволакивало его, как нагретая рубашка. Ему вдруг захотелось крикнуть: «Я здесь!»
Палумбо, управляющий и компаньон Бойла, был во второй комнате, где стояли бильярды, и не видел, кто вошел.
— Закрываемся! — крикнул он.
— Ну, будьте другом, Палумбо, — крикнул Бауер поверх перегородки.
Палумбо узнал голос Бауера и ничего не ответил.
В первой комнате, с дверью на улицу, горела одна-единственная лампочка, отбрасывавшая зыбкий полусвет. Здесь стояли витрины с папиросами и сигарами, а напротив них две кассы-автоматы, настольный кегельбан и телефонная будка. На стене красовалась надпись крупными буквами, ярко освещенная светом уличного фонаря:
ЕСЛИ КРОШКЕ ТВОЕЙ НУЖНЫ БАШМАЧКИ,
В СТОЛБНЯК НЕ ВПАДАЙ — СЧАСТЬЯ ПОПЫТАЙ
В «ОБУВНОМ МАГАЗИНЕ ДЛЯ КРОШЕК»
Во второй комнате было еще темнее. Верхний спет был выключен, и только над двумя бильярдами горели лампочки под зелеными абажурами. Из-под абажуров падали белые конусы света, в которых роилась пыль, и у края одного из конусов, в тени, стоял Палумбо. Он уже был в пальто и котелке; в одной руке он держал подставку для шаров, в другой — ключи от бильярдной. Он нетерпеливо позванивал ключами.
На одном из бильярдов играли двое, а четверо наблюдали. Зрители уже поставили по одиннадцать долларов и теперь в напряженном молчании следили за игрой. Чтобы хоть немного умилостивить Палумбо, они надели пальто и шляпы.
На другом бильярде играл Уолли. Вот уже больше часа он играл сам с собой, правой рукой против левой.
— Я хочу пива, — объявил Бауер.
Кое-кто обернулся и кивнул Бауеру, но большинство, не отрываясь, следило за игрой. Уолли бросил играть. Он поставил кий в стойку, повинуясь вывешенному на стене призыву, и с улыбкой подошел к Бауеру.
— Все закрыто, — сказал Палумбо из темноты.
— Я знаю, где еще можно достать кружку пива, — сказал Уолли. — Я тоже не прочь выпить.
Бауер вдруг вспомнил, что в последний раз видел Уолли около здания суда. Ему стало не по себе.
— Я подвезу вас в моей новой машине, — сказал Уолли.
— Нет, благодарю вас, не стоит.
Бауеру, по правде говоря, не хотелось пива. Ему хотелось только посидеть у Бойла. Он обошел бильярд и, остановившись рядом с Палумбо, стал следить за игрой. Палумбо объяснил ему, кто сколько поставил и какой счет, и, рассказывая, вдруг заметил кровь, запекшуюся у Бауера в ухе и весь его измученный вид, — голова Бауера свисала на грудь, словно отваливаясь от шеи. Палумбо с минуту боролся с собой. Губы его шевелились, он что-то невнятно бормотал, поднимая и опуская плечи.
— Могу налить вам остатки из бочки, — сказал наконец Палумбо. Он не стал дожидаться ответа, положил шары на стол, спрятал ключи в карман и прошел в глубину комнаты.
Заметив, что Уолли идет за ним, он спросил:
— Что вам нужно?
— Если у вас найдется еще стаканчик, налейте и мне такого же пойла, как ему, — Уолли показал на Бауера.
— Буфет закрыт. Что вам ночевать негде, что ли? — Палумбо налил два стакана, получил от каждого по монете, спрятал деньги в карман и стоял, глядя, как Бауер пьет пиво. — Воспаления как будто нет, — сказал он. — Но все же я на вашем месте промыл бы перекисью.
— Что промыл бы? — спросил Бауер.
— Ухо. Как это вас угораздило? Наскочили на что-нибудь? Ну-ка! — Он включил верхний свет. — Дайте взглянуть. — Он взял голову Бауера обеими руками и нагнул набок, ухом к свету. — Ничего не видно, — сказал он. — Должно быть, ссадина там, внутри. — Он отпустил голову Бауера, и Бауер медленно выпрямился.
— Ну, что там? — спросил он. — Мне самому даже не пришлось еще поглядеть.
Голос у него дрогнул, и он придавил пальцами нижнюю губу, чтобы она не дергалась. Это не помогло. На глазах у него навернулись слезы, он отвел взгляд и увидел лицо Уолли. Уолли сосредоточенно наблюдал за ним. Он, казалось, сочувствовал Бауеру, но глаза его глядели сосредоточенно.
— Ничего страшного, — сказал Палумбо. — Как это вас угораздило?
— Да вот, хозяин мой… — начал Бауер и остановился. Его так и подмывало рассказать все. Ему хотелось открыться Палумбо. Нет, подумал он, к чему? — Я хочу уйти с работы, у меня тут навертывается другое местечко, — снова начал он, — а хозяин сердится.
— Ай да хозяин. — Палумбо выключил верхний свет. Он устал, и ему хотелось домой. — Сейчас все стали такие нервные, — сказал он. — Никто не умеет держать себя в руках.
— Да вы его знаете, — сказал Бауер. — Он заходил сюда одно время. Вы, верно, помните. Лео Минч.
— Он не родственник Джо-Фазану Минчу? — спросил Уолли.
Вопрос его остался без ответа.
— Помню, — сказал Палумбо. — Он бывал здесь раньше. Что случилось, почему он больше не приходит?
— Откуда я знаю! — воскликнул Бауер. — Что касается меня, то я этому очень рад.
— Если он родственник Джо-Фазану Минчу, — сказал Уолли, — то я тоже рад. — Он настороженно посмотрел на Бауера.
— Я обойдусь и без него, конечно, — сказал Палумбо, — но все-таки, мне хотелось бы знать, в чем дело. Может, он обиделся или еще что. Вы не могли бы спросить его при случае?
— Нет.
Палумбо подумал немного.
— Я вам скажу, что надо сделать. Прежде всего налейте в ухо горячей воды и подержите ее там. Наклоните голову набок и подержите воду в ухе, пока она не размочит корку, а потом пустите туда перекиси. — Он повернулся к Уолли. — Кончайте игру и дайте мне, наконец, уйти домой, — сказал он.
— Я кончил. Я просто дожидался здесь Фредди.
— Меня? — От удивления Бауер повысил голос.
— Да, я думал, что вы, может быть, заглянете сюда. Мне пришло в голову, как вам помочь. Пойдемте, посидим где-нибудь и потолкуем.
— Можете говорить здесь, хоть до хрипоты, пока там играют, — сказал Палумбо. — Но как только они кончат, я всех выставлю. — Он подошел к бильярду, на котором продолжалась игра, и спросил громко: — Ну, какой счет? — Он мог посмотреть счет на доске, но ему хотелось поторопить игроков.
— Помочь мне? В чем? — спросил Бауер.
— Выручить вас. Можете вы уделить мне несколько минут? Поедем куда-нибудь и поговорим. У меня новая машина. — Лицо Уолли стало таким напряженным, что на него неприятно было смотреть. Губы кривила неуверенная, заискивающая улыбка. Он походил на торговца, заманивающего выгодного покупателя, или нациста, пытающегося завербовать арийца. — Пошли, — сказал он. Он поставил стакан на стойку и направился к выходу. Бауер не пошел за ним и проводил его подозрительным взглядом. Уолли обернулся. — Идемте, — сказал он. — Не пожалеете.
— Нет. Вот допью пиво и пойду домой. «На что мне этот шалопай? — думал Бауер. — Чем этот шалопай может мне помочь?».
Уолли медленно вернулся назад.
— Если бы вы согласились выслушать меня… — сказал он, понизив голос. — Я знаю как раз таких людей, которые могли бы вам помочь в вашем положении.
— Какое положение? О чем вы толкуете?
Бауер допил пиво, поставил стакан на стойку и подошел к Палумбо. Уолли следил за Бауером; выражение его рта не изменилось. Все та же слабая, заискивающая улыбка кривила губы, но напряженность сошла с лица, и по глазам было видно, что он мысленно клянет Бауера на чем свет стоит.
Игра приближалась к концу. Бауер стоял рядом с Палумбо. Ему приятна была близость этого человека, приятно было ощущать тишину бильярдной, смотреть, как игроки становятся в позицию для удара, мягко и уверенно переступая ногами по чуть слышно поскрипывающим половицам. Ему нравилось безмолвное внимание зрителей, и теплый полумрак комнат, и негромкое дыхание игроков, и тихое позвякивание ключей в руке Палумбо, и слабое шуршание и щелканье шаров, и шепот зрителей при хорошем ударе или трудном положении шара. Он стоял среди этих приглушенных звуков и на мгновение забылся, следя за игрой. Потом он заметил, что Уолли вышел из темноты и стоит рядом с ним. Вид юноши вывел Бауера из умиротворенного состояния, и он беспокойно зашевелился.
— Спокойной ночи, господа, — сказал Бауер. Все, даже игроки, подняли голову, так неожиданно прозвучал его голос. — Желаю вам всем удачи.
Он направился к двери, слыша за собой ответные пожелания, к которым присоединился стук шагов. Отворяя выходную дверь, он заметил, что Уолли стоит за его спиной.
— Я немного пройдусь с вами, — сказал Уолли.
Бауер придержал дверь и пропустил его. Потом спросил:
— Зачем вы ходите за мной по пятам? Я иду домой.
— Такому человеку, как вы, трудновато помочь, — сказал Уолли. — Что этот Лео Минч, у которого вы работаете, не родственник Фазана?
— А кто такой Фазан?
— Джо-Фазан Минч.
— А почему вы спрашиваете?
— Я хочу вам помочь. Да что с вами такое? В жизни не видел человека, которому бы так трудно было помочь.
