Вообще-то через нашу землю многие ходили. Из лощины к домам на другой стороне так было ближе, чем по дороге — от самой школы да вокруг холма. Я из этого проблемы не делала. Мы всех в округе знали. Только пару раз я напрягалась при виде бродяг. Великая депрессия совсем недавно кончилась, да не для всех. Многие как привыкли скитаться, так и до сих пор не пустили корней. Не имели, где голову приклонить. Да ещё были ветераны Первой мировой войны — ну точные призраки. Поглядишь на иного и догадаешься: бедняга не помнит, кто он есть, откуда родом.

Один из таких ветеранов, по имени Тоби, прижился в наших краях. Тоби отличался от прочих. Не клянчил ни еды, ни денег. Вообще ни о чём не просил. Другие бродяги шли себе и шли — всё мимо, мимо. А Тоби кружил по холмам как заведённый. Меня это очень нервировало. Но только поначалу, пока я не узнала, что за человек Тоби.

Теперь, после встречи с Бетти, я стала озираться — может, Тоби где-то рядом. Я даже прошлась по полю. Холм поднимался из жнивья, словно голова на короткой шее, обмотанной шарфом из пряжи букле. Тоби частенько маячил на поле, словно следил, как я добираюсь в школу и обратно. Ему нравилось так стоять — на лесной опушке, ни там, ни здесь. Или, забравшись на холм, выделяться чёрным силуэтом на фоне неба. Ноги худые, плащ широкий — ну просто ореховое дерево с тонким стволом и раскидистой кроной.

Откуда Тоби явился, мы толком не знали. Слышали, что он был пехотинцем. Во Франции двадцать с лишним лет назад. По крайней мере, так о нём шептались после церковных служб и на рынке. Приходилось верить, за неимением других версий. В пользу этой версии говорила левая рука Тоби — вся израненная, покорёженная. А вот откуда Тоби родом — никто не знал. Догадывались, что наши холмы похожи на его родной край, потому он тут и остался. Или, может, они ему просто пришлись по вкусу.

В округе Тоби недолюбливали и побаивались. Ещё бы: высоченный, тощий молчун, в вечных чёрных сапожищах, в чёрном клеёнчатом плаще; волосы не стрижены лет сто, борода на грудь свисает, а за спиной болтаются сразу три ружья. Расхаживает тут, по лесам, по долам, как у себя дома, не важно, день ли, ночь ли. Глядит в землю, шаг не ускоряет и не замедляет. И так без конца, без изменений.

Иногда мне представлялось: вот сидит Тоби в окопе, а на него надвигается тысяча немцев, все в касках, с кровожадными глазами. И штыками нацелились. Как, должно быть, Тоби страшно! В свои одиннадцать я уже понимала: если очень-очень напугаться, так, чтобы не только душу — тело страхом пронизало, — изменишься. Прежним никогда не будешь. А будешь чудны́м. Вроде Тоби.

— Поди пойми, отчего он такой: страшное что пережил или контузило его, — сказала бабушка, впервые увидев Тоби. — Когда Первая мировая началась, он совсем мальчишкой был. Да, верно, такого натерпелся, что и бывалого человека подкосит. Или того хуже — сам зло вершил.

Вскоре стало известно: Тоби занял старую коптильню в Коббовой пади, пониже фермы Гленгарри. Мы там, поблизости, картошку и кукурузу растили. Сама коптильня была ничейная, ведь хозяин, Сайлас Кобб, умер, а дом его сгорел от молнии. Коптильня только потому и уцелела, что стояла далеко от дома, в лесу, в самой чаще. Строили её основательно, из камня и дерева, а крышу крыли железом. Однажды у нас корова заблудилась, мы её всей семьёй искали; вот я и набрела на коптильню. Случайно.

Вообще-то я не лазила по всяким подозрительным хибарам. Некоторые строились рядом с нефтяными вышками, для жилья; другие — чтоб делать мясные консервы. Независимо от своего назначения хибары привлекали змей. Но в Коббову коптильню я заглянула. Там по-прежнему резко пахло мясом и дымом, но в целом коптильня отлично подходила человеку вроде Тоби. Рядом даже колодец был — правда, без бортиков, без навеса и прочего, но зато с неплохой водой. Ручей-то зимой замерзал.

Я прямо видела, как Тоби обжился в коптильне: огонь у него всегда горит, а крючья, на которых раньше висели мясные туши, он использует для плаща, шляпы и для ружей, конечно. И для фотоаппарата. Фотоаппарат был наш, Тоби его позаимствовал. Здорово нас всех удивил. Тем, что вообще голос подал. Тем, что приблизился, тем, что, ко всему безучастный, вдруг загорелся попользоваться ценной вещью, которая, к слову, попала к нам случайно.

Мне было семь, Генри — пять, Джеймсу не сравнялось и четырёх. Мама повезла нас в Питтсбург, в большой универмаг фотографироваться. Сама она фотографировалась незадолго до смерти своей матери со всеми родственниками, уже готовыми к потере. Фотография, совершенно жёлтая, будто летняя пылища, хранилась в Библии. Ещё в доме были портреты папиных предков-шотландцев — угрюмых, с поджатыми губами и перевёрнутыми от напряжения глазами. А вот фото, где бы мы улыбались, держась за руки, — такого фото не было. Мама решила, оно просто необходимо, вот и отправилась с нами в Питтсбург. Фотограф сказал, что у них в студии акция — все семейные портреты, сделанные в этот месяц, участвуют в розыгрыше. Главный приз — фотоаппарат «кодак» с пожизненным запасом плёнки и пожизненной бесплатной печатью снимков.