— Мне кажется, вы хотите сунуть свой нос куда не следует, — сказал Бауер. — Бросьте это, мой вам совет. Знайте свое дело — чем вы там занимаетесь, — букмекер вы, что ли? Да, да, мой совет — занимайтесь своим делом и не суйтесь, куда вас не просят.
— Вот это мне нравится! А я-то стараюсь ему помочь.
Бауер зашагал дальше, а Уолли постоял с минуту в нерешимости и потом пошел за ним. Юноша шел легко, как танцор, на него было забавно смотреть. Он держал свое миниатюрное, стройное туловище очень прямо и высоко вскидывал ноги. Его лакированные туфли на высоких каблуках ярко поблескивали, отражая свет фонарей. Но в лице не было и тени веселости. Оно казалось сосредоточенным и тревожным. В глазах застыла упорная мысль.
Когда Бауер свернул за угол, Уолли очутился подле него.
— Я, кажется, сказал вам! — крикнул Бауер.
— Не валяйте дурака.
— Отвяжитесь от меня, говорят вам.
— Послушайте, не валяйте дурака. Я знаю людей, которые поговорят с вашим хозяином, и он оставит вас в покое. Запляшет по вашей дудке.
— По моей дудке? Да вы с ума сошли!
— Тише. Не кричите так. — Уолли беспокойно оглянулся.
— Да вы что думаете, кто я такой? — крикнул Бауер.
— Он будет плясать по вашей дудке. Ручаюсь вам.
— Неужели вы не можете оставить меня в покое? — Бауер нагнулся и придвинул свое лицо к самому лицу Уолли. — Все вы! — крикнул он. — Гоняетесь за мной и цепляетесь, гоняетесь и цепляетесь, покоя нет. Оставьте меня, слышите? Убирайтесь вы к черту, все!
Бауер увидел, как Уолли отступил назад и как испуганно округлился у него рот, потом лицо Уолли расплылось, и Бауер понял, что слезы снова застилают ему глаза. Нагнув голову, он бросился через улицу. Он почти бежал до самого дома, а когда у подъезда обернулся, то увидел позади себя Уолли. Он не слышал его шагов. Юноша приблизился, как тень.
— Раз уж вы попали в такое положение, — сказал Уолли, — нечего дурака валять.
— Это мое дело. Вас не спрашивают.
— Что вы можете сделать один? Я знаю людей, которые охотно замолвят за вас словечко.
— Ну еще бы, конечно!
— Я вас никак не пойму. Точно не для вашей пользы стараются.
— Ну еще бы! — сказал Бауер. — Вы — мои лучшие друзья. Я и вас-то самого не знаю, видел два-три раза за последние месяцы, а эти люди, о которых вы говорите, — кто они? Я даже не знаю, кто они такие, но все они, конечно, мои лучшие друзья; вдруг ни с того ни сего сделались друзьями и хотят мне помочь.
— Мы рассчитываем и для себя выгадать кое-что. Как же иначе?
— Да, конечно, как не рассчитывать, у всех непременно какой-нибудь пакостный расчет на уме.
— А вы бы чего хотели? Мы с вами не в игрушки играем. Я вам скажу, на что мы рассчитываем, если вы меня выслушаете. Это не секрет, я вам скажу, если вы перестанете орать во все горло. Того и гляди, все проснутся. Кругом же люди спят, черт вас возьми.
Бауер поглядел на него, помолчал и повернул в подъезд.
— Постойте, — сказал Уолли. — У нас есть предложение для вашего хозяина, а он не хочет даже выслушать нас. Он вроде вас. Ну, подождите же, можете вы подождать минутку! Все, что нам от вас нужно, — это чтобы вы указали нам какое-нибудь удобное тихое место, где мы могли бы поговорить с ним, объяснить ему наше предложение. Устройте это для нас, и мы замолвим за вас словечко, и я ручаюсь, он сделает все, что вы захотите, — отпустит вас или еще что, словом, все.
Бауер стоял, не двигаясь, и думал. Он уже шагнул одной ногой за порог вестибюля и стоял, глядя на Уолли, задумавшись без мыслей, медленно погружаясь в пустоту. Он тщетно боролся, пытаясь выплыть, и медленно погружался в море пустоты. Потом безнадежно махнул рукой и вошел в вестибюль.
Уолли вошел вслед за ним.
— Ну так как же? — спросил он. — Договорились?
— Куда вы лезете? — крикнул Бауер. — Убирайтесь отсюда!
— Мне нужно знать.
— Это мой дом, уходите отсюда. Уходите, говорят вам.
— Все, что нам от вас нужно — это чтобы вы указали какое-нибудь место, где найти вашего хозяина.
Бауер умоляюще поднял руки. На лице у него было отчаяние.
— Я бы хотел, чтобы было такое место на свете, куда я бы мог скрыться хоть на минуту, где бы никто за мной не гонялся, не цеплялся, не травил меня, — сказал он.
— Об этом я и говорю. Я помогу вам. Те люди устроят это для вас, и вы сможете уйти, куда вам вздумается. Вы будете свободны, будете делать все, что захотите.
— Нет, — сказал Бауер. — Я этого не сделаю. Никогда не заставите меня это сделать. Никогда. Никогда, лучше умру.
— Да что сделать?. Что, по-вашему, должны вы сделать?
Бауер повернулся и вошел в дом. Ему хотелось убежать от этого нового страха. Это был предельный, непознаваемый страх, который все время выискивала его злая воля! Наконец Бауер его обрел, и первым побуждением его было бежать, но он сдержал себя. Он принудил себя не перескакивать через две ступеньки.
Когда Бауер вошел к себе в квартиру, там все дышало сном. Вход был через кухню, и Бауер остановился среди мрака, тишины, запаха пищи, и внезапно почувствовал, что очень голоден. Последний раз он ел еще до налета, в понедельник, а сейчас было уже утро вторника — беспросветное утро второго дня второй недели декабря 1934 года!
Бауер зажег свет, подошел к окну и, перегнувшись через подоконник, взял с пожарной лестницы бутылку с молоком и немного печенья из жестяной коробки для хлеба. Он пил прямо из бутылки, выпил почти все молоко и съел почти все печенье. Пил он жадно, большими глотками, и в тишине слышно было, как молоко булькает у него в горле. Он вытер рот рукавом. Потом подошел к раковине смыть прилипшие к рукам крошки, Он открыл кран с горячей водой и терпеливо ждал, пока пойдет вода потеплее. Он стоял, глядя в раковину и чувствуя, как в нем шевелится страх. Страх копошился в мозгу, заползая во все извилины, источая ненависть, как хорек запах. На дне раковины из решетки торчали счистки овощей и мякоть выжатых апельсинов. Выжимки лежали там, должно быть, еще с утра, когда для детей выжимали сок.
«Вот, полюбуйтесь!» — подумал Бауер. И проговорил вслух:
— Чертова неряха, растрепа! — Он сердито посмотрел в сторону спальни и увидел, что жена сидит на стуле у самой двери.
Она ничего не сказала, только посмотрела на него.
Бауер взял лежавшее на краю раковины скомканное полотенце и смахнул в раковину крошки. На полотенце тоже налипли очистки, и он сердито смыл их под краном. Ненависть закипала в нем. Наконец, она хлынула через край и излилась в словах.
— Хочешь знать, где я был? — спросил он.
— Я рада, что ты хоть жив.
— Я шлялся с бабами, лишь бы не возвращаться в эту грязную дыру! — Он показал на раковину. — Посмотри. Тебе лень пальцем шевельнуть, — эта раковина, должно быть, не чистилась ни разу, с тех пор как мы сюда переехали.
— Очень рада, что ты развлекался, пока я сидела тут и ждала тебя.
Кэтрин встала и подошла к двери в ванную комнату в углу кухни. Она уже собралась ложиться спать, и на ней был ситцевый халат, из-под которого выглядывала ночная рубашка.
Бауер ополоснул бутылку и поставил ее под раковину. Кэтрин прошла мимо него, не сказав ни слова, шаркая ночными туфлями. Остановившись на пороге детской, она напомнила мужу, чтобы он не забыл выключить свет, и ушла.
На столе лежал ранний выпуск утренней газеты. Ну да, подумал Бауер, так оно и есть. Она выходила искать его. Забежала к миссис Аллан и растрезвонила все, что только могла, о его личных делах; теперь через несколько дней прядет полицейский и сообщит ей, что все в порядке: ее муж не убит и не сбежал от нее — он просто-напросто был арестован. Вот она все и узнает. Узнает, что его арестовали, и уже не в первый раз.
Он не рассказал жене ни об одном из налетов. Ну и пусть теперь узнает, думал он. Пусть видит, что ему приходится терпеть, чтобы кормить ее.
Он не собирался посвящать ее в свои дела, но, в конце концов, ему наплевать, пусть узнает. Ведь это она виновата во всем. Да разве он пошел бы когда-нибудь на такую уголовщину? Все ведь только ради нее. Она втравила его в это, — пусть она и не говорила ничего, все равно она была вместе с теми, кто гонялся за ним и цеплялся; она и дети — они были вместе с теми, кто не давал ему ни минуты покоя.
Мысли жгли Бауера. Страх снова закрался к нему в мозг, калеча хилые ростки любви. Как дикий зверь, который, продираясь сквозь чащу, топчет, разрывает когтями растения, преграждающие ему путь, и ненавидит их, и пугается, и пугается своего страха и своей ненависти к ним, — то же творил и страх в мозгу Бауера.
Бауер хотел было прочесть газету, но слова не проникали в его сознание: оно было слишком занято происходившей в нем борьбой.
Наконец, он сложил газету, решив прочесть ее утром, спрятал подальше, чтобы не нашли дети, и начал раздеваться. Он умылся на кухне и голый, подхватив башмаки одной рукой и перекинув через другую аккуратно сложенное платье, прошел мимо детей в спальню. Трое детей, разметавшись, лежали на кровати. Бауер не взглянул ка них. Старшая, Мэри, не спала. Она лежала, уставясь в темноту широко раскрытыми глазами. Она уже просыпалась, разбуженная суматохой, поднятой в доме исчезновением отца, и расплакалась, но ее утешили, и она опять заснула. Она проснулась снова, когда он вернулся домой, но тут же закрыла глаза, а потом опять открыла их и увидела белую голую фигуру, осторожно пробиравшуюся мимо постели. Мэри спала с краю, чтобы малыши не свалились на пол. Она лежала, задыхаясь от страха, крепко прижав руки к груди. Когда отец прошел мимо, она повернулась на бок и почувствовала, что сейчас заплачет. Плакать она боялась. Тогда, крепко зажмурив глаза, она сунула большой палец в рот и, причмокивая, стала его сосать.
Войдя в спальню, Бауер тщательно убрал одежду. Он был очень искусен во всяких поделках и смастерил специальную вешалку для галстуков и полочку для ботинок и придумал особой системы брючный пресс, на который когда-то даже думал взять патент. Вставив распорки в ботинки и разложив все по местам, он постоял немного, держа в руках пижаму и не решаясь надеть ее.
Он вдруг почувствовал, что ему приятно быть голым. После того как он разделся, его как-то меньше мучили мысли. Бауер решил, что нагота так приятна ему потому, что освежает его разгоряченное тело. Он потрогал свои бока. Тело на ощупь было холоднее, чем воздух. Он стал надевать пижаму и вздрогнул, когда куртка скользнула по его худой, костлявой груди; приятное чувство исчезло, и мысли снова ворвались в сознание.
«Я болен», — мелькнуло у него в уме.
Ему было все равно. Его вдруг охватило безразличие. Он так устал, что ему казалось, будто все тело его тяжело свисает с шеи, а голова, как гигантский раздувшийся шар, плавает где-то вверху, в клокочущей пустоте. Так он стоял и смотрел на Кэтрин.
Она лежала к нему лицом, на боку. Он должен был перелезть через нее, чтобы лечь в постель. После рождения первого ребенка Кэтрин всегда спала с краю. Она не хотела тревожить мужа, когда вставала кормить малыша, и хотя теперь Бауер всегда ложился спать позже жены, она не изменила своей привычке.
Бауер подумал вдруг, что, быть может, это не привычка. Быть может, Кэтрин просто не хочет спать там, где столько лет подряд спал он. Он никогда не думал об этом раньше. «Должно быть, она ненавидит меня так же, как я ее», — сказал он себе.
Эта мысль не вывела его из безразличия. Она всплыла на один миг и пропала в клокочущей пустоте, заливавшей его мозг. Бауер, не отрываясь, смотрел на жену. Кэтрин лежала с закрытыми глазами и дышала ровно, но он не верил, что она спит. Он решил, что она притворяется, чтобы не разговаривать с ним.
«Не надо ненавидеть меня, Кэтрин!», — мысленно воскликнул Бауер и удивился. Слова отогнали сверливший его страх. Это был крик любви. Но страх отступил лишь на мгновение. Он набросился на Бауера и снова впился в него, и Бауер, помедлив не больше секунды, добавил — так, словно это было продолжение той же мысли: «…после всего, что я вытерпел ради тебя и детей».
Но первый, неожиданно вырвавшийся и столь удививший его крик не выходил из головы, и страх лихорадочно искал ему объяснения. Я, верно, подумал, — сказал себе Бауер, — о том, как я ненавижу ее — самый вид ее, и звук ее голоса, и ощущение ее, и даже все, что сделано ее руками, и даже самый факт ее существования — и о том, что и она должна меня ненавидеть так же, как я ее. Она тоже должна ненавидеть самый факт моего существования.
Острое чувство одиночества, — какое бывает только у очень старых людей, — охватило Бауера. Он сел на пол и положил голову на матрац рядом с головой Кэтрин. Ноги его стыли. Он вытянул ноги и поглядел на них. Рука Кэтрин мешала ему. Она торчала перед глазами. Она казалась полной и белой в темноте, и от нее исходило тепло, неуловимое, как дуновение. Бауер закрыл глаза и передвинулся на холодном полу, подбирая застывшие ноги поближе к нагретому уже месту.
Тепло Кэтрин овевало его лицо. Звук ее дыхания проникал в уши. Это снова была любовь — ее звуки, ее прикосновение. Узы любви удерживали его подле жены, но страх когтями рвал эти узы. Бауер чувствовал дыхание Кэтрин на своем ухе, чувствовал, но не слышал. Он вспомнил, что ухо повреждено. Он оглох на это ухо. Надо будет показаться врачу. А чем поможет врач? Такой страшный удар! Наверное, барабанная перепонка лопнула. Теперь он калека на всю жизнь.
Бауер почувствовал, как в нем закипают слезы, но глаза были сухи. Ему казалось, что внутри у него все дрожит и рвется от судорожного неистового плача. Он сидел на полу, закрыв глаза, давясь от слез, и рядом с собой, как неуловимое прикосновение, ощущал тепло Кэтрин и звук ее дыхания. Ему казалось, что он ощущает ее всем своим существом, но осязать не может. Это мучительное чувство заставило его широко раскрыть глаза, и он увидел, что Кэтрин подняла голову и смотрит на него.
— Что с тобой? — спросила она.
— Я болен.
Она села на кровати и, протянув руку, дотронулась до его лба.
— У тебя жар, — сказала она. — Что же ты сидишь на полу, на самом сквозняке. Я позову доктора.
— Моя болезнь не для доктора. — Бауер поднялся на ноги.
— По-моему, у тебя жар.
— Ну да, это все, что ты знаешь. «Поставь термометр», «Выпей горячего чаю», «Позови доктора». Выкинь это из головы хоть на минуту. Человек может быть болея и по-другому, представь себе.
— Сядь. Вот сюда. — Кэтрин подвинулась, освободив ему место на краю постели. — Садись сюда и расскажи мне, в чем дело.
— К чему? Это длинная история. Это такая длинная история, что ее за целую ночь не перескажешь. И чем ты можешь помочь?
Бауер медленно поднялся с пола и сел на постель. Он сидел в полукольце изогнутого тела Кэтрин. Она смотрела на него сбоку. Он повернул голову и взглянул ей в глаза, и на мгновение ему показалось, что ее взгляд обнимает его. — Это все там, на работе, — сказал Бауер. — Он просто доводит меня до сумасшествия, иной раз я сам не знаю, что делаю.
— Кто? Мистер Минч?
— Мне иногда кажется, что я убью его, если он не оставит меня в покое. Честное слово! Вот до чего дошло. Даже не знаю, что делать.
— Что ты! Почему? Мистера Минча? Ты говоришь про мистера Минча? Когда это случилось? Сегодня?
— Сегодня, вчера, в среду, в субботу, — какая разница, когда! Это уже давно тянется. Ты ведь знаешь, Кэтрин, я никогда никого не трогаю. Я в жизни никому не делал неприятностей. Я сам не хочу иметь неприятности и никому не хочу делать неприятности. Да вот только сейчас, когда я возвращался домой, в подъезде, внизу, один человек… Я бы мог… у меня была возможность… сделать… ужасную вещь. Но, понимаешь, они гоняются и цепляются, и до того, до того доводят человека, что уже нет никаких сил выносить это, доходишь до точки.
Бауер вскочил на ноги. Он низко наклонился к лицу Кэтрин.
— До точки! — крикнул он. — Предупреждаю тебя!
— Фредди, да что случилось? — Кэтрин слезла с постели. — Скажи мне. Я же ни слова не понимаю из того, что ты говоришь.
Она близко подошла к мужу и настойчиво прижалась к нему, заглядывая в лицо.
— Поди ко мне и расскажи про свою беду, — попросила она.
Бауер попятился от нее.
— А ты поцелуешь меня, и все будет хорошо!
— Но ты же можешь сказать мне?
— Нет. Как я могу тебе сказать? Чем ты поможешь?
— Ну, Фредди, пожалуйста. — Она снова подошла и снова прижалась к нему. Бауер почувствовал ее груди под своей рукой. В голове у него стоял дикий гул, и на мгновение ему показалось, что ее объятье ограждает его от этого гула.
— Прошу тебя, Фред, скажи мне, — прошептала Кэтрин.
— Ладно. — Голос его звучал хрипло. — Ладно.
Он отступил на шаг. Слова теснились в голове. Он не знал, какие выбрать. Ему хотелось рассказать обо всем сразу. Он дышал тяжело, словно его что-то душило.
— Ладно. Я скажу тебе, — пробормотал он. — Ты сама захотела. Ладно, слушай. Я должен уехать, а где мне взять на это денег?
— Куда уехать?
— Куда глаза глядят! Как бродяга, без гроша в кармане, в товарном поезде!
— Ты что, с ума сошел?
— Нет. — Бауер опустил глаза. — Так нужно.
— А дети? Что они будут есть, если ты бросишь работу?
— Вот об этом-то я и думаю.
— Так! — вскричала она. — Да подними ты голову. Перестань бормотать. Говори толком. Что ты надумал?
Бауер медленно поднял голову.
— А вот что я надумал: надо бросить эту работу, стать на пособие и как безработный получить временную работу… а потом, может быть, я сумею устроиться на такую службу, где не придется каждую минуту дрожать, что тебя застрелят из-за угла.
— Кто это станет в тебя стрелять?
— По крайней мере, тогда я смогу собраться с мыслями и немножко оглядеться. Да нет, нет, разве я человек? Камень какой-то на дороге, — топчите его, толкайте. Стой здесь, катись туда… Кто это станет со мной считаться, спрашивать меня — пихнут, и все. Казалось бы, ясно, что человек, если захочет, может сменить эту службу — так или нет? А вот, по-ихнему, нет. Они меня не отпустят. Поэтому я и должен уехать. Но тогда я не получу пособия. Вот об этом-то я и думаю, и еще думаю, что все-таки должен уехать: уехать, и все. Так я решил, окончательно.