— Да откуда у меня время фотоаппаратом щёлкать? — улыбнулась мама, расплачиваясь за услугу.

А через три недели мы получили бандероль. Во-первых, конверт с фотографией (мы трое вышли куда милее, чем в жизни); во-вторых, призовой «кодак», в-третьих, дюжину катушек чистой плёнки, в-четвёртых, особые тёмные конверты, чтобы слать использованную плёнку в печать. Лично мне казалось, мы не фотоаппарат выиграли, а как минимум космический корабль или машину времени.

Весть о призе мигом облетела окрестности. По воскресеньям, нарядные — сразу после церковной службы, — к нам теперь целыми семьями ходили соседи. Всем хотелось сфотографироваться. Маме было не до пустяков. Снимать взялась тётя Лили, но так шпыняла своих несчастных моделей, что на фото они казались больными гриппом. Недовольные требовали повторной съёмки, с другим фотографом; тётя Лили говорила: и так хороши будут, нечего плёнку и время тратить. Я взялась было за фотоаппарат, но фокус наводила неправильно — срезáла моделям макушки.

В конце концов фотографирование всем наскучило. Несколько лет «кодак» пылился на полке. Но вот выдалась особенно благодатная весна. Персиковые деревья, кажется, никогда ещё так пышно не цвели. Предзакатное солнце просвечивало сквозь лепестки, весь сад был словно в розовом тумане. Я не сдержалась — схватила фотоаппарат, выскочила на крыльцо и давай щёлкать. В перерывах ахала и тянула в себя носом розовую прохладу. И вдруг увидела: в конце сада стоит Тоби. Наблюдает за мной.

Прежде я с ним не разговаривала, потому что он всегда был слишком далеко; нас разделяло как минимум целое поле. И я не слыхала, чтобы Тоби следил за кем бы то ни было. Чтобы по стольку времени не двигался с места. Медленно, неуверенно я нацелила на него «кодак» — словно ружье. Думала спугнуть. Тоби не дрогнул. Я его сфотографировала, отлично понимая: на таком расстоянии да против солнца вместо Тоби будет только тёмное пятнышко.

Тогда он пошёл ко мне. Я ждала. Чего мне бояться — белым днём да в своём саду? Так я себя убеждала. Храбрилась. В девять лет наедине с нелюдимым чужаком, у которого рука изуродованная и три ружья за спиной болтаются, храбриться непросто. Издалека донеслась песня — наверно, пел папа, починяя что-нибудь в сарае. Я осмелела. Не бросилась наутёк. Подпустила Тоби на дюжину футов. Уже чуяла запах коптильни. Сам по себе он был не противный, но смешался с керосиновой вонью от фонаря и с духом немытого человеческого тела. Недаром собаки, приблизившись к Тоби, всегда трясли головами и чихали.

Тоби покосился на «кодак»:

— Твой?

— Мамин, — ответила я, — и мой тоже.

В конце концов, «кодак» выиграло моё изображение. Моё, и Генри, и Джеймса.

Тоби поправил ружейный ремень. Ружьё — штука тяжёлая, это я знала. Даже одно. Не говоря о трёх. Воротник чёрного плаща как-то странно облегал шею и плечи, делал Тоби выше, массивнее. «Вот и у зверей на холках шерсть дыбом становится, — подумала я тогда, — наверно, чтоб врага напугать».

— Стало быть, цветы фотографируешь? — уточнил Тоби.

Я кивнула:

— Вы тоже в кадр попали. Хотите, я пришлю вам фото?

Тоби покачал головой:

— Каков я с виду, я сам знаю.

Интересно, когда он последний раз в зеркало смотрелся? Сколько лет довольствуется отражением в оконных стёклах? В них же всё расплывчато. Только и поймёшь, что белый, а не негр и не индеец. Тоби буравил взглядом «кодак». Я сняла с шеи ремень, протянула Тоби своё сокровище:

— Хотите попробовать?

Тоби отвёл глаза. Снова посмотрел на меня. Затем на персиковые деревья и дальше, на поля, которые как раз недавно распахали, на ряд голубых елей — выше них в радиусе мили ничего не было. Тоби шагнул ко мне, взял фотоаппарат, попятился:

— Не возражаешь, если завтра верну?

Я слегка опешила. Я впервые разговаривала с Тоби и не ожидала от него такой развязности. Но сказать «нет» я не могла, тем более взрослому человеку. Ещё я прикинула, что мама против не будет. Не зря же она побольше теста замешивает, чтобы испечь булку отдельно для Тоби; не зря для него горшочек варенья припасает. Мама не видит причин бояться Тоби. Ничего страшного, если он пощёлкает нашим «кодаком».

Мне было невдомёк, что жизни наши уже начали меняться. Не выиграй мы «кодак», не будь той весной так хороши цветущие персики, не забреди Тоби в наш сад, не расхрабрись я перед ним несообразно своим годам и обстоятельствам, ответь «возражаю» — Тоби не нащёлкал бы снимков, не держал бы фотоаппарат у себя. И мы бы с ним не подружились.

Да, если бы в тот день нас не свели цветущие персики, всё было бы иначе. Я не для того пишу, чтобы просто изложить события. Мне надо, чтобы стало ясно, к чему они привели.