— Ты хочешь нас бросить?
— Да, — сказал он спокойно и твердо.
— Что ж, хорошо. Бросай нас, беги.
— Не говори так. Ты должна мне помочь. — Бауер начал придвигаться к ней. — Я еще никогда ни о чем тебя не просил с тех пор, как мы поженились. Я всегда старался, как мог, для тебя. Но теперь ты должна помочь мне.
— Ты просишь меня помочь тебе уморить с голоду наших детей?
— Нет, Кэтрин, не надо так говорить. — Он протянул к ней руку, но не коснулся ее. Он робко держал руку над ее плечом. — Я совсем болен, у меня внутри живого места нет, — сказал он. — Я так болен, что последнее время просто не знаю, где я и что со мной. А как, на какие средства будут жить дети, если я умру? — Он слегка коснулся рукой ее плеча.
— Все равно, ты не должен так убегать! — крикнула Кэтрин. — Ты только это и знаешь. Как что-нибудь случится, ты прежде всего думаешь, куда бы убежать.
Бауер снял руку с ее плеча, и рука безжизненно повисла.
— Ты не веришь мне? — спросил он. — Не веришь, что я должен уехать, что меня убьют, если я не уеду?
— Ты хочешь убежать. Вот чему я верю. Убежать, потому что тебе невесть что взбрело на ум.
— Кэтрин, меня убьют!
— Кто тебя убьет? Этот маленький мистер Минч, который держал тебя на работе, когда все кругом сидели без куска хлеба? Только на прошлой неделе он прибавил тебе жалованье.
— Я ненавижу его. А он ненавидит меня. Когда я с ним в одной комнате, я за себя не отвечаю.
— Ты ненавидишь его, он ненавидит тебя! Что за чепуха! Для тебя жизнь детей игрушка, что ли? О себе я не говорю. О себе я беспокоюсь не больше, чем ты обо мне.
— Я вижу, с тобой говорить бесполезно.
— Да. Я знаю, что у тебя на уме только одно — убежать. Ты всю жизнь так делал.
— Правильно, — резко сказал Бауер и вышел из спальни.
Кэтрин стояла задумавшись, глядя мужу вслед. Потом снова легла в постель. Полежав немного, она встала, сунула ноги в ночные туфли и приоткрыла дверь. Мэри лежала, засунув большой палец в рот. Кэтрин потянула палец изо рта, и глаза девочки открылись; лицо у нее задрожало. Потом она нахмурилась.
— Спи, детка, — прошептала Кэтрин. Она прикрыла ей глаза ладонью. Когда она отняла руку, глаза девочки были закрыты. — Спи, — прошептала Кэтрин. — Спи — увидишь во сне, будто идешь в гости в новом платье.
Она помедлила возле кровати, глядя на дочь. Большой палец снова потихоньку подбирался ко рту, и Кэтрин вздохнула. Когда сиротливое чмоканье возобновилось, Кэтрин вышла, прикрыла за собой дверь и прошла в гостиную.
Бауер сидел в кресле у окна. Перед ним стояла небольшая этажерка с книгами. Это были почти сплошь учебники коммерческой корреспонденции, которые Бауер выписывал, когда в нем еще жила надежда преуспеть в бизнесе. Он думал о том, какова была бы его жизнь, изучи он до конца все эти книги. Иной, совсем иной, решил он. «Такому человеку, как я, — рассуждал он сам с собой, — нужны преподаватели, чтобы подгонять его и заставлять учиться, пока он не выучит все от корки до корки».
Кэтрин зажгла свет. Бауер нахмурился и зажмурил глаза. Кэтрин тоже зажмурилась, потом посмотрела на Бауера, нахмурилась и долго смотрела на него, неясно различая его лицо, но видя, что он смотрит на нее и хмурится.
— Мне кажется, нам нужно обсудить все спокойно, без ссор, — сказала Кэтрин.
— Какой смысл пережевывать все сначала? — сказал Бауер.
— А тот смысл, что я не могу помочь тебе, пока не знаю, в чем дело.
— Ты вообще не можешь мне помочь. Что ты можешь сделать? Я никогда не ждал от тебя помощи.
Кэтрин подошла к мужу и села на стул против него. Он, отвернувшись, смотрел в окно.
— Они совсем извели меня там, — сказал Бауер. — Все грозились: не смей уходить, а уйдешь — убьем. Ну вот я и вызвал полицию, а полиция произвела налет. И они знают, что это сделал я.
Кэтрин беззвучно ахнула и прижала руку к губам.
— Да, — сказал Бауер, — так обстоит дело. Вот тебе и вся история в двух словах. И сейчас я жду, что они придут и расправятся со мной.
Наступило долгое молчание. Кэтрин не решалась заговорить. Бауер продолжал виновато смотреть в окно. Потом он подумал, что она, верно, ушла или, быть может, ей дурно. Он повернул голову.
— Зачем ты это сделал? — спросила Кэтрин.
— Я же сказал тебе. Я хотел уйти. Не такой я человек, чтобы жить, как уголовный преступник.
— Почему преступник? Все играют в лотерею.
— Существует закон! — крикнул Бауер. — Никогда не слыхала? В Соединенных Штатах существует закон.
— Хорошо, хорошо, тише. Говори спокойно, Фред.
— Я говорю спокойно. Там уже был налет, не вчера, раньше. Я не преступник. Приходит полиция, хватает меня, как вора, бьет… я на это не гожусь. Ты знаешь меня. Я должен жить честно, по закону. Они подослали ко мне своих убийц и заявили, чтобы я не смел уходить, и тогда я решил: сделаю так, что банк мистера Минча прихлопнут, и я буду свободен.
— Кого подослали? Того лысого, как его, который приходил к нам?
— Да, он тоже из их шайки.
— Мне он показался очень славным.
— Славным? Да, они все славные, очень даже славные. Они такие славные, что застрелить человека для них все равно, что плюнуть. Они очень славные с виду, да, да, и ведут себя так славно. Ах, да какая разница! Можешь мне поверить, я знаю, что говорю.
— Но я тоже хочу знать. Я имею право знать.
— Ну вот, теперь ты знаешь. Мистер Минч знает. Все знают, что я сделал. И если я хочу остаться в живых, мне нужно уехать.
— А что сказал мистер Минч?
— Когда?
— Когда узнал, что полицию вызвал ты?
— Не все ли равно, что он сказал?
— Скажи мне, Фред. Я хочу знать.
— Сказал, что между нами все кончено и чтобы я поостерегся. Дело не в том, что он сказал, а как он это сказал. Я знаю, что у него на уме. Он убийца, настоящий убийца. Он тоже такой славный с виду и разговаривает так славно, правда? Так он убийца, поверь мне.
— И это все, что он сказал? Что между вами все кончено и чтобы ты поостерегся?
— А что еще ему говорить? Пригласить всех на мои похороны? Да, это все, что он сказал. И еще сказал: извольте завтра явиться на работу, и дал мне новый адрес.
— Так. — Голос Кэтрин зазвенел. — Я так и думала. Он просто хотел тебя припугнуть. Если бы он замышлял что-нибудь против тебя, стал бы он давать тебе новый адрес, как ты думаешь?
Бауер беспомощно посмотрел на нее.
— Тебе что ни говори, никакого толку, — сказал он.
— Неужто ты не понимаешь? Он велел тебе приходить на работу. Что это значит?
— В одно ухо вошло, в другое вышло! Для тебя это, конечно, ничего не значит! Ты ничего не понимаешь. Даже не знаешь, на каком ты свете живешь!
— Я знаю одно: у тебя трое детей, и пока есть работа, ты должен держаться за нее.
— Вот новость сказала! Очень интересно послушать, а то мне самому это и в голову не приходило.
— Я помогу тебе, Фред. Я сама пойду к мистеру Минчу и все скажу ему.
— Да? Что же ты ему скажешь?
— Скажу, как все это вышло, почему ты так сделал. И про детей скажу. Он хороший человек, что бы ты ни говорил. В душе он хороший человек. Зачем он будет тебе вредить? Какой ему смысл тебе вредить? Только лишние неприятности наживать. Нет, он хороший человек. Он поймет, когда я ему все скажу.
— Да? А его брат Джо? Вот тоже еще хороший человек. Поди, поди поплачь и перед ним.
— И пойду. Кто его брат? Где он?
— Эх, я с самого начала знал, что с тобой говорить бесполезно, — Бауер встал и пошел назад в спальню. «По крайней мере лягу первым в постель, не придется через нее перелезать, — подумал он. — Вот и все, чего я добился».
Кэтрин посидела еще немного в раздумье, потом выключила свет и тоже легла в постель. Но когда она попыталась заговорить с мужем, он ей не ответил. Кэтрин заговаривала с ним снова, и снова просила рассказать всю историю с самого начала. Ей не все ясно, сказала она. Бауер отказался. Тогда Кэтрин стала задавать ему вопросы.
— Я спать хочу, — сказал Бауер и повернулся лицом к стене.
Кэтрин продолжала просить его, и он притворно захрапел. Он изо всех сил старался делать вид, что спит, и в конце концов у него не осталось других мыслей, и он и в самом деле заснул.
Когда Бауер открыл глаза, было еще темно, но сквозь мрак уже начинал пробиваться рассвет. В голове у него было приятное ощущение свежести. «Должно быть, я хоть немного да поспал», — подумал он.
Кэтрин лежала за его спиной, и он прислушался. До него не донеслось ни звука. Он решил, что она нарочно лежит так тихо. Она не лежала бы так тихо, если бы спала. Бауер закрыл глаза. Он боялся, что она снова затеет разговор, если заметит, что он проснулся.
В постели было тихо; тихо и во всем доме. Улица за окном безмолвствовала. Бауеру казалось, что тишина, как легкий ветерок, овевает его голову. Серые пятна рассвета беспокойно роились в ночном мраке, выгоняя его из углов и оставляя лишь прозрачные тени на сером фоне.
«Она не спит, — думал Бауер, — иначе я слышал бы ее дыхание». Он повернулся к Кэтрин лицом. Этого добилась любовь, но страх не сдавался. Бауер не открыл глаз и глубоко вздохнул, чтобы Кэтрин думала, будто он повернулся во сне.
Его рука коснулась мягкого теплого тела жены. Кэтрин не шевелилась. Значит, не спит. Все еще думает и терзается страхом. Если бы спала, так пошевелилась бы. Нет, она не спит и старается лежать тихо, чтобы не потревожить его!
Впрочем, иной раз, когда он укрывал спящих детей, они тоже не шевелились во сне… Иной раз шевелились, а иной раз нет. Иной раз он слышал их дыхание, иной раз не слышал. Он даже смотрел иногда, — колышется ли у них грудь, чтобы убедиться, что они дышат.
Бауер подумал вдруг об Эрне, своей второй дочке. Когда она ходит, ее коротенькие толстые ножки движутся, как на шарнирах. Дети спят так крепко. Они засыпают мгновенно, быстрее, чем тает в воздухе дым, и сон их сладок и глубок. Может быть, так спит сейчас и Кэтрин. Если он чуть-чуть приоткроет глаза, она этого не заметит.
Бауер не слышал ее дыхания, не ощущал ее тепла. Сбившиеся простыни разделяли их. Вдруг он почувствовал какое-то движение. Он плотнее закрыл глаза. Рука Кэтрин искала его руку. Шершавая ладонь, скользнув по его руке, легко, точно сухой лист, легла на нее. Кэтрин, по-видимому, держала руку на весу, чтобы не разбудить мужа. Она лежала и думала, и ей было страшно, и все же она старалась лежать тихо, чтобы не потревожить его сна! Бауер открыл глаза и увидел, что Кэтрин смотрит на него.
— Спи, спи, — сказала она.
Он успокоенно закрыл глаза. Кэтрин отняла руку. Он полежал с закрытыми глазами еще минуту. Потом снова взглянул на Кэтрин. Она лежала на боку, рот у нее был полуоткрыт, и губы касались края его подушки. Взгляд ее был устремлен на стену над его головой.
Бауер понял вдруг, что должен сделать над собой усилие, чтобы взглянуть на жену; в сущности, он уже годами не смотрел на нее. Ей двадцать семь лет, а глаза еще совсем юные. Что-то девическое еще было в ней, таилось в мягких припухлостях щек и губ. Почему он никогда не мог смотреть Кэтрин в лицо? — спрашивал себя Бауер. Потому, что так сильно ненавидел ее? Потому, что ему всегда хотелось сделать ей больно? Потому, что думал, что она его ненавидит?
Его мысли вертелись вокруг ответа. Как мог он сказать себе, что человек, которым он стал, не смотрит в лицо жене, потому что стыдится того, что сделал с ней и с их любовью друг к другу? Если бы мысли Бауера нашли ответ, если бы он глубже заглянул в самого себя, он понял бы, в чем его беда, и нашел бы выход. Но он только ходил по краю, куда привели его силы любви и самосохранения.
— Кэтрин, — сказал Бауер и умолк. Голос был сиплый со сна, и это сразу расшевелило в нем страх — страх показался смешным, и Бауер поборол его. — Мне очень жаль тебя, — сказал он, и на этот раз слова звучали отчетливо, хотя голос был тих, как шелест.
— Постарайся уснуть, — сказала Кэтрин. — Для тебя это сейчас самое главное.
Бауер закрыл глаза и лежал тихо, думая о Кэтрин. Потом опять открыл глаза и сказал:
— Я знаю, как тебе трудно со мной.
— Не думай ни о чем, постарайся уснуть. — Кэтрин казалось, что стоит ему хорошенько выспаться, как все предстанет перед ним в другом свете.
— Я хочу сказать тебе, что я все понимаю. Но ничего не могу поделать. Уж такой у тебя муж.
— Спи, Фред, спи.
— Ты сама знаешь, что я ничего не могу поделать. Меньше всего на свете хочу я причинять кому-нибудь беспокойство.
— Знаю, знаю, Фред. Ты хороший муж.
— Я стараюсь, но ничего не выходит. Не везет мне.
Кэтрин положила руку ему на лицо и стала гладить по щеке, приговаривая: — Шшшш, шшш, — словно баюкала ребенка.
— Я стараюсь. — Голос его дрогнул. — Ты же знаешь.
— Ты спи, спи, Фред.
— Я все делаю, как надо. Не бегаю за женщинами, не пью, не вожусь с кем попало, как другие.
— Я знаю. Ты думаешь, я не ценю этого?
— Я всегда прихожу с работы прямо домой и всегда приношу тебе всю получку, аккуратно каждую неделю, и все, что делаю, я делаю для семьи, а не для себя. Ты ведь знаешь. Всегда так было.
— Ты хороший муж, всегда был хороший. — Она натянула ему одеяло до самой шеи и матерински похлопала по одеялу рукой.
— Я работаю. Никто никогда не жаловался на мою работу или на меня, на мое поведение — ни дома, ни на службе, вообще нигде. И все же ничего не получается. Почему это? Всю свою жизнь я старался ни на шаг не отступать от прямого пути и все делать так, как нужно, чтобы все было так, как должно быть, а получается всегда не то.
— Все будет хорошо, Фред. Вот увидишь. Только делай, как нужно, и все будет хорошо.
— Со мной так не получается. Что сделал я дурного за всю мою жизнь? Ничего. Моя совесть чиста, и вот — посмотри! Посмотри, что получается! Посмотри сама!
— Вот ты увидишь, Фред. Рано или поздно все обернется хорошо. Так всегда бывает. Вот увидишь.
«Да, — думал Бауер, — больше от нее ничего не добьешься, — „Спи, и бука уйдет, боженька добрый, добро всегда побеждает“. Никакой помощи! Никакой! Боженька добрый — и все!»
Он думал это без злобы. Мысль, помаячив, утонула в безразличии — в том безразличии, которое должен испытывать полководец, когда в момент решающего наступления, в предвидении победы, он вдруг замечает, что его войско не повинуется ему, и понимает, что сражение проиграно и сам он погиб.
— Об одном только и жалею, — сказал Бауер, помолчав. — Я жалею о том, как вел себя дома. Но я ничего не мог поделать с собой, когда видел, что вся моя жизнь… когда все всегда получалось не так. Я все делал, чтобы было хорошо, — и все получалось плохо; я до сих пор не понимаю — почему. Клянусь богом, не понимаю.
— Говорю тебе, Фред. Ты увидишь. Что хорошо — то хорошо, и ты поступай как нужно, и все будет хорошо, все выйдет к лучшему.
— Ты должна ненавидеть меня за то, что я так вел себя дома, так говорил с тобой.
— Ну что ты! Как ты можешь так думать? — Она придвинулась к нему ближе и, выпростав руку из-под одеяла, обняла его.
— А как может быть иначе, когда я так себя вел!
Кэтрин просунула руку под его шею и притянула его голову к себе.
— Нет, нет! — воскликнула она. — Ты думаешь, Фред, я ничего не понимаю? Поверь мне.
— Я не могу перенести, что ты меня ненавидишь.
— Да нет же! Нет! Как ты можешь так думать?
Бауер лежал тихо. Он чувствовал ноги Кэтрин подле своих ног и ее широкое теплое тело подле своего тела. Ласковая теплота обволакивала его, и он безвольно отдавался ее власти.
— Я не собирался уезжать, это я просто так сказал, — проговорил он.
Кэтрин не ответила, только крепче прижала к себе его голову.
— Я бы никогда этого не сделал, — сказал он. — Я знаю, что так не годится.
Рука Кэтрин, обнимавшая его за шею, задрожала. Его спокойствие пугало Кэтрин.
— Всю мою жизнь, — сказал Бауер, — я готов был терпеть, что угодно, лишь бы не делать ничего дурного.
Он попытался повернуть голову, чтобы удобнее было говорить, но Кэтрин крепче прижала ее к себе.
— Я никогда и не думал о том, чтобы уехать, — повторил Бауер. — Это я просто так сказал.
— Мистер Минч ничего тебе не сделает. Он хороший человек.
— Только на это я и надеюсь.
— Он хороший человек и понимает, почему ты так сделал. Может быть, он еще немножко обижен на тебя, но ты увидишь — он хороший человек и все понимает.
— Если бы я сам этого не думал… Я просто сказал, что уеду, потому что… сам не знаю, почему. Может быть, мне просто хотелось, чтобы ты меня пожалела.
— Я знаю, дорогой! Просто ты был очень расстроен, бедненький!
«Да, — подумал Бауер, — конечно, он с самого начала звал — прежде даже, чем эта мысль пришла в голову, — что никогда не сможет уехать и бросить семью. Он должен остаться и встретить беду лицом к лицу, как мужчина, а не бежать».
— Право, не знаю, почему я это сказал, — повторил он. — Просто так.
— Я знаю, Фред.
Они долго лежали молча. Бауер прижался к жене, и ее тепло разлилось по его телу. Кэтрин крепко прижимала его голову к своей груди, и он всем телом чувствовал ее прильнувшее к нему тело.
— Не надо говорить, что я тебя ненавижу, Фред, — сказала Кэтрин. Голос ее дрогнул, и она заплакала. — Это неправда, — говорила она, всхлипывая. — Никогда этого не было. Я очень ценю тебя и то, что ты для меня делаешь.
Ее слеза упала ему на лицо и, холодя, покатилась по щеке. Бауер вздрогнул. Ему хотелось отодвинуться от Кэтрин, но он принудил себя лежать тихо. Ее слезы падали медленно, одна за другой и холодными каплями скатывались по его щеке и растекались у губ. Бауер почувствовал на губах вкус соли. Внезапно он приподнял голову. Он хотел, чтобы ее слезы падали ему в глаза.
Это была последняя минута любви, которую жизнь приберегла для Бауера, прежде чем рассудок его безнадежно запутался в силках страха.
5
Банк Минча помещался теперь в одной из квартир большого дома в конце самой фешенебельной части Пятой авеню. Когда Бауер пришел во вторник на работу, он подумал, что тут что-то не так, Лео, вероятно, дал ему неправильный адрес.
Но остальные тоже были здесь — и Мюррей, и Делила, и мистер Мидлтон, — и все они тоже думали, что тут что-то не так. Однако, когда они подошли к черному ходу, оказалось, что их ждут, и, поднявшись на девятый этаж, убедились, что адрес все-таки правильный. Дверь им открыл Джо.
— Сюда, пожалуйста, — сказал Джо. — Я вам сейчас покажу, где вы будете работать.
Бауер еще на лестнице протиснулся в середину, чтобы не чувствовать на спине любопытных взглядов лифтера, и его втолкнули в дверь. Он шел, низко опустив голову.
Сначала они попали в холл. Там был Лео, он сидел у телефона. Бауер видел только его башмаки. Дальше была гостиная, уставленная креслами красного дерева с парчовой обивкой и черными столиками тикового дерева; потом столовая, в которой стояла массивная ореховая мебель. Оттуда, через вращающуюся дверь с овальным стеклом, их привели на кухню. Арифмометры стояли на перевернутых вверх дном тазах, и счетные книги были разложены на плите и на доске для сушки посуды.
— Вы будете работать здесь, Бауер, — Джо показал ка плиту. — Газ мы выключили, чтобы вы не зажарились. — Джо нажал кнопку. Газ не вспыхнул. — Видите? — сказал Джо. — Можете не волноваться.
Бауер поднял голову, но не мог заставить себя встретиться с Джо глазами.
— Сортировщики, сюда, — сказал Джо.
Он провел сортировщиков в комнату для прислуги, смежную с кухней. Вся мебель из нее была вынесена в холл, а на ее место поставлены два стола и стулья.
Бауер стоял, уставившись на плиту, и прислушивался к смеху, и голосам, и шуму передвигаемой мебели, доносившимся из комнаты для прислуги. Потом он вспомнил, что тут Джо, а никто не сказал ему, что тут будет Джо, что Джо будет поджидать его тут, когда он придет на работу. Ноги его непроизвольно задвигались. Как в тумане, увидел он Делилу и Мюррея, которые, уже сняв пальто и шляпы, направлялись к своим арифмометрам, и ноги сами вынесли его из кухни. Почти бегом, на цыпочках, кинулся он по пушистым коврам. Потом перед ним мелькнули толстые ковровые дорожки и, подняв голову, он увидел Лео. Лео все еще сидел в холле у телефона. Он просматривал книжку с адресами. Бауер сразу остановился, и, как только он остановился, его начало трясти.
— Куда вы? — спросил Лео.
Бауер замотал головой, чтобы она перестала трястись. Потом несколько раз взмахнул руками, стараясь унять дрожь, сотрясавшую все его тело.
— Снимите пальто и шляпу, — сказал Лео.
Бауер продолжал вертеть головой и махать руками.
— Неужели у меня без вас мало забот! — крикнул Лео.
— Но почему Джо?.. Вы не сказали, что он будет здесь. — У Бауера стучали зубы. Он слышал, как они стучат, но звук был такой слабый, словно доносился откуда-то снизу.
— Ступайте, повесьте пальто. Что нам — кроме вас думать не о чем? Будь моя воля, я бы вышвырнул вас отсюда ко всем чертям.
— Пожалуйста, скажите мне, вы Джо… он… то есть вы ему… Джо… Ради бога, скажите мне!
— Если вы еще раз наделаете нам неприятностей вот хоть настолько, — Лео поднял руку, приставив большой палец к кончику указательного, — вам будет крышка, запомните это.
Послышались шаги. Бауер обернулся, увидел Джо и опустил голову.
— Там на кухне есть крючок, можете повесить ваши вещи, — сказал Джо.
Бауер обошел его и быстро направился на кухню.
Отныне все обращалось для него в силки, и что бы ни происходило, его мозг цеплялся за каждую мелочь и еще туже затягивал петли. А прежде всего произошло то, что Джо позвонил у парадной двери.
Когда Бауер ушел на кухню, Джо сказал Лео, что он на минутку спустится вниз. Он не сказал, зачем. Он еще не говорил Лео, что Холл, вероятно, уже взял под наблюдение все их телефоны. В этом не было нужды, так как Лео не знал Бэнта, и его телефонные разговоры не могли интересовать Холла.
Джо прошел квартал в сторону Мэдисон авеню и зашел в магазин, где были телефоны-автоматы. Он вызвал Уилока и сказал ему, чтобы он ждал его в девять часов вечера на углу Сорок седьмой улицы и Мэдисон авеню. — Я приеду за вами в машине, — сказал Джо.
— Давайте попозже, я занят, — сказал Уилок.
— Не я назначаю время. Вы знаете — кто.
Уилок вовсе не был занят, но его обозлил повелительный тон Джо.
— Я приду попозже, — сказал он. — Теперь я не могу ничего изменить, я условился.
— Как знаете. Я буду там ровно в девять, а если вас не будет, дело ваше.
Джо дал отбой и вышел из будки. Ему нужно было еще позвонить Тэккеру и сообщить, что он условился с Уилоком, но прежде чем назвать номер Тэккера, он хотел убедиться, что в других будках никого нет. Тэккер еще с утра «залег».
В одной из будок кто-то разговаривал. По виду это был коммивояжер, но все же Джо не спеша купил папирос и постоял, просматривая телефонную книгу, пока тот не ушел.
Когда Джо вернулся домой, он обнаружил, что забыл ключи, и позвонил.
Звонок был с колокольчиком. Мелодичный звон разнесся по всей квартире. Лео разговаривал с сортировщиками в комнате для прислуги. Он поспешно вышел оттуда и через кухню направился к вращающейся двери.
Бауер поднял голову от своих книг. Он посмотрел на дверь, которая качнулась вперед, шурша качнулась обратно, еще раз качнулась и, подрожав, остановилась. Бауер сидел и прислушивался — не полиция ли это. Он не услышал ничего, кроме тишины.
Потом Лео вернулся. Он прошел через кухню к сортировщикам, не сказав ни слова.
«Должно быть, ошибка какая-нибудь», — подумал Бауер. Он медленно принялся за работу, все время прислушиваясь к тишине, стоявшей за дверью. «Здесь даже помойка, и та чище моего жилья», — подумал он.
Он вспомнил о лифтере, швейцаре, рассыльном и как они смотрели на него во все глаза, когда он входил в подъезд. Они, вероятно, дивятся тому, что здесь происходит. Да всякий, кто заметит, какие люди входят в такой дом или выходят из него, или увидит их в окно, будет дивиться тому, что здесь происходит. «С ума они сошли, что ли? — думал Бауер. — Выбрать такое место! Всякий, кто нас здесь увидит, сразу сообразит, что дело нечисто».
Стоит соседям заглянуть в кухонное окно, и они донесут полиции. Может донести швейцар, или один из лифтеров, или еще кто-нибудь, кого он даже не заметил. Постовой на углу. «Что он должен подумать, видя, как люди вроде нас входят в такой дом и выходят из него? Нет, я не могу здесь работать, — думал Бауер. — Это не для меня».
Он изо всех сил вцепился в счетную книгу, чтобы унять дрожь в руках, и сидел, прислушиваясь к тишине за дверью и к тишине двора за окном. «Если я спущу шторы, — думал он, — все удивятся, зачем это? Что такое может происходить на кухне, чтобы понадобилось спускать шторы!» Он смотрел в окно на молчаливые дома и молчаливые окна напротив, а здоровым ухом напряженно вслушивался в тишину за кухонной дверью.
«Не могу, — думал он. — Это противно природе! Я должен уехать куда-нибудь». Если бы нужно было пойти на муки, даже на смерть, он бы пошел. Он мог бы заставить себя. Шли же люди на смерть ради своих близких, и он тоже мог бы, не хуже всякого другого. Но только не это. Это противно человеческой природе — сидеть здесь и понемногу сходить с ума.
Никаких сомнений. Ясно, почему Лео перевел банк в такое место, где он торчит у всех перед глазами, как светящаяся вывеска. Чтобы свести его, Бауера, с ума. Прежде всего он пустил ему пыль в глаза — пусть, мол, сидит и думает, что здесь помойка, и та лучше конуры, в которой он вынужден жить. А потом он предупредил его достаточно ясно, — если будет налет, расплачиваться придется ему, Бауеру.
Если донесет лифтер или швейцар, или дежурный по этажу, или рассыльный, или пожарный — их никто не станет подозревать. Никто не станет их подозревать, потому что Лео решил заранее, что, в случае налета, будет виноват Бауер. Тут уж не поспоришь. Бауер сделал это. Не о чем говорить. Это сделал Бауер.
Если донесут соседи — скажут, что это сделал он. Если донесут жильцы из дома напротив — скажут, что это он. Если постовой видел, как они входили в дом, и начнет раздумывать, в чем тут дело, и для проверки вызовет полицию — скажут: это сделал Бауер. Все ясно. Ни разговаривать, ни слушать не станут. Застрелить его! Застрелить на месте! Вот и все.
Нет, он должен уехать. Он должен уехать, не предупредив Кэтрин. Он сказал ей, что Джо хочет его убить. Она не поверила ему. Ее ничем не проймешь. Что толку говорить ей правду, объяснять, что это противно человеческой природе, что человек не может этого вынести — не может делать работу, от которой сходит с ума. Не может сидеть и работать и понимать, что сходит с ума.
«А видеть, как твои дети умирают с голоду, — от этого ты не сойдешь с ума?» — скажет Кэтрин. «Мужчина должен быть мужчиной. Если у тебя семья, ты должен все вынести и быть мужчиной ради своей семьи».
«Я сойду с ума! — мысленно выкрикнул Бауер. — Совсем, совсем сойду с ума, взбешусь и натворю невесть что!»
В тот же вечер, в десять часов, Уолли появился в бильярдной Бойла. Он увидел Бауера, кивнул ему, но не подошел. Он переходил от бильярда к бильярду, разговаривал, наблюдал за игрой и, по-видимому, ждал, когда для него освободится место. Кто-то спросил его, как высоки сейчас ставки, но Уолли ответил, что не работает больше у Коха. Все заинтересовались — почему? Удачно поставил на лошадку и сорвал такой куш, что может теперь сидеть сложа руки? Или поссорился с Кохом? В чем дело?
— Нет, у меня с Барни все гладко, — сказал Уолли. — Просто я решил забрать повыше и сейчас пытаю счастья в одной затее, смотрю, что из этого выйдет.
Бауер не глядел на Уолли, но юноша все время вертелся у него перед глазами — веселый, улыбающийся. Бауер сидел у стены на деревянном складном стуле. Он пришел сюда, чтобы подумать. Он чувствовал, что здесь ему легче будет думать, чем дома. Ему казалось, что должен все же найтись какой-то способ уйти от Лео и получить временную работу и стать свободным — какой-то совсем простой способ, что-то такое, что очень легко сделать, если хорошенько подумать. Мысль об Уолли не раз приходила ему на ум, но он говорил себе: «Что этот мальчишка может сделать? Только болтать глупости и хвастать».
Так он сидел и думал, ища способа уйти от Лео — совсем простого легкого способа, — и возвращался мыслями к Уолли, и отвергал Уолли, и размышлял о том, что случится, если он все-таки не найдет этого способа.
«Уеду на товарном поезде, — думал он, — а потом выпишу Кэтрин и ребятишек. Оставлю Кэтрин записку и все объясню».
Но где на всем пространстве Соединенных Штатов мог человек заработать себе на жизнь в 1934 году? Никто в этом году не имел права быть живым. Люди со всех концов страны стекались в Нью-Йорк, а если и в Нью-Йорке не было работы, как мог он надеяться на работу где-нибудь еще? Бауер вдруг увидел себя ободранным бродягой: сняв шляпу, он стучится в двери кухонь или роется украдкой в выгребной яме.
В конце концов Бауер подошел к Уолли. «Мальчишка, хвастун!» — подумал он. Но надо сделать это ради семьи, надо выслушать мальчишку, чтобы иметь потом право сказать, что он все испробовал, чтобы освободиться от работы, которая сводит его с ума, дошел даже до такой бессмыслицы, что слушал этого мальчишку. Он сказал Уолли, что хотел бы расспросить его подробнее о вчерашнем предложении, прежде чем решить окончательно — да или нет.
— Да я тут жду, когда освободится бильярд, — сказал Уолли. Бауер разочарованно отвернулся. Через несколько минут Уолли сам подошел к нему и сказал, что, как видно, ему все равно не дождаться очереди, и предложил покатать его в машине.
Уолли медленно вел машину, а Бауер расспрашивал: сколько такой автомобиль берет горючего, и какую поднимает тяжесть, и какова его скорость, и может ли он въехать на гору у Форта Джордж при сильном ветре.
— Я дам вам карманный справочник, — сказал Уолли, которому все это, видимо, надоело.
— Пожалуйста! Мне никогда не попадался такой справочник. Если удастся собрать немного деньжат, я думаю купить какую-нибудь рухлядь и самому разобрать ее.
— Ну, а как насчет нашего дела? — спросил Уолли.
— Да, право, не знаю.
— Чего именно вы не знаете?
— Не помню хорошенько, что вы говорили вчера. Я очень устал и плохо слушал — голова была забита другим.
— Дело простое, понять не трудно. Вы укажете нам место, где мы можем переговорить с Лео Минчем, — вот и все. Тогда мы замолвим за вас словечко.
— И это все?
— Все.
— Вы вчера еще что-то говорили.
— Я много чего говорил. А предложение сводится к этому.
— Нет, по-моему, в вашем предложении было еще что-то.
— Нет, больше ничего, — сказал Уолли.
— Я уверен, что было еще что-то.
— Ну хорошо, что бы там ни было вчера, сегодня — наше предложение таково. Решайте.
Бауер молчал. Машина катилась медленно. Они проехали Южный бульвар и пересекли небольшой парк, где вдоль темной дороги на каждом шагу стояли автомобили. В автомобилях сидели парочки.
— Нет, что вы скажете! — воскликнул Бауер. — В такой-то холод!
— Им-то небось тепло, даже жарко, — сказал Уолли. — Ну, так когда же вы дадите ответ? Я все-таки хочу сыграть партию.
— Что вы собираетесь предложить мистеру Мин чу?
— А вам что до этого? Мы хотим кое-что предложить, заключить сделку.
— А кто это «мы»? Должен же я знать, с кем имею дело.
— Вы имеете дело со мной.
— С вами? Так это вы будете говорить с мистером Минчем и заставите его отпустить меня? Вы что думаете, я сумасшедший?
— Я работаю с Фикко.
— А! — Бауер старался припомнить, где он слышал это имя. Оно было ему знакомо, но вместе с тем ничего не говорило. То ли он видел его в газетах, то ли слышал от кого-то.
— Кто такой Фикко? — крикнул он. — Что это такое — Фикко? Я должен знать. Я не могу заключать сделку вслепую — с людьми, о которых никогда не слышал и не знаю, чем они занимаются.
— Вы не слыхали о Фикко?
— Ну да, я слышал о нем, но не помню, где и что. — Бауер сердито повернулся и взглянул прямо в лицо Уолли, и Уолли отвел глаза от дороги и посмотрел на Бауера. Губы у юноши слегка кривились; он не то улыбался Бауеру, не то издевался над ним. Он ничего не сказал. Только спокойно посмотрел на Бауера, и Бауер опустил глаза и отвернулся.
— Поймите меня, — проговорил Бауер. — Я не хочу попасть из огня да в полымя. Я должен точно знать, что меня ждет спереди, прежде чем решиться.
— Вам не о чем беспокоиться. Вы имеете дело со мной.
— Да, но я ничего не знаю. Сейчас я у одного в лапах, а когда вырвусь от него, попаду в лапы мистера Фикко. Какой же мне смысл лезть куда-то, чтобы потом мной распоряжался мистер Фикко.
— Фикко даже не будет знать о вашем существовании. Вы имеете дело со мной.
— А вам не придется сказать ему обо мне?
— А зачем? Это сделка между мной и вами, а мне от вас ничего не надо. Вы сами знаете. Попросите только вашего хозяина встретиться с вами где-нибудь в укромном месте, даже не очень укромном, это необязательно, — в каком-нибудь уединенном ресторанчике или еще где-нибудь, где вам будет удобнее. Можете даже не приходить туда, если не хотите.
— И это все?
— Все. Позвоните по телефону — я дам вам номер — и скажите тому, кто подойдет, — не называйте ни себя, ни вашего хозяина, — просто скажите, чтобы Уолли был в такой-то час в таком-то месте. Словом, как вы условитесь с вашим хозяином. Только не называйте его имени. И мы приедем туда и обо всем переговорим; а когда заключим сделку, то скажем о вас, и это будет одно из наших условий. Вам совсем не нужно там быть. Мы изложим ему наше предложение, он его примет, и одним из условий сделки будет ваше увольнение.
— И это все?
— А что еще? Позвоните, скажите, где должна состояться встреча, и повесьте трубку. После этого вы — свободный человек. Поезжайте на зиму в Майами.
— Я хочу стать на пособие и получить временную работу.
— Делайте, что хотите. Меня это не касается. Я об этом даже знать не хочу.
— Вы вчера вечером сказали еще что-то, я хорошо помню, что-то еще, для чего вы хотите видеть мистера Минча.
— Хотим предложить ему кое-что.
— Нет, еще что-то. — Бауер не глядел на Уолли. Он знал, что юноша смотрит на него все с той же двусмысленной улыбкой на полных красиво очерченных губах, но сам он продолжал смотреть прямо перед собой в ветровое стекло.
— Больше я ничего не говорил, — сказал наконец Уолли. — Да и не все ли равно? Вы сейчас слышали мое предложение, ну и отвечайте — да или нет.
Бауер затряс головой и скорчился, словно от боли. Он почти зажмурил глаза. — Не знаю, — сказал он. — Не знаю, нет… нет… не знаю.
— Ладно. Будем считать, что вы отказываетесь. А теперь, с вашего разрешения, я хочу вернуться к Бойлу. — Уолли стал круто заворачивать, а Бауер тревожно посматривал вправо и влево, и через заднее стекло.
— Вчера вы говорили еще о чем-то, — сказал Бауер. — Я очень хорошо помню.
— Может быть, вам показалось, будто я сказал что-то, чего я вовсе не говорил.
«Вероятно, это так», — подумал Бауер. Он почувствовал облегчение, прилив безрассудной радости. Уолли говорит убедительно. У них есть предложение для мистера Минча. А мистер Минч не хочет их слушать. В этом нет ничего странного для тех, кто знает мистера Минча. И вот они готовы заплатить тому, кто заманит мистера Минча куда-нибудь, где ему придется их выслушать. Это вполне логично и ясно, и если прошлой ночью ему показалось, будто тут кроется еще что-то, так произошло это, вероятно, потому, что он очень волновался; голова у него была забита, и он сам не понимал, что ему говорят и о чем он думает. Что же он теряет? Если даже мистер Минч не согласится на сделку с этими людьми, ну так, на худой конец, он разозлится на Бауера за то, что тот его обманул и заставил их выслушать. В конце концов, он и так уж на него зол, хуже не будет.
— Я дам вам телефон на случай, если вы передумаете, — сказал Уолли.
— Хорошо. — Бауер вынул записную книжку и карандаш и наклонился к освещенному щитку. — Запишите на чистой странице, чтобы ее можно было вырвать, после того как вы позвоните, — оказал Уолли. — Это частный телефон, и Фикко не хочет, чтобы о нем знали.
— Понятно. — Это тоже было ясно и логично.
Уолли остановил машину, чтобы Бауеру удобнее было писать. Бауер положил книжку на колено, послюнявил карандаш и записал номер.
— Это не значит, что я уже решил, — оказал Бауер.
— Как вам угодно. Если решите, что нет, вы ничем не связаны, а если да, позвоните и окажите только, когда я должен прийти и куда. Не называйте ни себя, ни своего хозяина, и вы будете совершенно ни при чем. Скажите только, чтобы я пришел. В конце концов, что вы теряете?
— Вот я тоже так думаю. Хотя бы ради своей семьи я должен сделать все, что могу. — Если тут что-нибудь неладно, сказал себе Бауер, это их вина. Жена и дети — вот кто во всем виноват. Все это только для них, и если тут что-нибудь неладно, они и будут отвечать. Но что тут может быть неладно?
— Вам виднее, — сказал Уолли, — делайте, как для вас лучше.
— Не для меня, а для моей семьи.
— Ну для кого бы там ни было, — сказал Уолли.
Груз истории, который ложится на плечи человека, идущего своим повседневным путем, — нелегкий груз, но Бауер, как и большинство людей, никогда не замечал этого. Он никогда не думал о том, что и он, и всякий человек на земле каждую секунду своей жизни живет в общем потоке истории. Для него историей было не то, что происходило со всеми людьми, а то, о чем пишут в школьных учебниках. Исторические судьбы вершились «тузами», о которых писали газеты и которые жили в правительственных зданиях или стремились там жить. Пока они были живы, они были хозяевами, и люди прислушивались к их словам. Когда они умирали, их превращали в памятники.
Был вечер вторника на второй неделе декабря 1934 года, и в этот вечер в маленькой жизни маленького человека произошло событие, которое никогда не будет отмечено в анналах истории человечества. Маленький человек получил в наследство чувство неуверенности, и с самой колыбели оно стало формировать из него ребенка определенного склада. Он родился в мире, где царил бизнес, превращенный в азартную игру; в этой игре выигрышем была нажива, а ставкой — человеческая жизнь. Тут негде было почерпнуть уверенность. Напротив, чувство неуверенности, с которым он явился на свет, могло только усугубиться в окружавшем его мире.
Наконец, в жизни маленького человека произошел кризис, произошло событие, имевшее значение лишь для немногих. Один человек, пытаясь спасти деньги своего брата, подвел под арест служащих этого брата; их обвинили в судебно-наказуемом проступке, за что, в худшем случае, грозил небольшой штраф. Только один из этих служащих был достаточно подготовлен историей современного мира к тому, чтобы полностью отозваться на смысл происшедшего.
Для этого человека арест оказался событием, которое подытожило и сделало осязаемой, а потому понятной и сокрушающей, трагедию неуверенности. Чувство неуверенности сделало его ребенком определенного склада и, усугубляясь, вырастило из него человека определенного склада. Этот человек не видел избавления от неуверенности ни в чем, кроме смерти. Воля к самоуничтожению была сильна в нем, но чтобы совершить свое дело, ей нужен был страх, пароксизм предельного страха. Только такой страх обладал бы достаточной силой, чтобы принудить свою жертву уничтожить в себе сначала любовь ко всему, что ценно в жизни, и любовь к жизни, а потом и самое жизнь. Тогда маленький человек, чтобы разжечь свой страх, начал выдумывать себе врагов и раздувать в себе ненависть, чтобы еще больше разжечь страх; он выращивал свой страх, лелеял его, питал, оберегал. В конце концов страх обрел такую силу, что уже находил себе пищу во всем, на что бы ни наталкивался. Звонок у входной двери, разговор с хозяином, обещавшим помочь ему вернуться к прежней жизни, жена, дети, отец, общество, в котором он жил, — все питало его страх и становилось устрашающим.
И в этот критический момент бездарное, неполноценное существо, жалкий, безмозглый мальчишка пришел к маленькому человеку, и тот стал его слушать. Вместо того чтобы не заметить его или обратить в пищу для своего страха, вместо того чтобы отнестись к этому коварному, извращенному созданию так, как он относился ко всем людям, маленький человек слушал его и заставлял себя ему верить.
«Доверь мне свою беду, — сказал юнец. — Я помогу тебе. Делай, что я велю, и у тебя больше не будет забот. Лучшая жизнь откроется перед тобой. Я уберу с пути твоих врагов и все, что ты ненавидишь. Дай мне быть твоим вожаком. Ты не раскаешься».
Маленький человек слушал, и странный процесс происходил в его мозгу. Он не верил словам жены, не верил словам хозяина. Он не верил и словам мальчишки, но, как это ни удивительно, вместо того чтобы тотчас по-своему воспринять их и тем самым превратить в лишнее орудие своей борьбы за самоуничтожение, он заставлял себя верить им.
Что это — чудо, случайность, совпадение, прихоть ума, воля некоей высшей силы?
Маленький человек задавал вопросы мальчишке, которого хотел признать своим вожаком. Но вопросы задавал его язык, а не рассудок. Рассудок маленького человека был задушен его волей к самоуничтожению и мог подсказать ему только одно: он ничего не теряет, приняв предложение мальчишки, так как терять ему уже нечего. Если бы мальчишка, которому удалось стать вожаком, пришел раньше, он был бы отвергнут. Если бы он пришел позже, он опоздал бы — выход из кризиса был бы найден без него. Поэтому момент его появления оказался не случайностью или совпадением, а самостоятельным фактором. Время сыграло существенную роль в удаче вожака.
Жена маленького человека обещала помочь его беде и была отвергнута. Хозяин маленького человека обещал ему то же, и доказал, что способен помочь ему, и был сначала отвергнут, а потом просто не замечен. Ибо маленький человек не желал того выхода, который они обещали. Он желал смерти. И вот коварный, извращенный вожак пообещал ему другой выход, набросал свой план действий.
Что же? Он обладал чудесным даром убеждения? Или ему ниспослана была помощь свыше? В чем же причина его успеха?
Если бы из его плана действий логически вытекала надежда на спасение, если бы, например, этот план означал конец неуверенности и возможность нового труда на земле — труда, имеющего иную цель, нежели разлагающий процесс наживы, и не обрекающего тех, кто не достиг этой цели, на смерть без погребения, на смерть, которую можно заранее предвкусить и выстрадать, — тогда вожак несомненно тоже был бы отвергнут. Он был бы встречен как враг — враг воли к самоуничтожению — и стал бы предметом ненависти и пищей для страха. Но выход, который предлагал вожак, полностью укладывался в рамки жизненного опыта маленького человека. Он не сулил исцеления от неуверенности, он только соответствовал ее симптомам. Поэтому маленький человек готов был принять эту помощь. Ведь план вожака не давал надежды на успех. Это не был враг воли к смерти — это был ее союзник. И маленький человек с жадностью за него ухватился.
Итак, маленький человек вопрошал вожака языком, но не рассудком. Ибо рассудок его знал, что вожак лжет ему и на самом деле обещает только смерть. Ложь вожака помогала маленькому человеку скрывать от самого себя невыносимую правду, а помимо этого у маленького человека была еще и своя ложь, которая также помогала. «Что я теряю? — говорил он себе. — Я обязан, по крайней мере, испробовать все, что можно, чтобы потом честно сказать: я все испробовал».
Вы спросите, какое отношение имеют убогие перипетии незначительной жизни маленького человека к такому грандиозному процессу, как история?
Так вот — это был 1934 год. Немецкая нация, подготовленная историей, так же как был подготовлен маленький человек, и затем так же, как и он, ввергнутая в пучину экономического кризиса, подобно ему выдумывала себе врагов и разжигала в себе ненависть, и питала и раздувала страх, и дала увлечь себя вожаку — грубому, омерзительно-извращенному субъекту. Все происходило так же, как с маленьким человеком. Вожак немцев был из их числа. Он носил в себе волю к смерти и знал к ней путь. Он знал, как, обманывая себя, угождать воле к смерти. Он замышлял для Германии смерть, но сулил ей лучшую жизнь. Поставленный у власти, он не изменился. Он измышлял новых врагов своей нации и разжигал новую ненависть, и раздувал, питал, лелеял новые страхи.
Немецкая нация вопрошала языком, но не рассудком. Разве жизнь в страхе, сожительство со страхом, порождающее новые страхи, — лучшая жизнь? Разве всеобщее рабство — лучшая жизнь? Да! Да! — кричала немецкая нация, ибо ее рассудок ревностно готовил саморазрушение. Обман помогал делу.
Тогда жизнь Германии, как достойной жизнедеятельной нации, жизнь немцев, как членов человеческого общества, оказалась закованной в цепи рабства, а жизнедеятельность, достоинство и человечность погибли на костре страха. Немецкая нация в пароксизме страха перед содеянным ею распалялась на этом костре, радостно гремя цепями, приковавшими ее к смерти, неистово ликовала, испуская дикие вопли, и кинулась, наконец, взбесившимся зверем на мир. Это был апогей неуверенности.
Нечто, именуемое нацистской идеей, сулившее массовое истребление, расползалось по земле. Это был апофеоз современного мира и его игры в бизнес. И всюду, куда проникала эта идея и где она находила созревших для гибели людей, сильных только своей волей к самоистреблению, — там она находила себе жертвы. Вся банда Тэккера и, конечно, сам Тэккер были именно такими людьми. Одни из них созрели больше, другие меньше, но созревали они все. В каждом из них подытоживалась история современного мира на 1934 год. И все, чему предстояло свершиться после 1934 года, в значительной мере явится делом их рук. То, что они примут и что отвергнут, на чем сыграют и в чем просчитаются, породит события ближайших лет.
Таков был груз истории, легший на плечи Бауера. Бауер больше других созрел для гибели, и он плыл, утопая, в потоке истории навстречу Фикко.